— Ну, все, что ли, наконец? — спросил я, когда наступило молчание.
   — Пошли отсюда, — сказал Кейз, утирая лоб. — Я расскажу вам все по дороге.
   — Значит, они не намерены снять табу? — вскричал я.
   — Тут происходит что-то странное, — сказал он. — Говорю вам, расскажу все дорогой. Давайте уйдем отсюда подобру-поздорову.
   — Но я не желаю уступать им! — вскричал я. — Не на такого напали! Не думайте, что я удеру, поджав хвост, от этой шайки канаков.
   — Для вас это было бы лучше, — сказал Кейз.
   Он как-то многозначительно поглядел на меня, пятеро вождей поглядели на меня учтиво, но вроде настороженно, а в толпе все вытягивали шеи и напирали друг на друга, чтобы увидеть меня. Тут мне припомнилось, как канаки сторожили мой дом и как пастор чуть не свалился с кафедры при одном моем появлении, и от всего этого мне так стало не по себе, что я встал и последовал за Кейзом. Толпа снова расступилась, чтобы нас пропустить, но на этот раз отпрянула дальше, а ребятишки с воплем бросились от нас со всех ног, и мы с Кейзом прошли мимо этих туземцев, как сквозь строй, а они стояли и молча глазели на нас.
   — Ну, теперь выкладывайте, — сказал я, — что все это значит?
   — Правду сказать, я и сам в толк не возьму. Они почему-то восстановлены против вас, — сказал Кейз.
   — Наложить на человека табу только потому, что он пришелся им не по нраву! — воскликнул я. — Сроду такого не слыхал!
   — Нет, тут дело, понимаете ли, обстоит хуже, — сказал Кейз. — На вас не накладывали табу — я ведь говорил вам, что этого не может быть. Просто канаки не хотят общаться с вами, Уилтшир, вот и все.
   — Не хотят общаться со мной? Как это понять? Почему они не хотят общаться со мной? — закричал я.
   Кейз колебался.
   — По-видимому, они чем-то напуганы, — сказал он, понизив голос.
   Я остановился как вкопанный.
   — Напуганы? Напуганы? — повторил я. — Никак вы тоже спятили, Кейз? С чего бы это они могли вдруг напугаться?
   — Мне самому хотелось бы это знать, — отвечал Кейз, покачивая головой.
   — Должно быть, опять какое-нибудь их дурацкое суеверие. Вот с чем я здесь никак не могу освоиться, — сказал он. — Это напоминает мне историю с Вигорсом.
   — Как это прикажете понимать? Потрудитесь, пожалуйста, объясниться, — сказал я.
   — Ну, вы же знаете, Вигорс сбежал отсюда, бросив все, как есть, — сказал Кейз. — Тоже из-за какого-то их идиотского суеверия. В чем там было дело, я так и не дознался. Но, в общем, под конец с ним стало твориться что-то неладное.
   — А мне рассказывали совсем не так, — сказал я, — и не вижу причины молчать об этом. Мне рассказывали, что он сбежал отсюда из-за вас.
   — Что ж, возможно, ему было неловко признаться, как все было на самом деле, — сказал Кейз. — Верно, понимал, до чего это глупо. И я действительно помог ему убраться отсюда. «Как бы ты поступил на моем месте, старина?» — спрашивает он меня. «Смотал бы удочки, — говорю я, — и ни минуты не стал бы раздумывать». У меня как камень с души свалился, когда я увидел, что он собирается в дорогу. Не в моем обычае поворачиваться спиной к товарищу, если он попал в беду, но в поселке такое пошло твориться, что еще неизвестно было, чем все это кончится. Я свалял дурака, что так возился с этим Вигорсом. Сегодня мне это припомнили. Не слышали вы разве, как Маэа — ну, этот молодой вождь, высоченный такой, — все выкрикивал: «Вика»? Это они его поминали. Должно быть, все еще никак не могут успокоиться.
   — Ну, ладно, — сказал я, — но чем же они недовольны теперь? Чего, собственно, они боятся, не понимаю. Что это за суеверие?
   — Да откуда же я могу знать! — сказал Кейз. — Это и мне самому неведомо.
   — Вы могли бы у них спросить, по-моему, — сказал я.
   — Я спросил, — сказал он. — Но вы тоже могли бы заметить, вы же не слепой, что они не отвечали, а сами задавали вопросы. Я сделал все, на что мог рискнуть ради своего брата-европейца, но если меня начинают крепко прижимать, тут уж прежде приходится думать о, собственной шкуре. Моя беда в том, что я слишком добросердечен. И позвольте мне вам заметить, что вы избрали довольно странный способ выражать свою благодарность человеку, который из-за вас ввязался в такую скверную историю.
