Страница:
В молодости он, как мне рассказывали люди, хорошо его знавшие, был большой руки хлыщ и враль. Он служил тогда в провинции, ничего не делая, всегда нуждался в деньгах, умел развлекать дам, классически занимал деньги и был находчив, но литературой тогда, говорят, не занимался и дорог не проводил. После Крымской кампании он перебрался в Петербург и обратил на себя внимание какой-то необыкновенно горячей патриотической речью за обедом. В Петербурге он остепенился, стал тереться во всех обществах, сделался религиозным человеком, начал писать записки и проекты, приобрел друзей и купечестве и выставлял религиозность свою напоказ. Одни считали его за шута горохового, другие — за умного человека, имеющего связи. А связи эти он умел показать, как ловкий купец «товар лицом». С тех пор Остроумова знают как человека, у которого превосходный повар, отличный дом и много связей. Жалованья он все-таки не получал, но все сознают, что такого богомольного, нравственного, «истинно русского» и преданного России человека не сыщешь.
А сдается мне, что Остроумов — шельма порядочная. Он хоть и не умен, а ловок; по-своему, впрочем, и умен, потому что из своей литературы составил себе положение. Относительно религиозности тоже сдается мне, что он морочит публику, но морочит теперь, надо думать, совсем искренно. Напустил он на себя ханжество, и так оно въелось в него, что теперь уже не отличишь, что тут правда и что обман.
Существование Остроумова продолжало быть для меня загадкой. Правда, в Петербурге, как я слышал, много загадочных существований, но в конце концов не с неба же падали к нему средства.
Я Николаю Николаевичу очень понравился. Он был очень ласков со мной, иногда даже удостоивал откровенных бесед, главным образом на тему о том, что он — умный человек и несомненных государственных способностей, а терпит, и что, следовательно, мне, молодому человеку, тоже следует терпеть. Надо заметить, что я ему ни на что не жаловался, и, вероятно, он говорил о моем терпении более для округления речи. Кроме того, любимым коньком его было говорить о недостатке благочестия в молодых людях.
— Веры нет, оттого и сомнения лезут в голову. Вы, Петр Антонович, теперь, надеюсь, изменились, а? — шутливо трепал он меня по плечу. — У вас теперь настоящий взгляд на вещи? Молитесь вы, голубчик, богу?
— Молюсь.
— То-то. Молитесь и терпите, и бог за все вам воздаст сторицей.
Однако сам-то он воздавал за мои труды далеко не сторицей. Насчет этого он был крепкий человек. Работы на меня он наваливал по мере того, как я ему более нравился. Месяца через два он стал давать мне столько работы на дом, что я едва справлялся. Тем не менее я аккуратно исполнял все, что только он мне не поручал, решившись ждать и воспользоваться его связями и знакомствами.
Как кажется, он считал меня трудолюбивым, усердным малым, способным только на черную работу, и не замечал, что я нередко писал ему докладные записки собственного сочинения, а он с обыкновенной наивностью еще за них похваливал меня.
— Хорошо, прекрасно, молодой человек. У вас слог кристаллизуется, и вы совершенно верно воспроизводите мои мысли. Маленькая поправка, — и ваш труд прекрасен… Прочти, мой херувим, — обращался он к супруге. — как точно Петр Антонович изложил мои мысли.
И «херувим» (далеко, впрочем, не похожий на херувима) вскидывал свои глаза и переносил на меня частицу обожания к мужу за то, что «Никс» хвалил меня.
— Петр Антонович прекрасно пишет, Никс, с тех пор как стал работать под твоим наблюдением.
— Наташа, дружок, прочти и ты!
Подлетала племянница и говорила, что прочтет, и тоже считала долгом сказать мне ласковое слово.
А я стоял молча и про себя таил злость, глядя на такое наивное нахальство.
До времени мне не было никакого резона расходиться с Остроумовым, хотя работы было и порядочно. Изредка я обедал у него, а месяца через два получил даже приглашение заходить, когда вздумается, «поскучать по вечерам».
— Боже сохрани вас, молодой человек, ходить по клубам, — внушительно заметил при этом Остроумов, — вы еще очень молоды, и вам надо быть в семейных домах… Только семья сохранит вашу… вашу неиспорченную натуру.
«Херувим» подтвердил слова генерала. Вообще «херувим» был эхом «ангела». Что ангел скажет, то херувим непременно повторит.
Я иногда заходил по вечерам к генералу. Сам он редко бывал дома, и мы просиживали вечера втроем. Обыкновенно генеральша говорила о муже, и скука была страшная. Племянница со мной чуть-чуть кокетничала, когда не было другою мужчины, и это меня бесило. В самом деле, точно я был куклой для этой дуры!
Я предпочитал заходить к ним по вторникам, когда у них бывали Рязановы, муж и жена. Жена — молодая, красивая барыня, веселая, кокетливая и приветливая, а муж, некрасивый человек лет сорока, с умным, строгим лицом, как говорили, готовился делать блестящую карьеру. Он изредка заезжал с женой к Остроумовым по вторникам. Признаться, мне очень хотелось попасть на службу к Рязанову. Он был человек несомненно умный и не обратил бы внимания, что у меня нет чина. Главное, увидал бы он, как я могу работать. Но он, разумеется, не обращал на меня ни малейшего внимания. Я сидел около дам, скучал, злился и изредка удостоивался небрежно-ласковых взглядов блестящей, красивой дамы, точно она хотела сказать: «Бедненький, как тебе, должно быть, неловко в нашем обществе!»
Раз только я пристально на нее посмотрел и заметил, как сперва она поправила волосы, потом взглянула на меня, но, вероятно, мой взгляд показался чересчур странным или дерзким, потому что она тотчас же с неудовольствием отвела глаза, словно изумляясь дерзости ничтожного молодого человека, осмеливающегося разглядывать ее.
А я назло не спускал с нее глаз…
В такие минуты я испытывал муки оскорбленного самолюбия. Мне хотелось скорей уйти, но я нарочно оставался и дразнил еще себя:
— Оставайся… Испытывай унижение на каждом шагу…
Я ненавидел этих дам и сидел в углу гостиной, одинокий, с затаенной злостью в сердце. Никто, разумеется, не обращал на меня внимания. Должно быть, уж очень вид мой был страдальческий, так как вдруг «херувим» почувствовал ко мне сострадание. Генеральша повернулась и мою сторону и ласково заметила:
— Молодой человек, что это вы забились в угол?.. Присядьте поближе к нам!
