- Фотку не надо, - сказал Борис Борисыч.
   - Как вы его узнаете?
   - Я его знаю. По Северу.
   - Да вы чё! Он тоже от хозяина?
   - Его могли бы посадить, как и всякого - не за хрен, - тогда насчет этого было как-то посвободнее. Летчиков у нас, на зоне, было как комара. В том числе известные товарищи. Был который сделал первый в мире штопор и вышел из него - Арцеулов. Может, слышала от свекра? Всегда любезен, спокоен, уважителен, к каждому прощелыге только по имени-отчеству. Мало того, был еще художником. Был Юра Гарнаев. Тоже звезду получил, но уже после отсидки. Потом погиб во Франции при тушении лесных пожаров. Этот через бабу пострадал в Японии, сразу после японской войны. Влюбился. Она - эмигрантка, дворянка. Вот и посадили Юру за любовь. Сидели Туполев и Королев - ба-альшие авторитеты в своем деле. Но этих я лично не знал. Был еще Василий Махоткин великой души человек. Вообще, я летчиков маленько любил - они, как воры, постоянно слышали над собой шепот звезд...
   - Шепот звезд? Это как?
   - А-а, это на фене, означает... Как бы сказать? Постоянное осознание опасности, присутствие смерти... Без этого шепота даже как-то скучно жить... Нет, не могу объяснить.
   - А Иван Ильич?
   - Этот знает, что это такое.
   - Как вы познакомились? Где?
   - Мы, собственно, и не знакомились.
   - Чего темнишь?
   - Нет, нисколько. Короче, пустился я в бега, да был отловлен органами. Дошел до ручки - кожа и кости. Посадили в аэроплан и повезли. Таких, как я, особо опасных, человек десять. Летим, внизу тундра. В животе пусто, состояние не очень веселое. Выходит из кабины летчиков твой свекр, хотя тебя самой тогда и на свете не было, и, не обращая внимания на конвой, ставит между откидными сиденьями ящик. Мы, понимаешь, сидели лицом друг к другу, все в наручниках. Конвой малость недоволен, но в воздухе хозяин летчик. Выносит твой свекр мешок, молча нас пересчитывает и выкладывает десять буханок хлеба. У меня от одного запаха хлеба началось головокружение - на Севере, замечу, хлеб для вольных выпекался настоящий: ведь туда нет резону везти мякину... Потом выносит десять пачек папирос "Норд" - потом его переименовали в "Север", - чай и сахар. Конвой ничего не понимает и злится. А Иван Ильич на это ноль внимания. "Пусть поедят", - прорычал он начальнику охраны, такого рычания никогда не забудешь. А потом нам: "Курите не все разом, а по очереди и аккуратно. Вот в этом кубе кипяток..."
   Борис Борисыч замолчал и, как показалось Серафимовне, смахнул слезы.
   - Что это значит? Любил воров?
   - Нет, воров не любил. Но тогда среди нас были и не воры, тогда были преступники по идейным соображениям и из тех, кто имел свое мнение... Вообще, мы летунов никогда особо не обижали. Чего их трогать, если они и без нас падали - тогда насчет этого было, как я уже говорил, малость посвободнее...
   - Дальше-то что было?
   - Дальше? А-а, ничего - в обледенение попали. Аэроплан так трясет, что зубы стучат, а снаружи, по обшивке, будто дрынами молотят. Страшновато, конечно, было, когда отделяешься от сиденья и висишь, а потом резко падаешь задом на дюраль. Сиденья ведь наши были дюралевые...
   - А конвой?
   - У конвоя полные штаны с лампасами. Начальник твоему свекру: "Что это? Что это?" А тот: "Нож есть?" "Так точно, есть!" - и выхватил нож из-за голенища. "Отрезай то, что у тебя между ног, и выбрасывай за борт - больше не понадобятся". Тут и мы покатились. В такой момент шутки очень полезны... Ты, красавица, уж будь добра, не обижай старика. Он - Человек. Человек в наше гадское время беспредельщиков - очень большая редкость.
