Страница:
Ежи Ставинский
Пингвин
Все это я пишу только потому, что лежу в постели и зализываю раны, как какой-нибудь повстанец или мученик; времени у меня полно, и я слушаю магнитофонные записи, а особенно часто ту, с моим голосом. Я его записал только вчера, когда ушли предки. Сначала идет какой-то твистик, потом Хелена Майданец, а потом мой голос. Я ужасно много наболтал и уже несколько раз прослушал все, но не знаю, пожалуй, лучше все равно не выйдет. Вот оно: «…не могу сказать тебе этого прямо в глаза, потому что запутался бы и все вышло бы очень глупо, я бы не выдавил из себя ни слова, а так, на ленте, это легче, ведь я должен тебе сказать, что чертовски люблю тебя…»
На этом месте я выключаю магнитофон, не дожидаясь конца: как-то глупо слушать такие слова, хотя в комнате никого нет, – о, черт, неужели я дам ей это слушать, неужели у меня хватит духу пустить при ней ленту?
Вон он я, в зеркале: герой-любовник Ромео, с эдакой мордой, уродливой от рождения, к тому же обмотанной сейчас бинтами, с синяками и ссадинами, с переломами в нескольких местах.
Но надо с самого начала, а то трудно понять, почему я лежу здесь, избитый, как паршивый пес, и даже шевельнуться не могу – до того все болит, и почему я записал на пленку такую странную речь.
Это началось в прошлую субботу, хотя назревало раньше, с той самой минуты, когда я ее увидел. В ту субботу я вышел с факультета один – солнышко, весна – и остановился у доски с объявлениями, хотя знал их наизусть, чтобы ждать здесь, делая вид, что вовсе не жду, как обычно и поступают такие робкие, пугливые и застенчивые, как я. Я уже прочитал списки, вывешенные деканатом, и объявление о воскреснике по уборке сквера, потом начал было читать все сначала, но тут увидел их.
Оказалось хуже, чем я ожидал: рядом с Васькой шла вся троица – Адась Бончек, Марек Бояновский, Антек Вализка и еще одна девушка, Магда Козакевич. Черт, сделать вид, что не замечаю их? Но я же поклялся себе обязательно подойти к ним. Да и Баська тоже хороша, не могла себе найти компанию получше, вечно летят на нее разные Бончеки и Вализки, как мошкара на свет в открытое окно, а ведь она не стреляет глазками, не зазывает, как другие, не заигрывает с ребятами. Я на нее насмотрелся, как следует разглядывал и на лекциях, и в коридорах, и в очередях разных, и на улице, она всегда – мрамор, Коперник и Цезарь, эдакое лицо карточной дамы без всяких гримас и улыбочек, вроде бы модная, но загадочная какая-то, что ли. Видно, эта ее загадочность и привлекает тех гавриков, и фигура тоже – что за ноги! – потому что так-то она не ахти какая красавица: широкоскулая и бледная довольно, но очень уж современная, изящная, умеет одеться, из ничего конфетку сделать, к тому же и фигура что надо, а ноги… глянешь на нее – и готов!
Она не раз снилась мне, и я часто о ней мечтал, мне хотелось докопаться до главного, понять, что там кроется, под этой оболочкой, о чем она думает, что у нее внутри, должно же что-то там быть, я чувствовал; каменное лицо – просто защитная маска. После занятий она всегда куда-то исчезала, очень торопилась, наверное, у нее была какая-то другая жизнь, может, там она смеялась и болтала, черт ее знает, но здесь никогда.
Этот Адась Бончек давно уже ее обхаживает, а с ним его сателлиты – Бояновский и Вализка. Я всегда держался от них подальше, но с ней-то они были ниже травы, тише воды, а она постоянно смывалась от них, и Адася, этого папенькиного сыночка, так и трясло от этого, не любил он не получать того, что хотел иметь, очень не любил. Нынче, в субботу, он все-таки дорвался до нее, и вот они шли вместе, а эту Магду Козакевич он отдал Бояновскому, она ко всем добра. Адась шел рядом с Баськой, вел ее, как пойманную овцу, а она не удирала, идет себе и идет на своих длинных ногах, и лицо, как всегда, каменное. Они уже подходили ко мне, и в последнюю минуту, собрав всю силу воли, я заставил себя отклеиться от доски объявлений.
– Адась, есть парочка новеньких твистов, – сказал я эдак небрежно.
– Ну так давай, – скомандовал Адась и протянул руку.
Я вынул из сумки пластинку, приготовленную именно на этот случай, но Баська не проявила к ней ни малейшего интереса. Странно, девчонка с такими ногами должна– отлично танцевать!
Адась взял пластинку, рассмотрел ее и засунул к себе в сумку с книгами.
– Но-но, только без таких штучек, – возразил я. – Этот кусочек пластмассы стоит сто пятьдесят злотых.
– Я тебе выпишу чек, – ответил Адась, – а пока можешь выпить пивка, я угощаю. Пошли, Баська.
Он обнял ее за плечи и потащил к павильону на углу, но она выскользнула из-под его руки. Теперь можно было не отставать от них, у меня был предлог. Я встал рядом с Баськой, Адась заказал шесть кружек. Чуть поодаль двое пьянчуг поносили какого-то Мальца, этот Малец – кошмар, несчастье и зараза, бегал к начальству, фискалил, делал вид, что болеет за работу, а на самом деле был стервецом и вором.
Баська взяла кружку, не спеша поднесла к губам, глотнула раза два – у нее была великолепная шея, длинная, стройная, гладкая, – потом слегка поморщилась и отставила кружку. Остальные быстро выпили эту дрянь, вокруг воняло кислятиной, я тоже отодвинул почти полную кружку, поставил ее рядом с Баськиной, она взглянула на меня как-то серьезно, без улыбки, а я улыбнулся, у нас было теперь кое-что общее – недопитые кружки с этой гадостью в вонючей забегаловке, баре для нищих.
– Да уж, с пильзенским сие не спутаешь, – заявил Адась, отер рот, вытащил горсть монет и небрежно, не считая, швырнул на стойку.
Он разыгрывал из себя этакого шикарного парня из кинофильма – в присутствии Баськи ему было наплевать на злотый-другой. А она как будто даже не заметила ничего или сделала вид, что не заметила, и мы пошли дальше.
– Холера! Ну и что? – спросил Адась.
– А ничего, – ответил Вализка.
– Нет у тебя сотняги? – спросил меня Адась. – Завтра отдам, завтра мой старик возвращается из Бинго-Банго.
– Мои капиталы в банке, – пошутил я. Кажется, он считал меня круглым идиотом.
– Что за жизнь без денег, – вздохнул Бояновский. – Да еще в субботу!
– Сплошное прозябание, – добавил Вализка.
– Я бы хотел быть старым, очень старым, усталым и слабым, иметь три должности в разных местах сразу и чтоб у меня были разные консультации, совещания и потиражные, – вздохнул Бояновский. – Тогда бы я все деньги отдавал молодому двадцатилетнему сыну.
– А также машину, дачу и возможность разъезжать по заграницам, – добавил Адась. – Ничего, скоро хозяевами станем мы.
