Страница:
Константин Михайлович Станюкович
Нянька
I
Однажды вешним утром, когда в кронштадтских гаванях давно уже кипели работы по изготовлению судов к летнему плаванию, в столовую небольшой квартиры капитана второго ранга Василия Михайловича Лузгина вошел денщик, исполнявший обязанности лакея и повара. Звали его Иван Кокорин.
Обдергивая только что надетый поверх форменной матросской рубахи засаленный черный сюртук, Иван доложил своим мягким, вкрадчивым тенорком:
— Новый денщик явился, барыня. Барин из экипажа прислали.
Барыня, молодая видная блондинка с большими серыми глазами, сидела за самоваром, в голубом капоте, в маленьком чепце на голове, прикрывавшем неубранные, завязанные в узел светло-русые волосы, и пила кофе. Рядом с ней, на высоком стульчике, лениво отхлебывал молоко, болтая ногами, черноглазый мальчик лет семи или восьми, в красной рубашке с золотым позументом. Сзади стояла, держа грудного ребенка на руках, молодая худощавая робкая девушка, босая и в затасканном ситцевом платье. Ее все звали Анюткой. Она была единственной крепостной Лузгиной, отданной ей в числе приданого еще подростком.
— Ты, Иван, знаешь этого денщика? — спросила барыня, поднимая голову.
— Не знаю, барыня.
— А как он на вид?
— Как есть грубая матросня! Безо всякого обращения, барыня! — отвечал Иван, презрительно выпячивая свои толстые, сочные губы.
Сам он вовсе не походил на матроса.
Полнотелый, гладкий и румяный, с рыжеватыми намасленными волосами, с веснушчатым, гладко выбритым лицом человека лет тридцати пяти и с маленькими, заплывшими глазками, он и наружным своим видом и некоторою развязностью манер напоминал собою скорее дворового, привыкшего жить около господ.
Он с первого же года службы попал в денщики и с тех пор постоянно находился на берегу, ни разу не ходивши в море.
У Лузгиных он жил в денщиках вот уже три года и, несмотря на требовательность барыни, умел угождать ей.
— А не заметно, что он пьяница? — снова спросила барыня, не любившая пьяных денщиков.
— Не оказывает будто по личности, а кто его знает? Да вот сами изволите осмотреть и допросить денщика, барыня, — прибавил Иван.
— Ну, пошли его сюда.
Иван вышел, бросив на Анютку быстрый нежный взгляд.
Анютка сердито повела бровями.
Обдергивая только что надетый поверх форменной матросской рубахи засаленный черный сюртук, Иван доложил своим мягким, вкрадчивым тенорком:
— Новый денщик явился, барыня. Барин из экипажа прислали.
Барыня, молодая видная блондинка с большими серыми глазами, сидела за самоваром, в голубом капоте, в маленьком чепце на голове, прикрывавшем неубранные, завязанные в узел светло-русые волосы, и пила кофе. Рядом с ней, на высоком стульчике, лениво отхлебывал молоко, болтая ногами, черноглазый мальчик лет семи или восьми, в красной рубашке с золотым позументом. Сзади стояла, держа грудного ребенка на руках, молодая худощавая робкая девушка, босая и в затасканном ситцевом платье. Ее все звали Анюткой. Она была единственной крепостной Лузгиной, отданной ей в числе приданого еще подростком.
— Ты, Иван, знаешь этого денщика? — спросила барыня, поднимая голову.
— Не знаю, барыня.
— А как он на вид?
— Как есть грубая матросня! Безо всякого обращения, барыня! — отвечал Иван, презрительно выпячивая свои толстые, сочные губы.
Сам он вовсе не походил на матроса.
Полнотелый, гладкий и румяный, с рыжеватыми намасленными волосами, с веснушчатым, гладко выбритым лицом человека лет тридцати пяти и с маленькими, заплывшими глазками, он и наружным своим видом и некоторою развязностью манер напоминал собою скорее дворового, привыкшего жить около господ.
Он с первого же года службы попал в денщики и с тех пор постоянно находился на берегу, ни разу не ходивши в море.
У Лузгиных он жил в денщиках вот уже три года и, несмотря на требовательность барыни, умел угождать ей.
— А не заметно, что он пьяница? — снова спросила барыня, не любившая пьяных денщиков.
— Не оказывает будто по личности, а кто его знает? Да вот сами изволите осмотреть и допросить денщика, барыня, — прибавил Иван.
— Ну, пошли его сюда.
Иван вышел, бросив на Анютку быстрый нежный взгляд.
Анютка сердито повела бровями.
II
В дверях показался коренастый, маленького роста, чернявый матрос с медною серьгою в ухе. На вид ему было лет пятьдесят. Застегнутый в мундир, высокий воротник которого резал его красно-бурую шею, он казался неуклюжим и весьма неказистым. Переступив осторожно через порог, матрос вытянулся как следует перед начальством, вытаращил на барыню слегка глаза и замер в неподвижной позе, держа по швам здоровенные волосатые руки, жилистые и черные от впитавшейся смолы.
На правой руке недоставало двух пальцев.
Этот черный, как жук, матрос с грубыми чертами некрасивого, рябоватого, с красной кожей лица, сильно заросшего черными как смоль баками и усами, с густыми взъерошенными бровями, которые придавали его типичной физиономии заправского марсового несколько сердитый вид, — произвел на барыню, видимо, неприятное впечатление.
«Точно лучше не мог найти», — мысленно произнесла она, досадуя, что муж выбрал такого грубого мужлана.
Она снова оглядела стоявшего неподвижно матроса и обратила внимание и на его слегка изогнутые ноги с большими, точно медвежьими, ступнями, и на отсутствие двух пальцев, и — главное — на нос, широкий мясистый нос, малиновый цвет которого внушил ей тревожные подозрения.
— Здравствуй! — произнесла, наконец, барыня недовольным, сухим тоном, и ее большие серые глаза стали строги.
— Здравия желаю, вашескобродие, — гаркнул в ответ матрос зычным баском, видимо, не сообразив размера комнаты.
— Не кричи так! — строго сказала она и оглянулась, не испугался ли ребенок. — Ты, кажется, не на улице, в комнате. Говори тише.
— Есть, вашескобродие, — значительно понижая голос, ответил матрос.
— Еще тише. Можешь говорить тише?
— Буду стараться, вашескобродие! — произнес он совсем тихо и сконфуженно, предчувствуя, что барыня будет «нудить» его.
— Как тебя зовут?
— Федосом, вашескобродие.
Барыня поморщилась, точно от зубной боли. Совсем неблагозвучное имя!
— А фамилия?