   Серафимовна так и застыла с раскрытым ртом. Потом задумалась: "Назвал бы Ивана Ильича "Человеком" вор в законе, для которого все не воры - не люди, если б тот не накормил его вовремя? Вон, оказывается, какой силой обладает хлеб!"
   Тут было о чем порассуждать. А поняла бы она, что Иван Ильич - Человек, без подсказки Борис Борисыча?
   - Слушай, - сказала она. - Чего-то хлебца захотелось. Просто хлеба без ничего.
   Двигаясь от Борис Борисыча в сторону дома, Серафимовна решила, что надо креститься и потом... Как это? А-а, исповедь и причастие. И она позвонила литературному "негру" Шавырину, который время от времени забегал к Ивану Ильичу ради консультаций на авиационную тему.
   Глава двенадцатая
   - О-о, это были замечательные времена социалистического наступления, коммунальных квартир, голода (не для всех) и русской рулетки. Играли многие, а все неигравшие глазели с поддельным и дурацким интересом. Вся страна глазела. Причем обязанные играть не могли уклониться, даже если видели, что игра не может привести к выигрышу. Щелк, щелк, щелк, бабах! - башка вдребезги... - так говорила многоумная Сонька, время от времени выпуская в потолок кольца дыма - научилась в комсомольской своей юности - и утверждала, что это помогает ей думать.
   - Рулетка? - не поняла Серафимовна. - Это как?
   - О святая простота! Вкладываешь в барабан револьвера один патрон или два - как уговоритесь, - приставляешь к виску. - Сонька приставила указательный палец к виску. - И нажимаешь курок, то есть спусковой крючок. Она тем же пальцем нажала предполагаемый крючок. - Или мозги на стене, или осечка, то есть богатство, слава, признание поклонниц, скромная Звезда Героя. Но вот что характерно. Не всех допускали до игры. Только избранных. Если б на утонувший во льдах пароход "Челюскин" пустили всех желающих народу набралось бы на несколько флотов... Иногда выигрывали, иногда тех, кто выиграл, сажали. Так пересажали почти всех челюскинцев. Однако были, были неплохие выигрыши. Ну, к примеру, кто такой Толя Ляпидевский, герой всего Советского Союза номер один? Молоденький летчик, недавно после училища, ничем не выдающийся. Но его самолет дежурил в Уэллене, и в его сторону, как знак счастливой судьбы, двигался "Челюскин". И вдруг - о радость! - идет на дно роскошный, как "Титаник", пароход, приспособленный к плаванию только в южных морях.
   - Не надо, Софья Марковна! Тоже мне "Титаник"! Я видела "Титаник" в кино, - возразила Серафимовна.
