Что мешает нам воспринимать мир именно так? Проблема заключается в инстинктивном человеческом убеждении, что каждый человек – это постоянная, не имеющая частей и автономная сущность, не связанная с потоком бытия и не затронутая всеобщей обусловленностью. Такое естественное убеждение может гарантировать чувство защищенности и постоянства в опасном и непостоянном мире, но человеку приходится расплачиваться за это психозами, разочарованиями и скукой. Люди чувствуют себя отрезанными от окружающей жизни, они плывут по течению в эгоцентричном мире собственного воображения. Дхармакирти же говорит, что цель состоит не в том, чтобы остановиться на постижении отсутствия или пустоты такого обособленного эго, а в том, чтобы обратиться к являющемуся миру во всей его жизненной силе и непосредственности, как только такая концепция самости будет отвергнута.
   Я проиллюстрирую это примером. Когда мы с женой покупали свой дом во Франции, в саду позади дома стоял большой деревянный сарай. Сарай загораживал солнце и обзор. Кроме того, он зарос жимолостью и плющом, так что его размеры увеличивались год за годом, из-за чего тени становилось все больше, и между домом и сараем повышалась влажность. Он был забит старой немецкой промышленной техникой, которую не использовали в течение десятилетий. Его единственным достоинством и основной причиной его сохранения было то, что местные дикие кошки использовали его в качестве дома для котят.
   Наконец мы избавились от сарая. Поскольку в том году оравы котят не было, мы продали всю технику на металлолом и пригласили нашего друга Пако, которому нужна была древесина, чтобы он разобрал его. За день исчезло нечто мрачное и огромное, что постоянно присутствовало здесь многие годы. В течение следующих нескольких дней я приходил на его место и открыто радовался его исчезновению. Темный, сырой проход тоже исчез. Дом и сад преобразились. Свет стал заливать комнаты, и открылись доселе неизвестные виды на сад и окружающую сельскую местность.
   Несколько дней спустя восторг по поводу отсутствия сарая отступил на задний план. Я забыл о том, что он когда-то был у нас во дворе, и больше не радовался его отсутствию. Я переключил внимание на дом и сад в том виде, в каком они были теперь. Для Дхармакирти опыт «пустоты» или «не-Я» походит на этот случай с сараем. Постигнув отсутствие вечного, не имеющего частей, автономного эго, можно увидеть собственную жизнь совершенно по-новому. Невежественный, смутный эгоцентризм уступает место более яркому и восприимчивому ощущению изменчивых, обусловленных процессов в собственном теле и уме. Как только человек привыкает к этому, он прекращает замечать отсутствие такого эго. Теперь он живет новой жизнью в этом мире рядом с другими, и через некоторое время его новое состояние становится совершенно естественным и непримечательным. Приписывание «пустоте» священного и особого статуса похоже на установку памятника в саду на пустом месте исчезнувшего сарая вместо его озеленения.
   Постигнув отсутствие вечного, не имеющего частей, автономного эго, можно увидеть собственную жизнь совершенно по-новому. Невежественный, смутный эгоцентризм уступает место более яркому и восприимчивому ощущению изменчивых, обусловленных процессов в собственном теле и уме
   Мне очень нравились наши занятия. Теше Рабтен выражал мысли ясно и кратко, затем мы разделялись на пары, в дебатах опровергая те или иные детали того, что он только что нам рассказал. Это было превосходной тренировкой ума. Благодаря нашим занятиям я узнал, что многие из моих представлений были неправильными. Не подвергая идеи такой жесткой проверке, легко иметь мнения, которые в итоге оказываются опирающимися на самые неверные предположения. Эта тренировка в философском анализе, однако, была обоюдоострой. Она помогала лишь до некоторой степени. Как только она касалась буддийских представлений, которые не так успешно противостояли критике, она могла подорвать веру. Возможно, я тогда не предвидел, в пылу моего интереса к философии Дхармакирти, что несколько месяцев спустя я буду просыпаться посреди ночи в холодном поту, размышляя над тем, обязательно ли первопричиной одного психического состояния является другое психическое состояние.