   — А я вот что думаю, — сказал я. — Вы сваляли дурака, связавшись с Вигорсом. Одно утешение, что вы не спешили слишком-то связаться со мной. Я что-то не заметил, чтобы вы хоть раз переступили порог моего дома. Выкладывайте напрямик: вам кое-что было уже известно заранее?
   — Да, я действительно у вас не был, — сказал он. — Это моя оплошность, и я очень об этом сожалею, Уилтшир. Но что касается моих посещений в дальнейшем, тут я буду с вами совершенно откровенен.
   — Вы хотите сказать, что никаких посещений не будет? — спросил я.
   — Мне очень неприятно, старина, но получается примерно так, — сказал Кейз.
   — Короче говоря, боитесь? — сказал я.
   — Короче говоря, боюсь, — сказал он.
   — А на мне по-прежнему ни за что ни про что будет табу? — сказал я.
   — Да говорят же вам, что нет на вас никакого табу, — сказал он. — Канаки не хотят иметь с вами дело — вот и все. А кто может их заставить? Мы, торговцы, вообще ведем себя довольно нагло, должен признаться. Мы заставляем этих несчастных канаков переделывать на наш лад их законы, нарушать их табу и все прочее, лишь бы это было нам удобно. Но ведь не считаете же вы, что можно издать закон, который принуждал бы людей покупать у вас товары, хотят они этого или не хотят. У вас же не хватит нахальства утверждать, что так должно быть. А если бы и хватило, так было бы крайне странно обращаться с этим ко мне. Мне приходится напомнить вам, Уилтшир, что я и сам приехал сюда торговать.
   — А я на вашем месте не стал бы так много говорить о нахальстве, — сказал я. — Насколько я понимаю, дело обстоит так: никто здесь не хочет вести дела со мной, и все готовы вести дела с вами. Значит, вы заберете у них всю копру, а я могу проваливать к дьяволу, убираться на все четыре стороны. К тому же я не знаю ихнего языка. Вы здесь единственный человек, который говорит по-английски, и могли бы мне помочь, однако у вас хватает нахальства довольно ясно намекать мне, что жизнь моя в опасности, а почему, это вам, дескать, неизвестно, вот и весь разговор.
   — Да, так оно и есть, — сказал он. — Я не знаю, в чем тут дело, хотя очень хотел бы знать.
   — Ну, а раз не знаете, то поворачиваетесь ко мне спиной и плевать вам на меня! Так, что ли? — сказал я.
   — Если вам приятно изображать это в таком неприглядном свете, воля ваша, — сказал он. — Я бы судил по-другому. Я честно говорю вам, что намерен держаться от вас в стороне, так как иначе и мне несдобровать.
   — Что же, — сказал я. — Вы белый человек что надо!
   — Вы рассержены, это понятно, — сказал он. — Я бы тоже рассердился на вашем месте. Вас можно извинить.
   — Ладно, — сказал я, — ступайте, извиняйте кого-нибудь другого. Вам туда, а мне сюда.
   На этом мы расстались, и я, злой как черт, возвратился домой и увидел, что Юма, словно ребенок, примеряет на себя различные товары из лавки.
   — Эй, — сказал я, — брось дурить! Чего ты тут натворила, мало у меня и без того хлопот! Разве я не велел тебе приготовить обед?
   Тут я, помнится, добавил еще два-три довольно крепких словечка, которых она, по моему мнению, заслуживала. Юма тотчас вскочила и вытянулась в струнку, словно вестовой перед офицером; она, надо сказать, была неплохо вымуштрована и умела оказывать уважение европейцам.
   — А теперь слушай, — сказал я. — Ты здешняя и должна понимать, что тут такое творится. Почему я стал для них табу? А если я не табу, почему все меня боятся?
   Она стояла и смотрела на меня своими большущими, как блюдца, глазами.
   — А ты не знай? — спросила она, наконец, тихо-тихо.
   — Нет, — сказал я. — Откуда же мне знать, как по-твоему? В наших краях такого не вытворяют.
   — Эзе ничего тебе не сказать? — спросила она снова.
   (Эзе — так местные жители именовали Кейза. Это значит чужой, чужак или отличный от других, и так же называется еще местный сорт яблока; но, пожалуй, скорее всего канаки просто переиначили так его имя на свой лад.)
   — Почти ничего, — сказал я.
   — Буль проклят Эзе! — выкрикнула она.