— Чижик, вашескобродие!
— Как? — переспросила барыня.
— Чижик… Федос Чижик!
И барыня и мальчуган, давно уже оставивший молоко и не спускавший любопытных и несколько испуганных глаз с этого волосатого матроса, невольно засмеялись, а Анютка фыркнула в руку, — до того фамилия эта не подходила к его наружности.
И на серьезном, напряженном лице Федоса Чижика появилась необыкновенно добродушная и приятная улыбка, которая словно подтверждала, что и сам Чижик находит свое прозвище несколько смешным.
Мальчик перехватил эту улыбку, совсем преобразившую суровое выражение лица матроса. И нахмуренные его брови, и усы, и баки не смущали больше мальчика. Он сразу почувствовал, что Чижик добрый, и он ему теперь решительно нравился. Даже и запах смолы, который шел от него, показался ему особенно приятным и значительным.
И он сказал матери:
— Возьми, мама, Чижика.
— Taiser-vous! 1— заметила мать.
И, принимая серьезный вид, продолжала допрос:
— У кого ты прежде был денщиком?
— Вовсе не был в этом звании, вашескобродие.
— Никогда не был денщиком?
— Точно так, вашескобродие. По флотской части состоял. Форменным, значит, матросом, вашескобродие…
— Зови меня просто барыней, а не своим дурацким вашескобродием.
— Слушаю, вашеско… виноват, барыня!
— И вестовым никогда не был?
— Никак нет.
— Почему же тебя теперь назначили в денщики?
— По причине пальцев! — отвечал Федос, опуская глаза на руку, лишенную большого и указательного пальцев. — Марса-фалом оторвало прошлым летом на «конверте», на «Копчике»…
— Как муж тебя знает?
— Три лета с ими на «Копчике» служил под их командой.
Это известие, казалось, несколько успокоило барыню. И она уже менее сердитым тоном спросила:
— Ты водку пьешь?
— Употребляю, барыня! — признался Федос.
— И… много ее пьешь?
— В плепорцию, барыня.
Барыня недоверчиво покачала головой.
— Но отчего же у тебя нос такой красный, а?
— Сроду такой, барыня.
— А не от водки?
— Не должно быть. Я завсегда в своем виде, ежели когда и выпью в праздник.
— Денщику пить нельзя… Совсем нельзя… Я терпеть не могу пьяниц! Слышишь? — внушительно прибавила барыня.
Федос повел несколько удивленным взглядом на барыню и промолвил, чтобы подать реплику:
— Слушаю-с!
— Помни это.
Федос дипломатически промолчал.
— Муж говорил, на какую должность тебя берут?
— Никак нет. Только приказали явиться к вам.
— Ты будешь ходить вот за этим маленьким барином, — указала барыня движением головы на мальчика. — Будешь при нем нянькой.
Федос ласково взглянул на мальчика, а мальчик на Федоса, и оба улыбнулись.
Барыня стала перечислять обязанности денщика-няньки.
Он должен будить маленького барина в восемь часов и одеть его, весь день находиться при нем безотлучно и беречь его как зеницу ока. Каждый день ходить гулять с ним… В свободное время стирать его белье…
— Ты стирать умеешь?
— Свое белье сами стираем! — отвечал Федос и подумал, что барыня, должно быть, не очень башковата, если спрашивает, умеет ли матрос стирать.
— Подробности всех твоих обязанностей я потом объясню, а теперь отвечай: понял ты, что от тебя требуется?
В глазах матроса скользнула едва заметная улыбка.
«Нетрудно, дескать, понять!» — говорила, казалось, она.
— Понял, барыня! — отвечал Федос, несколько удрученный и этим торжественным тоном, каким говорила барыня, и этими длинными объяснениями, и окончательно решил, что в барыне большого рассудка нет, коли она так зря «языком брешет».
— Ну, а детей ты любишь?..
— За что детей не любить, барыня. Известно… дитё. Что с него взять…
— Иди на кухню теперь и подожди, пока вернется Василий Михайлович… Тогда я окончательно решу: оставлю я тебя или нет.
Находя, что матросу в мундире следует добросовестно исполнить роль понимающего муштру подчиненного, Федос по всем правилам строевой службы повернулся налево кругом, вышел из столовой и прошел на двор покурить трубочку.
На правой руке недоставало двух пальцев.
Этот черный, как жук, матрос с грубыми чертами некрасивого, рябоватого, с красной кожей лица, сильно заросшего черными как смоль баками и усами, с густыми взъерошенными бровями, которые придавали его типичной физиономии заправского марсового несколько сердитый вид, — произвел на барыню, видимо, неприятное впечатление.
«Точно лучше не мог найти», — мысленно произнесла она, досадуя, что муж выбрал такого грубого мужлана.
Она снова оглядела стоявшего неподвижно матроса и обратила внимание и на его слегка изогнутые ноги с большими, точно медвежьими, ступнями, и на отсутствие двух пальцев, и — главное — на нос, широкий мясистый нос, малиновый цвет которого внушил ей тревожные подозрения.
— Здравствуй! — произнесла, наконец, барыня недовольным, сухим тоном, и ее большие серые глаза стали строги.
— Здравия желаю, вашескобродие, — гаркнул в ответ матрос зычным баском, видимо, не сообразив размера комнаты.
— Не кричи так! — строго сказала она и оглянулась, не испугался ли ребенок. — Ты, кажется, не на улице, в комнате. Говори тише.
— Есть, вашескобродие, — значительно понижая голос, ответил матрос.
— Еще тише. Можешь говорить тише?
— Буду стараться, вашескобродие! — произнес он совсем тихо и сконфуженно, предчувствуя, что барыня будет «нудить» его.
— Как тебя зовут?
— Федосом, вашескобродие.
Барыня поморщилась, точно от зубной боли. Совсем неблагозвучное имя!
— А фамилия?
— Чижик, вашескобродие!
— Как? — переспросила барыня.
— Чижик… Федос Чижик!
И барыня и мальчуган, давно уже оставивший молоко и не спускавший любопытных и несколько испуганных глаз с этого волосатого матроса, невольно засмеялись, а Анютка фыркнула в руку, — до того фамилия эта не подходила к его наружности.
И на серьезном, напряженном лице Федоса Чижика появилась необыкновенно добродушная и приятная улыбка, которая словно подтверждала, что и сам Чижик находит свое прозвище несколько смешным.
Мальчик перехватил эту улыбку, совсем преобразившую суровое выражение лица матроса. И нахмуренные его брови, и усы, и баки не смущали больше мальчика. Он сразу почувствовал, что Чижик добрый, и он ему теперь решительно нравился. Даже и запах смолы, который шел от него, показался ему особенно приятным и значительным.
