— Какая находчивость! — заметила Элиза. — Протянув руку помощи Лизелотте, король может присоединить к Франции Пфальц.
   — Да, и не будь Людовик XIV Антихристом, наблюдать за этим было бы даже приятно, — сказал Вильгельм. — Я бессилен помочь Лизелотте и заступиться за бедных пфальцецев, но я могу заставить Францию заплатить за Рейн Британскими островами.
   — Вам надо знать, собирается ли король перебросить войска с ваших границ на Рейн.
   — Да. И никто не будет знать этого лучше Лизелотты — если не совсем пешки,то, во всяком случае, пленной королевына французской стороне доски.
   — Коли ставки так высоки, я хотя бы попытаюсь завоевать ее дружбу.
   — Мне не надо, чтобы вы завоевали её дружбу. Мне надо, чтобы вы её соблазнили.Чтобы она стала вашей рабой.
   — Я просто пытаюсь соблюсти декорум.
   — Мои извинения! — Вильгельм отвесил придворный поклон и взглядом смерил Элизу. Перепачканная песком, в окровавленном солдатском камзоле, она была очень далека от того, что подразумевает слово «декорум». Видимо, это он собирался сказать, однако промолчал и отвёл взгляд.
   — Вы сделали меня дворянкой, мой принц. С тех пор прошло несколько лет, и вы привыкли смотреть на меня как на дворянку, даже если это наш с вами секрет. В Версале я по-прежнему простолюдинка и чужестранка в придачу. Уверяю, Лизелотта на меня и внимания не обратит.
   —  При людях.
    Даже наедине! Не все там такие лицемеры, как вы склонны полагать.
   — Я не обещал, что будет легко. Потому-то и обращаюсь к вам.
   — Я сказала, что готова попробовать. Но если д'Аво видел меня здесь, то возвращаться в Версаль неразумно.
   — Д'Аво гордится своим умением вести тонкую игру, и в этом его слабость, — объявил Вильгельм. — Кроме того, он зависит от ваших финансовых советов и потому не уничтожит вас сразу.
   — Тогда потом?
   —  Попытается,— поправил Вильгельм.
   — И преуспеет.
   — Нет. Потому что к этому времени вы будете любовницей Мадам Лизелотты — королевской невестки. У которой тоже есть свои слабости и свои недоброжелатели, но которая несравненно выше д'Аво.

Версаль
начало 1688

     Лейбницу,
    3 февраля 1688
 
   Доктор!
   Мадам любезно предложила отправить это письмо в Ганновер вместе с другими, которые её друг доставит лично Софии, поэтому обхожусь без шифра.
   Вероятно, Вы удивлены, почему Мадам, еще недавно считавшая меня мышиным помётом в перце, предложила мне такую любезность.
   А дело вот в чем: однажды король, восстав от сна, объявил на церемонии утреннего туалета, будто слышал, что «особа с Йглма» благородных кровей, хоть и держит это в секрете.
   Для меня это тоже было секретом, пока кто-то не обратился ко мне «Графиня де ля Зёр». Не сразу, но я сообразила, что так они произносят слово «схра». Как вы знаете, мой остров — хорошо известная навигационная опасность, которую перепуганные моряки узнают по трём высоким утёсам, носящим это название. Очевидно, некий придворный, имевший неосторожность в какой-то момент жизни пройти на корабле в виду Йглма, запомнил слово и сочинил для меня титул. Для придворных дам, особливо древнего рода, он звучит варварски. Однако здесь полно иностранных принцесс, не столь переборчивых, и они уже шлют мне приглашения.
   Разумеется, король может даровать дворянство кому и когда пожелает, и непонятно, почему из меня решили сделать наследнуюдворянку. Впрочем, вот подсказка: отец Эдуард де Жекс расспрашивал меня о йглмской церкви, которая формально не считается протестантской, поскольку основана раньше римско-католической. Отец Эдуард собирается посетить Йглм и собрать доказательства, что наша вера, по сути, не отличается от его и должна с нею слиться.
   Тем временем я выслушиваю соболезнования по поводу того, что моя страна стонет под игом англичан. На самом деле каждый йглмец был бы рад, если бы англичане и впрямь заняли наш остров, — по крайней мере они принесли бы с собой еду и тёплую одежду. Полагаю, Людовик знает, что скоро английским королём будет его заклятый враг, и хочет заранее привлечь на свою сторону Ирландию, Шотландию и ту песчинку в море, на которой я родилась. На Йглме много веков нет наследных дворян (девятьсот лет назад шотландцы загнали их в пещеру с медведями и привалили камнями), но теперь решено, что такой дворянкою буду я! Матушка бы очень гордилась!
