Страница:
— А зачем ты его привезти? — спросила она. — Не хотеть пить не везти. Так думаю я.
— Да, ты права, — сказал я. — Но было время, когда я хотел пить. А теперь не хочу. Видишь ли, я не знал, что у меня здесь будет маленькая женушка. А теперь, если я начну пить джин, моя маленькая женушка будет меня бояться.
Я говорил с ней ласково, и этого уже было за глаза довольно. Я же дал себе слово никогда не принимать своих отношений с туземками всерьез. И я замолчал, боясь прибавить еще хоть слово.
Я присел на пустой ящик, а она стояла и очень серьезно смотрела на меня.
— Я знай, ты хороший человек, — сказала она и вдруг упала передо мной на колени. — Я теперь твой, совсем, совсем твой! — пылко воскликнула она.
ГЛАВА ВТОРАЯ. ОТВЕРЖЕННЫЕ
— Да, ты права, — сказал я. — Но было время, когда я хотел пить. А теперь не хочу. Видишь ли, я не знал, что у меня здесь будет маленькая женушка. А теперь, если я начну пить джин, моя маленькая женушка будет меня бояться.
Я говорил с ней ласково, и этого уже было за глаза довольно. Я же дал себе слово никогда не принимать своих отношений с туземками всерьез. И я замолчал, боясь прибавить еще хоть слово.
Я присел на пустой ящик, а она стояла и очень серьезно смотрела на меня.
— Я знай, ты хороший человек, — сказала она и вдруг упала передо мной на колени. — Я теперь твой, совсем, совсем твой! — пылко воскликнула она.
ГЛАВА ВТОРАЯ. ОТВЕРЖЕННЫЕ
Утром я вышел на веранду, когда занималась заря. Мой дом стоял на краю поселка; с восточной стороны чаща леса и холмы закрывали от меня горизонт. С западной стороны дома струился быстрый прохладный ручей, а за ним лежал утопавший в зелени поселок: кокосовые пальмы, хлебные деревья и хижины. Кое-где в домах открывались ставни. Я видел темные фигуры: кто-то уже проснулся и сидел под своим пологом от москитов, и то здесь, то там среди зелени листвы двигались молчаливые тени, похожие в своих разноцветных ночных одеждах на бедуинов с картинок в Библии. Кругом было тихо, торжественно и прохладно, как в могиле, и на заливе огненным пятном лежал отблеск зари.
Однако мое внимание привлекло и смутило то, что происходило ближе к моему дому. Десятка полтора мальчишек и парней собрались у дома, образовав как бы полукруг, разделенный надвое ручьем: одни находились по эту сторону ручья, другие — по ту, а один мальчишка устроился на большом валуне прямо посреди потока. И все сидели молча, завернувшись в свои покрывала, и не сводили глаз с моего дома, словно охотничьи собаки, сделавшие стойку. Все это сразу показалось мне странным, когда я вышел из дому. Когда же, искупавшись, я воротился, они по-прежнему были на своих местах, к ним даже прибавилось еще двое-трое, и это показалось мне еще того непонятней. Чего они глазеют, что такое они тут увидели, подумал я и вошел в дом.
Но мысль об этих, прикованных к моему дому, взглядах не давала мне покоя, и в конце концов я снова вышел на веранду. Солнце поднялось довольно высоко, но еще не выглянуло из-за верхушек деревьев. Прошло, вероятно, около четверти часа. Толпа зевак заметно возросла, они заполнили уже почти весь противоположный берег ручья: среди них было по меньшей мере человек тридцать взрослых, а ребятишек и подавно не счесть. Одни стояли, другие сидели на корточках, и все глазели на мой дом. Как-то раз в одном из островных поселений я видел такую же вот толпу, обступившую дом, но тогда в этом доме торговец избивал жену, а она визжала, как резаная. Здесь же ничего такого не происходило: топился очаг, из трубы, как положено, вился дымок, все было по-божески, тихо-мирно, как у людей. Конечно, в их селении появился новый, чужой им человек, но они имели возможность видеть этого чужака еще вчера и не проявили никакого беспокойства. Какая же муха укусила их сегодня? Я облокотился на перила веранды и, в свою очередь, уставился на них. Нет, черт побери, этим их не проймешь! Ребятишки — те еще время от времени болтали между собой, но так тихо, что до меня долетал лишь неясный гул. Остальные же застыли, словно статуи, и этак молча, печально таращили на меня глаза, будто я стою на эшафоте, а они собрались поглядеть, как меня будут вешать.
Я почувствовал, что начинаю робеть, и напугался еще больше, как бы кто этого не заметил, ведь это было бы уже последнее дело. Я встал, притворно потянулся, спустился с веранды и зашагал прямо к ручью. Туземцы начали перешептываться — точь-в-точь как в театре перед поднятием занавеса, — и те, что стояли ближе, малость попятились назад. Я заметил, как одна из девушек положила руку на плечо своего соседа, а другую воздела вверх и произнесла что-то испуганным глуховатым голосом. Трое ребятишек с выбритыми головами и пучком волос на макушке, завернутые в покрывала, сидели возле самой тропинки, по которой я должен был пройти. Сидят черноморденькие этак чинно, ни дать ни взять фарфоровые фигурки на каминной полке, а я иду себе не спеша, по-деловому, делаю свой пять узлов по тропинке и примечаю, что они глаза на меня выпучили и рты разинули. Вдруг один из них — тот, что сидел подале, — как вскочит и со всех ног припустился к маменьке. А двое хотели было за ним, да запутались в своих Хламидах, шлепнулись, заревели, вскочили, уже нагишом, и, визжа, точно поросята, бросились кто куда. Туземцы, которые не упустят случая посмеяться, даже на похоронах, фыркнули, будто собаки тявкнули, и снова стало тихо.
Говорят, люди боятся одиночества. Но то, что я чувствовал, было совсем другое. В темноте или в чаще леса страшно почему: не знаешь, то ли ты и вправду один, то ли, может, за твоей спиной целая неприятельская армия. Еще страшнее находиться посреди толпы и не знать, что у нее на уме. Когда смех затих, я остановился. Мальчишки еще не скрылись из глаз, они еще удирали со всех ног, а я уже сделал полный поворот и лег на обратный курс. Со стороны, верно, нельзя было глядеть без смеха, когда я, делая свои пять узлов вдоль тропинки, вдруг, как дурак, развернулся — и обратно. Только на этот раз никто не засмеялся, и мне уже совсем стало не по себе. Лишь одна старуха издала нечто вроде молитвенного стона, словно какая-нибудь сектантка в часовне во время проповеди.
— Отродясь еще не видал таких дураков, как ваши канаки, — сказал я Юме, посматривая в окно на тех, кто продолжал глазеть на мой дом.
— Не знай ничего, — отвечала Юма этак свысока, на что она была большая мастерица, И больше мы об этом не говорили, потому как Юма показала мне, что ничего в этом нет особенного, нечего и внимание обращать, я мне даже стыдно стало.