Я послал в душе эту даму к черту, присел поближе, пробовал вмешаться в общий разговор, сказал какую-то чепуху и сконфузился. В этот вечер я скоро ушел домой, сославшись на нездоровье.
По обыкновению, Софья Петровна поджидала меня. Когда я позвонил, она встретила меня радостно и, взглянув на меня, ласково промолвила:
— Сегодня вы раньше пришли… Что с вами? Вы такой мрачный?
— Ничего!..
— Как ничего?! Посмотрите-ка на себя!
— Да вам-то что? — раздраженно остановил я ее сочувствие.
Софья Петровна смутилась и как-то испуганно, кротко взглянула на меня.
— Я так… — пробормотала она робко. — Вы, быть может, закусить хотите? Я оставила вам котлетку и горячего чаю.
— Нет, благодарю вас. Я спать хочу.
И, холодно простившись, я ушел в свою комнату.
Добрая женщина была Софья Петровна, но только недалекая и простая. Она, шутя, называла меня сироткой, всегда была необыкновенно ласкова и оказывала самое трогательное внимание. Заботилась она обо мне, точно о ребенке. Сама чинила мое белье, входила в мои интересы, украшала мою комнату то новенькими занавесками, то купленным по случаю письменным столом взамен старого. И когда я благодарил за все это внимание, молодая женщина как-то конфузилась и говорила, что она старается, чтобы жильцу было хорошо.
Мы с ней обыкновенно обедали вместе, и после обеда она весело болтала разный вздор. Она была очень недурна собой и, заметил я, в последнее время очень наблюдала за своим туалетом. Прежде, по вечерам, ее никогда не бывало дома: она любила Александринский театр и часто ходила туда или бегала к знакомым, но месяца через два после того, как я поселился у нее, молодая женщина стала домоседкой, сидела по вечерам дома и поджидала меня, чтобы вместе пить чай, когда я возвращался от старухи. Она верила в мою звезду, хвалила мой образ жизни, рассчитывала, что я со временем получу хорошее место и, шутя, называла бирюком… Она, конечно, и не догадывалась, с какими целями я приехал в Петербург, и простодушно радовалась, что я так скоро устроился и мог зарабатывать шестьдесят рублей в месяц.
Обыкновенно за чаем она расспрашивала меня о молодой девушке, которую я изредка видел у старухи, и расспрашивала все чаще и чаще, подробней и подробней: какая она, хороша ли, нравится ли мне и т.п.
Я, конечно, ограничивался короткими ответами, говорил, что мне до молодой девушки нет никакого дела, а Софья Петровна радостно похваливала меня за это и весело замечала:
— Ну, разумеется, таким бедным людям, как мы с вами, нечего связываться с богачами.
И снова принималась весело болтать и угощать меня чаем и булками с маслом.
VI
VII
А сдается мне, что Остроумов — шельма порядочная. Он хоть и не умен, а ловок; по-своему, впрочем, и умен, потому что из своей литературы составил себе положение. Относительно религиозности тоже сдается мне, что он морочит публику, но морочит теперь, надо думать, совсем искренно. Напустил он на себя ханжество, и так оно въелось в него, что теперь уже не отличишь, что тут правда и что обман.
Существование Остроумова продолжало быть для меня загадкой. Правда, в Петербурге, как я слышал, много загадочных существований, но в конце концов не с неба же падали к нему средства.
Я Николаю Николаевичу очень понравился. Он был очень ласков со мной, иногда даже удостоивал откровенных бесед, главным образом на тему о том, что он — умный человек и несомненных государственных способностей, а терпит, и что, следовательно, мне, молодому человеку, тоже следует терпеть. Надо заметить, что я ему ни на что не жаловался, и, вероятно, он говорил о моем терпении более для округления речи. Кроме того, любимым коньком его было говорить о недостатке благочестия в молодых людях.
— Веры нет, оттого и сомнения лезут в голову. Вы, Петр Антонович, теперь, надеюсь, изменились, а? — шутливо трепал он меня по плечу. — У вас теперь настоящий взгляд на вещи? Молитесь вы, голубчик, богу?
— Молюсь.
— То-то. Молитесь и терпите, и бог за все вам воздаст сторицей.
Однако сам-то он воздавал за мои труды далеко не сторицей. Насчет этого он был крепкий человек. Работы на меня он наваливал по мере того, как я ему более нравился. Месяца через два он стал давать мне столько работы на дом, что я едва справлялся. Тем не менее я аккуратно исполнял все, что только он мне не поручал, решившись ждать и воспользоваться его связями и знакомствами.
Как кажется, он считал меня трудолюбивым, усердным малым, способным только на черную работу, и не замечал, что я нередко писал ему докладные записки собственного сочинения, а он с обыкновенной наивностью еще за них похваливал меня.
— Хорошо, прекрасно, молодой человек. У вас слог кристаллизуется, и вы совершенно верно воспроизводите мои мысли. Маленькая поправка, — и ваш труд прекрасен… Прочти, мой херувим, — обращался он к супруге. — как точно Петр Антонович изложил мои мысли.
И «херувим» (далеко, впрочем, не похожий на херувима) вскидывал свои глаза и переносил на меня частицу обожания к мужу за то, что «Никс» хвалил меня.
— Петр Антонович прекрасно пишет, Никс, с тех пор как стал работать под твоим наблюдением.
— Наташа, дружок, прочти и ты!
Подлетала племянница и говорила, что прочтет, и тоже считала долгом сказать мне ласковое слово.
А я стоял молча и про себя таил злость, глядя на такое наивное нахальство.
До времени мне не было никакого резона расходиться с Остроумовым, хотя работы было и порядочно. Изредка я обедал у него, а месяца через два получил даже приглашение заходить, когда вздумается, «поскучать по вечерам».
— Боже сохрани вас, молодой человек, ходить по клубам, — внушительно заметил при этом Остроумов, — вы еще очень молоды, и вам надо быть в семейных домах… Только семья сохранит вашу… вашу неиспорченную натуру.
«Херувим» подтвердил слова генерала. Вообще «херувим» был эхом «ангела». Что ангел скажет, то херувим непременно повторит.