   Судя по дате Вашего последнего письма. Вы писали его, гостя у дочери Софии при бранденбургском дворе накануне Рождества. Пожалуйста, расскажите мне про Берлин! Я знаю, что туда бежали многие гугеноты. Удивительно думать, что несколько лет назад София и Эрнест-Август предлагали свою дочь в жёны Людовику XIV. Теперь София-Шарлотта — курфюрстина Бранденбургская и (если верить слухам) возглавляет берлинский салон религиозных диссидентов и вольнодумцев. Стань она женою Людовика, ей бы пришлось нести некую меру ответственности за убийство и преследования тех же самых людей. Полагаю, она рада-радёхонька, что всё обернулось иначе.
   Говорят, будто София-Шарлотта на равных участвует в спорах между учёными мужами. Наверняка это потому, что она росла рядом с Вами, доктор, и слышала, как Вы беседуете с её матушкой. Теперь, получив в качестве графини возможность общаться с Мадам, я спросила, о чем Вы с Софией беседовали в Ганновере. Она лишь закатила глаза и объявила, что ничего не понимает в умных разговорах. Наверное, слишком много времени провела с доморощенными алхимиками и считает все учёные беседы пустой болтовнёй.

Звездная палата, Вестминстерский дворец
апрель 1688

   ...ибо (такова природа человека) для обвинения требуется меньше красноречия, чем для оправдания, и осуждение нам представляется более сообразным с принципом правосудия, чем оправдание. [20]
Гоббс, «Левиафан»

 
   — Как там говорится? «От работы без забавы мальчуган тупеет, право», — произнёс бестелесный голос. Лишь эту перцепцию получало сейчас сознание Даниеля. Зрение, вкус и прочие чувства спали, память отсутствовала, поэтому голос воспринимался с более чем обычной чёткостью во всём многообразии своих необычайных достоинств. Он был очень красивый и явно принадлежал человеку из высшего общества, который привык и любит, чтобы его слушали.
   — Да уж, мальчуган сильно отупел от неусыпных трудов, туго соображает, — продолжал голос.
   Смешки, движение одетых в шёлк тел. Эхо от очень высокого каменного потолка.
   Сознание Даниеля вспомнило, что заключено в теле, однако, подобно полку, лишённому командира, оно давно не получало приказов, вышло из повиновения и не посылало сигналов в штаб.
   — Дайте ему ещё воды! — приказал бархатный голос.
   Даниель услышал шаги слева: что-то коснулось занемевших губ, бутылочное горлышко звякнуло о передние зубы. Лёгкие начали наполняться какой-то жидкостью. Он попытался запрокинуть голову, но шея слушалась плохо, и что-то жёсткое упёрлось в загривок. Жидкость бежала по подбородку и затекала под одежду. Грудь сдавило; силясь откашлять воду, он подался вперёд — но тут что-то холодное упёрлось в кадык. Его вырвало. Тёплая жидкость выплеснулась на колени.
   — Пуритане совершенно не умеют пить — их никуда не возьмёшь.
   — Разве что на Барбадос, милорд! — подхватил другой голос.
   Глаза у Даниеля опухли и слиплись. Он попытался поднять руки к лицу, однако наткнулся на какой-то металлический прут, схватился за него, и тут же что-то очень плохое произошло с шеей. Кое-как он нащупал глаза, потом стёр с подбородка рвоту и воду. Теперь Даниель видел, что сидит посреди большой комнаты; ночь, и в помещении горят лишь несколько свечей. В полумраке смутно белели кружевные шейные платки джентльменов, стоящих перед ним полукругом.
   Свет был тусклый, видел он неотчетливо, поэтому не мог разобраться, что за железяка у него на шее, и вынужден был исследовать ее руками. Судя по всему, это была железная полоса, свёрнутая в ошейник. С четырех сторон от неё отходили штыри длиною примерно в ярд и каждый заканчивался двумя крюками наподобие абордажного.
   — Покуда вы спали под воздействием настойки мсье Лефевра, я взял на себя смелость заказать вам новый воротник, — продолжал голос, — но поскольку вы пуританин и презираете роскошь, я вместо портного пригласил кузнеца, Такой фасон нынче моден на сахарных плантациях Барбадоса.
