Страница:
(31).
Тем не менее, бросаются в глаза черты сходства между доисламской арабской поэзией и поэзией скальдов.
Подобно скальдам, доисламские арабские поэты занимали высокое и почетное положение и, по-видимому, в слабой степени были профессионалами. Поэт обычно бывал вместе с тем и воином. Наиболее знаменитый из древнейших арабских поэтов, чьи стихи сохранились, – Imru' ulqais ibn Hudjr – происходил из королевского рода и посвятил свою жизнь мщению за отца и борьбе за отцовское наследие.
Как показывает само его арабское обозначение (sh?'ir, т. е. буквально «ведун»), поэту приписывалось обладание сверхъестественным, магическим знанием. Считалось, что он непосредственно вдохновляется джиннами. Он был оракулом своего племени. Его хулительным стихам (hij?'), так же как скальдическому ниду, приписывалась магическая сила. Они были не менее важным элементом войны, чем сами военные действия. Их исполнение сопровождалось особыми символическими церемониями, аналогичными магическому ритуалу (32).
Сверхэстетическая сила приписывалась и панегирику, который был важнейшим элементом арабской языческой поэзии. Любопытно, в частности, что в рассказах о древнейших арабских поэтах обнаруживаются параллели к исландским рассказам о стихотворных «выкупах за голову». Так, знаменитый поэт N?bigha, подобно скальду Оттару Черному, стихотворением, посвященным королеве, навлек на себя немилость короля. Он был вынужден бежать и только впоследствии вернул себе расположение короля, сочинив о нем большую касыду (33). «Выкупом за голову» является в сущности и знаменитый панегирик в честь Магомета (по его первым словам называемый B?nat So'?d), сочиненный поэтом Ka'b ibn Zuhair, который до этого враждебно выступал против новой религии. Согласно традиции, панегирик этот произвел такое впечатление на Магомета (который вообще враждебно относился к языческой поэзии), что он подарил поэту плащ со своего плеча (34).
Подобно скальдическому искусству, сочинение стихов было широко распространено у арабов, при этом сочинение это в значительной степени было (или слыло) импровизацией и всегда имело вполне конкретные поводы. Поэзия, говорит Брокельман, – «не была привилегией отдельных избранных умов. В каждом арабском племени, вместе с воспоминаниями о важнейших событиях его истории, даже если эти последние, с нашей точки зрения, были совершенно ничтожными стычками, жили бесчисленные стихи, которые сопровождали и объясняли отдельные фазы этой истории. Это были главным образом импровизации» (35). Такого рода поэзия процветала у арабов и в последующие эпохи (36).
Подобно скальдам, арабские языческие поэты сочетают примитивную воинственную тематику, характерную для общества, в котором кровавый обычай родовой мести стоит в центре внимания, с изощренностью формы. Гипертрофия формы продолжает жить и в оценках позднейших арабских антологов и критиков, которые всегда наибольшее значение придают совершенству формы, метрическому и словесному искусству (37). При этом любопытно, однако, что подобно скальдической драпе, арабская касыда сочетает техническое мастерство и трафаретность содержания с крайней примитивностью композиции, представляя собой как бы сочетание «нанизанных жемчужин» (38).
Как поэзия скальдов казалась многим европейским литературоведам явлением противоестественным, так вызывала удивление и древнейшая арабская поэзия. «Именно у этих диких, ведущих изобилующую опасностями разбойничью жизнь детей пустыни, а не у городских жителей, – говорит Шак, – поэзия нашла свою родину; и удивительным образом именно у них достигла она развития, которое по рафинированному изяществу языка и тщательному соблюдению вычурнейшей метрики не было превзойдено ни в одну эпоху утонченной культуры». И дальше: «С одной стороны, дикие страсти варварской эпохи, жажда убийства и мести; с другой – изощренность речи, вычурная изысканность выражения, как будто стихотворение написано для иллюстрации главы из грамматики. Каким образом было возможно, что беспокойно рыскающие воины, которым ежедневно угрожала смертью бесплодная почва и мечи врагов, уделяли технической стороне поэзии такое внимание, которое свойственно обычно только очень передовым культурным эпохам? Подобное явление является исключением в мировой литературе» (39).