   Этот кризис достиг своей кульминации, когда мы, наконец, подошли к доказательствам перерождения и они меня нисколько не убедили. Вот они:
   субъект: ум новорожденного ребенка;
   предикат: существовал прежде;
   основание: потому что это – ум;
   пример: подобно этому уму.
   Для Дхармакирти ум «чист и знающ». Чистый означает, что у разума нет материальных свойств: его нельзя увидеть, услышать, обонять, попробовать на вкус или потрогать. Но ум и не простая абстракция, потому что он обладает способностью знать вещи, вызывать действия и таким образом оказывать влияние на мир. Будучи по своей природе нематериальным, разум в принципе не может быть произведен чем-то материальным, телом или мозгом. Поэтому ум новорожденного ребенка должен быть продолжением предыдущего потока сознания; он не мог появиться в силу грубых физических причин.
   Разум, будучи по своей природе нематериальным, в принципе, не может быть произведен чем-то материальным, телом или мозгом
   Я был скептичен. Знакомый с современными научными представлениями о мозге, я не видел противоречия в том, что этот орган способен производить мысли, чувства и восприятия. Этого было достаточно, чтобы объяснить появление всех феноменов психики. Но Дхар-макирти даже не упоминает о мозге. Ничто не выдает того, что у него вообще были какие-либо знания о нем. Когда геше Рабтена настойчиво спрашивали – как можно с уверенностью знать, что ум нематериален и потому может быть порожден только другим нематериальным умом, он отвечал, что на высших ступенях медитации человек познает это непосредственно и из первых рук. Таким образом, «доказательство» перерождения базируется на субъективном опыте созерцания нематериального объекта в необычном состоянии сознания. Если у вас не было такого опыта, то нужно верить словам более продвинутых мастеров медитации.
   «Доказательство» перерождения базируется на субъективном опыте созерцания нематериального объекта в необычном состоянии сознания. Если у вас не было такого опыта, то нужно верить словам более продвинутых мастеров медитации
   Но, если доказательство перерождения, в конце концов, зависит только от веры в чьи-то описания их субъективного опыта, то тогда чем оно отличается от утверждения, что Бог существует, если мистики (зачем им врать?) утверждают, что имели прямой опыт Богообщения? На каких основаниях я должен больше доверять буддийскому йогину, чем христианскому мистику или кому-то, кто утверждает, что его похитили инопланетяне и увезли на космическом корабле к Альфе Центавра? Все они могут быть одинаково высоконравствеными, искренними и честными людьми, глубоко убежденными в истине своего опыта, но их откровения могут убедить только тех, кто уже предрасположен к тому, чтобы им верить.
   Почему все это имеет такое значение? Почему я терял сон из-за этих размышлений? Только потому, что вся система традиционных буддийских взглядов строится на вере в перерождение. Если нет никакого перерождения, то зачем прилагать усилия, пытаясь освободиться от цикла рождений и смертей, и стремиться к Нирване, конечной цели буддизма? Если не будет новых рождений, то каким образом нравственные деяния, которые не созревают прежде смерти, могут принести свои плоды? Так что, если вас не поймали и не наказали за преступление в этой жизни, все может сойти вам с рук, и вам никогда не придется испытать последствий своих действий. Если его не существует, тогда зачем давать обет достичь пробуждения ради всех живых существ, для исполнения которого необходимо прожить бесчисленное количество жизней? И что означают в таком случае слова, что Далай-лама – четырнадцатое перевоплощение в чреде тибетских монахов, первый из которых родился в 1391 году? И почему поколения пробужденных – как считается – буддийских учителей говорят о том, что оно существует?
   Кроме того, чтобы перерождение действительно существовало, должно быть нечто, что переживает смерть тела и мозга. Чтобы пережить физическую смерть, это «нечто» должно не только быть нематериальным, но также и сохранять «семена» ранее совершенных нравственных деяний (кармы), которые «созреют» в будущих жизнях. Так как буддисты отрицают существование постоянной самости, которая переходит из одной жизни в другую, они объясняют перерождение существованием непостоянного, нефизического умственного процесса. Это неизбежно приводит к проблеме субстанциального дуализма (дуализма души и тела). «Чистый и знающий ум» Дхармакирти, который населяет материальное тело, кажется, совершенно не отличается от декартовской res cogitans (мыслящей вещи), которая населяет res extensa (протяженную вещь, то есть тело).