И он сказал матери:
— Возьми, мама, Чижика.
— Taiser-vous! 1— заметила мать.
И, принимая серьезный вид, продолжала допрос:
— У кого ты прежде был денщиком?
— Вовсе не был в этом звании, вашескобродие.
— Никогда не был денщиком?
— Точно так, вашескобродие. По флотской части состоял. Форменным, значит, матросом, вашескобродие…
— Зови меня просто барыней, а не своим дурацким вашескобродием.
— Слушаю, вашеско… виноват, барыня!
— И вестовым никогда не был?
— Никак нет.
— Почему же тебя теперь назначили в денщики?
— По причине пальцев! — отвечал Федос, опуская глаза на руку, лишенную большого и указательного пальцев. — Марса-фалом оторвало прошлым летом на «конверте», на «Копчике»…
— Как муж тебя знает?
— Три лета с ими на «Копчике» служил под их командой.
Это известие, казалось, несколько успокоило барыню. И она уже менее сердитым тоном спросила:
— Ты водку пьешь?
— Употребляю, барыня! — признался Федос.
— И… много ее пьешь?
— В плепорцию, барыня.
Барыня недоверчиво покачала головой.
— Но отчего же у тебя нос такой красный, а?
— Сроду такой, барыня.
— А не от водки?
— Не должно быть. Я завсегда в своем виде, ежели когда и выпью в праздник.
— Денщику пить нельзя… Совсем нельзя… Я терпеть не могу пьяниц! Слышишь? — внушительно прибавила барыня.
Федос повел несколько удивленным взглядом на барыню и промолвил, чтобы подать реплику:
— Слушаю-с!
— Помни это.
Федос дипломатически промолчал.
— Муж говорил, на какую должность тебя берут?
— Никак нет. Только приказали явиться к вам.
— Ты будешь ходить вот за этим маленьким барином, — указала барыня движением головы на мальчика. — Будешь при нем нянькой.
Федос ласково взглянул на мальчика, а мальчик на Федоса, и оба улыбнулись.
Барыня стала перечислять обязанности денщика-няньки.
Он должен будить маленького барина в восемь часов и одеть его, весь день находиться при нем безотлучно и беречь его как зеницу ока. Каждый день ходить гулять с ним… В свободное время стирать его белье…
— Ты стирать умеешь?
— Свое белье сами стираем! — отвечал Федос и подумал, что барыня, должно быть, не очень башковата, если спрашивает, умеет ли матрос стирать.
— Подробности всех твоих обязанностей я потом объясню, а теперь отвечай: понял ты, что от тебя требуется?
В глазах матроса скользнула едва заметная улыбка.
«Нетрудно, дескать, понять!» — говорила, казалось, она.
— Понял, барыня! — отвечал Федос, несколько удрученный и этим торжественным тоном, каким говорила барыня, и этими длинными объяснениями, и окончательно решил, что в барыне большого рассудка нет, коли она так зря «языком брешет».
— Ну, а детей ты любишь?..
— За что детей не любить, барыня. Известно… дитё. Что с него взять…
— Иди на кухню теперь и подожди, пока вернется Василий Михайлович… Тогда я окончательно решу: оставлю я тебя или нет.
Находя, что матросу в мундире следует добросовестно исполнить роль понимающего муштру подчиненного, Федос по всем правилам строевой службы повернулся налево кругом, вышел из столовой и прошел на двор покурить трубочку.
III
— Ну что, Шура, тебе, кажется, понравился этот мужлан?
— Понравился, мама. И ты его возьми.
— Вот у папы спросим: не пьяница ли он?
— Да ведь Чижик говорил тебе, что не пьяница.
— Ему верить нельзя.
— Отчего?
— Он матрос… мужик. Ему ничего не стоит солгать.
— А он умеет рассказывать сказки? Он будет со мной играть?
— Верно, умеет и играть должен…
— А вот Антон не умел и не играл со мной.
— Антон был лентяй, пьяница и грубиян.
— За это его и посылали в экипаж, мама?
— Да.
— И там секли?
— Да, милый, чтобы его исправить.
— А он возвращался из экипажа всегда сердитый… И со мной даже говорить не хотел…
— Оттого, что Антон был дурной человек. Его ничем нельзя было исправить.
— Где теперь Антон?
— Не знаю…
Мальчик примолк, задумавшись, и, наконец, серьезно проговорил:
— А уж ты, мама, если меня любишь, не посылай Чижика в экипаж, чтобы его там секли, как Антона, а то и Чижик не будет рассказывать мне сказок и будет браниться, как Антон…
— Он разве смел тебя бранить?
— Подлым отродьем называл… Это, верно, что-нибудь нехорошее…
— Ишь, негодяй какой!.. Зачем же ты, Шура, не сказал мне, что он тебя так называл?
— Ты послала бы его в экипаж, а мне его жалко…
— Таких людей не стоит жалеть… И ты, Шура, не должен ничего скрывать от матери.
При разговоре об Антоне Анютка подавила вздох.
Этот молодой кудрявый Антон, дерзкий и бесшабашный, любивший выпить и тогда хвастливый и задорный, оставил в Анютке самые приятные воспоминания о тех двух месяцах, что он пробыл в няньках у барчука.
Влюбленная в молодого денщика Анютка нередко проливала слезы, когда барин, по настоянию барыни, отправлял Антона в экипаж для наказания. А это частенько случалось. И до сих пор Анютка с восторгом вспоминает, как хорошо он играл на балалайке и пел песни. И какие у него смелые глаза! Как он не спускал самой барыне, особенно когда выпьет! И Анютка втайне страдала, сознавая безнадежность своей любви. Антон не обращал на нее ни малейшего внимания и ухаживал за соседской горничной.
Куда он милее этого барынина наушника, противного рыжего Ивана, который преследует ее своими любезностями… Тоже воображает о себе, рыжий дьявол! Проходу на кухне не дает…
В эту минуту ребенок, бывший на руках у Анютки, проснулся и залился плачем.
Анютка торопливо заходила по комнате, закачивая ребенка и напевая ему песни звонким, приятным голоском.
Ребенок не унимался. Анютка пугливо взглядывала на барыню.
— Подай его сюда, Анютка! Совсем ты не умеешь нянчить! — раздражительно крикнула молодая женщина, расстегивая белою пухлою рукой ворот капота.
Очутившись у груди матери, малютка мгновенно затих и жадно засосал, быстро перебирая губенками и весело глядя перед собою глазами, полными слез.
— Убирай со стола, да смотри, не разбей чего-нибудь.