   Даниель подался вперёд, и задний крюк зацепился за спинку стула. Он схватился за передний штырь и, надавив, сумел освободить задний. Инерция увлекла его вместе с ошейником; позвоночник упёрся в стул, ошейник же продолжал двигаться, силясь оторвать голову. Она запрокинулась так, что теперь Даниель смотрел прямо в потолок. Сперва ему подумалось, что кто-то зажёг там свечи, а может, солдаты от нечего делать стреляли в потолок горящими стрелами; потом взгляд сфокусировался, и стало видно, что блестят нарисованные на потолке звезды. Теперь Даниель знал, где находится.
   — Суд Звёздной палаты объявляю открытым. Председательствует лорд-канцлер Джеффрис, — произнёс другой бархатистый голос, наэлектризованный торжеством. Кем же надо быть, чтобы ликовать по такому поводу?
   Как чувства возвращались к Даниелю по одному, начиная со слуха, так и сознание пробуждалось по частям. Та, в которой складируются старые факты, функционировала лучше той, что отвечает за разумные действия.
   — Чепуха... Суд Звёздной палаты упразднен Долгим парламентом в 1641 году... за пять лет до моего рождения... и вашего тоже, Джеффрис.
   — Я не признаю своекорыстных декретов мятежного Парламента, — брезгливо отвечал Джеффрис. — Суд Звёздной палаты славен своей древностью — он учрежден Генрихом VII, однако процедуры его ещё древнее и восходят к римской юриспруденции. Посему он являет собой образец чёткости и действенности в отличие от замшелого паскудства общего права — этого дряхлого, затянутого паутиной чудища, этого маразматического собрания бабьих сказок, этого гнусного решета, собирающего всю пену общественной жизни в один юридический ком.
   — Правильно! Правильно — поддакнул один из судей, видимо, чувствуя, что Джеффрис охватил все стороны английского общего права. Во всяком случае, Даниель предполагал, что все эти джентльмены — судьи, и каждый подобран лично Джеффрисом. Или, вероятно, они сами к нему стянулись; таких людей тот всегда видел, когда давал себе труд оглядеться по сторонам.
   Другой сказал:
   — Покойный архиепископ Лод находил Звёздную палату достойным средством, дабы сломить религиозных диссидентов, таких, как ваш отец, Дрейк Уотерхауз.
   — Суть истории моего отца как раз в том, что его не сломили.Звёздная палата отрезала ему уши и нос и тем сделала его еще более грозным.
   — Дрейк был исключительно силен и упорен, — кивнул Джеффрис. — Мальчиком я видел его в кошмарах. Отец рассказывал мне про него сказки, как про какое-нибудь чудище. Но вы — не Дрейк. Двадцать лет назад в Тринити-колледже вы стояли и смотрели через окно, как милорд Апнор убивает вашего единоверца, и ничего не сделали. Ничего,припомните, и я знаю это не хуже вас.
   — У этого фарса есть какая-либо цель, кроме как повспоминать университетские дни? — спросил Даниель.
   — Сделайте ему революцию [21], — приказал Джеффрис.
   Тот же человек, что раньше лил в Даниеля воду, подошёл и надавил на один из четырёх штырей. Колесо начало поворачиваться на шее, как на оси, пока Даниель не схватил его руками. Профан от одной только боли мог бы вообразить, что шея наполовину перепилена. Однако Даниель вскрыл немало шей и знал, где находится всё важное. Короткая проверка показала, что он в состоянии глотать, дышать и двигать пальцами ног, а следовательно, основные магистрали целы.
   — Вы обвиняетесь в извращении английского языка, — объявил Джеффрис. — А именно: неоднократно за досужими беседами в кофейнях и в частной переписке вы употребляли доселе невинное и полезное слово «революция» в совершенно новом смысле, придуманном вами и означающем насильственную смену правления.
   — О, насилие здесь совершенно ни при чём.
   — Так вы признаете свою вину?
   — Я знаю, как вершила расправу настоящаяЗвёздная палата, и не думаю, что этот фарсв чём-то отличен, посему не вижу смысла подыгрывать и оправдываться.
   — Подсудимый признан виновным! — объявил Джеффрис таким тоном, словно сверхчеловеческим усилием довёл до конца изнурительный процесс. — Не буду делать вид, будто для меня это неожиданность: пока вы спали, мы допросили нескольких свидетелей, и все подтвердили, что вы употребляли слово «революция» в значении, неведомом астрономам. Мы даже спросили вашего старого знакомца по Тринити...