   - Не совсем "Титаник", поскромнее, но мебель обтянута натуральной кожей, на окнах шерстяные зеленые занавески, в салоне белый рояль, на котором играют члены команды и "наука"... Причем полярники из дворян не смеют играть Шопена или Рахманинова, как сама понимаешь, а шпарят "Мурку" или "Коробейников", то есть молотят под первостатейных дураков. Словом, идут через знойную Синайскую пустыню... То есть не совсем знойную, если, как сама понимаешь, вечные льды, но - пустыню. И ведет этот избранный народ (строгий был отбор!) как бы Моисей, как бы пророк - Отто Шмидт с бородой по пояс. С такой бородой "Капитал" писать, а не странствовать по льдам. А он, собственно, и не странствовал: он ведь не Урванцев, не Ушаков, не Нансен... Думаю, он и по льдам особенно не ходил. Зачем начальству гулять по льдам, когда есть теплая каюта, обслуга и прочая и прочая? Итак, пароход, обязанный утонуть, - это знал умный капитан Воронин - благодаря усилиям команды делает невозможное: проходит чуть ли не весь Северный морской путь, и его выносит своего хода он не имел, так как вмерз во льды, - в Берингов пролив. Но игра в рулетку имеет свои особенности, если в барабане имеется хотя бы один патрон. Отбивают радио Семнадцатому съезду Победителей и товарищу Сталину, получают поздравления и, сама понимаешь - рулетка, идут ко дну. Зима, полярная ночь, пурга. И Толя Ляпидевский, симпатичный, как сама понимаешь, паренек, летит. Щелк, щелк - везуха! Вывозит на берег женщин и детей. Долететь, конечно, было, как говорят, не просто: техника ни к черту, а потом, попробуй найди эту дурацкую льдину. Но барабан провернулся, и ничем не выдающийся молодой человек в одночасье становится героем номер один, мировой знаменитостью - не меньше Гагарина в наше время. Любая девушка планеты готова отдаться ему в удобное для него время, в указанном им месте. К тому же он очень симпатичный паренек! Но он человек скромный, он не наглец, как иные герои. Вообще, он хороший малый. Как сложилась его судьба после того, как он не снес себе башки, не знаю - это имеет значение только для родных и близких, а не для страны. Ведь я знала Толю - Иван познакомил. Думала подкатиться, а он ниже меня ростом. - Сонька вздохнула, словно роман с героем номер один зависел всецело от нее.
   - Есть улица Ляпидевского! - почему-то обрадовалась Серафимовна. - Я видела.
   - О-о, конечно, есть. Я была знакома со многими улицами, когда они еще были обыкновенными людьми. Тогда человек становился выдающимся и знаменитым, если револьвер не сносил башку игрока.
   - Надо было вам Толю охмурить, - снасмешничала Серафимовна.
   - Ведь я была красавица, - сказала та доверительным тоном и, переходя на шепот, будто разглашала страшную тайну.
   Серафимовна опустила глаза: ей сделалось неловко за вранье старшей подруги.
   - Вы и теперь хоть куда, - сострила Серафимовна.
   И - о чудо! - Сонька кивнула.
   - Или вот еще, - продолжала красавица. - Герой номер два - Сигизмунд Леваневский. Красавец, манеры, шляхтич. Но выдает себя за сына рабочего. Среди поляков красавцы - дело обыкновенное. Особенно из шляхты. Впрочем, у поляков ты шляхтич, если имеешь козу. Илья Ильич Крестинин, батька Ивана, имел по нашим мерам полтыщи гектар - крестьянин; поляк имеет козу аристократ. За что ему, польскому шляхтичу, дали звезду номер два? Наверное, за то, что никого не спас во время Челюскинской рулетки, в которую даже не сыграл. Разве что разбил купленный в Америке за огромные деньги роскошный аэроплан "флейстер", обитый изнутри, как сама понимаешь, бобриком и с отхожим местом. Тогда летчики могли только мочиться в шар-пилот. Это такой большой презерватив, который метеорологи надувают водородом и запускают в небо с приборами, а летчики используют их по назначению. Короче, летел спасать челюскинцев, да не справился с задачей и врезался в торос. Летать не умел.
   - Как не умел?
   - А так! Тот, кто умеет, тот умирает своей смертью, а не гробится и других не гробит. Хороший ли был летчик на "дугласе", который вмазался в ТБ-3 и устроил шестнадцать гробов и сам угробился под видом спасения экипажа Гризодубовой? Отвечаю: дерьмо!
   - А Чкалов? Он разве не умел? Ведь он - где-то читала - великий летчик нашего времени. Есть и кино про Чкалова. Я видела кино!
   Серафимовна по своему простодушию понимала экран как замочную скважину в реальную жизнь, а не как смоделированные пропагандистские или рекламные клипы для сбыта сомнительного товара.