   Вам, небось, покажется смешной такая брань в устах канакской девушки. Но только это было не смешно. Да это и не брань была; в Юме ведь не злоба говорила, нет, это было кое-что посерьезнее. Она не просто бранилась, а проклинала. Она выкрикнула проклятие, стоя прямо, высоко подняв голову. Честно признаться, ни раньше, ни потом не видел я у женщины такого выражения лица, такой осанки, и это меня просто ошеломило. А она сделала что-то вроде реверанса, но этак горделиво, с достоинством, и развела руками.
   — Мой стыд, — сказала она. — Я думала, ты знает. Эзе сказала, ты все знает; сказал — тебе все одно, ты меня так сильно любить, сказал. Табу на мне, — добавила она и приложила руку к груди — точь-в-точь, как в нашу первую брачную ночь. — А теперь я уходи, и мой табу уходи со мной. А тебе все принести много копры. Тебе копра нужен больше, я знай. Тофа, алия! — сказала она на своем языке. — Прощай, вождь!
   — Постой! — вскричал я. — Куда ты! Она искоса поглядела на меня и улыбнулась.
   — Разве ты не понимает, ты получит копру, — сказала она мне так, словно ублажала ребенка конфеткой.
   — Юма, — сказал я, — образумься. Я ничего не знал, это верно, и Кейз, видно, здорово провел нас обоих. Но теперь я знаю, и мне все равно, потому, что я очень тебя люблю. Не надо никуда уходить, не надо покидать меня, я буду горевать.
   — Нет, ты меня не любит! — воскликнула она. — Ты сказал мне нехороший слова! — И тут она забилась в самый угол и, рыдая, упала на пол.
   Я не больно-то учен, но кое-что повидал на своем веку и понял, что самое скверное теперь уже позади. Однако она все лежала на полу, лицом к стене, ко мне спиной, и рыдала, как дитя, так что даже ноги у нее вздрагивали. Дивное дело, как женские слезы действуют на мужчину, когда он влюблен! А уж если говорить без обиняков, пусть она дикарка и всякое такое, но я был влюблен а нее или вроде того. Я хотел взять ее за руку — не тут-то было.
   — Юма, ну чего ты, — сказал я, — это же глупо. Я хочу, чтобы ты осталась со мной, мне очень нужна моя маленькая женушка, я говорю тебе истинную правду,
   — Ты не говорит мне правду, — рыдала она.
   — Ну хорошо, — сказал я, — Подожду, пока у тебя это пройдет. — Я опустился на пол рядом с ней и принялся гладить ее по голове. Сначала она отстранялась от моей руки, затем вроде как перестала обращать на меня внимание. Рыдания начали мало-помалу затихать. Наконец она обернулась ко мне.
   — Ты мне правду говорит? Ты хочет меня оставаться? — спросила она.
   — Юма, — сказал я, — ты мне дороже всей копры, какую только можно собрать на всех этих островах.
   Это было довольно сильно сказано, и вот что удивительно — я ведь и вправду так чувствовал.
   Тут она обхватила руками мою шею, прильнула ко мне н прижалась щекой к щеке, что у этих островитян заменяет поцелуй. Лицо мое стало мокрым от ее слез, и сердце во мне перевернулось. Никогда еще никто не был мне так мил, как эта маленькая темнокожая девчонка. Многое здесь соединилось, чтобы так подействовать на меня, что я потерял голову. Юма была хороша, так хороша, что дух захватывало; и она была моим единственным другом на этом странном чужом острове, и я был пристыжен тем, что так грубо разговаривал с ней; она была женщина, и моя жена, и вместе с тем почти дитя, и я ее обидел, и мне было очень ее жаль, и на губах у меня было солоно от ее слез. И я забыл про Кейза, и про туземцев, и про то, что от меня все скрыли, — вернее, я гнал от себя эти мысли. Я забыл, что мне не видать никакой копры, и я останусь без средств к существованию; я забыл о своих хозяевах и о том, какую скверную услугу оказываю им, жертвуя делом ради своей прихоти; я забыл даже, что Юма, в сущности, никакая мне не жена, а просто обманутая, обольщенная девушка и притом обманутая довольно гнусным способом. Но не будем забегать вперед. Расскажу все по порядку.
   Уже совсем смеркалось, когда мы, наконец, вспомнили про обед. Огонь давно потух, и очаг стоял холодный, как могила. Мы снова развели огонь и приготовили каждый по блюду, оба мы старались помочь друг другу, и оба друг другу мешали; в общем, устроили из этого игру, словно ребятишки.