И так весь день от зари и до зари эти дурни — то их становилось побольше, то поменьше — сидели у моего дома и по ту и по эту сторону ручья и ждали невесть чего, может, огненного дождя, который упадет с неба и испепелит меня вместе со всем моим добром. Но к вечеру, как истые островитяне, они утомились от этого занятия, ушли и устроили пляски в одной из больших овальных хижин, где часов до десяти вечера распевали песни и хлопали в ладоши, а на следующий день словно бы и забыли о моем существовании. И тут, казалось, разрази меня гром небесный, разверзнись земля у меня под ногами, некому было бы полюбоваться этим зрелищем, некому было бы и урок извлечь. Однако потом я заметил, что канаки все же не упускали меня из поля своего зрения и продолжали украдкой следить за мной, видимо, ожидая чего-то необычайного.
Эти первые дни я был сильно занят, разгружая товары и приводя в порядок то, что оставил мне Вигорс. Принявшись за дело, я порядком расстроился, и мне уже было не до островитян. Бен в прошлый рейс заходил сюда и сам все проверил, а я знал, что на него можно положиться. Однако было ясно, что с тех пор кто-то здесь похозяйничал. Я понял, что потерял по меньшей мере полугодовое жалованье, не говоря уже о барышах, и готов был надавать себе пинков в зад перед лицом всего поселка за то, что свалял такого дурака и пьянствовал с этим Кейзом, вместо того чтобы сразу же приняться за дело и проверить все товары.
Но, снявши голову, по волосам не плачут. Что пропало, то пропало. Приходилось довольствоваться тем, что осталось, привести все это в порядок так же, как и мои запасы — их-то я делал по собственному выбору, — и потравить крыс и тараканов, чтобы в лавке у меня все было как положено. Выставил я свои товары лучше нельзя, и на третье утро, когда я закурил трубку и, стоя в дверях магазина, полюбовался на свою работу, а потом поглядел вдаль на горы и на колеблемые ветром верхушки пальм (у, сколько там было тонн копры!), и окинул взглядом весь утопавший в зелени поселок, и заприметил кое-кого из местных щеголей, и прикинул в уме, сколько ярдов пестрого ситца понадобится им для их юбочек и прочих одеяний, мне подумалось, что я, как-никак, набрел на подходящее местечко, где сумею сколотить деньжат и, вернувшись домой, открыть пивную. И вот — послушайте только! — я сидел у себя на веранде, в одном из красивейших уголков земного шара, под славным жарким солнышком, и прохладный ветерок веял с моря, бодря и освежая не хуже купания, сидел и, словно слепец, ничего этого не замечал, а все мечтал об Англии, которая, уж если на то пошло, довольно-таки холодная, хмурая, сырая дыра, где даже света солнечного так мало, что без лампы и читать-то нельзя, да о своей будущей пивной у перекрестка на широкой проезжей дороге и видел перед собой вывеску на зеленом шесте.
Так было утром, но время шло, а ни одна душа не заглянула в мою лавку. Зная обычаи туземцев других островов, я нашел это по меньшей мере странным. В свое время кое-кто посмеивался над нашей фирмой с ее красивыми факториями и над лавкой в селении Фалеза в особенности: вся копра со всего острова не окупит ваших затрат и за пятьдесят лет — такие шли разговоры, но я считал, что они далеко хватили. Однако вот уже перевалило за полдень, а покупателей все нет как нет, и мне, признаться, стало не по себе, и часа в три я отправился побродить. На лугу мне повстречался белый человек в сутане; впрочем, я и по лицу сразу распознал в нем католического священника. С виду это был довольно симпатичный, добродушный старикан, уже порядком седой и такой грязный, что, кажется, заверни его в бумагу, он бы так на ней весь и отпечатался.
— Добрый день, сэр, — сказал я ему.
Он словоохотливо ответил мне что-то на туземном наречии.
— Вы не говорите по-английски? — спросил я.
— Только по-французски, — сказал он.
— Жаль, — сказал я, — но, увы, это не по моей части.
Он попробовал все же объясниться со мной по-французски, но затем вернулся к туземному языку, решив, что так, пожалуй, будет больше проку. Я заметил, что он не просто так хочет со мной побалакать, а вроде бы пытается мне кое-что рассказать. Я с интересом прислушался к нему и уловил имена Эдемса, Кейза и Рэндолла; особенно часто повторялось имя Рэндолла и какое-то слово, похожее на «отраву» или что-то в этом духе; кроме того, старик настойчиво повторял еще одно туземное слово. Возвращаясь домой, я все твердил его про себя.
— Что это значит, «фусси-окки»? — спросил я Юму, стараясь как можно точнее выговорить это туземное слово.
— Сделать мертвым, — сказала она.
— Что за чертовщина! — сказал я. — Ты когда-нибудь слыхала о том, чтобы Кейз отравил Джони Эдемса?
— Так это каждый, каждый знать, — — сказала Юма с оттенком презрения в голосе. — Он дать ему белый порошок — скверный белый порошок. Кейз и сейчас иметь такой порошок. Кейз угощать тебя джин, ты не пить.
Разговоры в таком духе я слышал почти на всех островах, и всегда-то в них присутствовал белый порошок, отчего я совсем перестал им верить. Все же я отправился к Рэндоллу — поглядеть, нельзя ли разведать чего-нибудь там, и увидел Кейза; стоя на пороге, он чистил ружье.
— Хорошая тут охота? — спросил я.
— Первый сорт, — сказал он. — В зарослях полно птиц. Вот если бы еще копры было не меньше, — добавил он, как показалось мне, не без задней мысли,
— но ничего не поделаешь.
Я видел, что в лавке у них Черный Джек обслуживает какого-то покупателя.
— Но торговля у вас тем не менее идет, как я погляжу, — заметил я.
— Первый покупатель за последние три недели, — сказал Кейз.
— Толкуйте, быть того не может! — сказал я. — За три недели? Ну и ну!
— Если вы мне не верите, — воскликнул он как-то уж очень горячо, — подите на склад, где мы держим копру, сами убедитесь! Он наполовину пуст, будь я трижды проклят.
— Это ничего не доказывает, — сказал я. — Я же не знаю, может, вчера он был и вовсе пуст.
— Что верно, то верно, — сказал он с усмешкой.
— Между прочим, — сказал я, — что за человек этот патер? Вроде добродушный такой.
Тут Кейз громко расхохотался.
— Вот оно что! — сказал он. — Теперь я понимаю, что вас зацепило. Галюше поймал вас на свою удочку.
Священника все в поселке звали отец Галоша, но Кейз всегда называл его на французский манер — он и этим старался показать, что, дескать, Кейз не чета другим.
— Да, я видел его, — сказал я, — и понял, что он не слишком высокого мнения о вашем капитане Рэндолле.