– В самом деле, зачем им деньги? – спросил Бояновский. – Ведь их уже ничего не волнует. Сидят себе дома, да и все.
– Они только о деньгах и думают, – сказал я Баське. Она слегка шевельнула губами, самым уголком рта. Вот сюда я хотел бы ее поцеловать, в этот уголок, подвижный, мягкий и теплый. Адась Бончек взглянул на меня с удивлением, как это я вообще осмелился подать голос.
– А ты. Пингвин, чем сыт? Идеалами? Или, может, онанизмом?
Я знал, что он напустится на меня, он непременно должен был напуститься на меня в ее присутствии, чтобы разбить наше безмолвное единство, высмеять меня, обозвав Пингвином. Черт его знает, как это прозвище попало из школы на факультет, какая-то скотина сболтнула. Все рассмеялись, вроде бы я такой и есть – нескладный, смешной, некрасивый и несмелый с девушками, но Баська и глазом не моргнула.
– Оставь ты эту мямлю, – сказал Вализка, – видишь, у него уши покраснели. Он же тебе дал пластинку.
– Это точно, на сегодня он откупился, – сказал Бояновский, – и облапил Магду за талию, этакий супермен, автомат для держания девушек за талию.
– Лишь бы он только город не взорвал, – продолжал Адась, – он там, дома, небось атомную бомбу мастерит. Пингвин несчастный. Вы не представляете, сколько в этих пингвинах злости к людям. Надо бы о нем в милицию заявить.
– Ну, если я этой бомбой взорву тебя, человечество потеряет не много, – отпарировал я, но это прозвучало как-то тяжеловесно и глупо.
– Дама скучает, – заметил Адась, глядя на Ваську, – не будем утомлять ее Пингвином.
Вот как он меня уничтожил, этот самоуверенный папенькин сынок: одной-единственной фразой. Уши у меня горели, я должен был что-то сделать, дать ему в морду или плюнуть на них и с презрением удалиться, словом, уйти гордо, но здесь была Баська, и я хотел уйти с ней, я не мог взять и смыться, она сочла бы это трусостью.
– Ну что ж, привет! – сказала Баська, дойдя до угла. – Я пошла.
– Погоди минутку, – возразил Адась и обхватил ее за талию, обхватил вроде бы в шутку, но я-то видел, как его чертовски тянет к ней. Она повернулась и выскользнула из-под его руки, изящно, как танцовщица. Боже, до чего же она изящна, до чего стройна! Держать такую девушку в объятиях, прижать к себе… в ней должно что-то быть; если бы можно было прочитать ее мысли, проникнуть в них, послушать их хотя бы минуту, полминуты, пять секунд!
– Погоди, – повторил Адась. – Есть сообщение. Приходите ко мне в шесть. Сегодня последний вечер свободна хата, завтра предок возвращается из Бинго-Банго.
Это было уже нечто, он сразу овладел ситуацией, сразу стал самым главным – в нашу эпоху бурного роста населения свободная хата ценнее золота. И вдобавок какая хата! Старый Бончек архитектор и часто ездит в Африку, строит там какой-то президентский дворец. Адась никак не может дождаться отца, чтобы вытянуть из него денег, хотя денег у него полным-полно. Я смотрел на Баську: согласится или нет? Ведь Адась из-за нее пригласил всех, он знал, что одна она не пойдет, на остальных-то ему было плевать, особенно на меня.
– Придешь, Баська? – спросил Вализка, верный сателлит.
– Ясно, придет, – ответил Адась. – Никакой скуки, гарантирую. Только ритмы, развлечения и напитки. Никаких разговоров о Пингвине.
Я выдержал и это. Баська молчала, и все ждали ее ответа. По ее лицу, как всегда, ничего нельзя было понять.
– Может, приду, – сказала она наконец. – Привет.
И свернула за угол. Мне тоже надо было в ту сторону, но я не смел бежать за ней, стеснялся пойти за ней на глазах у этих быков и прирос к тротуару, не зная, что сказать, хотя меня тянуло к ней с бешеной силой. Другая, не меньшая сила удерживала меня на месте, и я, точно пьяница у дверей кабака, не решался ни войти, ни остаться.
– Вот это вышагивает, – сказал Вализка, – что-что, а ноги у нее сила.
– У нее все сила, – убежденно заявил Адась.
– Ну, я пошел, привет, – наконец выдавил я из себя, – а пластинку заберу вечером.
Таким образом дав понять, что приглашение Адася мной принято и я отнюдь не намерен откупиться пластинкой, я вроде бы не спеша направился к углу. Они наверняка сказали про меня какую-то гадость, потому что сразу же начали гоготать. Я был смешон, я чувствовал это; я был смешон, и Магда – эта тряпка, о которую все вытирают руки, тоже запищала, ее выгонят через год, невелика потеря, что ей до механики, она пришла на факультет, чтобы найти себе парня, и нашла их двадцать, правда, на несколько дней, а теперь пошла по рукам, к ней, как в пункт Скорой помощи, бегал весь институт.
Я медленно шел по направлению к углу, их гогот холодил мне затылок, как дуло пистолета, стегал сзади автоматной очередью – той самой, о какой не раз вспоминал отец. Уши у меня горели. Наверно, они были очень красными, и что только с ними сделать, вечно они краснеют, вырвать бы их или отморозить, что ли. А те гогочут, продолжают гоготать, и зачем только я к ним сунулся, ведь я все равно никогда не стану ихним. Сам я, сам виноват – книгами, учебой заниматься надо. А все из-за этой Баськи…
Наконец я свернул за угол и бросился бежать. Это была Аллея Неподлеглости, широкая улица, все кругом видно, и я сразу заметил Баську, она стояла на остановке. Жила она где-то далеко, на Жолибоже, когда-то я наткнулся в каком-то списке на ее адрес и переписал его. Я замедлил шаг, чтобы она не заметила меня. К счастью, не видно было ни трамвая, ни троллейбуса, хорошо бы сейчас авария какая-нибудь случилась – город без тока, гигантская пробка… Прячась за людьми, я подошел к ней, встав рядом, она все еще не заметила меня и вообще глядела невидящими глазами куда-то вдаль, напряженно думая о чем-то. О чем она думала, кто она, такая каменная, настоящая карточная дама. Я впервые был с ней вдвоем, хоть и на улице.
– Ты тоже едешь? – глупо спросил я и почувствовал, как у меня краснеют уши.
Она слегка вздохнула, но и только. Никаких эмоций. Мое присутствие мгновенно превратилось в ничто, даже застав ее врасплох, я мог лишь испугать ее, помешать ей думать – не более, чем внезапно залаявший пес.
– Еду, – ответила она.
– А ты далеко живешь?
– На Жолибоже.
– Там у вас просторно, гулять хорошо.
– Если время есть.
– А ты очень занята.
– Да, очень занята,
Теперь уж я совсем не знал, что сказать. Приближался какой-то трамвай, я чувствовал себя навязчивым, она отвечала нехотя, не знала, как избавиться от меня, с нетерпением ожидала трамвая, он был для нее спасением от зануды, который притащился сюда и задает глупые вопросы. В моем распоряжении оставалось несколько секунд. Надо было во что бы то ни стало в эти несколько секунд хоть что-нибудь выдавить из себя, даже если бы мои уши полностью сгорели.