К. Бурдах, ссылаясь на то, что самобытность доисламской арабской поэзии удивляла еще Гете, говорит по поводу этих слов Шака: «Я, с точки зрения сравнительного литературоведения, делаю отсюда единственный допустимый вывод: такое явление, которое противоречит всему нашему опыту в области истории поэзии, не может в действительности существовать» (40). Бурдах хочет этим сказать, что доисламская поэзия не могла быть самобытной и следовательно должна была быть продолжением более древней, эллинистической или другой культурной традиции. Совершенно аналогичные соображения заставляли С. Бугге и других сомневаться в самобытности или подлинности древнейших скальдических стихов.
Однако в свете настоящей работы очевидно, что явление, о котором идет речь, не противоестественно, а напротив, совершенно закономерно.
Исландско-восточные параллели устанавливались неоднократно (41). Однако такие параллели касались всегда только отдельных мотивов или сюжетов из эддической поэзии или саг и никогда не распространялись на поэзию скальдов. Между тем, по-видимому, литературы Востока устойчивее сохраняли старые формы, чем литературы западные. Поэтому и на более высокой ступени социального развития в поэзии восточного средневековья легче обнаружить черты сходства с поэзией скальдов, чем в средневековой поэзии Запада. Так, сходство с поэзией скальдов можно обнаружить, например, в поэзии Ирана X-XIV веков. Но сходство это не в мотивах, или сюжетах, а в структурных свойствах самой поэзии, в характере ее ведущего жанра, в основных формальных принципах, в общественной функции поэта и поэзии.
Ведущий жанр поэзии исландских скальдов – драпа, ведущий жанр иранской поэзии – касыда. И касыда и драпа по содержанию обычно панегирик, восхваление правителя, его подвигов, его щедрости и т. д. В силу этого и касыда и драпа часто по существу произведения злободневно-политические, как бы выполняющие функцию передовой статьи в прессе, оставаясь в то же время «высокой» поэзией (42). Вместе с тем, определяющий признак жанра и тут и там все же не содержание, а форма: и касыда и драпа – в сравниваемых литературах наиболее сложная и «большая» форма, т. е. форма, требующая наибольшего искусства, ограниченная рядом жестких правил в отношении композиции, метра, рифмовки и т. д.
И касыда и драпа жанры, в которых вычурность и замысловатость доходят до геркулесовых столпов, причем крайняя условность и консерватизм сочетаются в этих жанрах с требованием новизны выражения. И в касыде, и в драпе количество допустимых риторических приемов, которые фиксированы так же как метр и рифмовка, умножается посредством комбинирования формальных элементов во всевозможных сочетаниях. Одним из частных случаев является сходство между H?ttatal Снорри Стурлусона и касыдой Кивами Мутарризи, которая, подобно H?ttatal, одновременно и стихотворная поэтика, иллюстрирующая всевозможные риторические приемы, и панегирик (43). Совпадение в объеме этих поэм (сто одна виса в H?ttatal и сто два бейта в касыде Кивами), конечно, совершенно случайно. Было бы неудивительно, однако, если бы обнаружились совпадения и в поэтической фразеологии или терминологии.
Совпадения могли бы обнаружиться и в биографиях поэтов, поскольку сходной оказывается социальная функция поэзии, отношение поэта к его заказчику и покровителю – конунгу, ярлу, шаху или султану. Характерно также, что и тут и там большое значение придавалось способности личного поэта импровизировать стихи. Аналогию скальдическим lausav?sur представляют собой иранские qit'a, которые тоже часто выдавались традицией за импровизацию (44). Анекдоты о поэтах, собранные в так называемой Чахар-Макала, ярко иллюстрируют роль импровизации в иранской личной поэзии (45).
Однако исландская и иранская поэзия развивались в существенно различных социальных условиях. В Иране той эпохи элементы феодализма сочетались с рабовладением и, возможно, пережитками более архаического строя, но, в отличие от Скандинавии раннего средневековья, там уже существовали города с населением в сотни тысяч человек и централизованные государства с многочисленным чиновничеством. Естественно поэтому, что поэзия скальдов все же значительно архаичнее иранской средневековой поэзии.
Скальд еще далеко не в такой степени профессионал и чиновник, как иранские авторы касыд. Он значительно более независим. Вместе с тем его кеннинги более традиционны и условны, чем риторические фигуры иранских поэтов и черпаются из более узкого тематического круга. В его драпах отсутствует философская отвлеченность и любовная тема, характерные для многих иранских касыд. Наконец, он еще не знает письменности, тогда как иранские средневековые поэты обладают книжной ученостью.
