Страница:
Успокоившись, Богданюк ложится, но тут же снова садится. Врачек! Врачек – его любимчик, его выкормыш, согретый на собственной груди, выведенный Богданюком в люди, внедренный в организации, комитеты и комиссии, чтобы иметь там свою руку. Врачек – эхо Богданюка, его верное отражение, его рычаг и электронный мозг, который включается им, когда нужно повернуть собрание, совещание, выдвинуть список комитета, протолкнуть решение, резолюцию или предложение, войти в состав комиссии, правления, консультативного органа, определить состав делегации, даты заграничных командировок или приема гостей на месте. У Богданюка на висках снова выступает пот, ибо недавно этот самый Врачек, вылепленный Богданюком из пластилина и оживший благодаря тому, что Богданюк вдохнул в него собственное дыхание, этот робот Богданюка, настроенный на его частоту, действующий безотказно и четко, Врачек – ничто, Врачек – собачье мясо, дохлое без Богданюка, несуществующее, безмолвное, никакое, – этот Врачек встал и высказал собственное, неинспирированное мнение. Мнение его было вредным, глупым, противоречащим мнению Богданюка, косвенно атакующим Богданюка, недопустимым, скандальным, хулиганским и анархическим, а что еще хуже, Врачек заупрямился, отстаивал свое мнение, управление роботом совершенно вышло из строя, импульсы уже не воспринимались им – бунт робота, кошмар, робот, живущий собственной жизнью!
Напрасно Богданюк тряс его за грудки, чтобы у него внутри все встало на место, чтобы он начал действовать, как прежде, – Врачек отстаивал это свое глупое мнение бесстыдно и цинично, повторял его с упорством, верил в него, вдруг поверил в собственное мнение, застопорился начисто! Это могло стать началом конца: да ведь если Врачек будет иметь собственное мнение, если каждый вот так будет иметь собственное мнение – тогда конец. Кто поддержит предложение Богданюка, кто выберет Богданюка, кто пошлет Богданюка делегатом? Не поможет чувство долга по отношению к Богданюку, чувство признательности, наоборот, они сейчас же забудут, чем они обязаны Богданюку, они все охотно позабудут, никто не хочет быть никому ничем обязанным, будто они всего достигли сами, собственными талантами, а кем бы он был, этот Врачек, если бы не Богданюк!
И вот Богданюк, весь взмокший, извивается и думает обо всем самом худшем. Над его головой поднимается все выше и раздувается Врачек – Троянский конь, Врачек – Конрад Валленрод, Врачек – архангел с мечом, который сразит Богданюка.
Все это рисовалось так в моей голове на основе подслушанных разговоров родителей. Это были гнусные делишки, и я был целиком на стороне отца, одобряя то, что он не вмешивается в них, а просто работает, что он не любит быть на виду и не любит шума. Я, глупый Пингвин, отлично понимал его, но мать хотела шума, деятельности, успехов, повышений и орденов, ее честолюбия хватало на них обоих, отсюда и Богданюк, вечно Богданюк, всюду Богданюк, Богданюк нашей жизни, образец, враг, звезда.
– …если ты в понедельник не пойдешь к Главному и не скажешь: «Или я, или Богданюк».
Я открыл дверь, чтобы выручить отца, и мать оборвала фразу на полуслове, но она еще не высказалась до конца, она выпустила пар только наполовину, и то, чему не миновать, должно было незамедлительно последовать…
– Масло я купил, четыре банки, но забыл их у Бончеков. Завтра схожу – принесу.
Матери только того и надо было. Не могла же она остаться под давлением своего пара! Клапан открылся:
– Разумеется! Забыл! То, что нужно родителям, ты забываешь, но о своих делах хорошо помнишь! А если бы я вдруг хоть раз забыла тебя накормить? Выстирать белье? Сменить постель? Пришить пуговицы и заштопать свитер? Накопить денег, чтобы ты мог поехать в горный лагерь в Закопане? Простоять полдня в очереди, чтобы принести тебе апельсинчик? Почему я ничего не забываю, почему? Потому что я не эгоистка! Отвратительный себялюб! Жестокий, грубый себялюб! Сибарит, выросший на родительских хлебах, политых тяжким потом! Богданюк!
И она выбежала, хлопнув дверью. Мне нечего было сказать. Вообще не следовало ни отвечать, ни оправдываться, я же не мог сказать о том, что было в действительности.
Отец вглядывался в меня усталыми от чтения глазами, эта беспрерывная работа добивала его.
– Ну, как ваша дискуссия о счастье? – спросил он.
– Трудный это вопрос, – вздохнул я.
– Труднее, чем тебе кажется, – улыбнулся отец.
Мне захотелось вдруг все рассказать ему, но уже через секунду это желание пропало. Что они поймут!… Отец отхватил себе жену так, мимоходом, они с матерью вместе были в подполье; воин-герой, подвергавшийся опасности, девушки любили героев, раз-два, стрельба, смерть поджидает за каждым углом, любовь приходит сама, патриотическая любовь, наспех, на ходу, между тайной переправкой гранат и комендантским часом, завтра мы, может быть, погибнем, нет времени на охи и вздохи, прощай, ухожу в лесной отряд, явка провалена, приказано исчезнуть из города, привет дорогая, сердце в вещмешок, рыдай о храбром воине, борьба продолжается. Потом его схватили, отправили в концлагерь, мать целые дни простаивала в очередях с передачами, он кое-как выжил, не погиб, вернулся, и вот они теперь сидят вместе, обсуждают Богданюка.
Я бы тоже так завоевал Баську, уж тут-то я бы наверняка ничего не боялся; я бы взорвал сто поездов с врагами, да еще казармы, пять складов боеприпасов и двадцать две цистерны с бензином, уж тогда бы она меня заметила, я наделал бы столько шума, был бы так прекрасен в своей отваге! Наверное, ни один герой на войне не имел трудностей с женщинами, вон как они все разговаривают в кинофильмах, достаточно посмотреть на них в кино, послушать, что они говорят, там каждого любили – и красавцев, и тех, у кого кривые ноги или уродливый нос. Все времена по-своему хороши, но, по крайней мере, тогда на войне сразу стало бы ясно, чего стоит такая собачонка, как Адась, или такой мерзавец, как Лукаш, тогда человек был наг, в счет шло только главное – отвага, преданность, идеалы и тэ дэ.