   Чтобы перерождение действительно существовало, должно быть нечто, что переживает смерть тела и мозга. Чтобы пережить физическую смерть, это «нечто» должно не только быть нематериальным, но также и сохранять «семена» ранее совершенных нравственных деяний (кармы), которые «созреют» в будущих жизнях
   Как вообще возможно, что нематериальный ум может соединиться с материальным телом? Его нельзя увидеть, услышать, обонять, ощутить на вкус или осязать. Если его нельзя коснуться, то – каким образом ум может «коснуться» или вступать в какой-либо еще контакт с мозгом? Как ум соединяется с нейронами или нейроны соединяются с ним? В голливудском фильме Призрак есть эпизод преследования, в котором герой (развоплощенный призрак), чтобы уйти от своего преследователя, прыгает сквозь движущийся поезд метро и приземляется на противоположной платформе. Я задавался вопросом: если он может свободно проходить сквозь поезд, почему он просто не проходит сквозь бетонную платформу? Какое противодействие нематериальному объекту может оказывать объект материальный? Соединение нефизического ума с физическим телом столь же проблематично, как и взаимодействие призрака с платформой метро.
   Я восставал против самой идеи дуализма ума и тела. Я не мог принять того, что мой опыт был онтологически разделен на две несоизмеримые сферы – физическую и ментальную. Я не видел в этом логики. Все же от меня требовалось, чтобы я в это верил. Для меня был неприемлем тот факт, что для того, чтобы быть буддистом, я должен был принимать на веру эту истину о природе эмпирического мира и придерживаться своей веры независимо от любых новых данных о связи мозга и сознания. Я понял, что буддийская вера в существование нефизического деятельного ума эквивалентна вере в трансцендентного Бога.
   Я восставал против самой идеи дуализма ума и тела. Я не мог принять того, что мой опыт был онтологически разделен на две несоизмеримые сферы – физическую и ментальную. Я не видел в этом логики
   Как только вы разделяете мир на физический и духовный, скорее всего, вы отдадите предпочтение духовному. Поскольку ум – даже непостоянный ум буддийской философии – переживает телесную смерть и отвечает за нравственный выбор, то он не только нечто более постоянное и «реальное», чем материя, но также и вершитель человеческой судьбы. Чем выше вы оцениваете ум и дух, тем больше вы склоняетесь к преуменьшению значения материи. Вскоре ум становится Умом с большой буквы, а материя превращается в иллюзорный мировой мусор. А вслед за этим Ум начинает играть роль Бога: он становится основой и причиной всех вещей, космическим сознанием, которое одушевляет все формы жизни.
   Геше Рабтен предлагал нам подвергать тексты, которые мы изучаем, рациональному исследованию и критическому анализу, но при этом настаивал, что авторы этих текстов были полностью пробужденными существами. Тогда мне стало очевидно: никто не ждал от нас, что мы будем использовать логику и дебаты для установления истинности или ложности доктрины перерождения. Мы обращались к ним только для того, чтобы доказывать – так убедительно, как только возможно, – что основатели традиции уже установили истину. Если доказательства нас не убеждали, это не имело значения. Потому что, в конце концов, разум подчинялся вере. Геше призывал нас продолжать наши исследования, но, если мы не приходили к выводу, согласному с традицией, то причиной считалось наше недостаточное усердие. «Не принимайте [мои слова] на веру только из уважения ко мне», – говорил Будда, но в действительности от нас требовалось как раз обратное. Я понял тогда, что для исполнения моего монашеского призвания я обязан слепо верить в перерождение.
   Это не было чисто теоретической проблемой. Все это напрямую влияло на мою социальную идентичность и мое материальное положение в мире. Я не мог, не лицемеря, представляться на публике буддийским монахом (геше начал просить, чтобы я вел классы для мирян и послушников), отдавая себе отчет в том, что не могу принять один из ключевых догматов буддизма. Я чувствовал, как растет огромная пропасть между моей внешней социальной ролью и внутренним ощущением. На моих фотографиях в Тхарпа Чолинг у меня сияют глаза, и улыбка на лице, но, когда я читаю свои дневники, я поражаюсь тому, как часто я впадал в беспокойство, испытывал необъяснимую тоску, сомнения и чувство неуверенности.