— Нет, не слишком, — сказал Кейз. — А все из-за этой передряги с беднягой Эдемсом. В тот день, когда он лежал на смертном одре, около него был молодой Бэнком. Вы знаете Бэнкома?
Я сказал, что нет, не знаю.
— Он лекаришка! — усмехнулся Кейз. — Ну так вот, Банком вбил себе в голову, что так как здесь нет других священников, если не считать канаков, то мы должны пригласить отца Галюше, чтобы старик Эдемс мог исповедаться и причаститься. Мне, конечно, как вы понимаете, было наплевать, но я сказал, что, по-моему, надо прежде спросить самого Эдемса. Он все время нес какую-то чепуху насчет того, что ему подмочили копру. «Послушай, — сказал я, — ты серьезно болен, позвать к тебе Галошу?» Тут он приподнялся на локте. «Давайте его сюда! — говорит. — Давайте сюда, не подыхать же мне, как собаке!» Говорил он довольно разумно, хотя и кричал, точно был вне себя. Короче, нам ничего другого не оставалось, как пойти и попросить Галюше прийти. Ну, ясное дело, он всегда готов, не успели мы слова молвить, как он уже натянул на себя свою грязную сутану. Но мы-то все это сделали, не посоветовавшись с папашей Рэндоллом. А папаша у нас самый что ни на есть строгий баптист и никаких патеров не признает начисто. Так он возьми и запри дверь. Тогда Банком сказал ему, что он фанатик и изувер, и я думал, что его хватит удар. «Фанатик! — как заорет он. — Я фанатик? Почему я должен выслушивать такое от этого наглеца?» И бросился на Бэнкома, а мне пришлось их разнимать, а тут еще этот Эдемс опять как полоумный понес какую-то околесицу про копру. Ну, прямо как в театре, и я думал, что просто помру со смеху, как вдруг Эдемс ни с того ни с сего садится на постели, прижимает руки к груди, и его начинает корчить. Да, он тяжело умирал, очень тяжело, наш Джон Эдемс, — сказал Кейз, и лицо у него вдруг стало хмурое.
— А патер что? — спросил я.
— Патер? — повторил Кейз. — Ну, патер дубасил что было мочи в дверь, хотел ее выломать, сзывал туземцев на подмогу и вопил, что там, дескать, за этой дверью, душа, которую он должен спасти. В общем, молол всякий вздор. Ужас как бесновался, совсем не в себе был наш отец Галоша. А еще бы! Джонни отдал концы и ускользнул у него прямо из-под рук — он так ничего и не успел над ним проделать. Вскоре после этой истории папаша Рэндолл услыхал, что патер читает молитвы на могиле Джонни. Наш папаша был сильно под хмельком, схватил дубинку и махнул прямо на погост: видит, Галюше стоит на коленях, а вокруг туземцы глазеют на него, разинув рты. Казалось бы, папаше ни до чего, кроме как до выпивки, дела нет, однако он там с патером так схлестнулся, что они два часа честили друг друга на все корки, и лишь только Галюше делал попытку опуститься на колени, папаша бросался на него с дубинкой. Сколько живу на этом острове, никогда не видел ничего забавнее. Кончилось дело тем, что капитана Рэндолла хватил не то удар, не то припадок, и патер вышел-таки из этой схватки победителем. Однако он был зол как черт и пожаловался местным вождям на то, что тут, дескать, совершено оскорбление действием, как он выразился. Толку ему от этого было мало, потому как здесь все вожди — протестанты, да и он уже успел им порядком надоесть из-за барабана для школы, и они были рады случаю посчитаться с ним. С тех пор он клянется и божится, что старик Рэндолл отравил Эдемса или так или иначе его прикончил, и при встречах они щерятся друг на друга, как два бабуина.
Все это Кейз выбалтывал мне этак просто и легко, будто самую развеселую историю, но когда теперь, после стольких лет, я вспоминаю об этом, его болтовня представляется мне довольно мерзкой. Впрочем, Кейз никогда и не старался казаться добряком. Он держался дружелюбно и вроде как с открытой душой, но показывал себя настоящим мужчиной и не только по внешности, но и по характеру. Словом, правду сказать, его рассказ поставил меня в тупик.
Вернувшись домой, я спросил Юму, может, она «попи», то есть по-туземному католичка?
— Э ле аи! — сказала Юма. Она всякий раз, когда хотела сказать «нет, нет», говорила это на своем языке, и оно и вправду звучало сильнее. — «Попи» плохие, — добавила она.
Тогда я стал расспрашивать ее об Эдемсе и патере, и она по-своему пересказала мне почти все то же слово в слово. Короче, я не узнал почти ничего нового и, в общем, склонен был считать, что эта распря у них получилась по части религии, а насчет яда — пустая болтовня.
На следующий день было воскресенье, и, понятно, никакой торговли. Юма спросила меня поутру, не пойду ли я «помолиться», я сказал, что и не подумаю, и она больше ничего не прибавила и тоже осталась дома. Я нашел, что это очень странное поведение для женщины, да еще для туземки, особенно для туземки, у которой появились новые наряды и, значит, есть чем похвалиться. Ну что ж, меня это вполне устраивало, и я не больно-то над этим задумывался. А вот что было уж совсем чудно — так это то, что я сам едва не попал в церковь, а как, этого я ни в жизнь не забуду. Я вышел немного пройтись и услышал пение гимна. Ну, вы, верно, знаете, как это бывает: если услышишь, что где-то поют, тебя туда так и потянет, и вскоре я очутился возле церкви. Это было длинное низкое сооружение из кораллового туфа, закругленное на концах наподобие вельбота, с дырами вместо окон и дырами побольше вместо дверей, крытое на туземный манер. Я заглянул в окно и до того поразился — ведь на тех островах, где мне довелось побывать, все происходило совсем иначе, — что застыл у этого окна и все смотрел и смотрел. Паства сидела на полу на циновках — женщины отдельно от мужчин; все были разодеты в пух и прах: женщины в платьях и шляпках, мужчины в белых рубашках и пиджаках. Пение гимна закончилось; пастор, здоровенный канак, стоял на кафедре и надрывался вовсю: читал проповедь и при этом так потрясал кулаками, так напрягал свои голосовые связки, так лез из кожи вон, втолковывая что-то своей пастве, что я понял: этот малый — в своем деле мастак. И вот, представьте, он вдруг бросает взгляд в мою сторону, видит меня и, хотите верьте, хотите нет, чуть не летит кувырком с кафедры; глаза у него прямо-таки лезут на лоб, а рука словно сама собой подымается, и он тычет в меня пальцем, и на этом проповедь приходит к концу.