Анютка бросилась к столу и стала убирать с бестолковой торопливостью запуганного создания.
— Понравился, мама. И ты его возьми.
— Вот у папы спросим: не пьяница ли он?
— Да ведь Чижик говорил тебе, что не пьяница.
— Ему верить нельзя.
— Отчего?
— Он матрос… мужик. Ему ничего не стоит солгать.
— А он умеет рассказывать сказки? Он будет со мной играть?
— Верно, умеет и играть должен…
— А вот Антон не умел и не играл со мной.
— Антон был лентяй, пьяница и грубиян.
— За это его и посылали в экипаж, мама?
— Да.
— И там секли?
— Да, милый, чтобы его исправить.
— А он возвращался из экипажа всегда сердитый… И со мной даже говорить не хотел…
— Оттого, что Антон был дурной человек. Его ничем нельзя было исправить.
— Где теперь Антон?
— Не знаю…
Мальчик примолк, задумавшись, и, наконец, серьезно проговорил:
— А уж ты, мама, если меня любишь, не посылай Чижика в экипаж, чтобы его там секли, как Антона, а то и Чижик не будет рассказывать мне сказок и будет браниться, как Антон…
— Он разве смел тебя бранить?
— Подлым отродьем называл… Это, верно, что-нибудь нехорошее…
— Ишь, негодяй какой!.. Зачем же ты, Шура, не сказал мне, что он тебя так называл?
— Ты послала бы его в экипаж, а мне его жалко…
— Таких людей не стоит жалеть… И ты, Шура, не должен ничего скрывать от матери.
При разговоре об Антоне Анютка подавила вздох.
Этот молодой кудрявый Антон, дерзкий и бесшабашный, любивший выпить и тогда хвастливый и задорный, оставил в Анютке самые приятные воспоминания о тех двух месяцах, что он пробыл в няньках у барчука.
Влюбленная в молодого денщика Анютка нередко проливала слезы, когда барин, по настоянию барыни, отправлял Антона в экипаж для наказания. А это частенько случалось. И до сих пор Анютка с восторгом вспоминает, как хорошо он играл на балалайке и пел песни. И какие у него смелые глаза! Как он не спускал самой барыне, особенно когда выпьет! И Анютка втайне страдала, сознавая безнадежность своей любви. Антон не обращал на нее ни малейшего внимания и ухаживал за соседской горничной.
Куда он милее этого барынина наушника, противного рыжего Ивана, который преследует ее своими любезностями… Тоже воображает о себе, рыжий дьявол! Проходу на кухне не дает…
В эту минуту ребенок, бывший на руках у Анютки, проснулся и залился плачем.
Анютка торопливо заходила по комнате, закачивая ребенка и напевая ему песни звонким, приятным голоском.
Ребенок не унимался. Анютка пугливо взглядывала на барыню.
— Подай его сюда, Анютка! Совсем ты не умеешь нянчить! — раздражительно крикнула молодая женщина, расстегивая белою пухлою рукой ворот капота.
Очутившись у груди матери, малютка мгновенно затих и жадно засосал, быстро перебирая губенками и весело глядя перед собою глазами, полными слез.
— Убирай со стола, да смотри, не разбей чего-нибудь.
Анютка бросилась к столу и стала убирать с бестолковой торопливостью запуганного создания.
IV
В начале первого часа, когда в порту зашабашили, из военной гавани, где вооружался «Копчик», вернулся домой Василий Михайлович Лузгин, довольно полный, представительный брюнет, лет сорока, с небольшим брюшком и лысый, в потертом рабочем сюртуке, усталый и голодный.
В момент его прихода завтрак был на столе.
Моряк звонко поцеловал жену и сына и выпил одну за другой две рюмки водки. Закусив селедкой, он набросился на бифштекс с жадностью сильно проголодавшегося человека. Еще бы! С пяти часов утра, после двух стаканов чая, он ничего не ел.
Утолив голод, он нежно взглянул на свою молодую, приодетую, пригожую жену и спросил:
— Ну что, Марусенька, понравился новый денщик?
— Разве такой денщик может понравиться?
В маленьких добродушных темных глазах Василия Михайловича мелькнуло беспокойство.
— Грубый, неотесанный какой-то… Сейчас видно, что никогда не служил в домах.
— Это точно, но зато, Маруся, он надежный человек. Я его знаю.
— И этот подозрительный нос… Он, наверное, пьяница! — настаивала жена.
— Он пьет чарку-другую, но уверяю тебя, что не пьяница, — осторожно и необыкновенно мягко возразил Лузгин.
И, зная хорошо, что Марусенька не любит, когда ей противоречат, считая это кровной обидой, он прибавил:
— Впрочем, как хочешь. Если не нравится, я приищу другого денщика.
— Где опять искать?.. Шуре не с кем гулять… Уж бог с ним… Пусть остается, поживет… Я посмотрю, какое это сокровище твой Чижик!
— Фамилия у него действительно смешная! — проговорил, смеясь, Лузгин.
— И имя самое мужицкое… Федос!
— Что ж, можно его иначе звать, как тебе угодно… Ты, право, Маруся, не раскаешься… Он честный и добросовестный человек… Какой фор-марсовой был!.. Но если ты не хочешь — отошлем Чижика… Твоя княжая воля…
Марья Ивановна и без уверений мужа знала, что влюбленный в нее простодушный и простоватый Василий Михайлович делал все, что только она хотела, и был покорнейшим ее рабом, ни разу в течение десятилетнего супружества и не помышлявшим о свержении ига своей красивой жены.
Тем не менее она нашла нужным сказать:
— Хоть мне и не нравится этот Чижик, но я оставлю его, так как ты этого хочешь.
— Но, Марусенька… Зачем?.. Если ты не хочешь…
— Я его беру! — властно произнесла Марья Ивановна.
Василию Михайловичу оставалось только благодарно взглянуть на Марусеньку, оказавшую такое внимание к его желанию. И Шурка был очень доволен, что Чижик будет его нянькой.
Нового денщика опять позвали в столовую. Он снова вытянулся у порога и без особенной радости выслушал объявление Марьи Ивановны, что она его оставляет.
Завтра же утром он переберется к ним со своими вещами. Поместится вместе с поваром.
— А сегодня в баню сходи… Отмой свои черные руки, — прибавила молодая женщина, не без брезгливости взглядывая на просмоленные, шершавые руки матроса.
— Осмелюсь доложить, враз не отмоешь… — Смола! — пояснил Федос и, как бы в подтверждение справедливости этих слов, перевел взгляд на бывшего своего командира.
«Дескать, объясни ей, коли она ничего не понимает».