   Одной бессонной ночью я понял, что даже если бы не было никакой жизни после смерти, даже если бы ум был привходящим свойством мозга, даже если бы не было никакого нравственного закона кармы, определяющего мое будущее рождение, это вообще не произвело бы никакого влияния на мою приверженность практике Дхармы. Приходилось признать, что, хотя с моих губ постоянно слетали эти идеи, меня совершенно не интересовали будущие жизни или освобождение от круговорота рождений и смертей. Но тибетский буддизм учит, что нельзя даже считать себя буддистом, если ты ценишь эту жизнь больше, чем посмертную судьбу. А я ценил больше. Независимо от того, как сильно я старался, я не мог придать большего значения гипотетическому посмертному существованию, чем этой жизни здесь и сейчас. Кроме того, буддийское учение и практики, которые оказали на меня большое влияние, подтверждали мои идеи о том, что нужно жить этой жизнью и быть чутким к этому миру.
   Тибетский буддизм учит, что нельзя даже считать себя буддистом, если ты ценишь эту жизнь больше, чем посмертную судьбу. Независимо от того, как сильно я старался, я не мог придать большего значения гипотетическому посмертному существованию, чем этой жизни здесь и сейчас
   Когда я рассказал геше Рабтену о своих сомнениях в вере в перерождения, он был потрясен. Мысль, что можно подвергнуть такое учение рациональному анализу просто для того, чтобы проверить, было ли оно истинно, казалась ему ньйон-па: «безумной». Он поднял брови и уставился на меня с беспокойным и непонимающим выражением на лице. Казалось, он не понимает, что я хочу. Наконец он сказал: «Это– буддийский монастырь. Если вы не верите в перерождение, то чем – он указал на деревни и города за окном, которые лежали далеко внизу вдоль берегов Женевского озера – мы отличаемся от всех этих людей там?» Для геше вера в перерождение не была чисто интеллектуальным выбором. Она составляла основу его нравственной идентичности.
   Ведь если вы не верите, что ваши действия вызывают последствия после смерти, то что же может побудить вас вести себя неэгоистично и добродетельно в течение этой короткой жизни на земле?
   В конце концов – хотя я никогда не решался сказать об этом геше – я решил свою дилемму, заняв агностическую позицию в отношении перерождения. Я понял, что единственным честным ответом будет признать, что я не знаю, есть ли жизнь после смерти или нет. У этой агностической позиции было двойное преимущество: мне не нужно было больше винить себя в лицемерии и в то же время не приходилось прямо отвергать освященную традицией аксиому буддизма. Такая приспособленческая казуистика делала меня тем, кого сам Сиддхаттха Готама называл «скользкими угрями», но она избавляла меня от бури сомнений и позволяла оставаться, по крайней мере какое-то время, тибетским буддийским монахом.
 
   В декабре 1978 года я получил передышку от этой истощающей внутренней борьбы. Меня пригласили в Институт Манджушри, тибетский буддийский центр на севере Англии. Местному учителю, геше Келзангу Гьяцо, товарищу геше Рабтена по монастырю Сэра, потребовался переводчик с английского на тибетский записей его лекций по философии пустоты Шантидэвы, чтобы получить черновик, пригодный для поел едущей подготовки к печати. Я был счастлив подвернувшемуся случаю. Эта работа была интеллектуальным вызовом, что мне очень нравилось.