Не очень-то приятно сознаваться в таких вещах, но я удрал, и, случись со мной такое еще раз, удрал бы снова. Когда я увидел, как этот канак лопотал, лопотал что-то и вдруг, заметив меня, едва не свалился с кафедры, у меня поджилки затряслись. Я пошел прямо домой, больше никуда не выходил и обо всем молчал. Вы скажете, что надо бы мне было поделиться с Юмой, но такие вещи против моих правил. И вы, верно, скажете еще, что я мог бы пойти посоветоваться с Кейзом, но, по правде, мне было просто стыдно. Думалось, каждый рассмеется мне в лицо. Поэтому я помалкивал и только все думал и думал. И чем больше я думал, тем меньше мне все это нравилось.
В понедельник к вечеру я уже знал твердо: на меня наложено табу. Кто это поверит, чтобы в поселке открылась новая лавка и за два дня ни один туземец и ни одна туземка не зашли в нее хотя бы поглазеть на товары!
— Юма, — сказал я, — похоже, на меня наложили табу.
— Я думай так, — сказала она.
Я хотел было расспросить ее еще кое о чем, но негоже вбивать туземцам в голову, что кто-то может ждать от них совета, и я пошел к Кейзу. Уже смерклось, и он, как обычно, сидел один на своем крылечке и курил.
— Кейз, — сказал я, — странные творятся дела. На меня наложили табу.
— Вздор! — сказал Кейз. — Этого на наших островах не водится.
— Ну, как знать, — сказал я. — Это случалось на тех островах, где мне довелось побывать. Уж мне-то эти штуки знакомы, и говорю вам точно: на меня наложили табу.
— Да ну? — сказал он. — А что вы такого сделали?
— Вот это-то я и хотел бы знать, — сказал я.
— Да нет, не может того быть, — сказал Кейз. — Не верю. Но так или иначе, чтобы облегчить вашу душу, я пойду и узнаю все точно. А вы валяйте-ка, поговорите пока что с папашей.
— Нет, спасибо, — сказал я. — Лучше уж я останусь здесь, на веранде. Больно у вас там душно.
— Что ж, я могу позвать папашу сюда, — сказал он.
— Нет, приятель, — сказал я, — не стоит. Правду сказать, меня к мистеру Рэндоллу как-то не тянет.
Кейз рассмеялся, вынес из лавки фонарь и направился в поселок. Он возвратился примерно через четверть часа, и вид у него был совсем хмурый.
— Подумать только, — сказал он, с грохотом ставя фонарь на ступеньки веранды. — Вот уж никогда бы не поверил. Просто непостижимо, до каких пределов может дойти наглость этих канаков! Они, как видно, утратили всякое уважение к белым. Нам бы сюда хороший военный корабль — предпочтительно немецкий. Те-то знают, как приводить в чувство туземцев.
— Так, значит, на меня все-таки наложили табу? — воскликнул я.
— Да, похоже, что так, — сказал он. — Возмутительно, в жизни своей такого не слыхал. Но я буду стоять за вас грудью, Уилтшир, как полагается мужчине. Приходите сюда завтра часиков в девять, и мы обсудим все это дело с ихними вождями. Они меня побаиваются, во всяком случае, побаивались раньше. Теперь они, правда, так стали задирать нос, что просто не знаешь, что и думать. Понимаете, Уилтшир: я не считаю, что это ваша личная ссора с туземцами. — Тут он заговорил очень торжественно. — Я рассматриваю это как нашу общую ссору с туземцами, я считаю, что это подрывает престиж Белого Человека, и буду грудью стоять за вас, что бы ни случилось. Вот вам в этом моя рука.
— А что всему этому причиной, докопались вы или нет? — спросил я.
— Пока еще нет, — сказал Кейз. — Но завтра мы их припрем к стене.
Его решительный тон пришелся мне по душе, а еще больше понравился мне его суровый и энергичный вид, когда на следующий день мы встретились, чтобы отправиться к вождям. Те ожидали нас в одной из больших круглых хижин, в которой именно, мы поняли сразу, так как вокруг нее толпилась по меньшей мере сотня мужчин, женщин и ребятишек. Кое-кто из мужчин задержался здесь по дороге на работу, и бедра их опоясывали гирлянды зеленых листьев, что издали напомнило мне празднование первого мая у меня на родине. Когда нас увидели, толпа расступилась и сразу же загудела сердито и глухо.
Нас поджидали пятеро вождей: четверо из них были молодые, статные мужчины, пятый — сморщенный старикашка. Они сидели на циновках, одетые в белые юбки и курточки. Сидели на циновках и обмахивались веерами, как благородные дамы. У двоих — у тех, что помоложе, — я заметил католические ладанки, что заставило меня малость призадуматься. Место для нас уже было приготовлено: ближе к выходу, прямо напротив сих величественных вельмож, на пол были брошены циновки. Середина помещения оставалась пуста, а толпа за нашей спиной колыхалась и ворчала. Туземцы отпихивали друг друга, вытягивая шею, старались заглянуть внутрь, и на чистом, галечном полу перед нами плясали их тени. Возбуждение толпы невольно передалось мне, но вожди держались спокойно и вежливо, и это убеждало меня, что опасаться нечего, — особенно после того, как один из них заговорил и эдак негромко, не спеша, произнес пространную речь, причем то показывал на Кейза, то на меня, а время от времени постукивал костяшками пальцев по циновке. Одно было ясно: ни один из вождей не был настроен враждебно.
— Что он сказал? — спросил я Кейза, когда этот оратор умолк.
— Да просто, что они очень рады познакомиться с вами. Поняли из моих слов, что у вас имеются кое-какие претензии, и вы можете их выкладывать, а они постараются все уладить.
— Только и всего? Много же он потратил своего драгоценного времени на то, чтобы это выговорить, — заметил я.
— Ну, там были еще «бонжуры» и всякие комплименты, — сказал Кейз. — Вы же знаете этих канаков.
— Так пусть они не ждут слишком больших «бонжуров» от меня, — сказал я.
— Растолкуйте им, кто я такой. Я белый, британский подданный и такой же важный человек у себя на родине, как они здесь. Я прибыл сюда с добрыми намерениями, принес им цивилизацию, и вот, не успел я открыть торговлю, как они взяли и объявили мне табу. И теперь никто не смеет подойти к моему дому! Объясните им, что я не собираюсь нарушать их порядков, и если им просто хочется получить от меня подарок, пожалуйста, я готов, только пусть все будет по совести. Скажите им, что я не осуждаю человека, когда он старается извлечь какую-то выгоду для себя, так как это в натуре людей, но если они думают, что могут навязать мне свои туземные обычаи, то пусть не надеются. И скажите им коротко и ясно, что я, как белый человек и британский подданный, требую, чтобы они объяснили, что все это значит.
Так я сказал. Я знал, как нужно вести себя с канаками: стоит поговорить с ними честно и в открытую, и они, надо отдать им справедливость, всегда пойдут на уступки. Необходимо втолковать им только одно: они не настоящие, полноправные правители, и у них нет настоящих порядков и законов, а если бы даже они и были, то смешно навязывать их белому человеку. Это же дико, чтобы мы проделали весь этот путь сюда и не могли иметь здесь то, чего хотим! При одной мысли об этом меня такая злость разбирала, что я позволил себе прибегнуть к довольно крепким выражениям.