Но в странах Востока, в силу застойности их социального уклада, архаические литературные формы очень живучи. В сущности, варварская гипертрофия формы, особенно характерная для панегирической поэзии, продолжает жить и в том, что принято называть – объясняя таким образом национальными особенностями литературное явление, имеющее социальные корни – «восточной витиеватостью», в широком смысле.
На Западе генеральная линия развития литературы была иной. Там уже в средние века поэзия скальдического типа, как ведущее направление в литературе, была невозможна. Однако отдельные элементы скальдического отношения к форме и содержанию нетрудно обнаружить в западном средневековом искусстве.
Не является случаем структурное сходство скальдического кеннинга с аллегорией – излюбленным приемом средневекового искусства (46).
Параллелью к скальдическому отношению к слову является то использование всех возможностей слова, тот средневековый «вербализм», на который указывает М. Элен (47).
Элементы скальдического отношения к форме и содержанию налицо и в средневековой литературе. То, что можно было бы назвать «историзмом» средневековой литературы, т. е. преобладание в ней исторически бывшего над вымышленным, допустимость вымысла только в форме более или менее неосознанного подлога, неумение отделить историческую правду от правды художественной – все это проявление неполноценного авторства или, с другой стороны, функционального синкретизма. Художественный вымысел, который проникает в литературу в примитивной форме сказочной фантастики или дидактических аллегорий, только постепенно добивается своего признания как полноправный творческий метод в господствующих жанрах.
Пассивность по отношению к содержанию в сочетании с личным авторством неизбежно обусловливает гипертрофию формы, ее относительную независимость. Средневековый версификатор исторических или дидактических произведений, содержание которых со средневековой точки зрения не менялось от того, было ли оно изложено прозой или стихами, за исключением разве того, что последнее было «красивее», не мог не быть формалистом.
При этом существенно, что, хотя конечно и в позднейшие эпохи могла иметь место версификация прозаического материала, в средние века подобная литературная продукция занимала гораздо более почетное место, в большей степени ощущалась как «высокая литература», чем в позднейшие эпохи. Историки литературы обычно игнорируют это важное обстоятельство, расценивая подобного рода литературную продукцию, как не представляющую художественной ценности рифмованную прозу. Продукция эта, однако, проливает свет на процесс становления литературы.
Тенденция к гипертрофии формы проявлялась, между прочим, в пристрастии многих средневековых прозаиков к аллитерации, игре словами и тому подобным внешним украшениям в серьезных произведениях. Проявлением ее были также формалистические трюки и метрические турдефорсы, излюбленные, например, в средневековой латинской поэзии. В отдельных случаях средневековые формалистические трюки оказываются тождественными скальдическим. Так, у Беды Достопочтенного встречается так называемый тмесис, т. е. разъединение смежных частей слова другими словами, – фигура, наличие которой у скальдов приводило в смущение толкователей (48). На наличие тмесиса в латыни Энния и Алкуина указывает Хойслер (49).
Тождественными оказываются и некоторые типы симметричного переплетения предложений у скальдов и в средневековой латинской поэзии. В параллель к висе Торда Сьярекссона
где пятая строчка продолжает первую, шестая – вторую и т.д., – можно привести строфы из Carmina Bunara (50).
где тоже первое слово второй строчки продолжает первое слово первой строчки и т. д.
В параллель к средневековым формалистическим трюкам можно привести также и пример из современного упаднического искусства. У французского поэта-фантэзиста Тристана Дерема читаем:
Тем не менее, бросаются в глаза черты сходства между доисламской арабской поэзией и поэзией скальдов.
Подобно скальдам, доисламские арабские поэты занимали высокое и почетное положение и, по-видимому, в слабой степени были профессионалами. Поэт обычно бывал вместе с тем и воином. Наиболее знаменитый из древнейших арабских поэтов, чьи стихи сохранились, – Imru' ulqais ibn Hudjr – происходил из королевского рода и посвятил свою жизнь мщению за отца и борьбе за отцовское наследие.
Как показывает само его арабское обозначение (sh?'ir, т. е. буквально «ведун»), поэту приписывалось обладание сверхъестественным, магическим знанием. Считалось, что он непосредственно вдохновляется джиннами. Он был оракулом своего племени. Его хулительным стихам (hij?'), так же как скальдическому ниду, приписывалась магическая сила. Они были не менее важным элементом войны, чем сами военные действия. Их исполнение сопровождалось особыми символическими церемониями, аналогичными магическому ритуалу (32).