   - Великий летчик должен быть дисциплинированным. Великим был неизвестный тебе второй пилот Чкалова Байдуков, который вел одномоторный аэроплан через полюс, когда Чкалов лежал без сознания с кровотечением из носа. Летели-то на такой высоте, где жить, как сама понимаешь, невозможно. А они и жили, и работали. Вот разве что кровь хлестала через все дыры. Таковы были сталинские соколы. Великие доживали до своего естественного конца: Анохин, Громов, Водопьянов, Козлов, Перов...
   Серафимовна, которая уже кое-что знала "про авиацию", спросила Соньку:
   - Амет-Хан великий?
   - Великий.
   - Разбился. Как понимать ваше правило?
   - Если б ты знала, как он разбился. Ведь он сперва заставил всех покинуть самолет. А когда все были в безопасности, решил или посадить опытную машину, или погибнуть.
   - Зачем погибать?
   - Его списывала летная комиссия, это был, может, последний его полет. А на земле ему не интересно.
   - Откуда вы знаете? Он вам говорил об этом сам?
   - Я его только видела. Просто догадалась... Так вот. Польский красавец получает звезду, тогда как другие летчики, разбившие свои самолеты, звезд не получили. А среди них и Галышев, который до челюскинцев спас народу больше, чем все герои, вместе взятые. Шиш ему, а не звезду! - Сонька показала Серафимовне кукиш. - А любимцы Сталина Леваневский и Чкалов мало того, что сами угробились, а угробили уйму народа. Обезлюдело, как сама понимаешь, ОКБ Поликарпова после того, как Чкалов разбил по разгильдяйству самолет, не готовый к вылету, а поиски Леваневского также сопровождались катастрофами и большими расходами. Чкалов разбился оттого, что полетел на неготовом самолете, а Леваневский даже взлететь не мог - это делал за него, командира, заводской летчик Кастанаев. Потом погибли и Кастанаев, и вообще все. Вообще, стихию победить невозможно. Разве что обмануть судьбу раз, второй, а на третий прогремит выстрел. Ну, прощевай, милочка! Объявлялся "папик"? Нет? Чего так смутилась?
   - Ничего не смутилась.
   - Ничего с ним не случится. Прощевай!
   Глава тринадцатая
   Иван Ильич злиться не умел - он возмущался, если видел непорядок или глупость. И принимался рычать и размахивать своими кулачищами, что производило комический эффект. Но тут разозлился, то есть обиделся по-настоящему: Сонька порекомендовала ему какого-то Сеню из газеты "Комсомолец", тот о чем-то расспрашивал, глядел ласковыми выпуклыми глазами, а потом опубликовал статейку, где говорилось, что известный в свое время полярный ас Иван Кретинин (так и напечатали, что следует понимать как юмор наверняка Сонька подсказала) ностальгирует по сталинским лагерям. Как можно так врать и передергивать? Наступило время самых бессовестных подмен и ерничания. Да, Вася Махоткин говорил, что встретил на зоне замечательных людей и благодарен судьбе за эти встречи; Елизавета Урванцева говорила, что Николай малость помягчел характером в Норильске. Но разве отсюда выходило, что "Кретинин" тоскует по лагерям? Тосковать он не мог хотя бы потому, что не сидел и заключенных только видел. Но это - разные дела. Неужели теперь никак не остановить эту демократическую сволочь с ласковыми глазами навыкате? Судиться? Но и в судах они же - себе дороже станет. Пойдут телефонные звонки, придется отвечать, оправдываться, а возвращаться к этой оскорбительной статейке не было никакого желания. Побить Сеню? Но Иван Ильич никогда в жизни не дрался - не пробовал. Ах, Сонька, змея подколодная! Ну чего тебе неймется? А тут еще Валя, которую дверцей пришибло... Уф, нехорошо-то как вышло! Но тут добавилось еще одно... Такого и в кошмарном сне не привидится: на какое-то мгновение ему показалось, что он был не только с Валей, а с... Дальше он боялся даже думать. Уф, нехорошо-то как!