Затем Кейз перевел мою речь или, скажем, сделал вид, что перевел ее, и первый вождь стал держать ответ, а за ним — второй, а за вторым — третий, и все они говорили одинаково — спокойно и учтиво, но вместе с тем и не без достоинства. Один раз Кейзу был задан вопрос, Кейз ответил на него, и тотчас все — как вожди, так и народ — громко расхохотались и поглядели на меня. Затем сморщенный старикашка и высокий молодой вождь, который говорил первым, подвергли Кейза прямо-таки перекрестному допросу. Он, как я понял, временами делал попытку отругиваться, но они вгрызались в него, словно овчарки. Пот ручьями струился по его лицу, и зрелище это было не из приятных, а при некоторых его ответах толпа начинала гудеть и роптать, и слышать это было еще того хуже. Обидно, что я не понимал туземного языка, ведь они (теперь-то я в этом уверен) расспрашивали Кейза про мою женитьбу, и ему, чтобы выгородить себя, приходилось нелегко. Впрочем, бог с ним, с Кейзом; с такой головой, как у него, он вполне мог бы заправлять парламентом.
Однако мое внимание привлекло и смутило то, что происходило ближе к моему дому. Десятка полтора мальчишек и парней собрались у дома, образовав как бы полукруг, разделенный надвое ручьем: одни находились по эту сторону ручья, другие — по ту, а один мальчишка устроился на большом валуне прямо посреди потока. И все сидели молча, завернувшись в свои покрывала, и не сводили глаз с моего дома, словно охотничьи собаки, сделавшие стойку. Все это сразу показалось мне странным, когда я вышел из дому. Когда же, искупавшись, я воротился, они по-прежнему были на своих местах, к ним даже прибавилось еще двое-трое, и это показалось мне еще того непонятней. Чего они глазеют, что такое они тут увидели, подумал я и вошел в дом.
Но мысль об этих, прикованных к моему дому, взглядах не давала мне покоя, и в конце концов я снова вышел на веранду. Солнце поднялось довольно высоко, но еще не выглянуло из-за верхушек деревьев. Прошло, вероятно, около четверти часа. Толпа зевак заметно возросла, они заполнили уже почти весь противоположный берег ручья: среди них было по меньшей мере человек тридцать взрослых, а ребятишек и подавно не счесть. Одни стояли, другие сидели на корточках, и все глазели на мой дом. Как-то раз в одном из островных поселений я видел такую же вот толпу, обступившую дом, но тогда в этом доме торговец избивал жену, а она визжала, как резаная. Здесь же ничего такого не происходило: топился очаг, из трубы, как положено, вился дымок, все было по-божески, тихо-мирно, как у людей. Конечно, в их селении появился новый, чужой им человек, но они имели возможность видеть этого чужака еще вчера и не проявили никакого беспокойства. Какая же муха укусила их сегодня? Я облокотился на перила веранды и, в свою очередь, уставился на них. Нет, черт побери, этим их не проймешь! Ребятишки — те еще время от времени болтали между собой, но так тихо, что до меня долетал лишь неясный гул. Остальные же застыли, словно статуи, и этак молча, печально таращили на меня глаза, будто я стою на эшафоте, а они собрались поглядеть, как меня будут вешать.
Я почувствовал, что начинаю робеть, и напугался еще больше, как бы кто этого не заметил, ведь это было бы уже последнее дело. Я встал, притворно потянулся, спустился с веранды и зашагал прямо к ручью. Туземцы начали перешептываться — точь-в-точь как в театре перед поднятием занавеса, — и те, что стояли ближе, малость попятились назад. Я заметил, как одна из девушек положила руку на плечо своего соседа, а другую воздела вверх и произнесла что-то испуганным глуховатым голосом. Трое ребятишек с выбритыми головами и пучком волос на макушке, завернутые в покрывала, сидели возле самой тропинки, по которой я должен был пройти. Сидят черноморденькие этак чинно, ни дать ни взять фарфоровые фигурки на каминной полке, а я иду себе не спеша, по-деловому, делаю свой пять узлов по тропинке и примечаю, что они глаза на меня выпучили и рты разинули. Вдруг один из них — тот, что сидел подале, — как вскочит и со всех ног припустился к маменьке. А двое хотели было за ним, да запутались в своих Хламидах, шлепнулись, заревели, вскочили, уже нагишом, и, визжа, точно поросята, бросились кто куда. Туземцы, которые не упустят случая посмеяться, даже на похоронах, фыркнули, будто собаки тявкнули, и снова стало тихо.
Говорят, люди боятся одиночества. Но то, что я чувствовал, было совсем другое. В темноте или в чаще леса страшно почему: не знаешь, то ли ты и вправду один, то ли, может, за твоей спиной целая неприятельская армия. Еще страшнее находиться посреди толпы и не знать, что у нее на уме. Когда смех затих, я остановился. Мальчишки еще не скрылись из глаз, они еще удирали со всех ног, а я уже сделал полный поворот и лег на обратный курс. Со стороны, верно, нельзя было глядеть без смеха, когда я, делая свои пять узлов вдоль тропинки, вдруг, как дурак, развернулся — и обратно. Только на этот раз никто не засмеялся, и мне уже совсем стало не по себе. Лишь одна старуха издала нечто вроде молитвенного стона, словно какая-нибудь сектантка в часовне во время проповеди.
— Отродясь еще не видал таких дураков, как ваши канаки, — сказал я Юме, посматривая в окно на тех, кто продолжал глазеть на мой дом.
— Не знай ничего, — отвечала Юма этак свысока, на что она была большая мастерица, И больше мы об этом не говорили, потому как Юма показала мне, что ничего в этом нет особенного, нечего и внимание обращать, я мне даже стыдно стало.
И так весь день от зари и до зари эти дурни — то их становилось побольше, то поменьше — сидели у моего дома и по ту и по эту сторону ручья и ждали невесть чего, может, огненного дождя, который упадет с неба и испепелит меня вместе со всем моим добром. Но к вечеру, как истые островитяне, они утомились от этого занятия, ушли и устроили пляски в одной из больших овальных хижин, где часов до десяти вечера распевали песни и хлопали в ладоши, а на следующий день словно бы и забыли о моем существовании. И тут, казалось, разрази меня гром небесный, разверзнись земля у меня под ногами, некому было бы полюбоваться этим зрелищем, некому было бы и урок извлечь. Однако потом я заметил, что канаки все же не упускали меня из поля своего зрения и продолжали украдкой следить за мной, видимо, ожидая чего-то необычайного.