Я иногда заходил по вечерам к генералу. Сам он редко бывал дома, и мы просиживали вечера втроем. Обыкновенно генеральша говорила о муже, и скука была страшная. Племянница со мной чуть-чуть кокетничала, когда не было другою мужчины, и это меня бесило. В самом деле, точно я был куклой для этой дуры!
Я предпочитал заходить к ним по вторникам, когда у них бывали Рязановы, муж и жена. Жена — молодая, красивая барыня, веселая, кокетливая и приветливая, а муж, некрасивый человек лет сорока, с умным, строгим лицом, как говорили, готовился делать блестящую карьеру. Он изредка заезжал с женой к Остроумовым по вторникам. Признаться, мне очень хотелось попасть на службу к Рязанову. Он был человек несомненно умный и не обратил бы внимания, что у меня нет чина. Главное, увидал бы он, как я могу работать. Но он, разумеется, не обращал на меня ни малейшего внимания. Я сидел около дам, скучал, злился и изредка удостоивался небрежно-ласковых взглядов блестящей, красивой дамы, точно она хотела сказать: «Бедненький, как тебе, должно быть, неловко в нашем обществе!»
Раз только я пристально на нее посмотрел и заметил, как сперва она поправила волосы, потом взглянула на меня, но, вероятно, мой взгляд показался чересчур странным или дерзким, потому что она тотчас же с неудовольствием отвела глаза, словно изумляясь дерзости ничтожного молодого человека, осмеливающегося разглядывать ее.
А я назло не спускал с нее глаз…
В такие минуты я испытывал муки оскорбленного самолюбия. Мне хотелось скорей уйти, но я нарочно оставался и дразнил еще себя:
— Оставайся… Испытывай унижение на каждом шагу…
Я ненавидел этих дам и сидел в углу гостиной, одинокий, с затаенной злостью в сердце. Никто, разумеется, не обращал на меня внимания. Должно быть, уж очень вид мой был страдальческий, так как вдруг «херувим» почувствовал ко мне сострадание. Генеральша повернулась и мою сторону и ласково заметила:
— Молодой человек, что это вы забились в угол?.. Присядьте поближе к нам!
Я послал в душе эту даму к черту, присел поближе, пробовал вмешаться в общий разговор, сказал какую-то чепуху и сконфузился. В этот вечер я скоро ушел домой, сославшись на нездоровье.
По обыкновению, Софья Петровна поджидала меня. Когда я позвонил, она встретила меня радостно и, взглянув на меня, ласково промолвила:
— Сегодня вы раньше пришли… Что с вами? Вы такой мрачный?
— Ничего!..
— Как ничего?! Посмотрите-ка на себя!
— Да вам-то что? — раздраженно остановил я ее сочувствие.
Софья Петровна смутилась и как-то испуганно, кротко взглянула на меня.
— Я так… — пробормотала она робко. — Вы, быть может, закусить хотите? Я оставила вам котлетку и горячего чаю.
— Нет, благодарю вас. Я спать хочу.
И, холодно простившись, я ушел в свою комнату.
Добрая женщина была Софья Петровна, но только недалекая и простая. Она, шутя, называла меня сироткой, всегда была необыкновенно ласкова и оказывала самое трогательное внимание. Заботилась она обо мне, точно о ребенке. Сама чинила мое белье, входила в мои интересы, украшала мою комнату то новенькими занавесками, то купленным по случаю письменным столом взамен старого. И когда я благодарил за все это внимание, молодая женщина как-то конфузилась и говорила, что она старается, чтобы жильцу было хорошо.
Мы с ней обыкновенно обедали вместе, и после обеда она весело болтала разный вздор. Она была очень недурна собой и, заметил я, в последнее время очень наблюдала за своим туалетом. Прежде, по вечерам, ее никогда не бывало дома: она любила Александринский театр и часто ходила туда или бегала к знакомым, но месяца через два после того, как я поселился у нее, молодая женщина стала домоседкой, сидела по вечерам дома и поджидала меня, чтобы вместе пить чай, когда я возвращался от старухи. Она верила в мою звезду, хвалила мой образ жизни, рассчитывала, что я со временем получу хорошее место и, шутя, называла бирюком… Она, конечно, и не догадывалась, с какими целями я приехал в Петербург, и простодушно радовалась, что я так скоро устроился и мог зарабатывать шестьдесят рублей в месяц.
Обыкновенно за чаем она расспрашивала меня о молодой девушке, которую я изредка видел у старухи, и расспрашивала все чаще и чаще, подробней и подробней: какая она, хороша ли, нравится ли мне и т.п.
Я, конечно, ограничивался короткими ответами, говорил, что мне до молодой девушки нет никакого дела, а Софья Петровна радостно похваливала меня за это и весело замечала:
— Ну, разумеется, таким бедным людям, как мы с вами, нечего связываться с богачами.
И снова принималась весело болтать и угощать меня чаем и булками с маслом.
VI
Я бессовестно лгал ей, когда говорил, что мне нет никакого дела до той молодой девушки, которую я встречал у княгини. Напротив, эта девушка очень меня заинтересовала, и, когда я встречался с нею, у меня как-то сильней билось сердце, я замирал, и долго потом образ ее преследовал меня. Меня это злило. Я сознавал, что Софья Петровна, с своей точки зрения, была права, когда говорила, что «бедным людям нечего связываться с богачами», но мне в то время было двадцать три года, а девушка была такая красивая, изящная и гордая… И отчего ж я не смел даже молча любоваться ею?.. Разве оттого, что я нищий?.. Но кто же мешает мне не быть нищим?.. Я за эти два месяца кое-чему научился и увидел, что не боги же обжигают горшки и что не так трудно пробиться неглупому человеку, поставившему себе целью завоевать у судьбы положение… Я видел ничтожных и глупых людей, имевших и состояние и положение… Чем же я хуже других?
Такие мысли нередко приходили мне в голову, когда я шел к старухе, приодевшись как можно лучше и опрятней. Обыкновенно около старухи сидела пожилая компаньонка и весело улыбалась моему приходу, так как ни дна часа она избавлялась от капризов больной и придирчивой старухи. Я присаживался на кресле перед маленьким столиком, на котором стоял графин воды и лежала раскрытая книга. Старуха кивала на мой поклон головой и, обыкновенно, таким же движением давала мне знать, что я могу начинать. Я читал ей «Русскую старину», «Русский архив», романы в журналах и книги духовного содержания. Чтение мое, как кажется, нравилось, потому что старуха, обыкновенно, внимательно слушала и не замечала, как при начале чтения компаньонка ее, Марья Васильевна, незаметно ускользала из комнаты, и мы оставались вдвоем с барыней. В небольшом будуаре, где она постоянно лежала в креслах, было до того накурено разными духами, что под конец чтения у меня всегда разбаливалась голова.