— Со временем смола выйдет, Маруся… Он постарается ее вывести…
— Так точно, вашескобродие.
— И не кричи ты так, Феодосии… Уж я тебе несколько раз говорила…
— Слышишь, Чижик… Не кричи! — подтвердил Василий Михайлович.
— Слушаю, вашескобродие…
— Да смотри, Чижик, служи в денщиках так же хорошо, как служил на корвете. Береги сына.
— Есть, вашескобродие!
— И водки в рот не бери! — заметила барыня.
— Да, братец, остерегайся, — нерешительно поддакнул Василий Михайлович, чувствуя в то же время фальшь и тщету своих слов и уверенный, что Чижик при случае выпьет в меру.
— Да вот еще что, Феодосии… Слышишь, я тебя буду звать Феодосием…
— Как угодно, барыня.
— Ты разных там мерзких слов не говори, особенно при ребенке. И если на улице матросы ругаются, уводи барина.
— То-то, не ругайся, Чижик. Помни, что ты не на баке, а в комнатах!
— Не извольте сумлеваться, вашескобродие.
— И во всем слушайся барыни. Что она прикажет, то и исполняй. Не противоречь.
— Слушаю, вашескобродие…
— Боже тебя сохрани, Чижик, осмелиться нагрубить барыне. За малейшую грубость я велю тебе шкуру спустить! — строго и решительно сказал Василий Михайлович. — Понял?
— Понял, вашескобродие.
Наступило молчание.
«Слава богу, конец!» — подумал Чижик.
— Он больше тебе не нужен, Марусенька?
— Нет.
— Можешь идти, Чижик… Скажи фельдфебелю, что я взял тебя! — проговорил Василий Михайлович добродушным тоном, словно бы минуту тому назад и не грозил спустить шкуру.
Чижик вышел словно из бани и, признаться, был сильно озадачен поведением бывшего своего командира.
Еще бы!
На корвете он казался орел-орлом, особенно когда стоял на мостике во время авралов или управлялся в свежую погоду, а здесь вот, при жене, совсем другой, «вроде быдто послушливого теленка». И опять же: на службе он был с матросом «добер», драл редко и с рассудком, а не зря; и этот же самый командир из-за своей «белобрысой» шкуру грозит спустить.
«Эта заноза-баба всем здесь командует!» — подумал Чижик не без некоторого презрительного сожаления к бывшему своему командиру.
«Ей, значит, трафь», — мысленно проговорил он.
— К нам перебираетесь, земляк? — остановил его на кухне Иван.
— То-то к вам, — довольно сухо отвечал Чижик, вообще не любивший денщиков и вестовых и считавший их, по сравнению с настоящими матросами, лодырями.
— Места, небось, хватит… У нас помещение просторное… Не прикажете ли цыгарку?..
— Спасибо, братец. Я — трубку… Пока что до свидания.
Дорогой в экипаж Чижик размышлял о том, что в денщиках, да еще с такой «занозой», как Лузгиниха, будет «нудно». Да и вообще жить при господах ему не нравилось.
И он пожалел, что ему оторвало марса-фалом пальцы. Не лишись он пальцев, был бы он по-прежнему форменным матросом до самой отставки.
— А то: «водки в рот не бери!» Скажи, пожалуйста, что выдумала бабья дурья башка! — вслух проговорил Чижик, подходя к казармам.
В момент его прихода завтрак был на столе.
Моряк звонко поцеловал жену и сына и выпил одну за другой две рюмки водки. Закусив селедкой, он набросился на бифштекс с жадностью сильно проголодавшегося человека. Еще бы! С пяти часов утра, после двух стаканов чая, он ничего не ел.
Утолив голод, он нежно взглянул на свою молодую, приодетую, пригожую жену и спросил:
— Ну что, Марусенька, понравился новый денщик?
— Разве такой денщик может понравиться?
В маленьких добродушных темных глазах Василия Михайловича мелькнуло беспокойство.
— Грубый, неотесанный какой-то… Сейчас видно, что никогда не служил в домах.
— Это точно, но зато, Маруся, он надежный человек. Я его знаю.
— И этот подозрительный нос… Он, наверное, пьяница! — настаивала жена.
— Он пьет чарку-другую, но уверяю тебя, что не пьяница, — осторожно и необыкновенно мягко возразил Лузгин.
И, зная хорошо, что Марусенька не любит, когда ей противоречат, считая это кровной обидой, он прибавил:
— Впрочем, как хочешь. Если не нравится, я приищу другого денщика.
— Где опять искать?.. Шуре не с кем гулять… Уж бог с ним… Пусть остается, поживет… Я посмотрю, какое это сокровище твой Чижик!
— Фамилия у него действительно смешная! — проговорил, смеясь, Лузгин.
— И имя самое мужицкое… Федос!
— Что ж, можно его иначе звать, как тебе угодно… Ты, право, Маруся, не раскаешься… Он честный и добросовестный человек… Какой фор-марсовой был!.. Но если ты не хочешь — отошлем Чижика… Твоя княжая воля…
Марья Ивановна и без уверений мужа знала, что влюбленный в нее простодушный и простоватый Василий Михайлович делал все, что только она хотела, и был покорнейшим ее рабом, ни разу в течение десятилетнего супружества и не помышлявшим о свержении ига своей красивой жены.
Тем не менее она нашла нужным сказать:
— Хоть мне и не нравится этот Чижик, но я оставлю его, так как ты этого хочешь.
— Но, Марусенька… Зачем?.. Если ты не хочешь…
— Я его беру! — властно произнесла Марья Ивановна.
Василию Михайловичу оставалось только благодарно взглянуть на Марусеньку, оказавшую такое внимание к его желанию. И Шурка был очень доволен, что Чижик будет его нянькой.
Нового денщика опять позвали в столовую. Он снова вытянулся у порога и без особенной радости выслушал объявление Марьи Ивановны, что она его оставляет.
Завтра же утром он переберется к ним со своими вещами. Поместится вместе с поваром.
— А сегодня в баню сходи… Отмой свои черные руки, — прибавила молодая женщина, не без брезгливости взглядывая на просмоленные, шершавые руки матроса.
— Осмелюсь доложить, враз не отмоешь… — Смола! — пояснил Федос и, как бы в подтверждение справедливости этих слов, перевел взгляд на бывшего своего командира.
«Дескать, объясни ей, коли она ничего не понимает».
— Со временем смола выйдет, Маруся… Он постарается ее вывести…
— Так точно, вашескобродие.
— И не кричи ты так, Феодосии… Уж я тебе несколько раз говорила…
— Слышишь, Чижик… Не кричи! — подтвердил Василий Михайлович.