Эти первые дни я был сильно занят, разгружая товары и приводя в порядок то, что оставил мне Вигорс. Принявшись за дело, я порядком расстроился, и мне уже было не до островитян. Бен в прошлый рейс заходил сюда и сам все проверил, а я знал, что на него можно положиться. Однако было ясно, что с тех пор кто-то здесь похозяйничал. Я понял, что потерял по меньшей мере полугодовое жалованье, не говоря уже о барышах, и готов был надавать себе пинков в зад перед лицом всего поселка за то, что свалял такого дурака и пьянствовал с этим Кейзом, вместо того чтобы сразу же приняться за дело и проверить все товары.
Но, снявши голову, по волосам не плачут. Что пропало, то пропало. Приходилось довольствоваться тем, что осталось, привести все это в порядок так же, как и мои запасы — их-то я делал по собственному выбору, — и потравить крыс и тараканов, чтобы в лавке у меня все было как положено. Выставил я свои товары лучше нельзя, и на третье утро, когда я закурил трубку и, стоя в дверях магазина, полюбовался на свою работу, а потом поглядел вдаль на горы и на колеблемые ветром верхушки пальм (у, сколько там было тонн копры!), и окинул взглядом весь утопавший в зелени поселок, и заприметил кое-кого из местных щеголей, и прикинул в уме, сколько ярдов пестрого ситца понадобится им для их юбочек и прочих одеяний, мне подумалось, что я, как-никак, набрел на подходящее местечко, где сумею сколотить деньжат и, вернувшись домой, открыть пивную. И вот — послушайте только! — я сидел у себя на веранде, в одном из красивейших уголков земного шара, под славным жарким солнышком, и прохладный ветерок веял с моря, бодря и освежая не хуже купания, сидел и, словно слепец, ничего этого не замечал, а все мечтал об Англии, которая, уж если на то пошло, довольно-таки холодная, хмурая, сырая дыра, где даже света солнечного так мало, что без лампы и читать-то нельзя, да о своей будущей пивной у перекрестка на широкой проезжей дороге и видел перед собой вывеску на зеленом шесте.
Так было утром, но время шло, а ни одна душа не заглянула в мою лавку. Зная обычаи туземцев других островов, я нашел это по меньшей мере странным. В свое время кое-кто посмеивался над нашей фирмой с ее красивыми факториями и над лавкой в селении Фалеза в особенности: вся копра со всего острова не окупит ваших затрат и за пятьдесят лет — такие шли разговоры, но я считал, что они далеко хватили. Однако вот уже перевалило за полдень, а покупателей все нет как нет, и мне, признаться, стало не по себе, и часа в три я отправился побродить. На лугу мне повстречался белый человек в сутане; впрочем, я и по лицу сразу распознал в нем католического священника. С виду это был довольно симпатичный, добродушный старикан, уже порядком седой и такой грязный, что, кажется, заверни его в бумагу, он бы так на ней весь и отпечатался.
— Добрый день, сэр, — сказал я ему.
Он словоохотливо ответил мне что-то на туземном наречии.
— Вы не говорите по-английски? — спросил я.
— Только по-французски, — сказал он.
— Жаль, — сказал я, — но, увы, это не по моей части.
Он попробовал все же объясниться со мной по-французски, но затем вернулся к туземному языку, решив, что так, пожалуй, будет больше проку. Я заметил, что он не просто так хочет со мной побалакать, а вроде бы пытается мне кое-что рассказать. Я с интересом прислушался к нему и уловил имена Эдемса, Кейза и Рэндолла; особенно часто повторялось имя Рэндолла и какое-то слово, похожее на «отраву» или что-то в этом духе; кроме того, старик настойчиво повторял еще одно туземное слово. Возвращаясь домой, я все твердил его про себя.
— Что это значит, «фусси-окки»? — спросил я Юму, стараясь как можно точнее выговорить это туземное слово.
— Сделать мертвым, — сказала она.
— Что за чертовщина! — сказал я. — Ты когда-нибудь слыхала о том, чтобы Кейз отравил Джони Эдемса?
— Так это каждый, каждый знать, — — сказала Юма с оттенком презрения в голосе. — Он дать ему белый порошок — скверный белый порошок. Кейз и сейчас иметь такой порошок. Кейз угощать тебя джин, ты не пить.
Разговоры в таком духе я слышал почти на всех островах, и всегда-то в них присутствовал белый порошок, отчего я совсем перестал им верить. Все же я отправился к Рэндоллу — поглядеть, нельзя ли разведать чего-нибудь там, и увидел Кейза; стоя на пороге, он чистил ружье.
— Хорошая тут охота? — спросил я.
— Первый сорт, — сказал он. — В зарослях полно птиц. Вот если бы еще копры было не меньше, — добавил он, как показалось мне, не без задней мысли,
— но ничего не поделаешь.
Я видел, что в лавке у них Черный Джек обслуживает какого-то покупателя.
— Но торговля у вас тем не менее идет, как я погляжу, — заметил я.
— Первый покупатель за последние три недели, — сказал Кейз.
— Толкуйте, быть того не может! — сказал я. — За три недели? Ну и ну!
— Если вы мне не верите, — воскликнул он как-то уж очень горячо, — подите на склад, где мы держим копру, сами убедитесь! Он наполовину пуст, будь я трижды проклят.
— Это ничего не доказывает, — сказал я. — Я же не знаю, может, вчера он был и вовсе пуст.
— Что верно, то верно, — сказал он с усмешкой.
— Между прочим, — сказал я, — что за человек этот патер? Вроде добродушный такой.
Тут Кейз громко расхохотался.
— Вот оно что! — сказал он. — Теперь я понимаю, что вас зацепило. Галюше поймал вас на свою удочку.
Священника все в поселке звали отец Галоша, но Кейз всегда называл его на французский манер — он и этим старался показать, что, дескать, Кейз не чета другим.
— Да, я видел его, — сказал я, — и понял, что он не слишком высокого мнения о вашем капитане Рэндолле.
— Нет, не слишком, — сказал Кейз. — А все из-за этой передряги с беднягой Эдемсом. В тот день, когда он лежал на смертном одре, около него был молодой Бэнком. Вы знаете Бэнкома?
Я сказал, что нет, не знаю.
— Он лекаришка! — усмехнулся Кейз. — Ну так вот, Банком вбил себе в голову, что так как здесь нет других священников, если не считать канаков, то мы должны пригласить отца Галюше, чтобы старик Эдемс мог исповедаться и причаститься. Мне, конечно, как вы понимаете, было наплевать, но я сказал, что, по-моему, надо прежде спросить самого Эдемса. Он все время нес какую-то чепуху насчет того, что ему подмочили копру. «Послушай, — сказал я, — ты серьезно болен, позвать к тебе Галошу?» Тут он приподнялся на локте. «Давайте его сюда! — говорит. — Давайте сюда, не подыхать же мне, как собаке!» Говорил он довольно разумно, хотя и кричал, точно был вне себя. Короче, нам ничего другого не оставалось, как пойти и попросить Галюше прийти. Ну, ясное дело, он всегда готов, не успели мы слова молвить, как он уже натянул на себя свою грязную сутану. Но мы-то все это сделали, не посоветовавшись с папашей Рэндоллом. А папаша у нас самый что ни на есть строгий баптист и никаких патеров не признает начисто. Так он возьми и запри дверь. Тогда Банком сказал ему, что он фанатик и изувер, и я думал, что его хватит удар. «Фанатик! — как заорет он. — Я фанатик? Почему я должен выслушивать такое от этого наглеца?» И бросился на Бэнкома, а мне пришлось их разнимать, а тут еще этот Эдемс опять как полоумный понес какую-то околесицу про копру. Ну, прямо как в театре, и я думал, что просто помру со смеху, как вдруг Эдемс ни с того ни с сего садится на постели, прижимает руки к груди, и его начинает корчить. Да, он тяжело умирал, очень тяжело, наш Джон Эдемс, — сказал Кейз, и лицо у него вдруг стало хмурое.