Мы с отцом молчали, разговор у нас не клеился, его голова была забита законами стоимости, труда и производства, товарной массой, методами, цифрами, у меня были свои волнения – Баська, и с моей Васькой его экономику увязать было нельзя. У каждого из нас была своя тема в жизни, у матери тоже был ее Богданюк, и ни один из нас не мог говорить непринужденно на другую тему.
Я пробовал читать, не вышло. Наконец мы сели ужинать. Мать стучала тарелками, храня гордое молчание, отец включил телевизор – это был выход из создавшегося положения. На экране мелькали какие-то машины, мы смотрели на них, не видя их, гремела веселая музыка, диктор бравым тоном расхваливал машины, потом замелькали, двигаясь в обратном направлении, другие машины, и, хотя отец не раз подчеркивал роль механизации, он все-таки не выдержал и выключил телевизор, и мы продолжали сидеть молча, думая каждый о своей теме в жизни.
Наконец мать нарушила тишину.
– Ты был у Бончека?
– Ага.
– Я читала в газете о его отце. Он опять получил какую-то награду.
– Да. Говорят, он очень хороший архитектор.
– Было бы неплохо, если бы ты подружился о этим Бончеком. Ты познакомился с его матерью?
– Познакомился.
– Симпатичная?
– Очень симпатичная.
– Кто у них был еще?
– Несколько человек. Вализка.
– Вализка? Кто это?
– Наш однокурсник.
– Симпатичный?
– Очень симпатичный.
– И хорошо вы развлекались?
– Хорошо.
– А танцы-то хоть были?
– После дискуссии. Немного.
– И ты тоже танцевал?
– С двумя девушками.
– Красивые девушки?
– Красивые и симпатичные.
– А что ж вы так рано разошлись?
– Да так уж получилось, действительно, на редкость рано.
– Что же вам помешало?
– Ничего, просто завтра утром отец Адася возвращается из Африки, и Адасю надо на аэродром.
– Видишь, какой он хороший сын.
– Вижу. Хороший.
Отец посмотрел на меня, должно быть, старина что-то смекнул. Я давился, глотая хлеб с ветчиной. Теперь наступила тишина, тишина-ширма, тишина-духота. При первой же возможности уйду из дома. Я знал, что для этого пришло время. Наступает пора когда птенец, даже самый жалкий, покидает свое гнездо, когда даже самый паршивый щенок покидает свое логово. Я уже не вернусь сюда. Мне было жаль их, особенно каждого в отдельности, но это уже конец – благодарность, чувства и тэ дэ. Нельзя больше жить вместе, я уже тоже взрослый, а здесь я всегда буду сопляком. Я могу снимать угол, лишь бы только закончить институт, дотянуть до диплома, но без этого сюсюкания: «Послушные детки идут спать», – все послушные, все знают, что хорошо, а что плохо.
Потом среди ночи, да нет, пожалуй, уже на рассвете, в шестом часу утра, зазвонил телефон. Звонок был хорошо слышен в обеих наших комнатах. Он так и звенел у меня в ушах, но я чертовски крепко спал – заснул я уже после полуночи, голова была полна Баськой и всем происшедшим. Телефон стоял возле тахты, где спит отец, и я услышал его голос:
– Да… Кто? Ага… Пожалуйста, пожалуйста… Нет, ничего не знаю… Сейчас разбужу Анджея.
Я босиком подбежал к телефону, придерживая рукой пижамные штаны, потому что в них лопнула резинка.
– Пан Анджей? Говорит Бончек, мать Адася. Вы не знаете, что с ним могло случиться? Его нет дома! Я вернулась сейчас от знакомых, а его нет…
– Когда я ушел, он оставался с товарищами дома…
– Да, а потом они тоже ушли. Я только что говорила с Мареком Бояновским. Адась простился с ними около одиннадцати вечера и собирался идти домой… Я уже звонила в скорую помощь и в милицию… Ведь через несколько часов приезжает муж!
– К сожалению, он ничего мне не говорил. Просто не представляю, что могло случиться… просто не представляю.
Пани Бончек буркнула что-то и повесила трубку. Видно, струсила не на шутку: до последней минуты шлялась по гостям, веселилась вовсю, а тут бац, нет Адася, и как раз тогда, когда возвращается муж, ну и утречко у нее!
– Горе с этими детьми, – проворчала в темноте мать, – растишь их, растишь, столько лет жизни им отдаешь, вот они уже вроде бы взрослые, кажется, можно и отдохнуть, заняться наконец собой – ведь вон какой бык вырос, пусть дальше сам шагает, можно бы уж и не волноваться о нем, а он вдруг берет да и не приходит ночевать. Не приходит, и все! Убили его, под грузовик попал, сбежал, в тюрьму угодил, влип в какую-нибудь грязную историю?… И опять у Родителей сон прочь, мучайся, дрожи, страдай, убивайся!
– Никуда этот Адась не денется, можешь быть спокойна, мама, скорее сто других, куда лучше его, пропадут, – заверил я мать и вернулся к себе, но спокоен я отнюдь не был. Мне мерещились разные ужасы, и все они, конечно, были связаны с Васькой – может, он выкрал ее, изнасиловал, убил, а может быть, просто напился на какой-нибудь вечеринке или заночевал у девчонки?
Я заснул, когда было уже совсем светло. Однако спать пришлось недолго, в это воскресенье мы должны были работать на уборке скверика – общественный почин, – делать игровую площадку для пацанят, студенты – пацанам, создадим сквер для пацанят, чтобы они не обрывали дверные ручки, не звонили в квартиры, не били стекла в окнах, не расписывали свежепобеленные стены разными словечками, не поджигали помойки, не кидали камни в фонари и прохожих, не выламывали части у автомашин, не топтали цветы, не играли на чердаках в крестоносцев, ковбоев, полицейских и робингудов, но чтобы они делали куличи из песка на скверике и съезжали бы на попке с горки.
Я быстро встал. Отец уже сидел над своей экономикой, просто танк, а не человек! Я позвонил Бончекам, старый Бончек как раз только что вернулся из Африки – сумасшедший дом, отчаяние, об Адасе ни слуху ни. духу. Адась знал, что отец приезжает, что он привезет подарки. Адась ни за что не пропустил бы такого момента, это и в самом деле было странно, ведь у него наконец появилась возможность дорваться до старика и как следует его очистить. Пани Бончек умоляла меня прийти.
Однако сначала я побежал на скверик. Кучи кирпичей, обломков, вокруг новые дома, стекло, желтые балконы… Здесь так красиво, светло, кипит жизнь, растет наша Варшава – что за дома! Именно в них и производят пацанят, даже стекла дрожат от этого производства.
