Гость повалил косяком. Анри принес подушечку для булавок размером три фута на четыре. Он рвался прочитать лекцию о своем новом материале, но к этому времени официальная часть уже кончилась. Пришли мистер и миссис Гай. Ли Чонг принес огромную гирлянду шутих и корзину с луковицами китайских лилий. Кто-то съел все луковицы к одиннадцати часам. Шутихи удержались дольше. Завалилась малознакомая компания из «Ла Иды». И вечеринка стала быстро набирать темп. Дора сидела, как на троне, увенчанная оранжевым пламенем прически. Держала рюмку виски, изящно оттопырив мизинец. И не спускала глаз с девочек – не дай бог хоть одна допустит какую-то оплошность. Док поставил танцевальную музыку и пошел на кухню жарить бифштексы.
   Первая стычка кончилась неплохо. Какой-то парень из «Ла Иды» стал делать одной из девочек Доры непристойные предложения. Она возмутилась, и ребята, разгневанные таким нарушением приличий, быстренько вышвырнули его и даже ничего не разбили. Они были очень довольны, считая себя в какой-то степени блюстителями порядка.
   Док на кухне жарил бифштексы на трех сковородах, резал помидоры и горы хлеба. И чувствовал себя превосходно. Проигрывателем лично заведовал Мак. Он нашел альбом Бенни Гудмена с его трио. И по комнатам закружились пары; веселье, кажется, и впрямь началось. Эдди забежал в контору, отстучал чечетку и вернулся. Док сходил за кружкой пива и пока кухарничал, то и дело отхлебывал из нее. Настроение у него все поднималось. Наконец мясо было готово, и Док понес его гостям – общему изумлению не было границ. Все вообще-то были не голодны, но мясо исчезло мгновенно. Насытившись, гости погрузились в приятную послеобеденную истому. Виски все было выпито, и Док откуда-то извлек вино.
   – Док, поставьте, пожалуйста, хорошую музыку, – сказала с высоты своего величия Дора. – Мне до смерти надоел музыкальный автомат дома.
   Док поставил «Я пылаю» и «Любовь» из альбома Монтеверди. Гости слушали тихо, глаза у всех устремились внутрь. Дора упивалась неземной красотой музыки. Док опять почувствовал тихую, золотистую грусть. Музыка смолкла, гости сидели молча. Док принес книгу и ясным глубоким голосом стал читать:

 
И поныне,
Коль предстанет душе моей образ любимой,
Чье лицо – распустившийся лотос, чьи груди —
Два плода, золотым напоенные соком, чье тело
Пламенеет от раны, стрелою любви причиненной,
Не познавши любви до меня в своей младости чи
Сразу сердце мое погребается снегом

 

 
И поныне,
Коль увидел бы я ее передо мною
Распахнувшую очи, с ланитою плавной
Подведенной до уха, до маленькой мочки пунцовой
Лихорадкой тоски от разлуки со мною больную, —
Из любови моей я б утешные сделал качели,
Ночи вечным любовником день бы я сделал.

 

 
И поныне,
Коль вернулась бы снова с очами как звезды,
Утомленная ношей любви своей юной,
Я бы снова голодным рукам-близнецам ее отдал,
Снова пил бы я сладость хмельную из уст ее нежных,
Словно шмель, что стремится грабителем к лилии бело
Сокровенный у лилии мед отбирает.

 

 
И поныне
Мои очи, вокруг не глядящие боле,
Кажут мне лики милой утраченной девы.
Украшенья златые ласкают прелестные щеки;
О чистейший, белейший, нежнейший, дивнейший пергамент,
На котором уста мои лунною ночью писали
Поцелуев стихи и уже не напишут.

 

 
И поныне
С смертью споря, является мне колебанье
Вежд, припудренных нежно, весь сладостный образ
Дивно-хрупкого тела на ложе в усталости счастья;
Мне отраду дарившие, рдевшие нежно, живые
Два цветка – два сосца над высокой повязкою; свежесть
Алых уст; не забуду вовек я утраты.

 

 
И поныне
Среди торжищ твердят, что была она слабой,
Полюбить меня силу имевшая; жалки
Эти люди, что все покупают и сами
Продаются за деньги; а ты же была неподкупна:
Раджа трех городов не сумел привести тебя златом
На высокое ложе; пребудешь всегда ты со мною,
Облекая мне душу, как тело мне платье.