— А патер что? — спросил я.
— Патер? — повторил Кейз. — Ну, патер дубасил что было мочи в дверь, хотел ее выломать, сзывал туземцев на подмогу и вопил, что там, дескать, за этой дверью, душа, которую он должен спасти. В общем, молол всякий вздор. Ужас как бесновался, совсем не в себе был наш отец Галоша. А еще бы! Джонни отдал концы и ускользнул у него прямо из-под рук — он так ничего и не успел над ним проделать. Вскоре после этой истории папаша Рэндолл услыхал, что патер читает молитвы на могиле Джонни. Наш папаша был сильно под хмельком, схватил дубинку и махнул прямо на погост: видит, Галюше стоит на коленях, а вокруг туземцы глазеют на него, разинув рты. Казалось бы, папаше ни до чего, кроме как до выпивки, дела нет, однако он там с патером так схлестнулся, что они два часа честили друг друга на все корки, и лишь только Галюше делал попытку опуститься на колени, папаша бросался на него с дубинкой. Сколько живу на этом острове, никогда не видел ничего забавнее. Кончилось дело тем, что капитана Рэндолла хватил не то удар, не то припадок, и патер вышел-таки из этой схватки победителем. Однако он был зол как черт и пожаловался местным вождям на то, что тут, дескать, совершено оскорбление действием, как он выразился. Толку ему от этого было мало, потому как здесь все вожди — протестанты, да и он уже успел им порядком надоесть из-за барабана для школы, и они были рады случаю посчитаться с ним. С тех пор он клянется и божится, что старик Рэндолл отравил Эдемса или так или иначе его прикончил, и при встречах они щерятся друг на друга, как два бабуина.
Все это Кейз выбалтывал мне этак просто и легко, будто самую развеселую историю, но когда теперь, после стольких лет, я вспоминаю об этом, его болтовня представляется мне довольно мерзкой. Впрочем, Кейз никогда и не старался казаться добряком. Он держался дружелюбно и вроде как с открытой душой, но показывал себя настоящим мужчиной и не только по внешности, но и по характеру. Словом, правду сказать, его рассказ поставил меня в тупик.
Вернувшись домой, я спросил Юму, может, она «попи», то есть по-туземному католичка?
— Э ле аи! — сказала Юма. Она всякий раз, когда хотела сказать «нет, нет», говорила это на своем языке, и оно и вправду звучало сильнее. — «Попи» плохие, — добавила она.
Тогда я стал расспрашивать ее об Эдемсе и патере, и она по-своему пересказала мне почти все то же слово в слово. Короче, я не узнал почти ничего нового и, в общем, склонен был считать, что эта распря у них получилась по части религии, а насчет яда — пустая болтовня.
На следующий день было воскресенье, и, понятно, никакой торговли. Юма спросила меня поутру, не пойду ли я «помолиться», я сказал, что и не подумаю, и она больше ничего не прибавила и тоже осталась дома. Я нашел, что это очень странное поведение для женщины, да еще для туземки, особенно для туземки, у которой появились новые наряды и, значит, есть чем похвалиться. Ну что ж, меня это вполне устраивало, и я не больно-то над этим задумывался. А вот что было уж совсем чудно — так это то, что я сам едва не попал в церковь, а как, этого я ни в жизнь не забуду. Я вышел немного пройтись и услышал пение гимна. Ну, вы, верно, знаете, как это бывает: если услышишь, что где-то поют, тебя туда так и потянет, и вскоре я очутился возле церкви. Это было длинное низкое сооружение из кораллового туфа, закругленное на концах наподобие вельбота, с дырами вместо окон и дырами побольше вместо дверей, крытое на туземный манер. Я заглянул в окно и до того поразился — ведь на тех островах, где мне довелось побывать, все происходило совсем иначе, — что застыл у этого окна и все смотрел и смотрел. Паства сидела на полу на циновках — женщины отдельно от мужчин; все были разодеты в пух и прах: женщины в платьях и шляпках, мужчины в белых рубашках и пиджаках. Пение гимна закончилось; пастор, здоровенный канак, стоял на кафедре и надрывался вовсю: читал проповедь и при этом так потрясал кулаками, так напрягал свои голосовые связки, так лез из кожи вон, втолковывая что-то своей пастве, что я понял: этот малый — в своем деле мастак. И вот, представьте, он вдруг бросает взгляд в мою сторону, видит меня и, хотите верьте, хотите нет, чуть не летит кувырком с кафедры; глаза у него прямо-таки лезут на лоб, а рука словно сама собой подымается, и он тычет в меня пальцем, и на этом проповедь приходит к концу.
Не очень-то приятно сознаваться в таких вещах, но я удрал, и, случись со мной такое еще раз, удрал бы снова. Когда я увидел, как этот канак лопотал, лопотал что-то и вдруг, заметив меня, едва не свалился с кафедры, у меня поджилки затряслись. Я пошел прямо домой, больше никуда не выходил и обо всем молчал. Вы скажете, что надо бы мне было поделиться с Юмой, но такие вещи против моих правил. И вы, верно, скажете еще, что я мог бы пойти посоветоваться с Кейзом, но, по правде, мне было просто стыдно. Думалось, каждый рассмеется мне в лицо. Поэтому я помалкивал и только все думал и думал. И чем больше я думал, тем меньше мне все это нравилось.
В понедельник к вечеру я уже знал твердо: на меня наложено табу. Кто это поверит, чтобы в поселке открылась новая лавка и за два дня ни один туземец и ни одна туземка не зашли в нее хотя бы поглазеть на товары!
— Юма, — сказал я, — похоже, на меня наложили табу.
— Я думай так, — сказала она.
Я хотел было расспросить ее еще кое о чем, но негоже вбивать туземцам в голову, что кто-то может ждать от них совета, и я пошел к Кейзу. Уже смерклось, и он, как обычно, сидел один на своем крылечке и курил.
— Кейз, — сказал я, — странные творятся дела. На меня наложили табу.
— Вздор! — сказал Кейз. — Этого на наших островах не водится.
— Ну, как знать, — сказал я. — Это случалось на тех островах, где мне довелось побывать. Уж мне-то эти штуки знакомы, и говорю вам точно: на меня наложили табу.