Наши уже собрались. Роман Жильский, деятель из молодежной организации, раздавал лопаты. Ни Васьки, ни Адася не было. У кучи кирпичей махал лопатой Вализка, мужик сильный, как бульдозер, даже свистело вокруг, когда он взмахивал лопатой. Он успел уже занять очередь в кино неподалеку за билетами на какой-то вестерн.
Я тоже начал махать лопатой, куда ж деваться! Вализка уже все знал, старый Бончек поймал его утром в общежитии. Вализка смеялся надо всем этим, говорил, что Адася украла баба-яга, которая уже давно занимается его просвещением, она вроде бы разведена, муж оставил ей однокомнатную квартиру и удрал от нее чуть ли не на границу с ГДР. Адась бегал к ней всякий раз, когда не было девочки получше. У него, у Вализки, тоже есть такая бабенка, муж ее постоянно разъезжает, он официант в вагоне-ресторане, и пока он катает по всей Польше, подавая водочку и бифштексы, Вализка тоже исколесил в его метели чуть не половину Польши, отлично ездить в этой постели, мягко, как в вагоне первого класса, для того, кто живет в паршивом общежитии, это, браток, роскошь, ого-го!
У Вализки была здоровенная скуластая морда, и от него веяло бычьей силой, но такие голубоглазые блондины нравились девушкам, хотя он, как никто другой, мог извергать потоки мерзости. Откуда в нем эта злоба, кому он мстил? Он приехал из Млавы, может, у него было тяжелое детство или еще что-нибудь, может, к нему плохо относились в школе, может, он подкидыш, может, его мать была женщиной легкого поведения – отчего ему хотелось так все оплевать, облить помоями?
Должно быть, он почувствовал, что меня тошнит от всего этого, ибо я не отвечал ему в том же духе, и он стал изрыгать свои гнусности еще громче, назло себе и мне, теперь он поносил женщину, с которой встречался, и старался не оставить на ней ни одного чистого местечка, топтал ее в самой грязной грязи, волочил ее по этой грязи за волосы, а ведь он обнимал ее, и она охватывала его шею руками, прижималась своей щекой к его щеке…
Я изо всех сил махал лопатой и так отшвыривал от себя землю и кирпичи, что кругом только посвистывало. Всю свою злость вкладывал я в эту работу. Наконец Вализка выдохся, должно быть, выплюнул из себя все, что мог, и блондин Вализка, довольный собой, закурил, настоящий мужчина, полубог. Но, видно, ему было мало этого. Его злило, что я молчу и только махаю лопатой, он просто не мог спокойно видеть человека, который не пачкает себя и других в грязи, смеет увиливать от этого, потому что он тут же прогнусавил:
– Ну и выкинул же вчера Адась номерок, разделал эту Баську под орех!
В самое сердце угодил мне Вализка! Я перестал махать лопатой и взглянул ему в глаза.
– Ни под какой орех он ее не разделал. И вообще никто из вас не мог бы разделать ее под орех.
– Дурень ты, Пингвин, он ее именно под орех разделал, подстриг под ноль, да еще как! Теперь-то уж не будет нос кверху драть, паскуда! Подумаешь, какая нашлась, лучше других, что ли? Такая же шлюха и дешевка, тудыть ее растудыть!…
Я бросился на него, даже не подумав, стоит ли это делать. Я вообще ни о чем не мог думать, мне хотелось только изувечить эту грязную пасть, заткнуть ее! Я как следует двинул кулаком в его огромную злобную морду, он даже чуть не упал, из губы у него брызнула кровь. Такого он не ждал – конец света. Пингвин полез драться! – я успел еще лягнуть его в колено, он согнулся, но тут же выпрямился и бросился на меня. Он влепил мне так, что у меня потемнело в глазах и я опрокинулся на кучу камней. К нам сразу же сбежались все ребята, поднялся шум, крики о хулиганстве, вот-де какой пример студенты подают детям, будущему народу! Я был в глазах всех зачинщиком, я напал на бедного Вализку – не мог же я объяснять, что я рыцарь, что он оскорбил мою даму и только кровь может смыть такое оскорбление! К счастью, я был известен как тихоня, который только и знает, что учится, вдобавок я уже успел нашвырять гору земли на этот скверик для цветов нашей жизни, для милых деток, и, кроме того, их рассмешил мой вид, и то, что я напал на быка Вализку, моська и слон, так что нас наконец оставили в покое и даже не сделали выводов.
Я слез с кучи камней, на которой валялся, все тело у меня болело – падая, я ободрал себе лапу и теперь слизывал с нее кровь, а этот Вализка начал гоготать во всю глотку. Я даже не взглянул на него, не на что было смотреть. Подумать только, что когда-нибудь эдакая мразь еще пролезет в руководители и будет командовать людьми, ведь не выгонят же его ниоткуда за то только, что он скотина, тем более если он будет хоть как-то учиться и говорить при ком надо что надо.
Отряхнувшись, я во всю прыть пустился к автобусу. Там я вытащил бумажку с адресом Васьки – все было поводом, чтобы увидеть Баську, плевал я на Адася и его исчезновение, раз это не имело отношения к Бась-ке; даже с общественной точки зрения его исчезновение не было исчезновением, оно не создавало никакой пустоты, так же как если бы кто-нибудь зачерпнул кружкой воды в озере. Адась был настоящим эгоистом, я по сравнению с ним – самокат против реактивного самолета, никто его не любил, никто не нуждался в его обществе, если к тому не было особого повода, никто не почувствовал бы, что его не хватает, что в рядах образовалась брешь. Конечно, его предки – дело другое, им и положено горевать, они же его родили, пичкали шоколадами, осыпали подарками, разными погремушками и стереофоническими проигрывателями, но даже и в их жизни он не занимал почти никакого места – они жили, каждый сам по себе, встречались только у чемоданов с барахлом и пластинками, которые привозил старый Бончек, и встревожились о сыне, лишь когда он не пришел ночевать.
Я тоже не находил общего языка со своими предками, мы все больше отдалялись друг от друга, потому что они иное поколение, из другой эпохи, довольные тем, что у них есть центральное отопление и ванная, «у нас никогда не было ванной, мы впервые в жизни живем, как цивилизованные люди, с ванной и центральным отоплением», «есть хлебушек, не падают бомбы и не арестовывают невинных…». Но я знал, что мои предки не спускают с меня глаз, иногда я доходил до бешенства оттого, что они так любят своего отпрыска, так им занимаются и так страдают потому, что он уже ускользает из их рук, для них я все еще был беспомощным птенцом, но, пожалуй, это было лучше, чем то, что у Адася.