– Знаешь, я тебя сразу приметил в институте. В первый же день.
– Я так бросаюсь в глаза?
– Нет… просто ты такая… Ну… такая интересная. Сразу привлекаешь внимание.
– Спасибо, – ответила она без улыбки. – Я поехала. До свидания.
– До вечера! – крикнул я.
Она быстро села в первый же подошедший трамвай, лишь бы отделаться от меня. Как я глупо себя вел, из-за своей робости едва лепетал что-то. Придется вечером что-нибудь сделать, иначе все пропало, она даже не глянет в мою сторону и всегда будет уезжать первым же трамваем.
Наконец я доплелся до своего дворца, – унылого стандартного дома с аллегорическими фигурами на крыше, какие строили в эпоху архитектурных излишеств первых послевоенных лет. Мы жили в семнадцатом подъезде, четвертый этаж, пятые двери направо, в двухкомнатной квартире. Я тихо отворил дверь и услышал голос отца. Ну да, ведь сегодня суббота, и отец вернулся из института раньше!
– Вот именно… Но послали Богданюка. Делать доклад поедет Богданюк. Решение Главного. Что я мог сказать? Не буду же я просить за себя…
– Богданюк! – со злостью воскликнула мать. – Опять Богданюк! Всюду Богданюк! Этот Богданюк просто из милости должен тебя добить! Зачем тебе продолжать мучиться?! Пусть Богданюк сжалится, пусть уничтожит тебя и произнесет над твоим гробом красивую речь!
– Не стану я ввязываться ни в какие закулисные интриги, – ответил отец усталым голосом. – Мне это противно. Пусть с Богданюком воюет Врачек. Увидишь, в конце концов все равно всем станет ясно, кто чего заслуживает…
– Как бы не так, дождешься ты этого! – воскликнула мать, но я громыхнул чем-то в коридоре, и они сразу замолчали…
– Анджей пришел, – предостерегающе произнес отец.
Я знал, что при мне о Богданюке не будет произнесено ни слова, и хотя мои предки всегда говорили о нем тайком, я все равно все слышал. Отец был работягой, добивался всего тяжким трудом, потом и кровью. Он не умел хлопотать за себя, не искал блата, не бегал по начальству, не ловил его в коридорах, не выслуживался. И для такого человека с его добропорядочными принципами Богданюк был кошмаром, Богданюк всегда умел все устроить, применить хитрую тактику, он всюду лез, Богданюк стал незаменимым, без Богданюка ни шагу, ни одного решения, ни одного совещания, он обогнал отца на целый круг, на три круга, хотя, как говорили, не знал и половины того, что знал отец. Отец не упоминал при мне о Богданюке, он вообще старался скрыть от меня все, что могло прозвучать нелояльно; делал вид, что вокруг все хорошо, что наш мир устроен очень правильно, что все люди именно такие, какими и должны быть; он никогда не затрагивал ни одной темы, которая могла бы вызвать сомнение в совершенстве этой его идеальной действительности. В разговорах с ним я тоже делал вид, будто все обстоит так, что лучше не придумаешь, что в голове у меня существуют только самые что ни на есть образцово-показательные мысли и что милиция всегда во всем бывает права. Отец чувствовал себя ответственным передо мной за все, но он был всего лишь винтиком в машине – работал в Институте организации экономики и писал диссертацию. Ему хотелось упорядочить весь мир, он не любил непорядка, а Богданюк был непорядком так же, как нехватка чего-нибудь в магазинах.
Мать выбежала в коридор, она была взвинчена разговором о Богданюке, ее гнев должен был обрушиться на мою голову, сейчас она что-нибудь придумает, я угодил в самую плохую минуту.
– Ты принес оливковое масло? – спросила она.
Разумеется, я забыл купить оливковое масло. Было мне когда о нем думать! Баська, а не оливковое масло заполняла все мои мысли. В нашем районе этого масла не было, и я должен был поискать его в центре, в больших магазинах, в «Деликатесах», в диетическом или в гастрономе возле института – какая-то знакомая сказала матери, что оно там есть. Мои предки вынуждены были есть все только на оливковом масле, это была единственная роскошь, которую они себе позволяли, у них вышли из строя не то желудок, не то кишки, не то печень, так что я уже три дня подряд приносил им это оливковое масло. Я-то мог спокойно есть все даже на машинном масле, для меня сейчас существовала только Баська. Я сказал, что магазин закрыт на учет.
– Врешь! – воскликнула мать. – Ты отвратительный эгоист! Тебе нет никакого дела до родителей! Ты тут как квартирант, попробуй допроситься, чтобы помог по дому! Стакана воды не подашь! Не дай бог, заболеем с отцом – ты будешь равнодушно смотреть, как мы мучаемся, как подыхаем! Тебе ни до чего нет дела! Ты ничего не замечаешь дома! Тебя интересуют только собственные удовольствия и развлечения! Что тебе до того, что родителям необходимо оливковое масло! Что отец корчится от приступов печени? Что мать все время тошнит и у нее все ноет внутри?! Что мы не спим по ночам?! Себялюб, мерзкий себялюб! Янек, поговори с ним, у меня уже нет сил!
И она, хлопнув дверью, убежала на кухню. Я вошел в комнату, где сидел отец. Меня прямо трясло от этого крика. Я был виноват, конечно, я был виноват и оттого злился еще больше. У меня-то было оправдание – Баська, но ведь это только в собственных глазах! Я не мог сказать им о Баське, это было бы просто глупо. Что для них Баська в сравнении с оливковым маслом? Об оливковом масле нельзя забывать даже ради ста Басек. Я знал, что сейчас будет. Отец никогда не кричал, он был кроток, как первые христиане, он выполнял долг – отец должен по-мужски поговорить с сыном, и он будет петлять, повторяя одни и те же слова. Я был зол и, подойдя к столу, незаметно выдвинул ящик. В нем стоял магнитофон – моя собственность, мое богатство, моя гордость, предмет, ради которого я шёл на многие лишения, на всем экономил. Микрофон я приготовил еще вчера и загородил книжками, так что он не был виден, мать не прикасалась к моему письменному столу, я сам убирал его.
Отец крякнул, закашлялся, так как много курил, и беспомощно взглянул на меня.
– Придется нам поговорить серьезно, Анджей, – торжественно начал он.
Меня ожидала беседа из телевизионных передач – несколько гладеньких фраз, этаких «открытий» и истин вроде «ученье свет, а неученье тьма», взрослых надо уважать, кто не ест супа, тот обязательно умрет, кто тебя родил, неблагодарное создание, «вперед, к победам!», образцовый сын, студент-отличник и сознательный гражданин… Иногда мне становилось его жалко, я видел, как он мучается, как трудно ему сказать что-нибудь толковое, вырваться из круга этих пустых фраз, но у него всегда выходило одно и то же, все та же пластинка. Я включил магнитофон, одновременно скрипнув для маскировки стулом. В окно доносились отголоски уличного шума, диски магнитофона крутились тихо, я опустил глаза, как и полагается раскаивающемуся грешнику, и немного сгорбился.