 

 
И поныне
Я люблю ее продолговатые очи,
Чей взор ласковей шелка, чьи грусть и веселость
Непрестанно друг друга сменяют, чьи томные вежды
Лишь смежатся, их тень благодатная сердцу помнится
Новым взором пречудным; люблю я и благоуханность
Свежих уст; и власов невесомые пышные волны;
Легкость дивных перстов; тихий смех украшений.

 

 
И поныне
Помню я, как на ласки мои отвечала
Тихой лаской, с душой моей душу сливая,
И в любовном огне никогда не бывала бесстыдной,
Как богине своей любострастной служащие жрицы,
Изощренным чьим играм горящий светильник свидетель
И которых сон на пол нагих уроняет.[12]

 
   Филлис Мэй, не стесняясь, рыдала, когда он кончил, сама Дора приложила к глазам платок. Элена так захватили звуки, что значение слов совсем от него ускользнуло. Но мировая печаль хоть немного коснулась каждого. Всем вспомнилась утраченная любовь, все услыхали зов.
   – Господи, вот красота-то, – сказал Мак. – Напомнило мне одну дамочку… – И умолк.
   Налили в бокалы вино и сидели притихшие. Вечеринка погружалась в стадию сладостного томления. Эдди забежал в контору, еще раз отстучал чечетку, вернулся и опять сел в кресло. Вечеринка уже готова была забыться сном, как вдруг на ступеньках снаружи послышался топот многих ног.
   – А где девочки? – раздался громовой голос.
   Мак поднялся на ноги, чувствуя чуть ли не счастье, и быстро пошел к двери. Лица у Хьюги и Джонса расплылись улыбками.
   – Каких девочек вы спрашиваете? – мягко спросил Мак.
   – Это не бордель? Таксист сказал, тут он где-то поблизости.
   – Вы ошиблись, мистер, – весело отозвался Мак.
   – А это что за дамочки?
   И тут началось сражение. Пришедшие оказались командой со шхуны, ловящей тунца, из Сан-Педро. Это были бравые, веселые, сильные парни, не дураки подраться. После первой же атаки им удалось прорваться в комнаты. Девочки Доры, каждая, сняли с ноги туфлю и, взяв ее за носок, приготовились защищаться. В разгар сражения они били врага по голове острыми каблуками. Дора бросилась в кухню и вернулась, вращая с воинственным криком тяжеленной мясорубкой. Даже Док развеселился. Он молотил врагов шатуном с поршнем от «чалмерса» образца 1916 года.
   Это было славное сражение. Элен поскользнулся на чем-то, упал и получил дважды в лицо, пока вставал на ноги. С грохотом перевернулась чугунная печка. Загнанные в угол враги отражали атаки тяжелыми фолиантами, хватая их с полок. В конце концов они оставили поле боя. Но два окна на улицу были выбиты. Вдруг с тыла появился Альфред, он услыхал шум сражения и поспешил на помощь, вооружившись своим любимым оружием – битой. Дрались на ступеньках, на улице, а потом и на пустыре. Входная дверь опять повисла на одной петле. Рубаха на Доке была порвана, и на худощавом, но мускулистом плече проступили от чьих-то ногтей капельки крови. Врага оттеснили уже почти до середины пустыря, как вдруг загудела сирена полицейской машины. Гости Дока едва-едва успели вернуться в дом, кое-как поставили на место сорванную дверь, выключили свет и затаились. Полицейские не обнаружили ничего подозрительного. А победители сидели счастливые в темноте, посмеивались и потягивали вино. Из «Медвежьего стяга» пришла новая смена. Свежее пополнение еще подняло боевой дух. Вечеринка разошлась на славу. Полицейские вернулись, заглянули, щелкнули языками и присоединились к веселью. Мак с ребятами сели в полицейскую машину и поехали к Джимми Бручиа за вином. Вместе с вином захватили и самого Джимми. Вечеринка гудела на весь Консервный Ряд, от одного конца до другого. Она вобрала в себя лучшие черты мятежа и ночной баррикады. Команда со шхуны из Сан-Педро приползла обратно на брюхе и была принята с распростертыми объятиями. Все ласкали бывших врагов и восхищались ими. Женщина, живущая в пяти кварталах отсюда, отправилась в полицию жаловаться на шум, но не нашла ни одного полицейского. Полицейские потом подали рапорт об угоне полицейской машины. Ее вскоре нашли брошенной на берегу. Док сидел на столе, скрестив по-турецки ноги, и улыбался, мягко похлопывая пальцами по колену. Мак с Филлис Мэй затеяли на полу индийскую борьбу. В разбитые окна дул с залива прохладный ветер. И вот тогда кто-то запалил бесконечную гирлянду шутих Ли Чонга.