Наконец я дотащился до этого чертового Жолибожа, ткнулся в одну сторону, в другую, мне указывали то направо, то налево, в конце концов я нашел ее улочку – три с половиной домика, садики какие-то, почти деревня. Домик Баськи еще носил следы военных бурь, стены были изрешечены шрапнелью или чем-то в этом роде, видно, здесь тоже когда-то шла серьезная драка, штукатурка на лестничной клетке вся ободрана… Баська жила на втором этаже, три звонка. Я позвонил три раза и стал ждать, вслушиваясь в звуки за дверью. Там шумела вода, мурлыкал голос диктора, ведущего воскресный концерт по заявкам: «Лучезарной пани Ивоне, сверкнувшей на дороге моей жизни между станциями Мальборк и Гданьск-Главный, посылает эту песню пораженный в самое сердце Ежи Бегус из сельхозкооператива в Моронге». Что-то зашелестело, дверь открылась, на пороге стояла Баська в халате. Я с облегчением вздохнул: она дома, ничего не случилось, Адась не украл ее. Лицо Баськи, как всегда, ничего не выражало, но в глазах у нее мелькнул испуг, и она сделала такое движение, точно хотела преградить мне вход.
– Ты? Что случилось?
– Бончек не вернулся домой ночевать.
– Знаю. Они уже были у меня. Я сказала, что ушла вместе с тобой, когда все еще оставались. Я не могу тебя пустить в комнату, потому что мать еще спит, она только в воскресенье и может выспаться.
Баська стояла в дверях, придерживая на груди выцветший халатик из оранжевого вельвета, такая худенькая и бледная, с темными кругами под глазами оттого, что плакала или не выспалась. Черт, до чего она в этот момент была чужая и какая-то недосягаемая! Страшная для нее ночь осталась позади. Баська была не из тех, кто вспарывает вены из-за любви, но я был свидетелем ее унижения, того, как растоптали в грязи все, что шло прямо из ее сердца, и теперь она стояла, ощетинившаяся, и, наверное, ненавидела меня так же, как тех, теперь-то уж мне совсем не на что надеяться, никогда.
Я лизнул свою лапу.
– Что это у тебя? – спросила она.
– Содрал кожу в порыве трудового энтузиазма на воскреснике.
– Лопатой тоже надо махать умеючи!
Она смотрела на мою лапу, я был смешон со своей раной» и все же отважился, я знал, что из этого ничего не выйдет, но все-таки отважился:
– Может, вылезешь сегодня из дома? Погулять, в кино или еще куда-нибудь, а, Баська?
– Нет. Дать тебе бинт?
– Спасибо, не надо. Я ее еще малость полижу.
Она взялась за ручку двери, и я понял, что мне пора уходить. Говорить больше было не о чем, тоненькая нить оборвалась, Баська была как мертвая, все, что я мог ей сказать, не дошло бы до ее сознания, оно не действовало, было холодно, как выключенная батарея. Для того чтобы включить его, нужно было потрясти ее чем-нибудь очень сильным, но мог ли я, глупый, бедный Пингвин, вообще потрясти ее чем-нибудь?
– Ну что ж, Баська, привет, – сказал я.
– Привет.
У меня горели уши, я шел от нее, как тот глупый вшивый Вертер, плевала она на мои порывы, и если б я даже издох у ее порога, она не хранила бы обо мне память, тоже еще донкихот чокнутый выискался, рыцарь, ободравший лапу в бою за честь возлюбленной, как будто нет других девушек – да их полно, как мороженого зимою!
Я снова вскочил в автобус и, полизывая лапу, доехал до Раковецкой, но прежде чем доплелся до дома Бончеков, у меня уже созрел новый план. Моя глупая башка, заполненная Баськой, беспрерывно работала, мысли вертелись только вокруг Баськи и всего, что имело к ней отношение, – как бы подобраться к ней поближе, начать действовать, во что бы то ни стало что-то сделать. Это была чертовской силы энергия, на ней могла бы работать водяная мельница, заводская электростанция, с ее помощью можно было бы смолоть все запасы кофе в гастрономе или запускать ракеты: меня носило по городу, я должен был бегать, это давало надежду, поддерживало во мне надежду, я не мог бы сейчас зажать в себе чувство и страдать втихомолку, ничем не проявляя его; и хотя я был смешон, я должен был сейчас – при моей-то роже и патологической робости – быть победителем сердец, петухом, ловеласом, Казановой или кем-нибудь еще в том же духе, до того меня проняло, до того меня трясло и заносило на поворотах.
У дома уже стоял «фольксваген» Бончека-отца, видно, старик гонял по городу в поисках своего сокровища. В квартире был ералаш, торопливо распаковывались чемоданы, на столе лежало разное бабье барахло – нейлоновое, шелковое, кожаное, причиндалы для того, чтобы прикрывать, обнажать, уменьшать, умножать, красное, черное, блестящее, сверкающее – дань супруге; были также маски для украшения стен, пластинки для увеселений. Тейлоры и Седаки, Бренди и Элвисы, «попмюзик» и гитаристы моих снов – в общем, праздник в доме, день сплочения семьи у чемоданов, минута глубочайшего единения… И вдруг – нет Адася, это неслыханно, Адась не явился в такой момент, он погиб смертью храбрых, пропал без вести или еще что-нибудь… Меня тут же отвели в комнату Адася, рядом уселись отец с матерью, где-то там бегали еще бабушка и дядя, в общем, похороны, сплошная могила. Пани Бончек даже не сделала обычной косметической маски, позабыла о красках, кремах и туши, по всему ее лицу, обвислому и бледному, дрожали морщинки, вся морда была испещрена ими, все сразу вылезло на эту ее физию – и ее годы, и ее забавы, и это ее увеселение нынче ночью, и этот страх.
– Я всюду был, у всех его друзей. Никто ничего не знает. Он простился с ними у гостиницы «МДМ» и пошел прямо домой. Его нет ни в одной больнице, ни в одном отделении милиции, он не значится ни в одном перечне несчастных случаев… Вы ничего не знаете? Вам ничего не приходит в голову? Куда бы он мог пойти?
Мне ничего не приходило в голову, о его разведенной с мужем даме говорить было трудно; если он закатился к ней, то и так вот-вот явится.
– А может, он просто «нырнул в Польшу», – робко подал я мысль…
– Что значит – «нырнул в Польшу»?!