   Я перелетел из Женевы в Лондон, затем поездом доехал до Черч-Стреттон, городка в долине Шропшира на уэльских болотах, куда чуть ранее в том же году, оставив должность специалиста по гигиене труда, переехала моя мать из-за своей страсти к прогулкам по холмам. Она ждала меня на платформе. Когда я сходил с поезда, порыв холодного ветра ударил мне в лицо, заставляя мою красную рясу хлопать и развеваться. Хотя мы писали друг другу и говорили по телефону, с тех пор как я уехал в Индию за шесть лет до этого, она впервые увидела меня. Она приветствовала меня с любовью матери, которая немедленно затмила все мои неприятные мысли о том, что она могла думать обо мне после такой долгой разлуки. Очевидно, она испытывала облегчение от того, что теперь я жил в благополучной, чистой Швейцарии, а не в Индии, но не могла понять причин моих поступков. Она по-прежнему беспокоилась о том, как я буду содержать себя, особенно в старости, если не откажусь от своего странного желания быть буддийским монахом в Европе. Я помню ее слова: «Дорогой, ты не можешь вечно пребывать в нирване».
   Когда мы шли с нею через этот небольшой английский торговый город, обмениваясь кивками и приветствиями с ее соседями и друзьями, выгуливающими собак, я смотрел на себя ее глазами. Несмотря на отточенное британское умение держаться приветливо и любезно, я видел внутренний дискомфорт, который она испытывала из-за меня. В Швейцарии я мог чувствовать себя свободно благодаря положению иностранца; здесь же, среди моего собственного народа, я был как на ладони и нигде не мог скрыться от постороннего внимания. В то же время я стал испытывать извращенное наслаждение от того, какое недоумение вызывало мое появление среди самодовольного и чопорного буржуазного населения Англии. Мое монашество все еще было пропитано духом юношеского бунтарства против страха быть не как все, характерного для поколения моей матери. В итоге это напряженное чувство социального отчуждения только обостряло мой личный кризис веры, о котором я, конечно, никогда не упоминал маме.
   Институт Манджушри был расположен около камберлендского города Улверстон в обширных, обветшалых викторианских руинах, называвшихся монастырь Конисхэд. Заброшенный в течение многих лет, он был приобретен в 1975 году английскими учениками ламы Йеше, которые теперь работали круглосуточно, чтобы очистить здание от плесневого грибка, поразившего его деревянные части. Проведя меньше недели со своей матерью, я с облегчением вернулся в комфортные условия очередного буддийского гетто. Я быстро обустроился в своей холодной, сырой комнате и проводил большую часть времени с геше Келсанг Гьяцо, медленно расшифровывая и, по ходу, исправляя тексты его лекций, где было необходимо. Это была кропотливая, но доставляющая удовольствие работа. «Геше Келсанг, – записал я в своем журнале вскоре после своего приезда, – кажется мне очень тонким и замечательным ламой. Он источает радость и оптимизм, несмотря на скромное и сдержанное поведение». Кроме того, он был весьма проницательным ученым, который интерпретировал текст Шантидэвы с особым проникновением и точностью. В конце первой недели я написал: «Я чувствую, у нас налаживаются прочные отношения, он весьма располагает к себе».
   Один из богатых студентов передал белый Альфа Ромео в исключительное пользование геше Келсанга (который не умел управлять машиной). По выходным я брал его в путешествия по Озерному краю, вьющемуся вдоль берега Уиндермира до Эмблсайда, где мы останавливались выпить чаю с булочками с маслом. Иногда мы ездили в депрессивный промышленный город Барроуин-Фёрнесс на побережье, где мы в наших красных рясах бродили по мрачным улицам, наполненным мужчинами в матерчатых кепках и плащах, которые, казалось, не обращали на нас никакого внимания.
   Недели в Камбрии дали мне возможность отвлечься и вновь обдумать свое монашеское призвание и приверженность к тибетской традиции буддизма. Мои записи в дневнике показывают, как сильно я колебался, раздираясь между противоположными желаниями, не в состоянии решить, что же мне нужно. Время от времени я задавался вопросом, не должен ли я стать христианским монахом. Иногда я волновался, что монашеская жизнь могла способствовать тому, что мужчины станут сексуально привлекательными для меня. В некоторые вечера я не мог уснуть допоздна, говоря с другими жителями, и в такие моменты мне очень хотелось снова жить в Англии. А иногда я избегал всех и закрывался в своей комнате, перечитывая Смерть в душе Жан-Поля Сартра, Чуму Альбера Камю и Экзистенциализм Джона Маккуарри. Тогда же меня попросили прочитать для общины ряд лекций по буддийской логике и эпистемологии, что воскресило мое страстное желание признания и славы.