— Слушаю, вашескобродие…
— Да смотри, Чижик, служи в денщиках так же хорошо, как служил на корвете. Береги сына.
— Есть, вашескобродие!
— И водки в рот не бери! — заметила барыня.
— Да, братец, остерегайся, — нерешительно поддакнул Василий Михайлович, чувствуя в то же время фальшь и тщету своих слов и уверенный, что Чижик при случае выпьет в меру.
— Да вот еще что, Феодосии… Слышишь, я тебя буду звать Феодосием…
— Как угодно, барыня.
— Ты разных там мерзких слов не говори, особенно при ребенке. И если на улице матросы ругаются, уводи барина.
— То-то, не ругайся, Чижик. Помни, что ты не на баке, а в комнатах!
— Не извольте сумлеваться, вашескобродие.
— И во всем слушайся барыни. Что она прикажет, то и исполняй. Не противоречь.
— Слушаю, вашескобродие…
— Боже тебя сохрани, Чижик, осмелиться нагрубить барыне. За малейшую грубость я велю тебе шкуру спустить! — строго и решительно сказал Василий Михайлович. — Понял?
— Понял, вашескобродие.
Наступило молчание.
«Слава богу, конец!» — подумал Чижик.
— Он больше тебе не нужен, Марусенька?
— Нет.
— Можешь идти, Чижик… Скажи фельдфебелю, что я взял тебя! — проговорил Василий Михайлович добродушным тоном, словно бы минуту тому назад и не грозил спустить шкуру.
Чижик вышел словно из бани и, признаться, был сильно озадачен поведением бывшего своего командира.
Еще бы!
На корвете он казался орел-орлом, особенно когда стоял на мостике во время авралов или управлялся в свежую погоду, а здесь вот, при жене, совсем другой, «вроде быдто послушливого теленка». И опять же: на службе он был с матросом «добер», драл редко и с рассудком, а не зря; и этот же самый командир из-за своей «белобрысой» шкуру грозит спустить.
«Эта заноза-баба всем здесь командует!» — подумал Чижик не без некоторого презрительного сожаления к бывшему своему командиру.
«Ей, значит, трафь», — мысленно проговорил он.
— К нам перебираетесь, земляк? — остановил его на кухне Иван.
— То-то к вам, — довольно сухо отвечал Чижик, вообще не любивший денщиков и вестовых и считавший их, по сравнению с настоящими матросами, лодырями.
— Места, небось, хватит… У нас помещение просторное… Не прикажете ли цыгарку?..
— Спасибо, братец. Я — трубку… Пока что до свидания.
Дорогой в экипаж Чижик размышлял о том, что в денщиках, да еще с такой «занозой», как Лузгиниха, будет «нудно». Да и вообще жить при господах ему не нравилось.
И он пожалел, что ему оторвало марса-фалом пальцы. Не лишись он пальцев, был бы он по-прежнему форменным матросом до самой отставки.
— А то: «водки в рот не бери!» Скажи, пожалуйста, что выдумала бабья дурья башка! — вслух проговорил Чижик, подходя к казармам.
V
К восьми часам следующего утра Федос перебрался к Лузгиным со своими пожитками — небольшим сундучком, тюфяком, подушкой в чистой наволочке розового ситца, недавно подаренной кумой-боцманшей, и балалайкой. Сложив все это в угол кухни, он снял с себя стесняющий его мундир и, облачившись в матросскую рубаху и надевши башмаки, явился к барыне, готовый вступить в свои новые обязанности няньки.
В свободно сидевшей на нем рубахе с широким отложным воротом, открывавшим крепкую, жилистую шею, и в просторных штанах Федос имел совсем другой — непринужденный и даже не лишенный некоторой своеобразной приятности — вид лихого, бывалого матроса, сумеющего найтись при всяких обстоятельствах. Все на нем сидело ловко и производило впечатление опрятности. И пахло от него, по мнению Шурки, как-то особенно приятно: смолой и махоркой.
Барыня, внимательно оглядевшая и Федоса и его костюм, нашла, что новый денщик ничего себе, не так уже безобразен и мужиковат, как казался вчера. И выражение лица не такое суровое.
Только его темные руки все еще смущали госпожу Лузгину, и она спросила, кидая брезгливый взгляд на руки матроса:
— Ты в бане был?
— Точно так, барыня. — И, словно бы оправдываясь, прибавил: — Сразу смолы не отмыть. Никак невозможно.
— Ты все-таки чаще руки мой. Держи их чисто.
— Слушаю-с.
Затем молодая женщина, опустив глаза на парусинные башмаки Федоса, заметила строгим тоном:
— Смотри… Не вздумай еще босым показываться в комнатах. Здесь не палуба и не матросы…
— Есть, барыня.
— Ну, ступай напейся чаю… Вот тебе кусок сахара.
— Покорно благодарю! — отвечал матрос, осторожно принимая кусок, чтобы не коснуться своими пальцами белых пальцев барыни.
— Да долго не сиди на кухне. Приходи к Александру Васильевичу.
— Приходи поскорей, Чижик! — попросил и Шурка.
— Живо обернусь, Лександра Васильич!
С первого же дня Федос вступил с Шуркой в самые приятельские отношения.
Первым делом Шурка повел Федоса в детскую и стал показывать свои многочисленные игрушки. Некоторые из них возбудили удивление в матросе, и он рассматривал их с любопытством, чем доставил мальчику большое удовольствие. Сломанную мельницу и испорченный пароход Федос обещал починить — будут действовать.
— Ну? — недоверчиво спросил Шурка. — Ты разве сумеешь?
— То-то попробую.
— Ты и сказки умеешь, Чижик?
— И сказки умею.
— И будешь мне рассказывать?
— Отчего ж не рассказать? По времени можно и сказку.
— А я тебя, Чижик, за то любить буду…
Вместо ответа матрос ласково погладил голову мальчика шершавой рукой, улыбаясь при этом необыкновенно мягко и ясно своими глазами из-под нависших бровей.
Такая фамильярность не только не была неприятна Шурке, который слышал от матери, что не следует допускать какой-нибудь короткости с прислугой, но, напротив, еще более расположила его к Федосу.
И он проговорил, понижая голос:
— И знаешь что, Чижик?
— Что, барчук?..