Моя старуха, княгиня Надежда Аркадьевна Синицына, была очень богатая женщина, вдова помещика и, как рассказывала мне Марья Васильевна, страдала параличом ног лет восемь. Она лечилась везде, где только было можно, ездила на Кавказ, провела несколько лет за границей, но не поправилась и решила более никуда не выезжать. Она была раздражительна, капризна и мучила всех окружающих, за исключением внучки, которую любила без памяти и которая не подчинялась капризной старухе.
Эта внучка и была та молодая девушка, о которой я упоминал раньше.
Во время чтения старуха тихо выбивала такт маленькой сморщенной рукой по ручке кресел и иногда останавливала меня, чтоб я не торопился или читал с большим чувством сцены романического содержания.
— Ах, так нельзя! — тихо останавливала она меня. — Так нельзя, мосьё Пьер (она меня так и называла мосьё Пьер)… Вы недостаточно вникли в положение действующих лиц. Ведь она обманута этим негодным человеком. Она страдает… Ей тяжело… Голос у нее должен прерываться, а вы прочитываете это, точно дело идет о каких-нибудь пустяках.
Старуха, насколько могла, увлекалась при этом, и из ее темных впадин блистал в глазах слабый огонек.
— Прочтите еще раз это место…
Я беспрекословно повиновался.
Случалось, что ей надоедал роман, и она просила меня читать послания св. Иоанна Златоуста или проповеди Иннокентия. У нее был очень странный вкус. Старуха любила слушать скабрезные сцены в романах, описание страданий любящих сердец, жития святых и душеспасительные проповеди.
Во время этих чтений старуха нередко устанавливала на меня лорнет и не спускала с меня глаз. Я чувствовал ее взгляд и не отрывал взгляда от книги. В девять часов обыкновенно приходила Марья Васильевна; старуха кивала головой и, когда я собирался уходить, говорила:
— Спасибо вам, добрый мой. Развлекли вы старуху. Сегодня вы очень хорошо читали!
На другой день мне приходилось иногда рассказывать вкратце содержание прочитанного, так как старуха забывала и не раз капризно перебивала меня:
— Постойте, постойте, Пьер… Кто кого любит? Расскажите сперва мне. Я что-то не помню.
Я рассказывал и затем снова читал, прислушиваясь, не пронесется ли знакомый шелест платья и не войдет ли молодая девушка. Иногда она входила во время чтения, целовала бабушку, собираясь в театр или в гости, а то просто заходила, присаживалась и слушала.
Тогда я читал как-то лучше. Голос мой раздавался сильней и тверже. Сцены выходили живей. Мне хотелось читать при ней хорошо, и я чувствовал, что читаю действительно с чувством. Она на мои поклоны слегка кивала головой и, казалось мне, смотрела на меня с каким-то великодушным снисхождением. Иногда я подымал глаза, чтобы взглянуть на нее, и тотчас же опускал глаза на книгу, чувствуя к этой девушке и невыразимое обожание, и ужасную злобу.
А она была очень хороша: стройная, грациозная, словно вся выточенная, брюнетка, с тонким профилем прелестного лица, главным украшением которого были большие, черные, блестящие глаза. Чуть-чуть вздернутый носик и приподнятые углы губ придавали ее лицу надменное выражение. Глаза смотрели серьезно и обличали характер. Гладко зачесанные назад черные волосы моложавили ее лицо, придавая ему что-то детское. Нередко она задумывалась и тогда казалась какой-то суровой богиней красоты. О чем она задумывалась? Что мучило ее молодую головку? Какие вопросы решала эта красавица, единственная наследница миллионного состояния?
Точно желая отвязаться от мучивших ее сомнений, она слегка откидывала назад голову и весело иногда болтала с бабушкой. Она, видимо, любила старуху и одна только могла успокоить ее, когда та уже очень капризничала.
Мною не стеснялись. На меня, очевидно, глядели как на случайную мебель, и потому нередко при мне заводили такие разговоры, словно бы, кроме бабушки и внучки, никого не было в комнате.
Я прекращал чтение и дожидался конца.
— Продолжайте, мосьё Пьер! — обыкновенно замечала старуха.
— Разве его, бабушка, зовут мосьё Пьером? — спросила однажды девушка слегка дрожащим голосом, причем верхняя губа ее вздрогнула и ноздри раздулись, точно у степной лошади.
Я навострил уши. Сердце у меня забилось.
— Я так его называю, Катя… Короче. Мосьё Пьер так добр, что не обижается на больную старуху. Правда, мосьё Пьер?
Я взглянул на молодую девушку и заметил устремленный на меня взгляд, полный презрения. Она, впрочем, тотчас же отвернулась.
— Ведь вы не обижаетесь? — повторила старуха.
— Нет! — глухо прошептал я и стал читать.
Я читал, как теперь помню, роман Стендаля «Черное и белое». Положение героя романа напоминало мое собственное. Бедный энергичный молодой человек, без средств, без положения, пробивает себе дорогу и делается любовником молодой знатной девушки, которая сначала презирала его.
Помнится мне, я читал с каким-то особенным наслаждением. Я, видимо, сочувствовал герою и принужден был сдерживать злобно-торжествующее чувство, готовое вырваться из моей груди. Я читал, вероятно, превосходно, потому что старуха уставилась на меня, а молодая девушка замерла. Я и сам забыл, что читаю по обязанности. Я помнил только, что я сам в таком же положении, и восторгался этим романом, в котором как бы нашел отклик на волнующие меня чувства.
На маленьких часах пробило уже девять часов, в комнату вошла Марья Васильевна, но я не обращал ни на что внимания и продолжал читать, с особенным чувством прочитывая те сцены, где герой являлся торжествующим.
Меня не прерывали; впрочем, может быть, и прерывали, но я не слыхал. Я перестал только тогда, когда Марья Васильевна громко сказала:
— Довольно, довольно, Петр Антонович. Княгиня просит вас перестать.
Я остановился, взглянул вокруг растерянным взглядом и отодвинул книгу.