   — Монмута? Разве вы его не казнили?
   — Нет, нет, другого. Натурфилософа, имевшего дерзость перечить королю в деле отца Фрэнсиса.
   — Ньютона?!
   — Да, его. Я спросил: «Вы написали столько толстых книжек о революции; как вы понимаете это слово?» Он ответил, что оно означает вращение планет, и даже не заикнулся о политике.
   — Не могу поверить, что вы впутали сюда Ньютона!
   Джеффрис внезапно перестал строить из себя Великого Инквизитора и отвечал небрежным тоном усталого придворного:
   — Ну, мне так и так пришлось дать ему аудиенцию по поводу истории с отцом Фрэнсисом. Он не знает, что вы здесь... как и вы, очевидно, не знаете, что он в Лондоне.
   Даниель отвечал тем же тоном:
   — Немудрено, что вы удивлены! Ну разумеется! Вы считали, что, приехав в Лондон, Ньютон поспешит возобновить знакомство со мною и другими членами Королевского общества.
   — По сведениям из надежных источников, он проводит все время с предателем-швейцарцем.
   — С каким предателем?
   — Тем, что предупредил Вильгельма Оранского о нападении французов.
   — Фатио?
   — Да, с Фатио де Дюийером.
   Джеффрис рассеянно поглаживал парик, размышляя о странных знакомствах Ньютона. Такая перемена в настроениях лорда-канцлера толкала Даниеля к опасному легкомыслию, которое он силился перебороть. Однако сейчас его живот затрясся от сдерживаемого смеха.
   — Джеффрис! Фатио — швейцарскийпротестант, предупредивший голландца о французскомзаговоре и вы называете его предателем?
   — Он предал графа де Фениля. Теперь предатель укрывается в Лондоне, поскольку на Континенте — везде, где значит правосудие, — его ждет смерть. Но здесь! В Лондоне, в Англии! О, в иное время его бы здесь не потерпели. Однако в наши горькие времена, когда такой человек приезжает и селится в нашем городе, никто и ухом не ведет, а когда он скупает алхимические припасы и беседует в кофейнях с нашим ведущим натурфилософом, никто не возмущается.
   Даниель видел, что Джеффрис накручивает себя, и, пока лорд-канцлер снова не вошел в раж, напомнил.
   — Настоящая Звездная палата славилась суровостью своих приговоров и скоростью их исполнения.
   — Истинно! И обладай это собрание такой властью, ваш нос уже валялся бы в канаве, а сами вы плыли бы на корабле в Вест-Индию, чтобы до конца дней рубить тростник на моих сахарных плантациях. В нынешних обстоятельствах я не могу покарать вас, пока не вынесу приговор в суде общего права. Что, впрочем не так и сложно.
   — И как же, по-вашему?
   — Наклоните обвиняемого назад!
   Приставы, или палачи, или кто там они были, подбежали к Даниелю сзади, схватились за спинку стула и дернули, так что ноги его повисли в воздухе. Теперь он не сидел, а лежал на спине; железный ошейник, придя в движение, попытался упасть на пол. Этому препятствовала шея Даниеля. Он дернулся было, чтобы схватиться за ошейник, пережавший дыхательные пути, но подручные Джеффриса не зевали: каждый свободной рукой прижал к стулу руку Даниеля, один — правую, другой — левую. Даниель не видел теперь ничего, кроме звёзд звезды, нарисованные на потолке, сияли в открытые глаза; другие возникали, стоило зажмуриться. Лицо лорда-канцлера полной луной выплыло на середину небосвода.
   В юности Джеффрис отличался редкой красотой даже по меркам поколения, давшего миру таких адонисов, как герцог Монмутский и Джон Черчилль. Особенно хороши были глаза, может быть, поэтому юный Даниель Уотерхауз всякий раз цепенел под их взглядом. В отличие от Черчилля Джеффрис с годами подурнел. Живя в Лондоне и карабкаясь со ступеньки на ступеньку — поверенный герцога Йоркского, борец с мнимыми заговорщиками, верховный судья и, наконец, лорд-канцлер, — он заплыл жиром, как баранья почка. Брови выросли в огромные кустистые крылья, почти рога. Глаза хранили былую красоту, но смотрели уже не с юного безупречного лица, а из своего рода амбразуры между складками жира и ощеренными бровями. Прошло, наверное, лет пятнадцать с тех пор, как Джеффрис мог припомнить всех, кого отправил на смерть, он должен был сбиться со счета, если не на папистском заговоре, го уж точно на Кровавых ассизах.