— Да ну? — сказал он. — А что вы такого сделали?
— Вот это-то я и хотел бы знать, — сказал я.
— Да нет, не может того быть, — сказал Кейз. — Не верю. Но так или иначе, чтобы облегчить вашу душу, я пойду и узнаю все точно. А вы валяйте-ка, поговорите пока что с папашей.
— Нет, спасибо, — сказал я. — Лучше уж я останусь здесь, на веранде. Больно у вас там душно.
— Что ж, я могу позвать папашу сюда, — сказал он.
— Нет, приятель, — сказал я, — не стоит. Правду сказать, меня к мистеру Рэндоллу как-то не тянет.
Кейз рассмеялся, вынес из лавки фонарь и направился в поселок. Он возвратился примерно через четверть часа, и вид у него был совсем хмурый.
— Подумать только, — сказал он, с грохотом ставя фонарь на ступеньки веранды. — Вот уж никогда бы не поверил. Просто непостижимо, до каких пределов может дойти наглость этих канаков! Они, как видно, утратили всякое уважение к белым. Нам бы сюда хороший военный корабль — предпочтительно немецкий. Те-то знают, как приводить в чувство туземцев.
— Так, значит, на меня все-таки наложили табу? — воскликнул я.
— Да, похоже, что так, — сказал он. — Возмутительно, в жизни своей такого не слыхал. Но я буду стоять за вас грудью, Уилтшир, как полагается мужчине. Приходите сюда завтра часиков в девять, и мы обсудим все это дело с ихними вождями. Они меня побаиваются, во всяком случае, побаивались раньше. Теперь они, правда, так стали задирать нос, что просто не знаешь, что и думать. Понимаете, Уилтшир: я не считаю, что это ваша личная ссора с туземцами. — Тут он заговорил очень торжественно. — Я рассматриваю это как нашу общую ссору с туземцами, я считаю, что это подрывает престиж Белого Человека, и буду грудью стоять за вас, что бы ни случилось. Вот вам в этом моя рука.
— А что всему этому причиной, докопались вы или нет? — спросил я.
— Пока еще нет, — сказал Кейз. — Но завтра мы их припрем к стене.
Его решительный тон пришелся мне по душе, а еще больше понравился мне его суровый и энергичный вид, когда на следующий день мы встретились, чтобы отправиться к вождям. Те ожидали нас в одной из больших круглых хижин, в которой именно, мы поняли сразу, так как вокруг нее толпилась по меньшей мере сотня мужчин, женщин и ребятишек. Кое-кто из мужчин задержался здесь по дороге на работу, и бедра их опоясывали гирлянды зеленых листьев, что издали напомнило мне празднование первого мая у меня на родине. Когда нас увидели, толпа расступилась и сразу же загудела сердито и глухо.
Нас поджидали пятеро вождей: четверо из них были молодые, статные мужчины, пятый — сморщенный старикашка. Они сидели на циновках, одетые в белые юбки и курточки. Сидели на циновках и обмахивались веерами, как благородные дамы. У двоих — у тех, что помоложе, — я заметил католические ладанки, что заставило меня малость призадуматься. Место для нас уже было приготовлено: ближе к выходу, прямо напротив сих величественных вельмож, на пол были брошены циновки. Середина помещения оставалась пуста, а толпа за нашей спиной колыхалась и ворчала. Туземцы отпихивали друг друга, вытягивая шею, старались заглянуть внутрь, и на чистом, галечном полу перед нами плясали их тени. Возбуждение толпы невольно передалось мне, но вожди держались спокойно и вежливо, и это убеждало меня, что опасаться нечего, — особенно после того, как один из них заговорил и эдак негромко, не спеша, произнес пространную речь, причем то показывал на Кейза, то на меня, а время от времени постукивал костяшками пальцев по циновке. Одно было ясно: ни один из вождей не был настроен враждебно.
— Что он сказал? — спросил я Кейза, когда этот оратор умолк.
— Да просто, что они очень рады познакомиться с вами. Поняли из моих слов, что у вас имеются кое-какие претензии, и вы можете их выкладывать, а они постараются все уладить.
— Только и всего? Много же он потратил своего драгоценного времени на то, чтобы это выговорить, — заметил я.
— Ну, там были еще «бонжуры» и всякие комплименты, — сказал Кейз. — Вы же знаете этих канаков.
— Так пусть они не ждут слишком больших «бонжуров» от меня, — сказал я.
— Растолкуйте им, кто я такой. Я белый, британский подданный и такой же важный человек у себя на родине, как они здесь. Я прибыл сюда с добрыми намерениями, принес им цивилизацию, и вот, не успел я открыть торговлю, как они взяли и объявили мне табу. И теперь никто не смеет подойти к моему дому! Объясните им, что я не собираюсь нарушать их порядков, и если им просто хочется получить от меня подарок, пожалуйста, я готов, только пусть все будет по совести. Скажите им, что я не осуждаю человека, когда он старается извлечь какую-то выгоду для себя, так как это в натуре людей, но если они думают, что могут навязать мне свои туземные обычаи, то пусть не надеются. И скажите им коротко и ясно, что я, как белый человек и британский подданный, требую, чтобы они объяснили, что все это значит.
Так я сказал. Я знал, как нужно вести себя с канаками: стоит поговорить с ними честно и в открытую, и они, надо отдать им справедливость, всегда пойдут на уступки. Необходимо втолковать им только одно: они не настоящие, полноправные правители, и у них нет настоящих порядков и законов, а если бы даже они и были, то смешно навязывать их белому человеку. Это же дико, чтобы мы проделали весь этот путь сюда и не могли иметь здесь то, чего хотим! При одной мысли об этом меня такая злость разбирала, что я позволил себе прибегнуть к довольно крепким выражениям.
Затем Кейз перевел мою речь или, скажем, сделал вид, что перевел ее, и первый вождь стал держать ответ, а за ним — второй, а за вторым — третий, и все они говорили одинаково — спокойно и учтиво, но вместе с тем и не без достоинства. Один раз Кейзу был задан вопрос, Кейз ответил на него, и тотчас все — как вожди, так и народ — громко расхохотались и поглядели на меня. Затем сморщенный старикашка и высокий молодой вождь, который говорил первым, подвергли Кейза прямо-таки перекрестному допросу. Он, как я понял, временами делал попытку отругиваться, но они вгрызались в него, словно овчарки. Пот ручьями струился по его лицу, и зрелище это было не из приятных, а при некоторых его ответах толпа начинала гудеть и роптать, и слышать это было еще того хуже. Обидно, что я не понимал туземного языка, ведь они (теперь-то я в этом уверен) расспрашивали Кейза про мою женитьбу, и ему, чтобы выгородить себя, приходилось нелегко. Впрочем, бог с ним, с Кейзом; с такой головой, как у него, он вполне мог бы заправлять парламентом.