Сверхэстетическая сила приписывалась и панегирику, который был важнейшим элементом арабской языческой поэзии. Любопытно, в частности, что в рассказах о древнейших арабских поэтах обнаруживаются параллели к исландским рассказам о стихотворных «выкупах за голову». Так, знаменитый поэт N?bigha, подобно скальду Оттару Черному, стихотворением, посвященным королеве, навлек на себя немилость короля. Он был вынужден бежать и только впоследствии вернул себе расположение короля, сочинив о нем большую касыду (33). «Выкупом за голову» является в сущности и знаменитый панегирик в честь Магомета (по его первым словам называемый B?nat So'?d), сочиненный поэтом Ka'b ibn Zuhair, который до этого враждебно выступал против новой религии. Согласно традиции, панегирик этот произвел такое впечатление на Магомета (который вообще враждебно относился к языческой поэзии), что он подарил поэту плащ со своего плеча (34).
Подобно скальдическому искусству, сочинение стихов было широко распространено у арабов, при этом сочинение это в значительной степени было (или слыло) импровизацией и всегда имело вполне конкретные поводы. Поэзия, говорит Брокельман, – «не была привилегией отдельных избранных умов. В каждом арабском племени, вместе с воспоминаниями о важнейших событиях его истории, даже если эти последние, с нашей точки зрения, были совершенно ничтожными стычками, жили бесчисленные стихи, которые сопровождали и объясняли отдельные фазы этой истории. Это были главным образом импровизации» (35). Такого рода поэзия процветала у арабов и в последующие эпохи (36).
Подобно скальдам, арабские языческие поэты сочетают примитивную воинственную тематику, характерную для общества, в котором кровавый обычай родовой мести стоит в центре внимания, с изощренностью формы. Гипертрофия формы продолжает жить и в оценках позднейших арабских антологов и критиков, которые всегда наибольшее значение придают совершенству формы, метрическому и словесному искусству (37). При этом любопытно, однако, что подобно скальдической драпе, арабская касыда сочетает техническое мастерство и трафаретность содержания с крайней примитивностью композиции, представляя собой как бы сочетание «нанизанных жемчужин» (38).
Как поэзия скальдов казалась многим европейским литературоведам явлением противоестественным, так вызывала удивление и древнейшая арабская поэзия. «Именно у этих диких, ведущих изобилующую опасностями разбойничью жизнь детей пустыни, а не у городских жителей, – говорит Шак, – поэзия нашла свою родину; и удивительным образом именно у них достигла она развития, которое по рафинированному изяществу языка и тщательному соблюдению вычурнейшей метрики не было превзойдено ни в одну эпоху утонченной культуры». И дальше: «С одной стороны, дикие страсти варварской эпохи, жажда убийства и мести; с другой – изощренность речи, вычурная изысканность выражения, как будто стихотворение написано для иллюстрации главы из грамматики. Каким образом было возможно, что беспокойно рыскающие воины, которым ежедневно угрожала смертью бесплодная почва и мечи врагов, уделяли технической стороне поэзии такое внимание, которое свойственно обычно только очень передовым культурным эпохам? Подобное явление является исключением в мировой литературе» (39).
К. Бурдах, ссылаясь на то, что самобытность доисламской арабской поэзии удивляла еще Гете, говорит по поводу этих слов Шака: «Я, с точки зрения сравнительного литературоведения, делаю отсюда единственный допустимый вывод: такое явление, которое противоречит всему нашему опыту в области истории поэзии, не может в действительности существовать» (40). Бурдах хочет этим сказать, что доисламская поэзия не могла быть самобытной и следовательно должна была быть продолжением более древней, эллинистической или другой культурной традиции. Совершенно аналогичные соображения заставляли С. Бугге и других сомневаться в самобытности или подлинности древнейших скальдических стихов.
Однако в свете настоящей работы очевидно, что явление, о котором идет речь, не противоестественно, а напротив, совершенно закономерно.
Исландско-восточные параллели устанавливались неоднократно (41). Однако такие параллели касались всегда только отдельных мотивов или сюжетов из эддической поэзии или саг и никогда не распространялись на поэзию скальдов. Между тем, по-видимому, литературы Востока устойчивее сохраняли старые формы, чем литературы западные. Поэтому и на более высокой ступени социального развития в поэзии восточного средневековья легче обнаружить черты сходства с поэзией скальдов, чем в средневековой поэзии Запада. Так, сходство с поэзией скальдов можно обнаружить, например, в поэзии Ирана X-XIV веков. Но сходство это не в мотивах, или сюжетах, а в структурных свойствах самой поэзии, в характере ее ведущего жанра, в основных формальных принципах, в общественной функции поэта и поэзии.