— Вы, мосьё Пьер, сегодня превосходно читали и даже увлеклись до того, что не заметили, как я вас несколько раз просила окончить, — проговорила старуха ледяным тоном. — Вам, верно, понравился роман? Герой его — порядочный негодяй!
Я ни слова не сказал, поклонился всем и, шатаясь, вышел из комнаты. Когда я уходил, мне послышалось, что молодая девушка проговорила:
— Вы, бабушка, хоть бы чаю ему предложили!
Вслед за тем Марья Васильевна догнала меня и попросила вернуться.
— Мосьё Пьер… Останьтесь… Сейчас будем чай пить… Вы сегодня запоздали! — проговорила старуха.
Я поблагодарил, отказался и снова вышел из комнаты.
— Странный молодой человек! — прошептала старуха, не стесняясь, что я могу ее слышать.
Когда я вышел на улицу, меня душила злоба, и слезы полились из глаз.
Такие мысли нередко приходили мне в голову, когда я шел к старухе, приодевшись как можно лучше и опрятней. Обыкновенно около старухи сидела пожилая компаньонка и весело улыбалась моему приходу, так как ни дна часа она избавлялась от капризов больной и придирчивой старухи. Я присаживался на кресле перед маленьким столиком, на котором стоял графин воды и лежала раскрытая книга. Старуха кивала на мой поклон головой и, обыкновенно, таким же движением давала мне знать, что я могу начинать. Я читал ей «Русскую старину», «Русский архив», романы в журналах и книги духовного содержания. Чтение мое, как кажется, нравилось, потому что старуха, обыкновенно, внимательно слушала и не замечала, как при начале чтения компаньонка ее, Марья Васильевна, незаметно ускользала из комнаты, и мы оставались вдвоем с барыней. В небольшом будуаре, где она постоянно лежала в креслах, было до того накурено разными духами, что под конец чтения у меня всегда разбаливалась голова.
Моя старуха, княгиня Надежда Аркадьевна Синицына, была очень богатая женщина, вдова помещика и, как рассказывала мне Марья Васильевна, страдала параличом ног лет восемь. Она лечилась везде, где только было можно, ездила на Кавказ, провела несколько лет за границей, но не поправилась и решила более никуда не выезжать. Она была раздражительна, капризна и мучила всех окружающих, за исключением внучки, которую любила без памяти и которая не подчинялась капризной старухе.
Эта внучка и была та молодая девушка, о которой я упоминал раньше.
Во время чтения старуха тихо выбивала такт маленькой сморщенной рукой по ручке кресел и иногда останавливала меня, чтоб я не торопился или читал с большим чувством сцены романического содержания.
— Ах, так нельзя! — тихо останавливала она меня. — Так нельзя, мосьё Пьер (она меня так и называла мосьё Пьер)… Вы недостаточно вникли в положение действующих лиц. Ведь она обманута этим негодным человеком. Она страдает… Ей тяжело… Голос у нее должен прерываться, а вы прочитываете это, точно дело идет о каких-нибудь пустяках.
Старуха, насколько могла, увлекалась при этом, и из ее темных впадин блистал в глазах слабый огонек.
— Прочтите еще раз это место…
Я беспрекословно повиновался.
Случалось, что ей надоедал роман, и она просила меня читать послания св. Иоанна Златоуста или проповеди Иннокентия. У нее был очень странный вкус. Старуха любила слушать скабрезные сцены в романах, описание страданий любящих сердец, жития святых и душеспасительные проповеди.
Во время этих чтений старуха нередко устанавливала на меня лорнет и не спускала с меня глаз. Я чувствовал ее взгляд и не отрывал взгляда от книги. В девять часов обыкновенно приходила Марья Васильевна; старуха кивала головой и, когда я собирался уходить, говорила:
— Спасибо вам, добрый мой. Развлекли вы старуху. Сегодня вы очень хорошо читали!
На другой день мне приходилось иногда рассказывать вкратце содержание прочитанного, так как старуха забывала и не раз капризно перебивала меня:
— Постойте, постойте, Пьер… Кто кого любит? Расскажите сперва мне. Я что-то не помню.
Я рассказывал и затем снова читал, прислушиваясь, не пронесется ли знакомый шелест платья и не войдет ли молодая девушка. Иногда она входила во время чтения, целовала бабушку, собираясь в театр или в гости, а то просто заходила, присаживалась и слушала.
Тогда я читал как-то лучше. Голос мой раздавался сильней и тверже. Сцены выходили живей. Мне хотелось читать при ней хорошо, и я чувствовал, что читаю действительно с чувством. Она на мои поклоны слегка кивала головой и, казалось мне, смотрела на меня с каким-то великодушным снисхождением. Иногда я подымал глаза, чтобы взглянуть на нее, и тотчас же опускал глаза на книгу, чувствуя к этой девушке и невыразимое обожание, и ужасную злобу.
А она была очень хороша: стройная, грациозная, словно вся выточенная, брюнетка, с тонким профилем прелестного лица, главным украшением которого были большие, черные, блестящие глаза. Чуть-чуть вздернутый носик и приподнятые углы губ придавали ее лицу надменное выражение. Глаза смотрели серьезно и обличали характер. Гладко зачесанные назад черные волосы моложавили ее лицо, придавая ему что-то детское. Нередко она задумывалась и тогда казалась какой-то суровой богиней красоты. О чем она задумывалась? Что мучило ее молодую головку? Какие вопросы решала эта красавица, единственная наследница миллионного состояния?
Точно желая отвязаться от мучивших ее сомнений, она слегка откидывала назад голову и весело иногда болтала с бабушкой. Она, видимо, любила старуху и одна только могла успокоить ее, когда та уже очень капризничала.
Мною не стеснялись. На меня, очевидно, глядели как на случайную мебель, и потому нередко при мне заводили такие разговоры, словно бы, кроме бабушки и внучки, никого не было в комнате.
Я прекращал чтение и дожидался конца.
— Продолжайте, мосьё Пьер! — обыкновенно замечала старуха.
— Разве его, бабушка, зовут мосьё Пьером? — спросила однажды девушка слегка дрожащим голосом, причем верхняя губа ее вздрогнула и ноздри раздулись, точно у степной лошади.
Я навострил уши. Сердце у меня забилось.
— Я так его называю, Катя… Короче. Мосьё Пьер так добр, что не обижается на больную старуху. Правда, мосьё Пьер?