   И он решил уйти в лес, никому ничего не сказав. В лесу не читают этого "Комсомольца" с выпуклыми глазенками, там нет ни Соньки, ни Сеньки, ни Вали, ушибленной дверью. И вообще, он перестал понимать, что творится: ему иногда казалось, что вокруг даже говорят не по-русски: слушаешь-слушаешь - хрен его знает, о чем толкуют. И народ кругом как бы не русский: злой, развязный, болтливый, старики ходят в мальчиковых штанишках и детских кепочках козырьком назад. Как это понимать? Откуда столько шутов гороховых?
   Он сел на электричку, ехал долго; на станции, которая ему понравилась гуляющим по платформе оранжевым петухом с просвечивающим насквозь гребнем, сошел и двинул куда глаза глядят, в сторону леса. Московская область не Таймыр - обязательно куда-то выйдешь. Лес, издали красивый, оказался плохоньким: поваленные в ураган деревья так и остались лежать, создавая опасность и пожара, и заразы; у дороги горы пластиковых бутылок и другого оберточного хлама, который, говорят, переживет египетские пирамиды - ничто с ним не сделается. Но дальше лес был не так загажен и полон певчих птиц. А вот и трясогузка ловит бабочку. Причем бабочка не хочет быть пойманной и делает сложные эволюции, и трясогузка вынуждена выполнять сложный пилотаж, рукотворным аппаратам недоступный. Промазала - бабочка скрылась в пологе леса. Вдали от трассы и железной дороги деревья повеселели, а в одной лесополосе закричал седоватый соколок и стал кружить над головой.
   - Ты - мамка, - сказал Иван Ильич соколу. - Ты гнездо защищаешь. Понимаю. Ухожу, ухожу, матушка. А папка-то где? Или мышей ловит, или в лесу боится...
   Иван Ильич почувствовал на себе взгляд откуда-то сверху - поднял голову - в головокружительной высоте кружил ястреб.
   - Высоко забрался, братишка...
   По тому, как кружил ястреб и вдруг косо, словно с невидимой горы, катился вбок, выправлялся и снова давал себя сносить в сторону, можно было разобраться в движении восходящих и нисходящих потоков и в ветрах, дующих по всем румбам. Высматривал ли он мышей и сусликов? Обозревал открывшиеся просторы, невообразимые с земли? Или ему просто нравилось отдавать себя воздушным струям, которые кидают вниз или возносят к бегущим рядом облакам? Или все вместе? Он, наверное, любил небо и свет, который его охватывал и слегка сдавливал со всех сторон; ястреб сам был порождением неба.
   А у лужи на проселке собрались бабочки, шевелящие крыльями, - белые боярышницы и капустницы, желтые лимонницы, а на противоположном берегу лужи голубянки, которые при падении на них тени разом с легким хлопком взлетели. Выходит, что, если отойти от дороги и помоек, жизнь еще не окончательно удушена, можно еще кое-что восстановить.
   Он вышел к какой-то деревне, сел на автобус, не спрашивая маршрута, и оказался в городе Калязине, знаменитом колокольней, торчащей из воды,памятник ненужному, зацветшему зеленью водохранилищу, утянувшему на дно десятки монастырей, храмов, городов, - вот и теперь добротная старорежимная мостовая Калязина уходила под воду, наводя на мысли о невидимом граде Китеже, который ушел под воду при приближении врага. Россия ушла под воду и живет там, а здесь изо всех окон несется нерусская или блатная музыка и взрослые мужчины ходят в шутовских штанах и мальчиковых кепочках с портретами быков, и грязноногие девы у памятника Ленина курят и плюются по причине гнилых зубов. Из окна криво собранного блочного дома неслась блатная песнь-рассказ о бандитских подвигах, а на завалинке три хиловатых джентльмена в несвежих рубашках прикидывались героями песни, для чего делали зверские физиономии. Возможно, высматривали, с кем бы подраться, так как их мозги от блатной недомузыки давно переселились в кулаки.