ГЛАВА XXXI


   В густых зарослях мальвы на пустыре Консервного Ряда поселился молодой суслик. Место было идеальное. Кругом высились зеленые мальвы, упругие, толстые, полные соков. Когда они созревали, их низко висящие плоды так и манили сквозь зелень. И земля была прекрасная для норы – черная, мягкая, с добавкой глины, так что ходы и помещения не осыпались и не обваливались. Суслик был толстый и лоснящийся, в защечных мешках у него всегда было полно еды. Его маленькие ушки были чистые и красиво поставленные, глазки черные, как головки старомодных булавок, и почти такой же величины. Передние лапы-лопатки отличались силой, коричневый мех на спинке блестел, а бежевый на брюшке был неправдоподобно густой и мягкий. Зубы у него были желтые, длинные и изогнутые, а хвостик тонкий и короткий, хотя это был красивый суслик в цветущей поре жизни.
   Он пришел на пустырь издалека, место ему понравилось, и он начал рыть нору на небольшом бугре, откуда из-за мальвы хорошо проглядывались все дороги Консервного Ряда. Он не раз следил за ногами Мака и его ребят, когда они возвращались в Королевскую ночлежку. Начав рыть черную как смоль землю, он нашел ее еще лучше, чем ожидал: в земле попадались огромные камни. Главную кладовую он вырыл именно под таким камнем, чтобы она не обвалилась, какой бы сильный ливень ни лил. Да, в такой норе можно прожить всю жизнь и обзавестись не одной семьей, места столько, что хватит еще на десять нор.
   Когда он первый раз высунулся из норки, было раннее утро, восхитившее его красотой. Сквозь мальвы сверху сеялся мягкий зеленый свет; первые лучи солнца брызнули в отверстие норы, и он лежал очень довольный, нежась в их тепле.
   Вырыв главную кладовую, четыре запасных выхода. и непроницаемую для воды спальню, суслик начал запасать еду. Он срезал только те стебли мальв, которые были без единого изъяна, затем подравнивал их до требуемой длины, тащил в нору и аккуратно складывал в главной кладовой, заботясь о том, чтобы они не загнили и не заплесневели. Действительно, идеальное место. Рядом ни одного огорода или сада, значит, никто не будет ставить на него западни. Кошек, правда, уйма, но они целый день трескали рыбьи головы и давно уже разучились охотиться. Подпочва здесь была песчаная, и вода никогда долго не стояла в норе после дождя. Суслик трудился на совесть, и скоро кладовая была доверху наполнена пищей. Тогда он сделал по бокам несколько маленьких камер для своих будущих деток. Через несколько лет, если ничего не случится, тысячи его потомков разойдутся по окрестностям, а корень их будет находиться здесь, под этим бугром.
   Шло время, и суслик начал слегка тревожиться – в его нору не заглянула еще ни одна сусличиха. Каждое утро он садился у входа в нору и пронзительно свистел. Свист этот недоступен человеческому уху, но суслики слышат его даже глубоко под землей. И все равно, сусличихи не появлялись. Вконец истомившись, суслик отправился на разведку; он бежал по тропинке, пока не наткнулся на еще одну нору. Он сел у входа и призывно засвистел. В норе что-то зашуршало, и суслик учуял сладостный для него дух. Немного погодя, однако, из норы вышел старый, в боевых шрамах суслик-самец. Он набросился на пришельца и так искусал его, что тот едва дополз домой, забился в главную кладовую и три дня отлеживался; в этом бою он потерял два пальца на правой передней лапе.
   И суслик снова стал ждать. Сидел у своей норы в этом красивейшем уголке и свистел, но ни одна сусличиха так и не пришла к нему; делать нечего, пришлось ему собраться в дорогу и покинуть эти благодатные места. Он поднялся выше по холму и нашел пристанище в саду, полном георгин, но хозяева этого сада каждую ночь ставили на сусликов западню.