Я взглянул на молодую девушку и заметил устремленный на меня взгляд, полный презрения. Она, впрочем, тотчас же отвернулась.
— Ведь вы не обижаетесь? — повторила старуха.
— Нет! — глухо прошептал я и стал читать.
Я читал, как теперь помню, роман Стендаля «Черное и белое». Положение героя романа напоминало мое собственное. Бедный энергичный молодой человек, без средств, без положения, пробивает себе дорогу и делается любовником молодой знатной девушки, которая сначала презирала его.
Помнится мне, я читал с каким-то особенным наслаждением. Я, видимо, сочувствовал герою и принужден был сдерживать злобно-торжествующее чувство, готовое вырваться из моей груди. Я читал, вероятно, превосходно, потому что старуха уставилась на меня, а молодая девушка замерла. Я и сам забыл, что читаю по обязанности. Я помнил только, что я сам в таком же положении, и восторгался этим романом, в котором как бы нашел отклик на волнующие меня чувства.
На маленьких часах пробило уже девять часов, в комнату вошла Марья Васильевна, но я не обращал ни на что внимания и продолжал читать, с особенным чувством прочитывая те сцены, где герой являлся торжествующим.
Меня не прерывали; впрочем, может быть, и прерывали, но я не слыхал. Я перестал только тогда, когда Марья Васильевна громко сказала:
— Довольно, довольно, Петр Антонович. Княгиня просит вас перестать.
Я остановился, взглянул вокруг растерянным взглядом и отодвинул книгу.
— Вы, мосьё Пьер, сегодня превосходно читали и даже увлеклись до того, что не заметили, как я вас несколько раз просила окончить, — проговорила старуха ледяным тоном. — Вам, верно, понравился роман? Герой его — порядочный негодяй!
Я ни слова не сказал, поклонился всем и, шатаясь, вышел из комнаты. Когда я уходил, мне послышалось, что молодая девушка проговорила:
— Вы, бабушка, хоть бы чаю ему предложили!
Вслед за тем Марья Васильевна догнала меня и попросила вернуться.
— Мосьё Пьер… Останьтесь… Сейчас будем чай пить… Вы сегодня запоздали! — проговорила старуха.
Я поблагодарил, отказался и снова вышел из комнаты.
— Странный молодой человек! — прошептала старуха, не стесняясь, что я могу ее слышать.
Когда я вышел на улицу, меня душила злоба, и слезы полились из глаз.
VII
В начале одиннадцатого часа я вернулся домой, раздраженный и злой. Вошел в свою конуру, гляжу: на письменном столе, вместо прежней гадкой лампы, стоит новая, и неясный свет мягко льется из-под светло-синего колпака. Это был новый сюрприз моей хозяйки.
Я присел на кресло, как через несколько минут меня окликнула наша кухарка.
— Вам что?
— Чай пить будете?
— Давайте, пожалуй.
— Сюда самовар вам?
— Сюда.
— А то ступайте к барыне. Она сама еще не пила. С девяти часов вас дожидается. Два раза самовар грела. Одной пить тоже скучно.
Я пошел в комнату Софьи Петровны.
Большая комната моей хозяйки сияла приветливостью и домовитостью. Все в ней было необыкновенно уютно и мило. На столе весело шумел блестящий самовар и сияла большая лампа, бросая яркий свет на всю обстановку. Мягкая светленькая мебель, цветы на окнах, олеографии в рамках, альбомы и безделушки, расставленные на столах, все блестело свежестью и чистотой, и все было у места. В углу стояла большая, пышная постель, скрытая от глаз безукоризненно чистым кисейным альковом. Входя в эту комнату, вы сразу чувствовали, что попали в гнездо аккуратной и опрятной хозяйки. Вас так и охватывало приятное чувство порядка и домовитости и располагало отдохнуть в этой комнате. Потому-то я, признаться, и любил обедать здесь и после обеда просиживать иногда час, другой в уютном гнезде, которое свила себе моя хозяйка.
Ее в эту минуту не было в комнате, и я присел к столу.
На чистой скатерти расставлен был хорошенький чайный прибор, а булки, свежее масло и сливки смотрели так аппетитно, что я с удовольствием собирался напиться чаю.
Через несколько секунд из кухни вышла Софья Петровна в белом капоте и чепчике с голубыми лентами, из-под которого выбивались пряди белокурых волос. Она была очень недурненькая маленькая блондинка, мягких форм, с небольшим добродушным лицом, пухлыми щеками и вздернутым носом. Когда она подошла поближе, я заметил, что глаза ее были красны от слез.
Я поздоровался с нею.
— Что это вы, Софья Петровна, нездоровы, что ли?
— Нет, ничего! — проговорила она и вдруг нервно прибавила: — А вы что так поздно?
— Зачитался.
— У старухи?
— Да, у старухи. Интересный роман попался.
— Ваша красавица приходила слушать?
— Приходила! — проговорил я с раздражением, припоминая унижение, которому я ежедневно подвергался.
— И долго слушала? — продолжала Софья Петровна, и, показалось мне, в голосе ее звучала сердитая нотка.
— Да что вы так ею интересуетесь, добрейшая Софья Петровна? Налейте-ка мне лучше чаю. Ужасно пить хочется.
Она вдруг вспыхнула до ушей, взглянула на меня с нежным укором в глазах, хотела что-то сказать, но из груди ее вырвался только вздох, и она стала разливать чай.
Я взглянул на нее. Странная мысль промелькнула в голове. «Не может быть!» — подумал я и вдруг почувствовал, что краснею, как школяр.
— А что же вы сливок?
— Сливок? Я и забыл.
— Сегодня вы какой-то рассеянный. Видно, красавица ваша околдовала вас? — попробовала она шутить, но шутка не выходила, и Софья Петровна, печальная, отхлебывала чай.
— Что же вы хлеба с маслом?.. Намазать?
Она стала резать хлеб, а я смотрел на ее белую сдобную руку, проворно и аппетитно приготовлявшую мне хлеб с маслом.
«Она недурна, — пронеслось у меня в голове. — Очень недурна!» — подумал я, всматриваясь в хозяйку в первый раз с особенной внимательностью.
— Хотите еще чаю?
— Позвольте!
Я выпил молча еще стакан. Софья Петровна тоже молчала и сидела за столом грустная, задумчивая.