   - Где гостиница? - спросил Иван Ильич, не видя в молодых людях бандитов, так как бандитов в свое время видел и не путал их с мелкой шпаной.
   Бандиты промолчали, прикидывая, драться или нет. Смекнули, что драться будет себе дороже.
   "Наверное, нерусские. Не понимают вопроса", - подумал Иван Ильич и задумался, в какую сторону идти.
   - Вон! - махнул рукой один из мнимых уголовников, готовый, впрочем, для зоны на роль шестерки или петуха.
   - Все-таки русские, - подумал вслух Иван Ильич, кивнул и пошел к строению без вывески у загиба трассы.
   Гостиница была возведена с таким расчетом, чтобы постояльцы здесь не задерживались, - и устроители добились своего: весь корпус был пустым. И в номере, отведенном Ивану Ильичу, даже ночью содрогались от проносящегося транспорта стены и в форточку несло выхлопом. Он выдержал в Калязине две ночи и подумал, что его побег сопровождается ненужными неудобствами, и вернулся в Москву на квартиру, в свое время купленную для Коли и ныне пустующую. Целый день он отлеживался, глядя телевизор, вспоминал людей и зверей, которых встречал. Потом сел писать стихи. Сын советовал облекать в стихотворную форму факты биографии.
   "Ведь писал Одиссей о своих приключениях, - говорил он. - Вот и ты пиши".
   Стихотворение про то, как летали спасать рыбаков, получилось хорошим. Иван Ильич, отдалив от себя листок, исписанный крупным, детским почерком, принялся читать вслух, с выражением, с задержкой на наиболее выигрышных местах; он представил себя на эстраде перед зрителями:
   Михаил с виража над льдиной пролетает,
   А там беготня людей, и поземка снег гоняет.
   Льдину в дымке теряем, снова едва находим, время
   секундомером засекаем,
   И на льдину продукты и спальные мешки с самолета кидаем.
   Пролетели над ней несколько раз, людей сосчитали,
   Их пятнадцать. Убедились, что все сброшенное нами
   они подобрали.
   Взяли курс на берег - найти надо точку отсчета,
   Чтобы легче льдину отыскать для второго полета.
   После - уже с Уэлькаля прилетаем
   И всех людей забираем.
   Иван Ильич вспомнил пучеглазого Сеню, которого ему подсунула Сонька.
   - Во сукины дети! - прорычал он. - Печатаете всякую гнусность, а моих стихов небось побоитесь давать.
   Если верить этому сопляку, то раньше все только и делали, что дрожали по ночам и ждали НКВД и сидели по тюрьмам. Были что дрожали - из старых чекистов, которые в крови по уши, а остальным-то чего бояться? Бойся только языком молоть о том, чего не понимаешь. Не боялись ни Сталина, ни Гитлера. Да если теперь отправить на зону всех воров, начиная с президентского окружения, вороватых депутатов, коррумпированных чиновников и всякой мелкой обслуги - всяких вымогателей, то сталинских лагерей не хватит - придется строить новые. Что ты, продажный Сеня, понимаешь? Где тебе понять, что тогда и солнце было ярче, и воздух чище, и девушки красивее нынешних, потому что здоровее! Одевались победнее, но тогда все одевались победнее... Ой, зря Витьку нанимал англичанку - после нее он читал не Тургенева, а "порнушечку и антисоветчинку" по-английски. И погиб, может, через эту самую антисоветчинку. И ты, Сеня, кончишь плохо, потому что - прохвост... Ведь можно жить на этой земле очень хорошо, дружно, счастливо. Как это объяснить людям? На земле есть все-все для счастливой жизни. Есть главное: солнце, которое светит; воздух, которым пока еще можно дышать; земля, деревья, звери, птицы, бабочки, цветы. Все умные мысли уже сказаны, только не все их знают. А делать что-нибудь своими руками - такое удовольствие! А что делаем мы? То воюем, то делаем друг другу гадости.