– Ну, сбежал…
– Сбежал?!! Куда? Зачем? Что ему, дома плохо, что ли?
– В день приезда отца? Не предупредив? Это невозможно!
– Ведь у него было все, что он хотел! Все, о чем мечтал!
Они замолчали, глядя друг на друга все более неуверенно, святое возмущение, вся эта их святая невинность начали сходить с них; и зачем только я ляпнул это, теперь они будут грызться. И действительно. Старик начал первым:
– Знаешь, дорогая… Теперь мне уже полезли в голову всякие мысли… Может, он специально выбрал такую минуту? Может, мы виноваты перед ним? Не уделяли ему должного внимания? Может быть, у нас оставалось для него слишком мало времени?
Напрасно Богданюк тряс его за грудки, чтобы у него внутри все встало на место, чтобы он начал действовать, как прежде, – Врачек отстаивал это свое глупое мнение бесстыдно и цинично, повторял его с упорством, верил в него, вдруг поверил в собственное мнение, застопорился начисто! Это могло стать началом конца: да ведь если Врачек будет иметь собственное мнение, если каждый вот так будет иметь собственное мнение – тогда конец. Кто поддержит предложение Богданюка, кто выберет Богданюка, кто пошлет Богданюка делегатом? Не поможет чувство долга по отношению к Богданюку, чувство признательности, наоборот, они сейчас же забудут, чем они обязаны Богданюку, они все охотно позабудут, никто не хочет быть никому ничем обязанным, будто они всего достигли сами, собственными талантами, а кем бы он был, этот Врачек, если бы не Богданюк!
И вот Богданюк, весь взмокший, извивается и думает обо всем самом худшем. Над его головой поднимается все выше и раздувается Врачек – Троянский конь, Врачек – Конрад Валленрод, Врачек – архангел с мечом, который сразит Богданюка.
Все это рисовалось так в моей голове на основе подслушанных разговоров родителей. Это были гнусные делишки, и я был целиком на стороне отца, одобряя то, что он не вмешивается в них, а просто работает, что он не любит быть на виду и не любит шума. Я, глупый Пингвин, отлично понимал его, но мать хотела шума, деятельности, успехов, повышений и орденов, ее честолюбия хватало на них обоих, отсюда и Богданюк, вечно Богданюк, всюду Богданюк, Богданюк нашей жизни, образец, враг, звезда.
– …если ты в понедельник не пойдешь к Главному и не скажешь: «Или я, или Богданюк».
Я открыл дверь, чтобы выручить отца, и мать оборвала фразу на полуслове, но она еще не высказалась до конца, она выпустила пар только наполовину, и то, чему не миновать, должно было незамедлительно последовать…
– Масло я купил, четыре банки, но забыл их у Бончеков. Завтра схожу – принесу.
Матери только того и надо было. Не могла же она остаться под давлением своего пара! Клапан открылся:
– Разумеется! Забыл! То, что нужно родителям, ты забываешь, но о своих делах хорошо помнишь! А если бы я вдруг хоть раз забыла тебя накормить? Выстирать белье? Сменить постель? Пришить пуговицы и заштопать свитер? Накопить денег, чтобы ты мог поехать в горный лагерь в Закопане? Простоять полдня в очереди, чтобы принести тебе апельсинчик? Почему я ничего не забываю, почему? Потому что я не эгоистка! Отвратительный себялюб! Жестокий, грубый себялюб! Сибарит, выросший на родительских хлебах, политых тяжким потом! Богданюк!
И она выбежала, хлопнув дверью. Мне нечего было сказать. Вообще не следовало ни отвечать, ни оправдываться, я же не мог сказать о том, что было в действительности.
Отец вглядывался в меня усталыми от чтения глазами, эта беспрерывная работа добивала его.
– Ну, как ваша дискуссия о счастье? – спросил он.
– Трудный это вопрос, – вздохнул я.
– Труднее, чем тебе кажется, – улыбнулся отец.
Мне захотелось вдруг все рассказать ему, но уже через секунду это желание пропало. Что они поймут!… Отец отхватил себе жену так, мимоходом, они с матерью вместе были в подполье; воин-герой, подвергавшийся опасности, девушки любили героев, раз-два, стрельба, смерть поджидает за каждым углом, любовь приходит сама, патриотическая любовь, наспех, на ходу, между тайной переправкой гранат и комендантским часом, завтра мы, может быть, погибнем, нет времени на охи и вздохи, прощай, ухожу в лесной отряд, явка провалена, приказано исчезнуть из города, привет дорогая, сердце в вещмешок, рыдай о храбром воине, борьба продолжается. Потом его схватили, отправили в концлагерь, мать целые дни простаивала в очередях с передачами, он кое-как выжил, не погиб, вернулся, и вот они теперь сидят вместе, обсуждают Богданюка.
Я бы тоже так завоевал Баську, уж тут-то я бы наверняка ничего не боялся; я бы взорвал сто поездов с врагами, да еще казармы, пять складов боеприпасов и двадцать две цистерны с бензином, уж тогда бы она меня заметила, я наделал бы столько шума, был бы так прекрасен в своей отваге! Наверное, ни один герой на войне не имел трудностей с женщинами, вон как они все разговаривают в кинофильмах, достаточно посмотреть на них в кино, послушать, что они говорят, там каждого любили – и красавцев, и тех, у кого кривые ноги или уродливый нос. Все времена по-своему хороши, но, по крайней мере, тогда на войне сразу стало бы ясно, чего стоит такая собачонка, как Адась, или такой мерзавец, как Лукаш, тогда человек был наг, в счет шло только главное – отвага, преданность, идеалы и тэ дэ.
Мы с отцом молчали, разговор у нас не клеился, его голова была забита законами стоимости, труда и производства, товарной массой, методами, цифрами, у меня были свои волнения – Баська, и с моей Васькой его экономику увязать было нельзя. У каждого из нас была своя тема в жизни, у матери тоже был ее Богданюк, и ни один из нас не мог говорить непринужденно на другую тему.
Я пробовал читать, не вышло. Наконец мы сели ужинать. Мать стучала тарелками, храня гордое молчание, отец включил телевизор – это был выход из создавшегося положения. На экране мелькали какие-то машины, мы смотрели на них, не видя их, гремела веселая музыка, диктор бравым тоном расхваливал машины, потом замелькали, двигаясь в обратном направлении, другие машины, и, хотя отец не раз подчеркивал роль механизации, он все-таки не выдержал и выключил телевизор, и мы продолжали сидеть молча, думая каждый о своей теме в жизни.