   Я возвратился в Черч-Стреттон, чтобы провести Рождество с матерью и братом Дэвидом, который изучал изобразительное искусство в колледже Трент в Ноттингеме. Искусство, как его тогда понимал Дэвид, не имело ничего общего с такими буржуазными занятиями, как рисование и живопись. Он и его друзья с отделения гуманитарных наук, казалось, проводили большую часть своего времени, составляя подрывные политические листовки, подстрекающие к революции. Он слушал мои неуклюжие разъяснения буддийского взгляда на жизнь, определяемого всеобщим состраданием и философией пустоты, с едва скрываемым презрением. Наши представления о мире расходились настолько, что скоро мы уже сидели, храня тяжелое и неловкое молчание. Сейчас я понимаю, что между нами, возможно, было больше общего, чем нам тогда казалось: мы оба посвящали себя благородным идеям, но никто не подсказывал нам, как их понимать. Моя мать хотела сохранить дух Рождества, украсив дом веточками остролиста и мишурой. Тем вечером мы собрались перед телевизором, чтобы посмотреть рождественское шоу Эрика и Эрни, праздничную феерию с ее любимыми комиками; в том году показывали Гарольда Уилсона, бывшего премьер-министра, вечно смолящего трубку, который добровольно выступал объектом забавных шуточек Эрика и Эрни. К концу моего пребывания в Англии мои внутренние противоречия не стали слабее, чем когда я только приехал. Если честно, они только усилились.

5. Бытие-в-мире

   МЕНЯ ОБУЧИЛИ основам. Несмотря на видимость поощрения открытого, критического исследования, геше Рабтен в действительности не допускал возможности, что его студенты признают какие-либо буддийские представления, хоть в чем-либо серьезно отличающимися от ортодоксального учения школы Гелуг. Я понял, что продолжать свою практику под его руководством означает – придерживаться «линии партии». Я чувствовал себя как в смирительной рубашке. Я не мог принять того, что одна единственная доктрина буддизма, сформулированная Цонкапой в четырнадцатом веке в Тибете, может быть определяющим истолкованием Дхармы, истинным для всех эпох и культур. Кроме того, прийти к выводам, которые противоречат традиции, было, для геше, не только недопустимо, но и безнравственно. Вера в то, что не существует перерождения и нравственого закона причинности, – это пагубное состояние ума, которое ведет к заблуждениям и страданию в этой жизни и адскому огню в последующей. И вам не нужно что-то говорить или делать для того, чтобы попасть в ад. Все, что нужно, – иметь неправильное мнение в своем собственном уме. Такое «неправильное представление» является преступлением мысли, перечисляемым в классических текстах рядом с убийством, грабежом и насилием. На самом же деле, как часто говорят, оно является самым тяжелым из всех пагубных деяний, так как оно порождает все остальные преступления.
   9 июня 1978 года – мне двадцать пять лет – я написал в дневнике: «Вновь кризис, бренность и суета в этой общине проявляют себя [sic], Я должен признать тот факт, что мое доверие геше становится все слабее – я вижу все больше противоречий. Я здесь ради подлинных духовных поисков, но, честно говоря, здесь поощряется совсем другое. Меня беспокоит отсутствие альтернативы и моя вовлеченность во все это. Я должен стоять на своих собственных ногах». При этом я не был одинок в своих сомнениях относительно этой попытки пересадить традиции монастыря Сэра Дже на почву швейцарского кантона Во. Постоянное изучение логики и эпистемологии на тибетском языке, долгие часы тантрических ритуалов, чтения заучиваемых текстов и содержание буддийского центра оказывалось трудным для многих из нас. 12 сентября я написал: «Настал момент, когда мое нынешнее решение окажет влияние на мою будущую жизнь: либо встать на позицию относительной независимости и попытаться выработать собственный «синтез» на основе изучения практик различных традиций; либо участвовать в развитии этого места в главный центр буддизма в Европе – а в нем, конечно же, есть этот потенциал. Интуитивно я нахожу более правильной первую альтернативу; стремление к стабильности и уверенности в будущем склоняет меня к последней».