Убрали самовар, и мы пересели на диван.
— Знаете ли, что я вам скажу, добрый мой сирота, — начала она в шутливом тоне, — не влюбитесь вы в эту барышню!
— А что?
— Напрасно. Не для нас она с вами… Мы люди бедные, а она… Эх, Петр Антонович, вы, как посмотрю, и в самом деле думаете о принцессе!..
Она говорила эти слова с дрожью в голосе.
Я отвечал, что ни о каких принцессах не думаю, и посматривал на молодую хозяйку. Она сидела близко. Из-под капота вырисовывались ее мягкие, полные формы… Ее белокурая головка печально склонилась вниз, а маленькие ручки нервно перебирали обшивку… Мне вдруг захотелось подразнить ее.
— А отчего бы мне и не думать о принцессе?
— Да вы-то сами принц, что ли? — засмеялась Софья Петровна.
— Принц не принц, да и она не принцесса. Без шуток, она очень милая девушка.
— И вы влюблены в нее?
— А как вы думаете?.. — поддразнивал я.
— Послушайте, Петр Антонович, я, сами знаете, женщина простая, необразованная. Стыдно вам дразнить меня… стыдно!
Она закрыла лицо руками, заплакала и вдруг поднялась с места.
— Ну, виноват. Не буду, не буду!..
Я подошел к ней. Она была так близко от меня и глядела на меня так ласково добрыми нежными глазами.
— Я не влюблен в эту барышню. Я с ней и не говорил ни разу, — прошептал я.
Я чувствовал, как кровь приливала к голове, и хотел убежать в свою комнату, но близость молодой женщины притягивала меня. Я совсем приблизился к ней.
— Ну, что, довольны вы теперь?
Она улыбнулась, заглянула мне в глаза с какой-то лукавой нежностью и шепнула:
— Правда? Вы не влюблены в эту девушку?..
Вместо ответа я вдруг обнял ее. У меня закружилась голова. В первый раз я прижимал к своей груди женщину.
Она тихо вскрикнула, отскочила в сторону и заметила:
— Вы смеетесь… Вы меня не любите!
— Люблю, люблю! — крикнул я в каком-то бешеном порыве.
Она порывисто бросилась ко мне на шею и осыпала меня поцелуями, как безумная, повторяя самые нежные слова любви.
Когда я вернулся в свою комнату, мне вдруг сделалось стыдно. Я хотел на другой же день сказать ей, что я ее обманул, что с моей стороны был только порыв и больше ничего, но ничего не сказал.
Софья Петровна была дочь содержанки. История ее очень проста. Она училась в школе, потом молодой девочкой попала на содержание к богатому старику, привязалась к какому-то юноше и потеряла в одно время старика и любовника. Первый отказал ей в средствах; второй, узнав, что у нее нечего занимать, бросил ее, предварительно обобравши.
— После этого мне ничего не оставалось, как броситься в воду, — рассказывала мне Софья Петровна, — право, очень тяжело мне было, что человек, которого я любила, так обманул меня. Уж я готова была исполнить намерение и стояла у Николаевского моста, как меня удержал какой-то господин. Он успокоил меня и приютил у себя. Это был доктор, добрый и хороший, но больной человек. Я к нему привязалась, как собака, и прожила с ним пять лет. Любить я его не любила как женщина. Он был больной, совсем больной, а я молодая, но я любила его как спасителя и до смерти была верна ему, хотя он этого и не требовал, и была его сиделкой. Два года тому назад он умер и оставил мне три тысячи рублей. Я сняла квартиру и пускаю жильцов. Вот и вся моя история!.. — заключила свой рассказ Софья Петровна.
Беда в том, что она не понимала меня и нередко в разговорах строила планы, как я получу место и как мы будем жить вдвоем. Меня это коробило, но я не разуверял ее. К чему?.. Она была так счастлива тем вниманием, которое я оказывал ей, что жестоко было бы разочаровывать бедную. Да и я так спокойно, экономно и уютно устроился, что мне не к чему было нарушать порядок своей жизни. Я сумел ее отучить от ревнивых сцен, и так как обыкновенно возвращался домой в девять часов, то не приходилось и объяснять ей, почему я не желал бывать с нею в театре. Мы и без того проводили довольно времени вдвоем, — к чему еще было показываться вместе?
Софья Петровна первое время была счастлива и веселилась как сумасшедшая. Она поджидала меня вечером. Мы пили чай и потом оставались одни. Она ласкала меня с какой-то безумной нежностью. Я сам был молод и отдавался животной страсти с увлечением юноши, впервые близко познакомившегося с женщиной.
Я присел на кресло, как через несколько минут меня окликнула наша кухарка.
— Вам что?
— Чай пить будете?
— Давайте, пожалуй.
— Сюда самовар вам?
— Сюда.
— А то ступайте к барыне. Она сама еще не пила. С девяти часов вас дожидается. Два раза самовар грела. Одной пить тоже скучно.
Я пошел в комнату Софьи Петровны.
Большая комната моей хозяйки сияла приветливостью и домовитостью. Все в ней было необыкновенно уютно и мило. На столе весело шумел блестящий самовар и сияла большая лампа, бросая яркий свет на всю обстановку. Мягкая светленькая мебель, цветы на окнах, олеографии в рамках, альбомы и безделушки, расставленные на столах, все блестело свежестью и чистотой, и все было у места. В углу стояла большая, пышная постель, скрытая от глаз безукоризненно чистым кисейным альковом. Входя в эту комнату, вы сразу чувствовали, что попали в гнездо аккуратной и опрятной хозяйки. Вас так и охватывало приятное чувство порядка и домовитости и располагало отдохнуть в этой комнате. Потому-то я, признаться, и любил обедать здесь и после обеда просиживать иногда час, другой в уютном гнезде, которое свила себе моя хозяйка.
Ее в эту минуту не было в комнате, и я присел к столу.
На чистой скатерти расставлен был хорошенький чайный прибор, а булки, свежее масло и сливки смотрели так аппетитно, что я с удовольствием собирался напиться чаю.
Через несколько секунд из кухни вышла Софья Петровна в белом капоте и чепчике с голубыми лентами, из-под которого выбивались пряди белокурых волос. Она была очень недурненькая маленькая блондинка, мягких форм, с небольшим добродушным лицом, пухлыми щеками и вздернутым носом. Когда она подошла поближе, я заметил, что глаза ее были красны от слез.