   На Юму я прямо не мог наглядеться и за обедом усадил мою маладтку к себе на колени, крепко обняв ее рукой, а уж с едой управлялся одной рукой, как мог. Да это бы полбеды, а вот хуже поварихи, чем Юма, господь бог, думается мне, еще не сотворил на земле. Стоило ей приняться за стряпню, и от ее блюд стошнило бы любую порядочную лошадь; однако в тот вечер я съел все, что она настряпала, и не припомню, чтобы когда-нибудь еще ел с таким аппетитом.
   Я не разыгрывал комедии перед ней и не обманывал себя. Мне было ясно, что я по уши влюблен в нее; захоти она меня одурачить, и легко могла бы это сделать. Видно, она поняла, что я ей друг, потому что тут у нее развязался язык. И, пока я, как дурак, ел ее стряпню, Юма, сидя у меня на коленях и поедая то, что приготовил я, многое, многое поведала мне о себе, и о своей матери, и о Кейзе. Пересказывать все это было бы слишком скучно и составило бы целую книгу на туземном языке, но в двух словах я должен упомянуть об этом и еще об одном обстоятельстве, касающемся лично меня, которое, как вы вскоре убедитесь, сыграло немаловажную роль в моей судьбе.
   Юма родилась на одном из экваториальных островов. В здешние места она попала два-три года назад — ее мать взял себе в жены какой-то белый; он привез их сюда и вскоре умер. А в Фалезе они жили всего первый год. До этого им пришлось немало поколесить по островам, следуя повсюду за белым, который был из тех, кого называют «перекати-поле»; такие люди ищут легкого заработка, и потому им не сидится на месте. Они вечно толкуют о неведомых странах, — где золотой дождь падает с неба, а ведь известно, что если начать гоняться за легким заработком, то так оно и пойдет до конца жизни. Поесть, попить да поиграть в кегли — на это им обычно всегда хватает, никто еще не слыхал, чтобы хоть один из таких субъектов погиб голодной смертью, и мало кто видел их в трезвом состоянии; в общем-то не жизнь, а карусель. Но так или, иначе этот проходимец таскал свою жену и ее дочь с собой повсюду, однако все больше по тем островам, которые не лежат на главных торговых путях, — словом, норовил попасть туда, где не было полиции и где, как ему, верно, казалось, мог подвернуться легкий заработок. У меня нашлось бы что сказать об этом типе, но вместе с тем он уберег Юму от Апии и Папиэте и других шикарных городов, и я был этому рад. Наконец он обосновался в Фале-Алии, открыл какую-то торговлишку — одному богу известно как! — очень быстро, по своему обычаю, спустил все до нитки и умер, не оставив семье ни гроша — один только клочок земли в Фалезе, который он получил от кого-то в уплату за старый долг. Это-то и заставило мать и дочь перебраться сюда. А Кейз, видимо, всячески им в этом содействовал и даже помогал строить дом. Он был очень добр к ним в те дни и давал Юме кое-что из своей лавки, короче, всякому ясно, что он имел на нее виды с самого начала. Но только они устроились в новом доме, как вдруг появился молодой туземец и пожелал взять Юму в жены. Туземец этот был даже какой-то маленький вождь и к тому же обладатель прекрасных циновок; он умел петь старинные песни своего племени и был «очень прекрасный», сказала Юма. Словом, куда ни кинь, а это была блестящая партия для нищей девчонки, заброшенной на чужбину.
   Выслушав это сообщение, я чуть не задохнулся от ревности.
   — Так ты, что ж, готова была выйти за него замуж? — вскричал я.
   — Моя, да, — сказала она. — Я очень хотел!
   — Так, так, — сказал я. — Ну, а если бы потом явился я?
   — Теперь я больше люблю тебя, — сказала она. — А выходи я замуж за Айони, я ему — верная жена. Я не простой канака. Я — хороший девушка!
   Ну что ж, раз так, значит, так, ничего не поделаешь, хотя можете поверить, что ее рассказ доставил мне мало удовольствия. А то, что Юма сообщила дальше, — так и подавно. Потому как этот предполагаемый брак и был, похоже, причиной всех бед. До этого на Юму и на ее мать хотя и смотрели малость свысока, как на чужаков, без роду, без племени, однако никто их не обижал, и даже, когда появился Айони, поначалу как будто ничего особенного не произошло. А затем, ни с того ни с сего, примерно за полгода до моего приезда сюда, Айони вдруг исчез неведомо куда, и с этого дня с Юмой и с ее матерью никто не захотел знаться. Ни единая душа ни разу не заглянула к ним в дом, и при встречах никто с ними не разговаривал. Когда они приходили в часовню, остальные женщины оттаскивали свои циновки подальше от них, и они всегда оставались в стороне. Это было самое настоящее отлучение, вроде того, как бывало в средние века. А отчего это и зачем — поди догадайся. Это было какое-то «тала пепело», сказала Юма, ложь какая-то, какая-то клевета. Девушки, которые прежде завидовали ей и ревновали к ней Айони, теперь насмехались над ней, потому что он ее бросил, и при встречах где-нибудь в лесу, когда кругом не было ни души, дразнили ее, кричали, что никто теперь на ней не женится.