Наконец мать нарушила тишину.
– Ты был у Бончека?
– Ага.
– Я читала в газете о его отце. Он опять получил какую-то награду.
– Да. Говорят, он очень хороший архитектор.
– Было бы неплохо, если бы ты подружился о этим Бончеком. Ты познакомился с его матерью?
– Познакомился.
– Симпатичная?
– Очень симпатичная.
– Кто у них был еще?
– Несколько человек. Вализка.
– Вализка? Кто это?
– Наш однокурсник.
– Симпатичный?
– Очень симпатичный.
– И хорошо вы развлекались?
– Хорошо.
– А танцы-то хоть были?
– После дискуссии. Немного.
– И ты тоже танцевал?
– С двумя девушками.
– Красивые девушки?
– Красивые и симпатичные.
– А что ж вы так рано разошлись?
– Да так уж получилось, действительно, на редкость рано.
– Что же вам помешало?
– Ничего, просто завтра утром отец Адася возвращается из Африки, и Адасю надо на аэродром.
– Видишь, какой он хороший сын.
– Вижу. Хороший.
Отец посмотрел на меня, должно быть, старина что-то смекнул. Я давился, глотая хлеб с ветчиной. Теперь наступила тишина, тишина-ширма, тишина-духота. При первой же возможности уйду из дома. Я знал, что для этого пришло время. Наступает пора когда птенец, даже самый жалкий, покидает свое гнездо, когда даже самый паршивый щенок покидает свое логово. Я уже не вернусь сюда. Мне было жаль их, особенно каждого в отдельности, но это уже конец – благодарность, чувства и тэ дэ. Нельзя больше жить вместе, я уже тоже взрослый, а здесь я всегда буду сопляком. Я могу снимать угол, лишь бы только закончить институт, дотянуть до диплома, но без этого сюсюкания: «Послушные детки идут спать», – все послушные, все знают, что хорошо, а что плохо.
Потом среди ночи, да нет, пожалуй, уже на рассвете, в шестом часу утра, зазвонил телефон. Звонок был хорошо слышен в обеих наших комнатах. Он так и звенел у меня в ушах, но я чертовски крепко спал – заснул я уже после полуночи, голова была полна Баськой и всем происшедшим. Телефон стоял возле тахты, где спит отец, и я услышал его голос:
– Да… Кто? Ага… Пожалуйста, пожалуйста… Нет, ничего не знаю… Сейчас разбужу Анджея.
Я босиком подбежал к телефону, придерживая рукой пижамные штаны, потому что в них лопнула резинка.
– Пан Анджей? Говорит Бончек, мать Адася. Вы не знаете, что с ним могло случиться? Его нет дома! Я вернулась сейчас от знакомых, а его нет…
– Когда я ушел, он оставался с товарищами дома…
– Да, а потом они тоже ушли. Я только что говорила с Мареком Бояновским. Адась простился с ними около одиннадцати вечера и собирался идти домой… Я уже звонила в скорую помощь и в милицию… Ведь через несколько часов приезжает муж!
– К сожалению, он ничего мне не говорил. Просто не представляю, что могло случиться… просто не представляю.
Пани Бончек буркнула что-то и повесила трубку. Видно, струсила не на шутку: до последней минуты шлялась по гостям, веселилась вовсю, а тут бац, нет Адася, и как раз тогда, когда возвращается муж, ну и утречко у нее!
– Горе с этими детьми, – проворчала в темноте мать, – растишь их, растишь, столько лет жизни им отдаешь, вот они уже вроде бы взрослые, кажется, можно и отдохнуть, заняться наконец собой – ведь вон какой бык вырос, пусть дальше сам шагает, можно бы уж и не волноваться о нем, а он вдруг берет да и не приходит ночевать. Не приходит, и все! Убили его, под грузовик попал, сбежал, в тюрьму угодил, влип в какую-нибудь грязную историю?… И опять у Родителей сон прочь, мучайся, дрожи, страдай, убивайся!
– Никуда этот Адась не денется, можешь быть спокойна, мама, скорее сто других, куда лучше его, пропадут, – заверил я мать и вернулся к себе, но спокоен я отнюдь не был. Мне мерещились разные ужасы, и все они, конечно, были связаны с Васькой – может, он выкрал ее, изнасиловал, убил, а может быть, просто напился на какой-нибудь вечеринке или заночевал у девчонки?
Я заснул, когда было уже совсем светло. Однако спать пришлось недолго, в это воскресенье мы должны были работать на уборке скверика – общественный почин, – делать игровую площадку для пацанят, студенты – пацанам, создадим сквер для пацанят, чтобы они не обрывали дверные ручки, не звонили в квартиры, не били стекла в окнах, не расписывали свежепобеленные стены разными словечками, не поджигали помойки, не кидали камни в фонари и прохожих, не выламывали части у автомашин, не топтали цветы, не играли на чердаках в крестоносцев, ковбоев, полицейских и робингудов, но чтобы они делали куличи из песка на скверике и съезжали бы на попке с горки.
Я быстро встал. Отец уже сидел над своей экономикой, просто танк, а не человек! Я позвонил Бончекам, старый Бончек как раз только что вернулся из Африки – сумасшедший дом, отчаяние, об Адасе ни слуху ни. духу. Адась знал, что отец приезжает, что он привезет подарки. Адась ни за что не пропустил бы такого момента, это и в самом деле было странно, ведь у него наконец появилась возможность дорваться до старика и как следует его очистить. Пани Бончек умоляла меня прийти.
Однако сначала я побежал на скверик. Кучи кирпичей, обломков, вокруг новые дома, стекло, желтые балконы… Здесь так красиво, светло, кипит жизнь, растет наша Варшава – что за дома! Именно в них и производят пацанят, даже стекла дрожат от этого производства.
Наши уже собрались. Роман Жильский, деятель из молодежной организации, раздавал лопаты. Ни Васьки, ни Адася не было. У кучи кирпичей махал лопатой Вализка, мужик сильный, как бульдозер, даже свистело вокруг, когда он взмахивал лопатой. Он успел уже занять очередь в кино неподалеку за билетами на какой-то вестерн.