Я поздоровался с нею.
— Что это вы, Софья Петровна, нездоровы, что ли?
— Нет, ничего! — проговорила она и вдруг нервно прибавила: — А вы что так поздно?
— Зачитался.
— У старухи?
— Да, у старухи. Интересный роман попался.
— Ваша красавица приходила слушать?
— Приходила! — проговорил я с раздражением, припоминая унижение, которому я ежедневно подвергался.
— И долго слушала? — продолжала Софья Петровна, и, показалось мне, в голосе ее звучала сердитая нотка.
— Да что вы так ею интересуетесь, добрейшая Софья Петровна? Налейте-ка мне лучше чаю. Ужасно пить хочется.
Она вдруг вспыхнула до ушей, взглянула на меня с нежным укором в глазах, хотела что-то сказать, но из груди ее вырвался только вздох, и она стала разливать чай.
Я взглянул на нее. Странная мысль промелькнула в голове. «Не может быть!» — подумал я и вдруг почувствовал, что краснею, как школяр.
— А что же вы сливок?
— Сливок? Я и забыл.
— Сегодня вы какой-то рассеянный. Видно, красавица ваша околдовала вас? — попробовала она шутить, но шутка не выходила, и Софья Петровна, печальная, отхлебывала чай.
— Что же вы хлеба с маслом?.. Намазать?
Она стала резать хлеб, а я смотрел на ее белую сдобную руку, проворно и аппетитно приготовлявшую мне хлеб с маслом.
«Она недурна, — пронеслось у меня в голове. — Очень недурна!» — подумал я, всматриваясь в хозяйку в первый раз с особенной внимательностью.
— Хотите еще чаю?
— Позвольте!
Я выпил молча еще стакан. Софья Петровна тоже молчала и сидела за столом грустная, задумчивая.
Убрали самовар, и мы пересели на диван.
— Знаете ли, что я вам скажу, добрый мой сирота, — начала она в шутливом тоне, — не влюбитесь вы в эту барышню!
— А что?
— Напрасно. Не для нас она с вами… Мы люди бедные, а она… Эх, Петр Антонович, вы, как посмотрю, и в самом деле думаете о принцессе!..
Она говорила эти слова с дрожью в голосе.
Я отвечал, что ни о каких принцессах не думаю, и посматривал на молодую хозяйку. Она сидела близко. Из-под капота вырисовывались ее мягкие, полные формы… Ее белокурая головка печально склонилась вниз, а маленькие ручки нервно перебирали обшивку… Мне вдруг захотелось подразнить ее.
— А отчего бы мне и не думать о принцессе?
— Да вы-то сами принц, что ли? — засмеялась Софья Петровна.
— Принц не принц, да и она не принцесса. Без шуток, она очень милая девушка.
— И вы влюблены в нее?
— А как вы думаете?.. — поддразнивал я.
— Послушайте, Петр Антонович, я, сами знаете, женщина простая, необразованная. Стыдно вам дразнить меня… стыдно!
Она закрыла лицо руками, заплакала и вдруг поднялась с места.
— Ну, виноват. Не буду, не буду!..
Я подошел к ней. Она была так близко от меня и глядела на меня так ласково добрыми нежными глазами.
— Я не влюблен в эту барышню. Я с ней и не говорил ни разу, — прошептал я.
Я чувствовал, как кровь приливала к голове, и хотел убежать в свою комнату, но близость молодой женщины притягивала меня. Я совсем приблизился к ней.
— Ну, что, довольны вы теперь?
Она улыбнулась, заглянула мне в глаза с какой-то лукавой нежностью и шепнула:
— Правда? Вы не влюблены в эту девушку?..
Вместо ответа я вдруг обнял ее. У меня закружилась голова. В первый раз я прижимал к своей груди женщину.
Она тихо вскрикнула, отскочила в сторону и заметила:
— Вы смеетесь… Вы меня не любите!
— Люблю, люблю! — крикнул я в каком-то бешеном порыве.
Она порывисто бросилась ко мне на шею и осыпала меня поцелуями, как безумная, повторяя самые нежные слова любви.
Когда я вернулся в свою комнату, мне вдруг сделалось стыдно. Я хотел на другой же день сказать ей, что я ее обманул, что с моей стороны был только порыв и больше ничего, но ничего не сказал.
Софья Петровна была дочь содержанки. История ее очень проста. Она училась в школе, потом молодой девочкой попала на содержание к богатому старику, привязалась к какому-то юноше и потеряла в одно время старика и любовника. Первый отказал ей в средствах; второй, узнав, что у нее нечего занимать, бросил ее, предварительно обобравши.
— После этого мне ничего не оставалось, как броситься в воду, — рассказывала мне Софья Петровна, — право, очень тяжело мне было, что человек, которого я любила, так обманул меня. Уж я готова была исполнить намерение и стояла у Николаевского моста, как меня удержал какой-то господин. Он успокоил меня и приютил у себя. Это был доктор, добрый и хороший, но больной человек. Я к нему привязалась, как собака, и прожила с ним пять лет. Любить я его не любила как женщина. Он был больной, совсем больной, а я молодая, но я любила его как спасителя и до смерти была верна ему, хотя он этого и не требовал, и была его сиделкой. Два года тому назад он умер и оставил мне три тысячи рублей. Я сняла квартиру и пускаю жильцов. Вот и вся моя история!.. — заключила свой рассказ Софья Петровна.
Беда в том, что она не понимала меня и нередко в разговорах строила планы, как я получу место и как мы будем жить вдвоем. Меня это коробило, но я не разуверял ее. К чему?.. Она была так счастлива тем вниманием, которое я оказывал ей, что жестоко было бы разочаровывать бедную. Да и я так спокойно, экономно и уютно устроился, что мне не к чему было нарушать порядок своей жизни. Я сумел ее отучить от ревнивых сцен, и так как обыкновенно возвращался домой в девять часов, то не приходилось и объяснять ей, почему я не желал бывать с нею в театре. Мы и без того проводили довольно времени вдвоем, — к чему еще было показываться вместе?
Софья Петровна первое время была счастлива и веселилась как сумасшедшая. Она поджидала меня вечером. Мы пили чай и потом оставались одни. Она ласкала меня с какой-то безумной нежностью. Я сам был молод и отдавался животной страсти с увлечением юноши, впервые близко познакомившегося с женщиной.