Ведущий жанр поэзии исландских скальдов – драпа, ведущий жанр иранской поэзии – касыда. И касыда и драпа по содержанию обычно панегирик, восхваление правителя, его подвигов, его щедрости и т. д. В силу этого и касыда и драпа часто по существу произведения злободневно-политические, как бы выполняющие функцию передовой статьи в прессе, оставаясь в то же время «высокой» поэзией (42). Вместе с тем, определяющий признак жанра и тут и там все же не содержание, а форма: и касыда и драпа – в сравниваемых литературах наиболее сложная и «большая» форма, т. е. форма, требующая наибольшего искусства, ограниченная рядом жестких правил в отношении композиции, метра, рифмовки и т. д.
И касыда и драпа жанры, в которых вычурность и замысловатость доходят до геркулесовых столпов, причем крайняя условность и консерватизм сочетаются в этих жанрах с требованием новизны выражения. И в касыде, и в драпе количество допустимых риторических приемов, которые фиксированы так же как метр и рифмовка, умножается посредством комбинирования формальных элементов во всевозможных сочетаниях. Одним из частных случаев является сходство между H?ttatal Снорри Стурлусона и касыдой Кивами Мутарризи, которая, подобно H?ttatal, одновременно и стихотворная поэтика, иллюстрирующая всевозможные риторические приемы, и панегирик (43). Совпадение в объеме этих поэм (сто одна виса в H?ttatal и сто два бейта в касыде Кивами), конечно, совершенно случайно. Было бы неудивительно, однако, если бы обнаружились совпадения и в поэтической фразеологии или терминологии.
Совпадения могли бы обнаружиться и в биографиях поэтов, поскольку сходной оказывается социальная функция поэзии, отношение поэта к его заказчику и покровителю – конунгу, ярлу, шаху или султану. Характерно также, что и тут и там большое значение придавалось способности личного поэта импровизировать стихи. Аналогию скальдическим lausav?sur представляют собой иранские qit'a, которые тоже часто выдавались традицией за импровизацию (44). Анекдоты о поэтах, собранные в так называемой Чахар-Макала, ярко иллюстрируют роль импровизации в иранской личной поэзии (45).
Однако исландская и иранская поэзия развивались в существенно различных социальных условиях. В Иране той эпохи элементы феодализма сочетались с рабовладением и, возможно, пережитками более архаического строя, но, в отличие от Скандинавии раннего средневековья, там уже существовали города с населением в сотни тысяч человек и централизованные государства с многочисленным чиновничеством. Естественно поэтому, что поэзия скальдов все же значительно архаичнее иранской средневековой поэзии.
Скальд еще далеко не в такой степени профессионал и чиновник, как иранские авторы касыд. Он значительно более независим. Вместе с тем его кеннинги более традиционны и условны, чем риторические фигуры иранских поэтов и черпаются из более узкого тематического круга. В его драпах отсутствует философская отвлеченность и любовная тема, характерные для многих иранских касыд. Наконец, он еще не знает письменности, тогда как иранские средневековые поэты обладают книжной ученостью.
Но в странах Востока, в силу застойности их социального уклада, архаические литературные формы очень живучи. В сущности, варварская гипертрофия формы, особенно характерная для панегирической поэзии, продолжает жить и в том, что принято называть – объясняя таким образом национальными особенностями литературное явление, имеющее социальные корни – «восточной витиеватостью», в широком смысле.
На Западе генеральная линия развития литературы была иной. Там уже в средние века поэзия скальдического типа, как ведущее направление в литературе, была невозможна. Однако отдельные элементы скальдического отношения к форме и содержанию нетрудно обнаружить в западном средневековом искусстве.
Не является случаем структурное сходство скальдического кеннинга с аллегорией – излюбленным приемом средневекового искусства (46).
Параллелью к скальдическому отношению к слову является то использование всех возможностей слова, тот средневековый «вербализм», на который указывает М. Элен (47).