   Во всяком случае, Даниель смотрел в глаза лорда-канцлера и не мог отвести взгляд. В некотором смысле Джеффрис просчитался, задумывая этот спектакль. Снотворное, вероятно, подмешали Даниелю в кофейне; затем подручные Джеффриса похитили его, когда он заснул в лодке. Однако под действием опия он до последнего мига забывал испугаться.
    Дрейкне испугался бы и без всякого опия; в этой самой комнате он обличал архиепископа Лода в лицо, зная, что его ждёт. Даниель до сил пор держался храбро лишь потому, что плохо соображал. Сейчас же, глядя в лицо Джеффриса, он вспомнил все ужасы, которые про него слышал. О диссидентах, что «кончали с собой», перерезав себе горло до самого позвоночника; о повешенных в Таунтоне, умирающих долгой мучительной смертью, о том, как герцогу Монмутскому отрубили голову с пятого или шестого удара, в то время как Джеффрис смотрел на несчастного вот этими самыми глазами.
   Мир утратил всякие краски. Что-то белое и воздушное возникло рядом с лунным лицом — рука в кружевной манжете. Джеффрис схватился за один из штырей.
   — Говорите, ваша революция не связана с насилием... — промолвил он. — Советую вам серьёзней задуматься над природою революции. Ибо, как вы видите, этот крюк сейчас наверху. Другой внизу. Верно, мы можем поменять их местами, совершив переворот.— Джеффрис повернул ошейник, всем весом лежащий на Даниелевом кадыке. У Даниеля были все резоны закричать, но он только жалобно силился глотнуть воздуха. — Посмотрите! Тот, что был наверху,теперь внизу.Давайте повернём его, ведь ему это не по вкусу. — Джеффрис вернул ошейник в прежнее положение. — Увы, мы пришли к тому, с чего начали; верхи наверху, низы внизу, так в чём же смысл переворота? — Джеффрис повторил демонстрацию, смеясь тому, как Даниель ловит ртом воздух. — Можно ли мечтать о лучшей карьере! — воскликнул он. — Медленно обезглавливать однокашников! Мы всячески длили казнь Монмута, однако топор — грубое орудие, Джек Кетч — мясник, и всё закончилось скоро. Ошейник — идеальное средство для перепиливания шеи, с ним я мог бы растянуть смерть Монмута на дни!— Джеффрис вздохнул от удовольствия. Даниель уже ничего не видел, кроме бледно-лиловых пятен в сером клубящемся тумане. Однако Джеффрис, по всей видимости, дал приставам знак поднять стул — вес ошейника переместился на ключицы, и попытки Даниеля вздохнуть увенчались-таки успехом. — Надеюсь, я избавил вас от глупых обольщений касательно революции. Чтобы низы стали верхами, верхи должны стать низами, но верхи любятбыть наверху, и у них есть армия и флот. Революция без насилия невозможна; рано или поздно она закончится поражением, как закончилась поражением революция вашего отца. Вы усвоили урок? Или повторить?
   Даниель пытался что-то сказать, а именно — взмолиться, чтобы Джеффрис не повторял. Он должен был взмолиться, потому что демонстрация причиняла чудовищную боль и могла бы его убить, и молчал лишь потому, что гортань не работала.
   — Судья обязан отчитать виновного, дабы направить его на путь исправления, — задумчиво продолжал Джеффрис. — С этим покончено, переходим к вынесению приговора. Касательно него у меня есть дурная новость и хорошая новость. Обычай требует, чтобы тот, кого они затрагивают, сам выбрал, какую услышать первой. Однако хорошая новость для меня — дурная для вас и наоборот, так что предоставить выбор вам значило бы внести путаницу. Итак, дурная новость для меня, что вы правы и суд Звёздной палаты до сих пор официально не восстановлен. Это лишь забава для нескольких старших юристов без полномочий выносить законный приговор. Хорошая новость для меня: вамя могу вынести суровейший приговор и без всяких законных полномочий; я приговариваю вас, Даниеля Уотерхауза, быть Даниелем Уотерхаузом до скончания дней и жить каждый час, каждый миг с сознанием собственной омерзительной трусости. Прочь! Вы позорите эту палату! Ваш отец был злодей и заслужил свою кару. Вы — жалкая пародия на него! Да, да, встать, кругом, марш! Убирайтесь! То, что вам придётся терпеть себя до смертного часа, не означает, что мы должны сносить тот же срам! Вон! Вон! Приставы, бросьте это трусливое животное в канаву, и пусть моча, текущая по его ногам, смоет его в Темзу!