– …поговорить серьезно, Анджей. Нельзя так пренебрегать своими обязанностями… И вообще, я тебя не понимаю… Не могу понять почему… Не забывай, что тебе созданы все условия и твои успехи в жизни зависят только от тебя… то есть от твоих способностей и знаний. Все тебе приготовлено, пододвинуто, подано на этом… на подносе. Перед тобой гладкая и прямая дорога, тебе ни о чем не надо заботиться, только учись и веди себя прилично. Мы не требуем от тебя ничего, кроме простой благодарности, соблюдения правил человеческого общежития. Немного сердечности, помощи – вот и все, что от тебя требуется. Неужели за все, что мы для тебя сделали, ты хочешь отплатить нам пренебрежением? Подумать только… да если бы у меня в твоем возрасте были такие условия, как у тебя…
Он всегда попрекал меня в своих проповедях этими условиями, будто я был виноват, что он родился в Польше, как говорят, в «центре циклона», что он бегал в детстве без башмаков и жил в трущобах среди бедноты и что потом, в каком-то там году, вспыхнула новая война и были ужасные концлагери; он сражался, сидел в одном из них и пережил весь этот кошмар, а учился лишь после войны, без отрыва от производства. То были тяжелые времена, но при чем тут я? Может, на Марсе или во Флориде было лучше, а сейчас шестидесятые годы двадцатого века, и то, что было, не принимается в расчет. Что, меня спрашивали, что ли? И вообще, разве кто-нибудь у кого-нибудь спрашивал его мнение обо всем этом? Я тоже могу произносить речи и предъявлять претензии, что все так, а не иначе. Вон отец вроде бы доволен тем, как они устроили этот мир, а можно было бы, пожалуй, устроить все и получше, без притворства и замалчивания, без этих занудливых бесконечных речей, без разных табу – ясно и открыто.
Когда-то, когда я был еще наивным ребенком, я всегда говорил то, что думал, и, хотя мои мысли не всегда были разумными, вопросы были искренними. Теперь мне скоро будет уже двадцать, я совершеннолетний, у меня есть паспорт, и я имею право ходить один ночью по городу, могу покупать водку и смотреть в кино любые фильмы, и теперь я уже разговариваю в институте иначе, чем дома, с профессорами иначе, чем с товарищами, с отцом иначе, чем с матерью, а с бабушкой и вовсе иначе – она меня ужасно любит, но приходит, только когда отца нет дома, и слезно просит ежедневно молиться, а также, для спокойствия ее души, ходить в костел на воскресные службы.
Я раз и навсегда убедился, что говорить то, что думаешь, можно только, если твои убеждения совпадают с убеждениями собеседника, если они отражают их, как зеркало. А так не бывает, и я терпеть не мог, когда мне навязывали прописные истины, я их ненавидел и бунтовал против них. Узнай об этом старшие, они разозлились бы, потому что каждый хотел видеть во мне свою копию, воплощение его правд и принципов, его отношения к миру. Вообще-то они считали меня молокососом, нулем, мешком, в который надо побыстрее затолкать свой багаж, свое пропотевшее тряпье, пока этот мешок не перехватил кто-нибудь другой. И они тянули его каждый к себе, вырывали друг у друга и запихивали внутрь все подряд – пса, кота, лису, канарейку и жабу, а потом еще удивлялись, почему там что-то шебуршится, прыгает, кусается, рычит и пищит.
Отец уже перестал говорить, и на душе у него явно стало легче. Я выключил магнитофон. Вся его речь была теперь у меня на пленке. Но ведь мне еще нужно было выбраться из дома, а сказать о вечеринке я не мог: атмосфера была не та.
– Ты прав, отец, – сказал я покорно, – я виноват. Под вечер я выйду и куплю масло, а после зайду к товарищу.
– Это к кому же?
– К Адасю Бончеку, у нас там дискуссия о счастье будет.
– Что, что?! – изумился мой старик.
– О счастье. Знаешь, его отец – известный архитектор, и у них большая квартира. Счастье – зто серьезная проблема.
– А кто организует дискуссию? Союз молодежи, Союз студентов?
– Нет. Мы сами, стихийно, так сказать, инициатива снизу, вне рамок организации, в кругу друзей.
Отец смотрел на меня с сомнением, должно быть, счел инициативу такого рода подозрительной. В его мире для дискуссий раз и навсегда были установлены рамки и вывески; дискуссия, лишенная узды, всегда может удрать в кусты и показать оттуда язык или даже задницу.
– О счастье… – вздохнул отец. – Ну что ж, дискутируйте на здоровье.
И он склонился над своими бумагами. Он был большой трудяга, писал докторскую диссертацию по экономике, твердо решил перейти с административной работы на научную и корпел над диссертацией по ночам, а тут Богданюк, мать с ее подсчетами, как дотянуть до получки, сын-эгоист, очереди за мясом, увеличенная печень и больной кишечник, ванна засорилась, штукатурка в коридоре осыпается, брюки протерлись и радиоприемник каждую неделю портится – какое уж тут счастье, все эти разговоры о счастье ерунда; стоит людям обзавестись собственными ваннами, как они сейчас же разводят дискуссии о счастье; учиться соплякам надо и не висеть на подножках трамваев.
После обеда я попробовал читать – не шло, опять о концлагерях и смерти, о пищеводе и смерти, плевал я на смерть, на преисподнюю и на небытие. Какой-то там парень боится смерти, а я боюсь войти в комнату, полную людей. Почему все время пугают смертью, изводят разговорами о смерти, ждут ее, и подтрунивают над ней, и заигрывают с нею, написали бы лучше о жизни – как завоевать Баську, как все это провернуть, как войти без страха в комнату, полную чужих людей.
Я переоделся в ванной, надел свою лучшую рубашку, тесноватые брюки и выскользнул из дома, вроде бы за этим оливковым маслом, и действительно отправился за маслом, повиснув на подножке трамвая. Вечно они разбухшие от людей, эти беременные трамваи. Я нашел магазин самообслуживания, где было масло; вот и корзинки, и скандал с продавщицей. «Вы мне будете указывать? Нет уж, указывать вам буду я! Я вас вежливо спросила, есть ли яйца, а вы хамите в ответ!» – «Вот именно, я-то вежливо отвечаю, а вы самая настоящая хамка! Яиц нет и не было, под юбкой я их, что ли, прячу? Были бы у меня яйца, я бы вам их во все дырки напихала, очень мне нужны ваши яйца!» – «К вам под прилавок заглянуть, так не только яйца найдутся, небось и сосиски припрятаны, и лимоны, и филейная колбаса, уж я-то вас знаю!» – «Заглядывать это вы у себя дома можете, а не в магазинах, подумаешь, инспекторша какая выискалась, будут тут всякие ходить да под прилавками копаться, напялила горшок на голову и воображает». Они загородили проход, скандал разгорался, обе раскраснелись, я искал взглядом масло, оливковое масло в консервных банках, а не в бутылках, испанское масло «A veite de oliva puro». Я протиснулся в проход, продавщица размахивала руками и угодила мне по лицу, даже не заметив этого. Испанского масла уже не было, оставалось только масло в бутылках, если бы я пришел раньше, например, утром, бессовестный сын… Я подошел к продавщице совсем близко, так, чтобы оказаться прямо перед ее глазами, метавшими громы и молнии.