«В противоположность современному поэту, – говорит он, – который стремится освободить слово от его функции идеограммы, чтобы вернуть ему его первобытную образность, писатели средневековья старались вскрыть все идеограммы, которые слово заключало в себе. Пристрастие к аллегорическому (т. е. в известном смысле идеографическому) способу выражения – это проявление эстетического формализма, тенденции к гипертрофии формы, к отрыву последней от содержания, к ее относительной независимости.»Элементы скальдического отношения к художественному творчеству всего очевиднее, пожалуй, в средневековом изобразительном искусстве, в котором архаичные формы изживались медленнее, чем в литературе. В нем, в силу абсолютной фиксированности тематики церковной традицией, творчество не могло распространяться на содержание. Именно отсюда характерное для этого искусства преобладание элементов формальных над элементами содержания и безличной традиции над миром индивидуальных переживаний. Эта-то черта средневекового изобразительного искусства и воспринимается современным сознанием как непосредственное «чувство стиля». Ярким примером такого искусства является русская средневековая иконопись классического периода.
Элементы скальдического отношения к форме и содержанию налицо и в средневековой литературе. То, что можно было бы назвать «историзмом» средневековой литературы, т. е. преобладание в ней исторически бывшего над вымышленным, допустимость вымысла только в форме более или менее неосознанного подлога, неумение отделить историческую правду от правды художественной – все это проявление неполноценного авторства или, с другой стороны, функционального синкретизма. Художественный вымысел, который проникает в литературу в примитивной форме сказочной фантастики или дидактических аллегорий, только постепенно добивается своего признания как полноправный творческий метод в господствующих жанрах.
Пассивность по отношению к содержанию в сочетании с личным авторством неизбежно обусловливает гипертрофию формы, ее относительную независимость. Средневековый версификатор исторических или дидактических произведений, содержание которых со средневековой точки зрения не менялось от того, было ли оно изложено прозой или стихами, за исключением разве того, что последнее было «красивее», не мог не быть формалистом.
При этом существенно, что, хотя конечно и в позднейшие эпохи могла иметь место версификация прозаического материала, в средние века подобная литературная продукция занимала гораздо более почетное место, в большей степени ощущалась как «высокая литература», чем в позднейшие эпохи. Историки литературы обычно игнорируют это важное обстоятельство, расценивая подобного рода литературную продукцию, как не представляющую художественной ценности рифмованную прозу. Продукция эта, однако, проливает свет на процесс становления литературы.
Тенденция к гипертрофии формы проявлялась, между прочим, в пристрастии многих средневековых прозаиков к аллитерации, игре словами и тому подобным внешним украшениям в серьезных произведениях. Проявлением ее были также формалистические трюки и метрические турдефорсы, излюбленные, например, в средневековой латинской поэзии. В отдельных случаях средневековые формалистические трюки оказываются тождественными скальдическим. Так, у Беды Достопочтенного встречается так называемый тмесис, т. е. разъединение смежных частей слова другими словами, – фигура, наличие которой у скальдов приводило в смущение толкователей (48). На наличие тмесиса в латыни Энния и Алкуина указывает Хойслер (49).
Тождественными оказываются и некоторые типы симметричного переплетения предложений у скальдов и в средневековой латинской поэзии. В параллель к висе Торда Сьярекссона
Var? siolf suna, = Была сама своих сыновей,
nama snotr una, = не полюбила Вана,
Kjalarr of tam?i, = Кьялар усмирял,
kvo?ut Ham?i, = говорят, что Хамдир,
Go?run bani, = Гудрун убийцей,
go?bru?r vani, = мудрая невеста бога,
heldr vel mara, = очень хорошо лошадей,
hzorleik spara = не давал спуску в игре мечей,
где пятая строчка продолжает первую, шестая – вторую и т.д., – можно привести строфы из Carmina Bunara (50).
Pontifices, reges, proceras, sacraria, leges,
Errant, turbantur, turbant, sordent, violantur,
Жрецы, кумиры, знать, святилища, законы,
Грешны, повержены, восстала, нарушены и осквернены (51),
где тоже первое слово второй строчки продолжает первое слово первой строчки и т. д.
В параллель к средневековым формалистическим трюкам можно привести также и пример из современного упаднического искусства. У французского поэта-фантэзиста Тристана Дерема читаем:
L'acier, l'eau, l'elephant, l'oignon, l'oeil, la verdure,
Perce, coule, barrit, se plume, voit, ne dure (52).
где имеет место аналогичное симметричное переплетение предложений.
Сталь, вода, слон, лук, глаз и листва.
Пронзает, течет, ревет, съедают, глядит и опадает (53),