Я тоже начал махать лопатой, куда ж деваться! Вализка уже все знал, старый Бончек поймал его утром в общежитии. Вализка смеялся надо всем этим, говорил, что Адася украла баба-яга, которая уже давно занимается его просвещением, она вроде бы разведена, муж оставил ей однокомнатную квартиру и удрал от нее чуть ли не на границу с ГДР. Адась бегал к ней всякий раз, когда не было девочки получше. У него, у Вализки, тоже есть такая бабенка, муж ее постоянно разъезжает, он официант в вагоне-ресторане, и пока он катает по всей Польше, подавая водочку и бифштексы, Вализка тоже исколесил в его метели чуть не половину Польши, отлично ездить в этой постели, мягко, как в вагоне первого класса, для того, кто живет в паршивом общежитии, это, браток, роскошь, ого-го!
У Вализки была здоровенная скуластая морда, и от него веяло бычьей силой, но такие голубоглазые блондины нравились девушкам, хотя он, как никто другой, мог извергать потоки мерзости. Откуда в нем эта злоба, кому он мстил? Он приехал из Млавы, может, у него было тяжелое детство или еще что-нибудь, может, к нему плохо относились в школе, может, он подкидыш, может, его мать была женщиной легкого поведения – отчего ему хотелось так все оплевать, облить помоями?
Должно быть, он почувствовал, что меня тошнит от всего этого, ибо я не отвечал ему в том же духе, и он стал изрыгать свои гнусности еще громче, назло себе и мне, теперь он поносил женщину, с которой встречался, и старался не оставить на ней ни одного чистого местечка, топтал ее в самой грязной грязи, волочил ее по этой грязи за волосы, а ведь он обнимал ее, и она охватывала его шею руками, прижималась своей щекой к его щеке…
Я изо всех сил махал лопатой и так отшвыривал от себя землю и кирпичи, что кругом только посвистывало. Всю свою злость вкладывал я в эту работу. Наконец Вализка выдохся, должно быть, выплюнул из себя все, что мог, и блондин Вализка, довольный собой, закурил, настоящий мужчина, полубог. Но, видно, ему было мало этого. Его злило, что я молчу и только махаю лопатой, он просто не мог спокойно видеть человека, который не пачкает себя и других в грязи, смеет увиливать от этого, потому что он тут же прогнусавил:
– Ну и выкинул же вчера Адась номерок, разделал эту Баську под орех!
В самое сердце угодил мне Вализка! Я перестал махать лопатой и взглянул ему в глаза.
– Ни под какой орех он ее не разделал. И вообще никто из вас не мог бы разделать ее под орех.
– Дурень ты, Пингвин, он ее именно под орех разделал, подстриг под ноль, да еще как! Теперь-то уж не будет нос кверху драть, паскуда! Подумаешь, какая нашлась, лучше других, что ли? Такая же шлюха и дешевка, тудыть ее растудыть!…
Я бросился на него, даже не подумав, стоит ли это делать. Я вообще ни о чем не мог думать, мне хотелось только изувечить эту грязную пасть, заткнуть ее! Я как следует двинул кулаком в его огромную злобную морду, он даже чуть не упал, из губы у него брызнула кровь. Такого он не ждал – конец света. Пингвин полез драться! – я успел еще лягнуть его в колено, он согнулся, но тут же выпрямился и бросился на меня. Он влепил мне так, что у меня потемнело в глазах и я опрокинулся на кучу камней. К нам сразу же сбежались все ребята, поднялся шум, крики о хулиганстве, вот-де какой пример студенты подают детям, будущему народу! Я был в глазах всех зачинщиком, я напал на бедного Вализку – не мог же я объяснять, что я рыцарь, что он оскорбил мою даму и только кровь может смыть такое оскорбление! К счастью, я был известен как тихоня, который только и знает, что учится, вдобавок я уже успел нашвырять гору земли на этот скверик для цветов нашей жизни, для милых деток, и, кроме того, их рассмешил мой вид, и то, что я напал на быка Вализку, моська и слон, так что нас наконец оставили в покое и даже не сделали выводов.
Я слез с кучи камней, на которой валялся, все тело у меня болело – падая, я ободрал себе лапу и теперь слизывал с нее кровь, а этот Вализка начал гоготать во всю глотку. Я даже не взглянул на него, не на что было смотреть. Подумать только, что когда-нибудь эдакая мразь еще пролезет в руководители и будет командовать людьми, ведь не выгонят же его ниоткуда за то только, что он скотина, тем более если он будет хоть как-то учиться и говорить при ком надо что надо.
Отряхнувшись, я во всю прыть пустился к автобусу. Там я вытащил бумажку с адресом Васьки – все было поводом, чтобы увидеть Баську, плевал я на Адася и его исчезновение, раз это не имело отношения к Бась-ке; даже с общественной точки зрения его исчезновение не было исчезновением, оно не создавало никакой пустоты, так же как если бы кто-нибудь зачерпнул кружкой воды в озере. Адась был настоящим эгоистом, я по сравнению с ним – самокат против реактивного самолета, никто его не любил, никто не нуждался в его обществе, если к тому не было особого повода, никто не почувствовал бы, что его не хватает, что в рядах образовалась брешь. Конечно, его предки – дело другое, им и положено горевать, они же его родили, пичкали шоколадами, осыпали подарками, разными погремушками и стереофоническими проигрывателями, но даже и в их жизни он не занимал почти никакого места – они жили, каждый сам по себе, встречались только у чемоданов с барахлом и пластинками, которые привозил старый Бончек, и встревожились о сыне, лишь когда он не пришел ночевать.
Я тоже не находил общего языка со своими предками, мы все больше отдалялись друг от друга, потому что они иное поколение, из другой эпохи, довольные тем, что у них есть центральное отопление и ванная, «у нас никогда не было ванной, мы впервые в жизни живем, как цивилизованные люди, с ванной и центральным отоплением», «есть хлебушек, не падают бомбы и не арестовывают невинных…». Но я знал, что мои предки не спускают с меня глаз, иногда я доходил до бешенства оттого, что они так любят своего отпрыска, так им занимаются и так страдают потому, что он уже ускользает из их рук, для них я все еще был беспомощным птенцом, но, пожалуй, это было лучше, чем то, что у Адася.