На этом месте я выключаю магнитофон, не дожидаясь конца: как-то глупо слушать такие слова, хотя в комнате никого нет, – о, черт, неужели я дам ей это слушать, неужели у меня хватит духу пустить при ней ленту?
Вон он я, в зеркале: герой-любовник Ромео, с эдакой мордой, уродливой от рождения, к тому же обмотанной сейчас бинтами, с синяками и ссадинами, с переломами в нескольких местах.
Но надо с самого начала, а то трудно понять, почему я лежу здесь, избитый, как паршивый пес, и даже шевельнуться не могу – до того все болит, и почему я записал на пленку такую странную речь.
Это началось в прошлую субботу, хотя назревало раньше, с той самой минуты, когда я ее увидел. В ту субботу я вышел с факультета один – солнышко, весна – и остановился у доски с объявлениями, хотя знал их наизусть, чтобы ждать здесь, делая вид, что вовсе не жду, как обычно и поступают такие робкие, пугливые и застенчивые, как я. Я уже прочитал списки, вывешенные деканатом, и объявление о воскреснике по уборке сквера, потом начал было читать все сначала, но тут увидел их.
Оказалось хуже, чем я ожидал: рядом с Васькой шла вся троица – Адась Бончек, Марек Бояновский, Антек Вализка и еще одна девушка, Магда Козакевич. Черт, сделать вид, что не замечаю их? Но я же поклялся себе обязательно подойти к ним. Да и Баська тоже хороша, не могла себе найти компанию получше, вечно летят на нее разные Бончеки и Вализки, как мошкара на свет в открытое окно, а ведь она не стреляет глазками, не зазывает, как другие, не заигрывает с ребятами. Я на нее насмотрелся, как следует разглядывал и на лекциях, и в коридорах, и в очередях разных, и на улице, она всегда – мрамор, Коперник и Цезарь, эдакое лицо карточной дамы без всяких гримас и улыбочек, вроде бы модная, но загадочная какая-то, что ли. Видно, эта ее загадочность и привлекает тех гавриков, и фигура тоже – что за ноги! – потому что так-то она не ахти какая красавица: широкоскулая и бледная довольно, но очень уж современная, изящная, умеет одеться, из ничего конфетку сделать, к тому же и фигура что надо, а ноги… глянешь на нее – и готов!
Она не раз снилась мне, и я часто о ней мечтал, мне хотелось докопаться до главного, понять, что там кроется, под этой оболочкой, о чем она думает, что у нее внутри, должно же что-то там быть, я чувствовал; каменное лицо – просто защитная маска. После занятий она всегда куда-то исчезала, очень торопилась, наверное, у нее была какая-то другая жизнь, может, там она смеялась и болтала, черт ее знает, но здесь никогда.
Этот Адась Бончек давно уже ее обхаживает, а с ним его сателлиты – Бояновский и Вализка. Я всегда держался от них подальше, но с ней-то они были ниже травы, тише воды, а она постоянно смывалась от них, и Адася, этого папенькиного сыночка, так и трясло от этого, не любил он не получать того, что хотел иметь, очень не любил. Нынче, в субботу, он все-таки дорвался до нее, и вот они шли вместе, а эту Магду Козакевич он отдал Бояновскому, она ко всем добра. Адась шел рядом с Баськой, вел ее, как пойманную овцу, а она не удирала, идет себе и идет на своих длинных ногах, и лицо, как всегда, каменное. Они уже подходили ко мне, и в последнюю минуту, собрав всю силу воли, я заставил себя отклеиться от доски объявлений.
– Адась, есть парочка новеньких твистов, – сказал я эдак небрежно.
– Ну так давай, – скомандовал Адась и протянул руку.
Я вынул из сумки пластинку, приготовленную именно на этот случай, но Баська не проявила к ней ни малейшего интереса. Странно, девчонка с такими ногами должна– отлично танцевать!
Адась взял пластинку, рассмотрел ее и засунул к себе в сумку с книгами.
– Но-но, только без таких штучек, – возразил я. – Этот кусочек пластмассы стоит сто пятьдесят злотых.
– Я тебе выпишу чек, – ответил Адась, – а пока можешь выпить пивка, я угощаю. Пошли, Баська.
Он обнял ее за плечи и потащил к павильону на углу, но она выскользнула из-под его руки. Теперь можно было не отставать от них, у меня был предлог. Я встал рядом с Баськой, Адась заказал шесть кружек. Чуть поодаль двое пьянчуг поносили какого-то Мальца, этот Малец – кошмар, несчастье и зараза, бегал к начальству, фискалил, делал вид, что болеет за работу, а на самом деле был стервецом и вором.
Баська взяла кружку, не спеша поднесла к губам, глотнула раза два – у нее была великолепная шея, длинная, стройная, гладкая, – потом слегка поморщилась и отставила кружку. Остальные быстро выпили эту дрянь, вокруг воняло кислятиной, я тоже отодвинул почти полную кружку, поставил ее рядом с Баськиной, она взглянула на меня как-то серьезно, без улыбки, а я улыбнулся, у нас было теперь кое-что общее – недопитые кружки с этой гадостью в вонючей забегаловке, баре для нищих.
– Да уж, с пильзенским сие не спутаешь, – заявил Адась, отер рот, вытащил горсть монет и небрежно, не считая, швырнул на стойку.
Он разыгрывал из себя этакого шикарного парня из кинофильма – в присутствии Баськи ему было наплевать на злотый-другой. А она как будто даже не заметила ничего или сделала вид, что не заметила, и мы пошли дальше.
– Холера! Ну и что? – спросил Адась.
– А ничего, – ответил Вализка.
– Нет у тебя сотняги? – спросил меня Адась. – Завтра отдам, завтра мой старик возвращается из Бинго-Банго.
– Мои капиталы в банке, – пошутил я. Кажется, он считал меня круглым идиотом.
– Что за жизнь без денег, – вздохнул Бояновский. – Да еще в субботу!
– Сплошное прозябание, – добавил Вализка.
– Я бы хотел быть старым, очень старым, усталым и слабым, иметь три должности в разных местах сразу и чтоб у меня были разные консультации, совещания и потиражные, – вздохнул Бояновский. – Тогда бы я все деньги отдавал молодому двадцатилетнему сыну.
– А также машину, дачу и возможность разъезжать по заграницам, – добавил Адась. – Ничего, скоро хозяевами станем мы.
– В самом деле, зачем им деньги? – спросил Бояновский. – Ведь их уже ничего не волнует. Сидят себе дома, да и все.
– Они только о деньгах и думают, – сказал я Баське. Она слегка шевельнула губами, самым уголком рта. Вот сюда я хотел бы ее поцеловать, в этот уголок, подвижный, мягкий и теплый. Адась Бончек взглянул на меня с удивлением, как это я вообще осмелился подать голос.