ГЛАВА XXXII


   Док просыпался трудно и медленно, как выходит из воды толстяк. Его сознание несколько раз выныривало на поверхность и снова проваливалось во тьму. На его бородке краснел след от губной помады. Он открыл один глаз и тут же зажмурился, ослепленный переливчатым блеском одеяла. Немного погодя глаз опять открылся, перешел с одеяла на пол, увидел в углу разбитую тарелку, бокалы, стоящие на перевернутом вверх ногами столе, лужи пролитого вина, сотни прилипших к полу окурков, книги, валявшиеся на полу тяжелыми уснувшими бабочками. Все это усеяно мягкими завитками красной бумаги и все еще пахнет дымом от сгоревших шутих. В открытую дверь на кухню Док разглядел гору тарелок из-под бифштексов и сковородки, облепленные жиром. Дым от шутих перебивался тонкой смесью запахов виски, вина и духов. На один миг глаз задержался на кучке заколок в самом центре комнаты.
   Док повернулся на бок, приподнялся на локте и выглянул в разбитое окно. Консервный Ряд был тих и залит солнцем. Дверца котла распахнута. Дверь Королевской ночлежки плотно закрыта. На пустыре в траве мирно спит человек. Двери «Медвежьего стяга» запечатаны наглухо.
   Док встал, пошел на кухню, в коридоре у туалета зажег газ под колонкой. Затем вернулся, сел на край кровати и стал сжимать и разжимать пальцы ног, созерцая разгром. Сверху, с холма, донесся колокольный звон. Когда колонка зашумела, Док пошел в ванную, принял душ, надел синие джинсы и рубаху. Лавка Ли Чонга была закрыта, но Ли Чонг увидел, кто у двери, и повернул ключ. Пошел к холодильнику и, не дожидаясь заказа, достал кварту пива. Док заплатил ему.
   – Холосо повеселились, – сказал Ли. Его карие глаза, сидящие в подушечках, слегка воспалились.
   – Отлично! – ответил Док и пошел в лабораторию, сжимая в руке холодную бутылку. Намазал хлеб арахисовым маслом и стал есть, запивая пивом. На улице было совсем тихо, не слышно ни одного прохожего. У Дока в голове зазвучала музыка – скрипка и виолончель. Они играли мягкую, мирную, исцеляющую мелодию, откуда – невозможно сказать. Он ел бутерброд, пил пиво и слушал. Допив пиво. Док пошел на кухню и вынул из мойки всю грязную посуду. Налил в мойку горячей воды, бросил туда мыльную стружку, пустил воду, и в мойке поднялась шапка белой легкой пены. Затем пошел по комнатам собирать целые бокалы и опустил их в горячую пенистую воду. На плите чуть не до потолка возвышалась стопка слипшихся тарелок, измазанных мясной подливкой и белым застывшим жиром. Док освободил на плите место и стал ставить туда вымытые бокалы. Затем отпер дверь дальней комнаты, принес альбом Грегорианского песнопения и поставил пластинку с «Патер ностра» и «Агнус Деи». Ангельские неземные голоса полились в лабораторию. Они были чисты и прекрасны. Док осторожно мыл бокалы, боясь, что они звякнут и все испортят. Голоса мальчиков вели мелодию от самых низких нот к самым высоким просто, но с такой полнотой звучания, какой не услышишь ни в чьем другом исполнении. Когда пластинка кончилась. Док вытер руки и выключил проигрыватель. Увидел книгу, лежащую на полу, почти под кроватью, поднял ее и сел на кровать. Минуту читал про себя, потом губы его зашевелились, он стал читать громко, внятно, делая паузу после каждой строки.

 
И поныне
Я не внемлю ученым мужам многодумным,
Что за стенами башен истратили младость.
Ибо в умных речах не смогу отыскать и помина
Ее милого лепета, с коим мы в сон погружались:
Слов простейших, мудрейших, порой шаловливо-лукавых,
Как вода, вкус живого всего перенявших.

 
   Вода в мойке остыла, пена оседала и тихо побулькивала. Прилив в это утро был необычно сильный, и море билось о скалы у самой высокой отметины.

 
И поныне
Я не вижу пунцовых цветов, кипарисов,
Синих гор величавых и холмов зеленых,
Бирюзового моря и звезд. Ибо в давнюю пору
Свет нездешних очей я узрел и ладоней порханье, —
И тогда для меня вылетал соловей из тимьяна;
И тогда для меня дети в струях резвились.