Наконец я дотащился до этого чертового Жолибожа, ткнулся в одну сторону, в другую, мне указывали то направо, то налево, в конце концов я нашел ее улочку – три с половиной домика, садики какие-то, почти деревня. Домик Баськи еще носил следы военных бурь, стены были изрешечены шрапнелью или чем-то в этом роде, видно, здесь тоже когда-то шла серьезная драка, штукатурка на лестничной клетке вся ободрана… Баська жила на втором этаже, три звонка. Я позвонил три раза и стал ждать, вслушиваясь в звуки за дверью. Там шумела вода, мурлыкал голос диктора, ведущего воскресный концерт по заявкам: «Лучезарной пани Ивоне, сверкнувшей на дороге моей жизни между станциями Мальборк и Гданьск-Главный, посылает эту песню пораженный в самое сердце Ежи Бегус из сельхозкооператива в Моронге». Что-то зашелестело, дверь открылась, на пороге стояла Баська в халате. Я с облегчением вздохнул: она дома, ничего не случилось, Адась не украл ее. Лицо Баськи, как всегда, ничего не выражало, но в глазах у нее мелькнул испуг, и она сделала такое движение, точно хотела преградить мне вход.
– Ты? Что случилось?
– Бончек не вернулся домой ночевать.
– Знаю. Они уже были у меня. Я сказала, что ушла вместе с тобой, когда все еще оставались. Я не могу тебя пустить в комнату, потому что мать еще спит, она только в воскресенье и может выспаться.
Баська стояла в дверях, придерживая на груди выцветший халатик из оранжевого вельвета, такая худенькая и бледная, с темными кругами под глазами оттого, что плакала или не выспалась. Черт, до чего она в этот момент была чужая и какая-то недосягаемая! Страшная для нее ночь осталась позади. Баська была не из тех, кто вспарывает вены из-за любви, но я был свидетелем ее унижения, того, как растоптали в грязи все, что шло прямо из ее сердца, и теперь она стояла, ощетинившаяся, и, наверное, ненавидела меня так же, как тех, теперь-то уж мне совсем не на что надеяться, никогда.
Я лизнул свою лапу.
– Что это у тебя? – спросила она.
– Содрал кожу в порыве трудового энтузиазма на воскреснике.
– Лопатой тоже надо махать умеючи!
Она смотрела на мою лапу, я был смешон со своей раной» и все же отважился, я знал, что из этого ничего не выйдет, но все-таки отважился:
– Может, вылезешь сегодня из дома? Погулять, в кино или еще куда-нибудь, а, Баська?
– Нет. Дать тебе бинт?
– Спасибо, не надо. Я ее еще малость полижу.
Она взялась за ручку двери, и я понял, что мне пора уходить. Говорить больше было не о чем, тоненькая нить оборвалась, Баська была как мертвая, все, что я мог ей сказать, не дошло бы до ее сознания, оно не действовало, было холодно, как выключенная батарея. Для того чтобы включить его, нужно было потрясти ее чем-нибудь очень сильным, но мог ли я, глупый, бедный Пингвин, вообще потрясти ее чем-нибудь?
– Ну что ж, Баська, привет, – сказал я.
– Привет.
У меня горели уши, я шел от нее, как тот глупый вшивый Вертер, плевала она на мои порывы, и если б я даже издох у ее порога, она не хранила бы обо мне память, тоже еще донкихот чокнутый выискался, рыцарь, ободравший лапу в бою за честь возлюбленной, как будто нет других девушек – да их полно, как мороженого зимою!
Я снова вскочил в автобус и, полизывая лапу, доехал до Раковецкой, но прежде чем доплелся до дома Бончеков, у меня уже созрел новый план. Моя глупая башка, заполненная Баськой, беспрерывно работала, мысли вертелись только вокруг Баськи и всего, что имело к ней отношение, – как бы подобраться к ней поближе, начать действовать, во что бы то ни стало что-то сделать. Это была чертовской силы энергия, на ней могла бы работать водяная мельница, заводская электростанция, с ее помощью можно было бы смолоть все запасы кофе в гастрономе или запускать ракеты: меня носило по городу, я должен был бегать, это давало надежду, поддерживало во мне надежду, я не мог бы сейчас зажать в себе чувство и страдать втихомолку, ничем не проявляя его; и хотя я был смешон, я должен был сейчас – при моей-то роже и патологической робости – быть победителем сердец, петухом, ловеласом, Казановой или кем-нибудь еще в том же духе, до того меня проняло, до того меня трясло и заносило на поворотах.
У дома уже стоял «фольксваген» Бончека-отца, видно, старик гонял по городу в поисках своего сокровища. В квартире был ералаш, торопливо распаковывались чемоданы, на столе лежало разное бабье барахло – нейлоновое, шелковое, кожаное, причиндалы для того, чтобы прикрывать, обнажать, уменьшать, умножать, красное, черное, блестящее, сверкающее – дань супруге; были также маски для украшения стен, пластинки для увеселений. Тейлоры и Седаки, Бренди и Элвисы, «попмюзик» и гитаристы моих снов – в общем, праздник в доме, день сплочения семьи у чемоданов, минута глубочайшего единения… И вдруг – нет Адася, это неслыханно, Адась не явился в такой момент, он погиб смертью храбрых, пропал без вести или еще что-нибудь… Меня тут же отвели в комнату Адася, рядом уселись отец с матерью, где-то там бегали еще бабушка и дядя, в общем, похороны, сплошная могила. Пани Бончек даже не сделала обычной косметической маски, позабыла о красках, кремах и туши, по всему ее лицу, обвислому и бледному, дрожали морщинки, вся морда была испещрена ими, все сразу вылезло на эту ее физию – и ее годы, и ее забавы, и это ее увеселение нынче ночью, и этот страх.
– Я всюду был, у всех его друзей. Никто ничего не знает. Он простился с ними у гостиницы «МДМ» и пошел прямо домой. Его нет ни в одной больнице, ни в одном отделении милиции, он не значится ни в одном перечне несчастных случаев… Вы ничего не знаете? Вам ничего не приходит в голову? Куда бы он мог пойти?
Мне ничего не приходило в голову, о его разведенной с мужем даме говорить было трудно; если он закатился к ней, то и так вот-вот явится.
– А может, он просто «нырнул в Польшу», – робко подал я мысль…
– Что значит – «нырнул в Польшу»?!
– Ну, сбежал…
– Сбежал?!! Куда? Зачем? Что ему, дома плохо, что ли?
– В день приезда отца? Не предупредив? Это невозможно!
– Ведь у него было все, что он хотел! Все, о чем мечтал!
Они замолчали, глядя друг на друга все более неуверенно, святое возмущение, вся эта их святая невинность начали сходить с них; и зачем только я ляпнул это, теперь они будут грызться. И действительно. Старик начал первым:
– Знаешь, дорогая… Теперь мне уже полезли в голову всякие мысли… Может, он специально выбрал такую минуту? Может, мы виноваты перед ним? Не уделяли ему должного внимания? Может быть, у нас оставалось для него слишком мало времени?