   Не знаете вы, сопляки лупоглазые, что такое война? Вам бы только врать и морочить головы простакам.
   Он вспомнил бобмежку понтонной переправы и солдата, который звал маму... Иван Ильич почувствовал, что в носу защипало. До сих пор стоял в ушах голос этого мальчика, одетого в гимнастерку и обмотки на ногах. Какой это солдат! А глаза этих, которые с потопленного транспорта "Марина Раскова"? Что они пережили! Или железные британцы? Но этим было легче... Но самое страшное не это, а расстрел "за трусость". Иван Ильич схватился за голову. Никак не забыть. Две озябшие фигурки в нижнем белье, осень, мокрый снег, они босиком... Дети. И каре, винтовки с примкнутыми штыками. У всех лица окаменевшие, зеленые, полковник зачитывает приказ, ветер, невозможно разобрать ни слова... Какое они совершили преступление? Почему их раздели? Из экономии?
   Иван Ильич застонал в голос... Это самое страшное на войне. Босые дети в исподнем под косо летящим снегом, идут, чтобы несильно испачкаться, выбирают, куда ступать. Вели себя скромно, послушно, чтобы кого-то "главного" не разозлить; они думали, что их за скромность и послушание простят, они старались делать в точности все, что от них требовали. Они ничего не понимали - эти два беззащитных ребенка перед железными рядами красноармейцев. Они только хватались друг за друга и дрожали, дрожали... Потом залп, дети вздрогнули и как-то неестественно сложились, будто из них разом вытащили кости. И перестали дрожать. И в том, что они перестали дрожать, было как бы облегчение для всех. И для полковника, который возбуждал в себе классовую ненависть, а ненависти никакой не было. Иван Ильич полез за носовым платком.
   Или девушки-парашютистки - умницы, красавицы, которых он выбрасывал с радиостанциями в тыл врага. Он представил на миг, как сам летит в ночи, сидя на парашютной лямке, и провожает взглядом свой самолет и видит слабое свечение из выхлопных труб - последнее, что связывает его с жизнью. А внизу черный лес, а точнее, черная дыра, ад. Нельзя так, нельзя! Неужели мало пролито крови, чтоб понять, что нельзя? Нельзя расстреливать дрожащих от холода детей, нельзя выбрасывать девушек в ад...
   Во время войны он был убежден, что люди, прошедшие ад, поймут, что так жить нельзя, и будут добрыми друг к другу, великодушными, щедрыми, постараются искупить свои ошибки; ведь все так просто: любите друг друга, а все остальное само придет. Если не любить - это гибель для всех. Чего проще? Тогда фронтовики были молодыми, в их руках была власть. Как объяснить людям? Ведь так легко быть счастливыми!
   Он снова сел за стихи. Его охватил наплыв поэтического счастья и полета. Он летел как ястреб под облаками и видел весь этот пока еще прекрасный мир сверху.
   О счастье! Как тебя определить?
   Какими словами выразить?
   Счастье! Это борьба, а не воду лить
   Преодоление трудностей - жить!
   Счастье всегда в согласии людей,
   Когда все доступно любви, то нет преград,
   А за лучшее идет борьба идей,
   И нужный результат - усилие людей!
   Может, показать Шавырину? Пусть отнесет в какой-нибудь журнал. А гонорара мне не нужно. Разве можно не напечатать такие стихи? Ведь печатают такую чепуху!
   Он уходил с утра, еще затемно, и бродил где попало. На вокзалах делал вид, будто куда-то едет или кого-то встречает; на рынках будто хочет что-то купить; всех, кто к нему обращался, он как бы не замечал - боялся, что ничего не поймет, - и, любезно раскланявшись, спешил ретироваться. А куда спешить?