* * *
   Даниеля выбросили, как труп, за Вестминстером, между аббатством и городком Челси. Когда его сбрасывали с телеги, он чуть не лишился головы: один из крюков зацепился за борт и рванул так, словно душу выдирают из тела. Однако доска сломалась раньше позвоночника, и Даниель рухнул в грязь — во всяком случае, так он заключил, придя в сознание.
   Больше всего на свете он хотел упасть ничком и рыдать, пока не умрёт от обезвоживания. Однако ошейник не позволял лечь, всё равно как если бы Дрейк стоял рядом и распекал его за нежелание встать. Поэтому Даниель поднялся и побрёл прочь, глотая горькие слёзы. Он узнал место: Свиной пустырь, или Пимлико, как предпочитали называть его торговцы недвижимостью; не город и не деревня, а собрание всего худшего, что в них есть. Бродячие псы гоняли диких кур по земле, изрытой свиньями и обглоданной козами до того, что не осталось и травинки. Ночные огни пекарен и пивоварен бросали багровые отблески на пьяниц и потаскух.
   Впрочем, было бы куда хуже, если бы его бросили в лесу или в кустарнике. Ошейник изобрели для рабов: каждая ветка, лиана или ствол превращались в констебля, хватающего беглеца за шкирку. Даниель ощупал его и нашёл забитый в петли деревянный колышек, который без особого труда сумел раскачать и вытащить, после чего ошейник легко снялся. У Даниеля возник театральный порыв швырнуть его в реку, потом он опомнился и сообразил, что предстоит ещё милю тащиться по нехорошему месту, возможно, отбиваясь от бродячих псов и просто бродяг. Поэтому он крепко сжал ошейник и принялся помахивать им взад-вперёд, просто для храбрости. Однако никто не думал на него покушаться. Враги Даниеля были не из тех, кого можно отпугнуть железным прутом.
   К югу от обжитой и цивилизованной части Вестминстера начали разбивать новую модную улицу — очередной проект Стерлинга Уотерхауза, который звался теперь графом Уиллсденским и большую часть времени проводил в своём скромном имении на северо-западе Лондона, стараясь собственным примером поднять престиж этих мест.
   Среди тех, кто вложил средства в Вестминстер-стрит, была и небезызвестная Элиза, ныне графиня де ля Зёр. Мысли о ней занимали у Даниеля примерно пятьдесят процентов времени, то есть несообразно много. Если бы он приходил к новыми оригинальнымсоображениям касательно Элизы, это оправдывало бы трату десяти, ну, двадцати процентов времени. Однако он думал одно и то же снова и снова. За час, проведённый в Звёздной палате, он почти о ней не вспоминал и теперь навёрстывал упущенное.
   В феврале Элиза посетила Лондон. Пользуясь рекомендательными письмами от Лейбница и Гюйгенса, она сумела попасть на заседание Королевского общества — одна из первых женщин, если не считать уродиц, которые демонстрировали множественные влагалища или кормили грудью двухголовых младенцев. Даниель немного нервничал, сопровождая графиню де ля Зёр в Грешем-колледж, — боялся, что она выставит себя на посмешище или члены Общества по ошибке проведут на ней вивисекцию. Однако Элиза пришла в скромном наряде и вела себя соответственно, так что всё прошло хорошо. Позже Даниель повез её в Уиллсден и познакомил со Стерлингом. Они отлично поладили, что неудивительно: полгода назад оба были простолюдинами, а теперь расхаживали по будущему французскому саду Стерлинга, обсуждая, где поставить вазы и урны и в каких лавках лучше покупать фамильные ценности.
   Так или иначе, теперь они вместе вкладывали средства в окультуривание Свиного пустыря. Даниель тоже внёс несколько фунтов (не потому, что собирался сделаться финансистом, но все последние двадцать лет британская монета только обесценивалась, и это был единственный способ сохранить деньги). Чтобы прежние обитатели (дву- и четвероногие) не совершали набеги на свои старые территории, здесь поселили сторожа с целой сворой полоумных собак. Перелезая через ограду в четвертом часу утра, Даниель перебудил их всех. Сторож, разумеется, проснулся последним — к тому времени собаки изорвали на Даниеле одежду. Впрочем, после всего остального одежда была не самой большой потерей.