– А ты. Пингвин, чем сыт? Идеалами? Или, может, онанизмом?
Я знал, что он напустится на меня, он непременно должен был напуститься на меня в ее присутствии, чтобы разбить наше безмолвное единство, высмеять меня, обозвав Пингвином. Черт его знает, как это прозвище попало из школы на факультет, какая-то скотина сболтнула. Все рассмеялись, вроде бы я такой и есть – нескладный, смешной, некрасивый и несмелый с девушками, но Баська и глазом не моргнула.
– Оставь ты эту мямлю, – сказал Вализка, – видишь, у него уши покраснели. Он же тебе дал пластинку.
– Это точно, на сегодня он откупился, – сказал Бояновский, – и облапил Магду за талию, этакий супермен, автомат для держания девушек за талию.
– Лишь бы он только город не взорвал, – продолжал Адась, – он там, дома, небось атомную бомбу мастерит. Пингвин несчастный. Вы не представляете, сколько в этих пингвинах злости к людям. Надо бы о нем в милицию заявить.
– Ну, если я этой бомбой взорву тебя, человечество потеряет не много, – отпарировал я, но это прозвучало как-то тяжеловесно и глупо.
– Дама скучает, – заметил Адась, глядя на Ваську, – не будем утомлять ее Пингвином.
Вот как он меня уничтожил, этот самоуверенный папенькин сынок: одной-единственной фразой. Уши у меня горели, я должен был что-то сделать, дать ему в морду или плюнуть на них и с презрением удалиться, словом, уйти гордо, но здесь была Баська, и я хотел уйти с ней, я не мог взять и смыться, она сочла бы это трусостью.
– Ну что ж, привет! – сказала Баська, дойдя до угла. – Я пошла.
– Погоди минутку, – возразил Адась и обхватил ее за талию, обхватил вроде бы в шутку, но я-то видел, как его чертовски тянет к ней. Она повернулась и выскользнула из-под его руки, изящно, как танцовщица. Боже, до чего же она изящна, до чего стройна! Держать такую девушку в объятиях, прижать к себе… в ней должно что-то быть; если бы можно было прочитать ее мысли, проникнуть в них, послушать их хотя бы минуту, полминуты, пять секунд!
– Погоди, – повторил Адась. – Есть сообщение. Приходите ко мне в шесть. Сегодня последний вечер свободна хата, завтра предок возвращается из Бинго-Банго.
Это было уже нечто, он сразу овладел ситуацией, сразу стал самым главным – в нашу эпоху бурного роста населения свободная хата ценнее золота. И вдобавок какая хата! Старый Бончек архитектор и часто ездит в Африку, строит там какой-то президентский дворец. Адась никак не может дождаться отца, чтобы вытянуть из него денег, хотя денег у него полным-полно. Я смотрел на Баську: согласится или нет? Ведь Адась из-за нее пригласил всех, он знал, что одна она не пойдет, на остальных-то ему было плевать, особенно на меня.
– Придешь, Баська? – спросил Вализка, верный сателлит.
– Ясно, придет, – ответил Адась. – Никакой скуки, гарантирую. Только ритмы, развлечения и напитки. Никаких разговоров о Пингвине.
Я выдержал и это. Баська молчала, и все ждали ее ответа. По ее лицу, как всегда, ничего нельзя было понять.
– Может, приду, – сказала она наконец. – Привет.
И свернула за угол. Мне тоже надо было в ту сторону, но я не смел бежать за ней, стеснялся пойти за ней на глазах у этих быков и прирос к тротуару, не зная, что сказать, хотя меня тянуло к ней с бешеной силой. Другая, не меньшая сила удерживала меня на месте, и я, точно пьяница у дверей кабака, не решался ни войти, ни остаться.
– Вот это вышагивает, – сказал Вализка, – что-что, а ноги у нее сила.
– У нее все сила, – убежденно заявил Адась.
– Ну, я пошел, привет, – наконец выдавил я из себя, – а пластинку заберу вечером.
Таким образом дав понять, что приглашение Адася мной принято и я отнюдь не намерен откупиться пластинкой, я вроде бы не спеша направился к углу. Они наверняка сказали про меня какую-то гадость, потому что сразу же начали гоготать. Я был смешон, я чувствовал это; я был смешон, и Магда – эта тряпка, о которую все вытирают руки, тоже запищала, ее выгонят через год, невелика потеря, что ей до механики, она пришла на факультет, чтобы найти себе парня, и нашла их двадцать, правда, на несколько дней, а теперь пошла по рукам, к ней, как в пункт Скорой помощи, бегал весь институт.
Я медленно шел по направлению к углу, их гогот холодил мне затылок, как дуло пистолета, стегал сзади автоматной очередью – той самой, о какой не раз вспоминал отец. Уши у меня горели. Наверно, они были очень красными, и что только с ними сделать, вечно они краснеют, вырвать бы их или отморозить, что ли. А те гогочут, продолжают гоготать, и зачем только я к ним сунулся, ведь я все равно никогда не стану ихним. Сам я, сам виноват – книгами, учебой заниматься надо. А все из-за этой Баськи…
Наконец я свернул за угол и бросился бежать. Это была Аллея Неподлеглости, широкая улица, все кругом видно, и я сразу заметил Баську, она стояла на остановке. Жила она где-то далеко, на Жолибоже, когда-то я наткнулся в каком-то списке на ее адрес и переписал его. Я замедлил шаг, чтобы она не заметила меня. К счастью, не видно было ни трамвая, ни троллейбуса, хорошо бы сейчас авария какая-нибудь случилась – город без тока, гигантская пробка… Прячась за людьми, я подошел к ней, встав рядом, она все еще не заметила меня и вообще глядела невидящими глазами куда-то вдаль, напряженно думая о чем-то. О чем она думала, кто она, такая каменная, настоящая карточная дама. Я впервые был с ней вдвоем, хоть и на улице.
– Ты тоже едешь? – глупо спросил я и почувствовал, как у меня краснеют уши.
Она слегка вздохнула, но и только. Никаких эмоций. Мое присутствие мгновенно превратилось в ничто, даже застав ее врасплох, я мог лишь испугать ее, помешать ей думать – не более, чем внезапно залаявший пес.
– Еду, – ответила она.
– А ты далеко живешь?
– На Жолибоже.
– Там у вас просторно, гулять хорошо.
– Если время есть.
– А ты очень занята.
– Да, очень занята,
Теперь уж я совсем не знал, что сказать. Приближался какой-то трамвай, я чувствовал себя навязчивым, она отвечала нехотя, не знала, как избавиться от меня, с нетерпением ожидала трамвая, он был для нее спасением от зануды, который притащился сюда и задает глупые вопросы. В моем распоряжении оставалось несколько секунд. Надо было во что бы то ни стало в эти несколько секунд хоть что-нибудь выдавить из себя, даже если бы мои уши полностью сгорели.
– Знаешь, я тебя сразу приметил в институте. В первый же день.
– Я так бросаюсь в глаза?
– Нет… просто ты такая… Ну… такая интересная. Сразу привлекаешь внимание.