— Я никогда не стану на тебя жаловаться маме…
— Зачем жаловаться?.. Небось, я не забижу ничем маленького барчука… Дитё забижать не годится. Это самый большой грех… Зверь и тот не забиждает щенят… Ну, а ежели, случаем, промеж нас и выйдет свара какая, — продолжал Федос, добродушно улыбаясь, — мы и сами разберемся, без маменьки… Так-то лучше, барчук… А то что кляузы заводить зря?.. Нехорошее это дело, братец ты мой, кляузы… Самое последнее дело! — прибавил матрос, свято исповедовавший матросские традиции, воспрещающие кляузы.
Шурка согласился, что это нехорошее дело, — он и от Антона и от Анютки это слышал не раз, — и поспешил объяснить, что он даже и на Антона не жаловался, когда тот назвал его «подлым отродьем», чтоб его не отправляли сечь в экипаж…
— И без того его часто посылали… Он маме грубил! И пьяный бывал! — прибавил мальчик конфиденциальным тоном.
— Вот это правильно, барчук… Совсем правильно! — почти нежно проговорил Федос и одобрительно потрепал Шурку по плечу. — Сердце-то детское умудрило пожалеть человека… Положим, этот Антон, прямо сказать, виноват… Разве можно на дите вымещать сердце?.. Дурак он во всей форме! А вы-то дуракову вину оставили безо внимания, даром что глупого возраста… Молодца, барчук!
Шурка был, видимо, польщен одобрением Чижика, хотя оно и шло вразрез с приказанием матери не скрывать от нее ничего.
А Федос осторожно присел на сундук и продолжал:
— Скажи вы тогда маменьке про эти самые Антоновы слова, отодрали бы его как Сидорову козу… Сделайте ваше одолжение!
— А что это значит?.. Какая такая коза, Чижик?..
— Скверная, барчук, коза, — усмехнулся Чижик. — Это так говорится, ежели, значит, очень долго секут матроса… Вроде как до бесчувствия…
— А тебя секли как Сидорову козу, Чижик?..
— Меня-то?.. Случалось прежде… Всяко бывало…
— И очень больно?
— Небось, несладко…
— А за что?..
— За флотскую часть… вот за что… Особенно не разбирали…
Шурка помолчал и, видимо, желая поделиться с Чижиком кое-чем небезынтересным, наконец проговорил несколько таинственно и серьезно:
— И меня секли, Чижик.
— Ишь ты, бедный… Такого маленького?
— Мама секла… И тоже было больно…
— За что ж вас-то?..
— Раз за чашку мамину… я ее разбил, а другой раз, Чижик, я мамы не слушал… Только ты, Чижик, никому не говори…
— Не бойся, милой, никому не скажу…
— Папа, тот ни разу не сек.
— И любезное дело… Зачем сечь?
— А вот Петю Голдобина — знаешь адмирала Голдобина? — так того все только папа его наказывает… И часто…
Федос неодобрительно покачал головой. Недаром и матросы не любили этого Голдобина. Форменная собака!
— А на «Копчике» папа наказывает матросов?
— Без эстого нельзя, барчук.
— И сечет?
— Случается. Однако папенька ваш добер… Его матросы любят….
— Еще бы… Он очень добрый!.. А хорошо теперь погулять бы на дворе, Чижик! — воскликнул мальчик, круто меняя разговор и взглядывая прищуренными глазами в окно, из которого лились снопы света, заливая блеском комнату.
— Что ж, погуляем… Солнышко так и играет. Веселит душу-то.
— Только надо маму спросить…
— Знамо, надо отпроситься… Без начальства и нас не пускают!
— Верно, пустит?
— Надо быть, пустит!
Шурка убежал и, вернувшись через минуту, весело воскликнул:
— Мама пустила! Только велела теплое пальто надеть и потом ей показаться. Одень меня, Чижик!.. Вот пальто висит… Там и шапка и шарф на шею…
— Ну ж и одежи на вас, барчук… Ровно в мороз! — усмехнулся Федос, одевая мальчика.
— И я говорю, что жарко.
— То-то жарко будет…
— Мама не позволяет другого пальто… Уж я просил… Ну, идем к маме!
Марья Ивановна осмотрела Шурку и, обращаясь к Федосу, проговорила:
— Смотри, береги барина… Чтоб не упал да не ушибся!
«Как доглядишь? И что за беда, коли мальчонка упадет?» — подумал Федос, совсем не одобрявший барыню за ее праздные слова, и официально-почтительно ответил:
— Слушаю-с!
— Ну, идите…
Оба довольные, они ушли из спальной, сопровождаемые завистливым взглядом Анютки, нянчившей ребенка.
— Один секунд обождите меня в колидоре, барчук… Я только переобуюсь.
Федос сбегал в комнату за кухней, переобулся в сапоги, взял бушлат и фуражку, и они вышли на большой двор, в глубине которого был сад с зеленеющими почками на оголенных деревьях.
В свободно сидевшей на нем рубахе с широким отложным воротом, открывавшим крепкую, жилистую шею, и в просторных штанах Федос имел совсем другой — непринужденный и даже не лишенный некоторой своеобразной приятности — вид лихого, бывалого матроса, сумеющего найтись при всяких обстоятельствах. Все на нем сидело ловко и производило впечатление опрятности. И пахло от него, по мнению Шурки, как-то особенно приятно: смолой и махоркой.
Барыня, внимательно оглядевшая и Федоса и его костюм, нашла, что новый денщик ничего себе, не так уже безобразен и мужиковат, как казался вчера. И выражение лица не такое суровое.
Только его темные руки все еще смущали госпожу Лузгину, и она спросила, кидая брезгливый взгляд на руки матроса:
— Ты в бане был?
— Точно так, барыня. — И, словно бы оправдываясь, прибавил: — Сразу смолы не отмыть. Никак невозможно.
— Ты все-таки чаще руки мой. Держи их чисто.
— Слушаю-с.
Затем молодая женщина, опустив глаза на парусинные башмаки Федоса, заметила строгим тоном:
— Смотри… Не вздумай еще босым показываться в комнатах. Здесь не палуба и не матросы…
— Есть, барыня.
— Ну, ступай напейся чаю… Вот тебе кусок сахара.
— Покорно благодарю! — отвечал матрос, осторожно принимая кусок, чтобы не коснуться своими пальцами белых пальцев барыни.
— Да долго не сиди на кухне. Приходи к Александру Васильевичу.
— Приходи поскорей, Чижик! — попросил и Шурка.
— Живо обернусь, Лександра Васильич!
С первого же дня Федос вступил с Шуркой в самые приятельские отношения.
Первым делом Шурка повел Федоса в детскую и стал показывать свои многочисленные игрушки. Некоторые из них возбудили удивление в матросе, и он рассматривал их с любопытством, чем доставил мальчику большое удовольствие. Сломанную мельницу и испорченный пароход Федос обещал починить — будут действовать.