 
   Док закрыл книгу. Он слышал, как волны плещут о сваи, как шуршат в клетках белые крысы. Док пошел в кухню, попробовал воду в мойке, подлил горячей. И стал громко декламировать этой мойке, белым крысам, ceбe:

 
И поныне
Знаю я, что отведал я в жизни блаженство,
На великом пиру пил из чаши заветной.
Ибо в краткое то и безвестно мелькнувшее время
Мне любимая дева наполнила очи чистейшим
Вечным светом…[13]

 
   Он вытер глаза тылом ладони. Белые крысы бегали и карабкались у себя в клетке. За стеклом террариума гремучие змеи лежали спокойно, глядя в пространство хмурым туманным взглядом.
КОНЕЦ




ИСТОРИКО-ЛИТЕРАТУРНАЯ СПРАВКА


   Лето 1936 года Стейнбек провел среди сезонных рабочих Калифорнии: жил в их палатках и землянках, работал вместе с ними на полях, ел из одного котла. Он собирал материал для серии статей и очерков под общим названием «Цыгане периода урожая». Все увиденное потрясло писателя. Во-первых, оказалось, что подавляющее большинство сезонников – это не пришельцы из Мексики, а обычные американские граждане, коренные жители страны, «находчивые и изобретательные американцы, но испытавшие ад засухи» в родных краях, «мелкие фермеры, потерявшие свои фермы».
   Картины жалкого существования сезонников не выходили из головы, он решает написать о них новую книгу, назовет ее «Дела Салатного города». Но работа продвигалась медленно.
   Пройдет три года, Стейнбек совершит еще не одну поездку в лагеря сезонников, проедет на автомашине по их пути из Оклахомы в Калифорнию, прежде чем он напишет книгу, которая в окончательном варианте получит название «Гроздья гнева». С момента публикации в марте 1939 года роман «Гроздья гнева» на многие годы стал фактором не столько литературной, сколько общественно-политической жизни страны. До выхода в свет книги Стейнбека само собой считалось, что переселенцы в Калифорнию являются ленивыми, беспомощными, невежественными и безответственными людьми. И вдруг оказалось, что это самые обыкновенные, не лишенные опыта и сметки фермеры, просто попавшие в беду по воле природы и банков. Проблема сезонников вошла в повестку дня политической жизни страны.
   Большая печать развернула широкую кампанию против романа и его автора. Газеты печатали письма «сезонников», которые опровергали все, о чем рассказывалось в романе. Вышло несколько брошюр, описывающих райские условия, якобы созданные для сезонников Калифорнии. Но были свидетельства и другого порядка. Известный журналист впоследствии ставший редактором журнала «Найшн» Кэри Маквильямс летом 1939 года издал книгу «Фабрики на полях», в которой документально подтверждались описанные в романе Стейнбека условия. Супруги президента США Элеонора Рузвельт заявила, что чтение романа произвело на нее «неизгладимое впечатление». В конце 1939 года сенатский комитет по вопросам образования и труда начал слушания о положении сезонных рабочих в Калифорнии,
   С течением времени страсти вокруг романа улеглись, и он прочно занял место в мировой литературе, как одно из высших достижений американской литературы XX века.
   …Вскоре после публикации «Квартала Тортилья-Флэт» Стейнбека в Калифорнии навестил редактор и издатель Паскаль Ковичи, Стейнбек привез Ковичи в небольшой городок Монтерей, центр производства консервов из сардин. Они прошлись по Приморскому бульвару, на котором размещались консервные фабрики, зашли в Западную биологическую лабораторию Эда Рикеттса, поговорили со многими знакомыми писателя. На Ковичи эта поездка произвела огромное впечатление.
   – Вот о чем надо писать, – убеждал он Стейнбека – Опишите этот городок, этих людей, все это так и просится на бумагу,
   Стейнбек и сам подумывал об этом, но прошел еще не один год, прежде чем этот замысел вылился в повесть «Консервный Ряд».
   Хотя повесть и не является автобиографическим произведением, в ней наиболее полно отразились личность и мысли автора, изображены многие его добрые знакомые и в первую очередь Эд Рикеттс.
   Среди критиков повесть успеха не имела. Однако некоторые критики разглядели в ней черты классической пасторали с ее противопоставлением развращенного города нравственно чистой деревне, с ее интересом к миру чувств и быту простых людей.
   Противоречие между Доком, образованным и по-своему благоустроенным представителем среднего класса, и необразованным, жаждущим примитивных утех Маком и его товарищами отражало, по мнению этих критиков, извечные противоречия буржуазного общества и в то же время являлось своего рода протестом против подавления простого человека Молохом капиталистического города. При этом подчеркивалось, что Стейнбек перенес действие в трущобы промышленного города, которые в современной Америке являются наиболее подходящим местом для такого рода событий. Критики обращали внимание на классовые противоречия между героями повести и на то, что будущее, по мнению автора повести, будет принадлежать классу трудящихся.