– Спасибо, – ответила она без улыбки. – Я поехала. До свидания.
– До вечера! – крикнул я.
Она быстро села в первый же подошедший трамвай, лишь бы отделаться от меня. Как я глупо себя вел, из-за своей робости едва лепетал что-то. Придется вечером что-нибудь сделать, иначе все пропало, она даже не глянет в мою сторону и всегда будет уезжать первым же трамваем.
Наконец я доплелся до своего дворца, – унылого стандартного дома с аллегорическими фигурами на крыше, какие строили в эпоху архитектурных излишеств первых послевоенных лет. Мы жили в семнадцатом подъезде, четвертый этаж, пятые двери направо, в двухкомнатной квартире. Я тихо отворил дверь и услышал голос отца. Ну да, ведь сегодня суббота, и отец вернулся из института раньше!
– Вот именно… Но послали Богданюка. Делать доклад поедет Богданюк. Решение Главного. Что я мог сказать? Не буду же я просить за себя…
– Богданюк! – со злостью воскликнула мать. – Опять Богданюк! Всюду Богданюк! Этот Богданюк просто из милости должен тебя добить! Зачем тебе продолжать мучиться?! Пусть Богданюк сжалится, пусть уничтожит тебя и произнесет над твоим гробом красивую речь!
– Не стану я ввязываться ни в какие закулисные интриги, – ответил отец усталым голосом. – Мне это противно. Пусть с Богданюком воюет Врачек. Увидишь, в конце концов все равно всем станет ясно, кто чего заслуживает…
– Как бы не так, дождешься ты этого! – воскликнула мать, но я громыхнул чем-то в коридоре, и они сразу замолчали…
– Анджей пришел, – предостерегающе произнес отец.
Я знал, что при мне о Богданюке не будет произнесено ни слова, и хотя мои предки всегда говорили о нем тайком, я все равно все слышал. Отец был работягой, добивался всего тяжким трудом, потом и кровью. Он не умел хлопотать за себя, не искал блата, не бегал по начальству, не ловил его в коридорах, не выслуживался. И для такого человека с его добропорядочными принципами Богданюк был кошмаром, Богданюк всегда умел все устроить, применить хитрую тактику, он всюду лез, Богданюк стал незаменимым, без Богданюка ни шагу, ни одного решения, ни одного совещания, он обогнал отца на целый круг, на три круга, хотя, как говорили, не знал и половины того, что знал отец. Отец не упоминал при мне о Богданюке, он вообще старался скрыть от меня все, что могло прозвучать нелояльно; делал вид, что вокруг все хорошо, что наш мир устроен очень правильно, что все люди именно такие, какими и должны быть; он никогда не затрагивал ни одной темы, которая могла бы вызвать сомнение в совершенстве этой его идеальной действительности. В разговорах с ним я тоже делал вид, будто все обстоит так, что лучше не придумаешь, что в голове у меня существуют только самые что ни на есть образцово-показательные мысли и что милиция всегда во всем бывает права. Отец чувствовал себя ответственным передо мной за все, но он был всего лишь винтиком в машине – работал в Институте организации экономики и писал диссертацию. Ему хотелось упорядочить весь мир, он не любил непорядка, а Богданюк был непорядком так же, как нехватка чего-нибудь в магазинах.
Мать выбежала в коридор, она была взвинчена разговором о Богданюке, ее гнев должен был обрушиться на мою голову, сейчас она что-нибудь придумает, я угодил в самую плохую минуту.
– Ты принес оливковое масло? – спросила она.
Разумеется, я забыл купить оливковое масло. Было мне когда о нем думать! Баська, а не оливковое масло заполняла все мои мысли. В нашем районе этого масла не было, и я должен был поискать его в центре, в больших магазинах, в «Деликатесах», в диетическом или в гастрономе возле института – какая-то знакомая сказала матери, что оно там есть. Мои предки вынуждены были есть все только на оливковом масле, это была единственная роскошь, которую они себе позволяли, у них вышли из строя не то желудок, не то кишки, не то печень, так что я уже три дня подряд приносил им это оливковое масло. Я-то мог спокойно есть все даже на машинном масле, для меня сейчас существовала только Баська. Я сказал, что магазин закрыт на учет.
– Врешь! – воскликнула мать. – Ты отвратительный эгоист! Тебе нет никакого дела до родителей! Ты тут как квартирант, попробуй допроситься, чтобы помог по дому! Стакана воды не подашь! Не дай бог, заболеем с отцом – ты будешь равнодушно смотреть, как мы мучаемся, как подыхаем! Тебе ни до чего нет дела! Ты ничего не замечаешь дома! Тебя интересуют только собственные удовольствия и развлечения! Что тебе до того, что родителям необходимо оливковое масло! Что отец корчится от приступов печени? Что мать все время тошнит и у нее все ноет внутри?! Что мы не спим по ночам?! Себялюб, мерзкий себялюб! Янек, поговори с ним, у меня уже нет сил!
И она, хлопнув дверью, убежала на кухню. Я вошел в комнату, где сидел отец. Меня прямо трясло от этого крика. Я был виноват, конечно, я был виноват и оттого злился еще больше. У меня-то было оправдание – Баська, но ведь это только в собственных глазах! Я не мог сказать им о Баське, это было бы просто глупо. Что для них Баська в сравнении с оливковым маслом? Об оливковом масле нельзя забывать даже ради ста Басек. Я знал, что сейчас будет. Отец никогда не кричал, он был кроток, как первые христиане, он выполнял долг – отец должен по-мужски поговорить с сыном, и он будет петлять, повторяя одни и те же слова. Я был зол и, подойдя к столу, незаметно выдвинул ящик. В нем стоял магнитофон – моя собственность, мое богатство, моя гордость, предмет, ради которого я шёл на многие лишения, на всем экономил. Микрофон я приготовил еще вчера и загородил книжками, так что он не был виден, мать не прикасалась к моему письменному столу, я сам убирал его.
Отец крякнул, закашлялся, так как много курил, и беспомощно взглянул на меня.
– Придется нам поговорить серьезно, Анджей, – торжественно начал он.
Меня ожидала беседа из телевизионных передач – несколько гладеньких фраз, этаких «открытий» и истин вроде «ученье свет, а неученье тьма», взрослых надо уважать, кто не ест супа, тот обязательно умрет, кто тебя родил, неблагодарное создание, «вперед, к победам!», образцовый сын, студент-отличник и сознательный гражданин… Иногда мне становилось его жалко, я видел, как он мучается, как трудно ему сказать что-нибудь толковое, вырваться из круга этих пустых фраз, но у него всегда выходило одно и то же, все та же пластинка. Я включил магнитофон, одновременно скрипнув для маскировки стулом. В окно доносились отголоски уличного шума, диски магнитофона крутились тихо, я опустил глаза, как и полагается раскаивающемуся грешнику, и немного сгорбился.