— Ну? — недоверчиво спросил Шурка. — Ты разве сумеешь?
— То-то попробую.
— Ты и сказки умеешь, Чижик?
— И сказки умею.
— И будешь мне рассказывать?
— Отчего ж не рассказать? По времени можно и сказку.
— А я тебя, Чижик, за то любить буду…
Вместо ответа матрос ласково погладил голову мальчика шершавой рукой, улыбаясь при этом необыкновенно мягко и ясно своими глазами из-под нависших бровей.
Такая фамильярность не только не была неприятна Шурке, который слышал от матери, что не следует допускать какой-нибудь короткости с прислугой, но, напротив, еще более расположила его к Федосу.
И он проговорил, понижая голос:
— И знаешь что, Чижик?
— Что, барчук?..
— Я никогда не стану на тебя жаловаться маме…
— Зачем жаловаться?.. Небось, я не забижу ничем маленького барчука… Дитё забижать не годится. Это самый большой грех… Зверь и тот не забиждает щенят… Ну, а ежели, случаем, промеж нас и выйдет свара какая, — продолжал Федос, добродушно улыбаясь, — мы и сами разберемся, без маменьки… Так-то лучше, барчук… А то что кляузы заводить зря?.. Нехорошее это дело, братец ты мой, кляузы… Самое последнее дело! — прибавил матрос, свято исповедовавший матросские традиции, воспрещающие кляузы.
Шурка согласился, что это нехорошее дело, — он и от Антона и от Анютки это слышал не раз, — и поспешил объяснить, что он даже и на Антона не жаловался, когда тот назвал его «подлым отродьем», чтоб его не отправляли сечь в экипаж…
— И без того его часто посылали… Он маме грубил! И пьяный бывал! — прибавил мальчик конфиденциальным тоном.
— Вот это правильно, барчук… Совсем правильно! — почти нежно проговорил Федос и одобрительно потрепал Шурку по плечу. — Сердце-то детское умудрило пожалеть человека… Положим, этот Антон, прямо сказать, виноват… Разве можно на дите вымещать сердце?.. Дурак он во всей форме! А вы-то дуракову вину оставили безо внимания, даром что глупого возраста… Молодца, барчук!
Шурка был, видимо, польщен одобрением Чижика, хотя оно и шло вразрез с приказанием матери не скрывать от нее ничего.
А Федос осторожно присел на сундук и продолжал:
— Скажи вы тогда маменьке про эти самые Антоновы слова, отодрали бы его как Сидорову козу… Сделайте ваше одолжение!
— А что это значит?.. Какая такая коза, Чижик?..
— Скверная, барчук, коза, — усмехнулся Чижик. — Это так говорится, ежели, значит, очень долго секут матроса… Вроде как до бесчувствия…
— А тебя секли как Сидорову козу, Чижик?..
— Меня-то?.. Случалось прежде… Всяко бывало…
— И очень больно?
— Небось, несладко…
— А за что?..
— За флотскую часть… вот за что… Особенно не разбирали…
Шурка помолчал и, видимо, желая поделиться с Чижиком кое-чем небезынтересным, наконец проговорил несколько таинственно и серьезно:
— И меня секли, Чижик.
— Ишь ты, бедный… Такого маленького?
— Мама секла… И тоже было больно…
— За что ж вас-то?..
— Раз за чашку мамину… я ее разбил, а другой раз, Чижик, я мамы не слушал… Только ты, Чижик, никому не говори…
— Не бойся, милой, никому не скажу…
— Папа, тот ни разу не сек.
— И любезное дело… Зачем сечь?
— А вот Петю Голдобина — знаешь адмирала Голдобина? — так того все только папа его наказывает… И часто…
Федос неодобрительно покачал головой. Недаром и матросы не любили этого Голдобина. Форменная собака!
— А на «Копчике» папа наказывает матросов?
— Без эстого нельзя, барчук.
— И сечет?
— Случается. Однако папенька ваш добер… Его матросы любят….
— Еще бы… Он очень добрый!.. А хорошо теперь погулять бы на дворе, Чижик! — воскликнул мальчик, круто меняя разговор и взглядывая прищуренными глазами в окно, из которого лились снопы света, заливая блеском комнату.
— Что ж, погуляем… Солнышко так и играет. Веселит душу-то.
— Только надо маму спросить…
— Знамо, надо отпроситься… Без начальства и нас не пускают!
— Верно, пустит?
— Надо быть, пустит!
Шурка убежал и, вернувшись через минуту, весело воскликнул:
— Мама пустила! Только велела теплое пальто надеть и потом ей показаться. Одень меня, Чижик!.. Вот пальто висит… Там и шапка и шарф на шею…
— Ну ж и одежи на вас, барчук… Ровно в мороз! — усмехнулся Федос, одевая мальчика.
— И я говорю, что жарко.
— То-то жарко будет…
— Мама не позволяет другого пальто… Уж я просил… Ну, идем к маме!
Марья Ивановна осмотрела Шурку и, обращаясь к Федосу, проговорила:
— Смотри, береги барина… Чтоб не упал да не ушибся!
«Как доглядишь? И что за беда, коли мальчонка упадет?» — подумал Федос, совсем не одобрявший барыню за ее праздные слова, и официально-почтительно ответил:
— Слушаю-с!
— Ну, идите…
Оба довольные, они ушли из спальной, сопровождаемые завистливым взглядом Анютки, нянчившей ребенка.
— Один секунд обождите меня в колидоре, барчук… Я только переобуюсь.
Федос сбегал в комнату за кухней, переобулся в сапоги, взял бушлат и фуражку, и они вышли на большой двор, в глубине которого был сад с зеленеющими почками на оголенных деревьях.
VI
На дворе было славно.
Вешнее солнышко приветливо глядело с голубого неба, по которому двигались перистые белоснежные облачка, и пригревало изрядно. В воздухе, полном бодрящей остроты, пахло свежестью, навозом и, благодаря соседству казарм, кислыми щами и черным хлебом. Вода капала с крыш, блестела в колдобинках и пробивала канавки на обнаженной, испускавшей пар земле с едва пробившейся травкой. Все на дворе словно трепетало жизнью.
Вешнее солнышко приветливо глядело с голубого неба, по которому двигались перистые белоснежные облачка, и пригревало изрядно. В воздухе, полном бодрящей остроты, пахло свежестью, навозом и, благодаря соседству казарм, кислыми щами и черным хлебом. Вода капала с крыш, блестела в колдобинках и пробивала канавки на обнаженной, испускавшей пар земле с едва пробившейся травкой. Все на дворе словно трепетало жизнью.