– …поговорить серьезно, Анджей. Нельзя так пренебрегать своими обязанностями… И вообще, я тебя не понимаю… Не могу понять почему… Не забывай, что тебе созданы все условия и твои успехи в жизни зависят только от тебя… то есть от твоих способностей и знаний. Все тебе приготовлено, пододвинуто, подано на этом… на подносе. Перед тобой гладкая и прямая дорога, тебе ни о чем не надо заботиться, только учись и веди себя прилично. Мы не требуем от тебя ничего, кроме простой благодарности, соблюдения правил человеческого общежития. Немного сердечности, помощи – вот и все, что от тебя требуется. Неужели за все, что мы для тебя сделали, ты хочешь отплатить нам пренебрежением? Подумать только… да если бы у меня в твоем возрасте были такие условия, как у тебя…
Он всегда попрекал меня в своих проповедях этими условиями, будто я был виноват, что он родился в Польше, как говорят, в «центре циклона», что он бегал в детстве без башмаков и жил в трущобах среди бедноты и что потом, в каком-то там году, вспыхнула новая война и были ужасные концлагери; он сражался, сидел в одном из них и пережил весь этот кошмар, а учился лишь после войны, без отрыва от производства. То были тяжелые времена, но при чем тут я? Может, на Марсе или во Флориде было лучше, а сейчас шестидесятые годы двадцатого века, и то, что было, не принимается в расчет. Что, меня спрашивали, что ли? И вообще, разве кто-нибудь у кого-нибудь спрашивал его мнение обо всем этом? Я тоже могу произносить речи и предъявлять претензии, что все так, а не иначе. Вон отец вроде бы доволен тем, как они устроили этот мир, а можно было бы, пожалуй, устроить все и получше, без притворства и замалчивания, без этих занудливых бесконечных речей, без разных табу – ясно и открыто.
Когда-то, когда я был еще наивным ребенком, я всегда говорил то, что думал, и, хотя мои мысли не всегда были разумными, вопросы были искренними. Теперь мне скоро будет уже двадцать, я совершеннолетний, у меня есть паспорт, и я имею право ходить один ночью по городу, могу покупать водку и смотреть в кино любые фильмы, и теперь я уже разговариваю в институте иначе, чем дома, с профессорами иначе, чем с товарищами, с отцом иначе, чем с матерью, а с бабушкой и вовсе иначе – она меня ужасно любит, но приходит, только когда отца нет дома, и слезно просит ежедневно молиться, а также, для спокойствия ее души, ходить в костел на воскресные службы.
Я раз и навсегда убедился, что говорить то, что думаешь, можно только, если твои убеждения совпадают с убеждениями собеседника, если они отражают их, как зеркало. А так не бывает, и я терпеть не мог, когда мне навязывали прописные истины, я их ненавидел и бунтовал против них. Узнай об этом старшие, они разозлились бы, потому что каждый хотел видеть во мне свою копию, воплощение его правд и принципов, его отношения к миру. Вообще-то они считали меня молокососом, нулем, мешком, в который надо побыстрее затолкать свой багаж, свое пропотевшее тряпье, пока этот мешок не перехватил кто-нибудь другой. И они тянули его каждый к себе, вырывали друг у друга и запихивали внутрь все подряд – пса, кота, лису, канарейку и жабу, а потом еще удивлялись, почему там что-то шебуршится, прыгает, кусается, рычит и пищит.
Отец уже перестал говорить, и на душе у него явно стало легче. Я выключил магнитофон. Вся его речь была теперь у меня на пленке. Но ведь мне еще нужно было выбраться из дома, а сказать о вечеринке я не мог: атмосфера была не та.
– Ты прав, отец, – сказал я покорно, – я виноват. Под вечер я выйду и куплю масло, а после зайду к товарищу.
– Это к кому же?
– К Адасю Бончеку, у нас там дискуссия о счастье будет.
– Что, что?! – изумился мой старик.
– О счастье. Знаешь, его отец – известный архитектор, и у них большая квартира. Счастье – зто серьезная проблема.
– А кто организует дискуссию? Союз молодежи, Союз студентов?
– Нет. Мы сами, стихийно, так сказать, инициатива снизу, вне рамок организации, в кругу друзей.
Отец смотрел на меня с сомнением, должно быть, счел инициативу такого рода подозрительной. В его мире для дискуссий раз и навсегда были установлены рамки и вывески; дискуссия, лишенная узды, всегда может удрать в кусты и показать оттуда язык или даже задницу.
– О счастье… – вздохнул отец. – Ну что ж, дискутируйте на здоровье.
И он склонился над своими бумагами. Он был большой трудяга, писал докторскую диссертацию по экономике, твердо решил перейти с административной работы на научную и корпел над диссертацией по ночам, а тут Богданюк, мать с ее подсчетами, как дотянуть до получки, сын-эгоист, очереди за мясом, увеличенная печень и больной кишечник, ванна засорилась, штукатурка в коридоре осыпается, брюки протерлись и радиоприемник каждую неделю портится – какое уж тут счастье, все эти разговоры о счастье ерунда; стоит людям обзавестись собственными ваннами, как они сейчас же разводят дискуссии о счастье; учиться соплякам надо и не висеть на подножках трамваев.
После обеда я попробовал читать – не шло, опять о концлагерях и смерти, о пищеводе и смерти, плевал я на смерть, на преисподнюю и на небытие. Какой-то там парень боится смерти, а я боюсь войти в комнату, полную людей. Почему все время пугают смертью, изводят разговорами о смерти, ждут ее, и подтрунивают над ней, и заигрывают с нею, написали бы лучше о жизни – как завоевать Баську, как все это провернуть, как войти без страха в комнату, полную чужих людей.
Я переоделся в ванной, надел свою лучшую рубашку, тесноватые брюки и выскользнул из дома, вроде бы за этим оливковым маслом, и действительно отправился за маслом, повиснув на подножке трамвая. Вечно они разбухшие от людей, эти беременные трамваи. Я нашел магазин самообслуживания, где было масло; вот и корзинки, и скандал с продавщицей. «Вы мне будете указывать? Нет уж, указывать вам буду я! Я вас вежливо спросила, есть ли яйца, а вы хамите в ответ!» – «Вот именно, я-то вежливо отвечаю, а вы самая настоящая хамка! Яиц нет и не было, под юбкой я их, что ли, прячу? Были бы у меня яйца, я бы вам их во все дырки напихала, очень мне нужны ваши яйца!» – «К вам под прилавок заглянуть, так не только яйца найдутся, небось и сосиски припрятаны, и лимоны, и филейная колбаса, уж я-то вас знаю!» – «Заглядывать это вы у себя дома можете, а не в магазинах, подумаешь, инспекторша какая выискалась, будут тут всякие ходить да под прилавками копаться, напялила горшок на голову и воображает». Они загородили проход, скандал разгорался, обе раскраснелись, я искал взглядом масло, оливковое масло в консервных банках, а не в бутылках, испанское масло «A veite de oliva puro». Я протиснулся в проход, продавщица размахивала руками и угодила мне по лицу, даже не заметив этого. Испанского масла уже не было, оставалось только масло в бутылках, если бы я пришел раньше, например, утром, бессовестный сын… Я подошел к продавщице совсем близко, так, чтобы оказаться прямо перед ее глазами, метавшими громы и молнии.