   — «Нет такого мужчины — брать тебя в жены», кричали они, — рассказывала Юма. — «Очень боятся».
   Только один человек и бывал в их доме после того, как все от них отвернулись. Один только Кейз, да и он делал это украдкой и заглядывал к ним все больше, когда стемнеет. Мало-помалу он открыл свои карты и стал делать попытки сблизиться с Юмой. Я еще насчет этого Айони не успокоился, и когда зашла речь о Кейзе в той же роли, не стерпел и сказал с издевкой и довольно грубо.
   — Ах, вот как! — сказал я. — И ты, конечно, решила, что Кейз тоже «очень прекрасный» и ты тоже «очень хотел»?
   — Ты глупо говорит, — ответила Юма. — Белый человек приходит сюда, берет меня в жены, все равно как белую женщину, а я беру его мужем, — все равно белый или канака. Если он не по-хорошему берет и уедет, а жена оставляет, значит, он вор, пустое сердце, не умеет любить! Вот пришел ты, взял меня в жены. Твой сердце — большой, тебе не стыдно, что жена — островитянка. За это я тебя люблю так сильный. Я горда.
   Не припомню, чтобы мне еще когда-нибудь было так тошно на душе. Я положил вилку и снял с колен свою «островитянку». Мне вдруг стало невмоготу. И кусок не шел в горло. Я встал и принялся расхаживать из угла в угол, а Юма следила за мной глазами. Она, понятное дело, встревожилась, ну а я, мало сказать, что был встревожен. Мне так хотелось очистить свою совесть, открыться ей во всем, но не хватило духу.
   И тут внезапно со стороны моря до нас долетело пение; оно сразу зазвучало отчетливо и близко, как только, судно обогнуло мыс. Юма подбежала к окну и крикнула, что это «миси» объезжает побережье. «Подумать только, я, кажется, радуюсь приезду миссионера» — промелькнуло у меня в голове; но хоть и странно, а это было так.
   — Юма, — сказал я. — Сиди здесь и носа из дома не высовывай, пока я не вернусь.

ГЛАВА ТРЕТЬЯ. МИССИОНЕР

   Когда я вышел на веранду, судно миссионера уже входило в устье реки. Это был длинный вельбот, выкрашенный в белую краску; на юте был натянут тент, а за штурвалом стоял пастор-туземец. Дюжина пар весел с плеском погружалась в воду в лад песне, а миссионер весь в белом — поглядели бы вы на него — сидел под тентом и читал книгу. И смотреть на них и слушать пение было приятно. Нет более отрадного зрелища на островах, чем миссионерское судно с хорошей командой и хорошей песней. Я с минуту не без зависти глядел на них, а затем спустился к реке. …
   С противоположной стороны, туда же направлялся еще один человек, но он бежал по берегу и поэтому опередил меня. Это был Кейз. Он явно хотел помешать мне поговорить с миссионером, чтобы я не смог использовать того как переводчика. Но мои мысли в эту минуту были о другом — о том, как зло подшутил он надо мной, устраивая мою женитьбу, и о том, что сам он когда-то покушался на Юму, и от этого при виде его вся кровь бросилась, мне в лицо.
   — Пошел отсюда вон! Подлый обманщик, негодяй! — крикнул я.
   — Что такое? — сказал он.
   Я повторил все снова и прибавил еще два-три крепких ругательства.
   — И если я еще раз поймаю тебя ближе чем за шесть саженей от моего дома, берегись, я всажу пулю в твою поганую рожу.
   — Вы можете так распоряжаться у себя дома, где у меня нет ни малейших намерений появляться, как я вам уже сообщал, — сказал он. — А здесь общественная территория.
   — На этой территории у меня есть свои личные дела, — сказал я. — И я не желаю, чтобы разные ищейки, вроде тебя, шныряли тут и принюхивались. Так что предупреждаю: убирайся отсюда вон.
   — И не подумаю, — сказал Кейз.
   — Тогда я тебя заставлю, — сказал я.
   — Ну, это мы еще посмотрим, — сказал он.
   Он был довольно быстр и увертлив, но сильно уступал мне в росте и в весе и вообще рядом со мной казался довольно тщедушным; к тому же я был так разъярен, что мог бы, верно, гору своротить. Я хорошо врезал ему правой и тут же левой, да так, что у него башка затрещала, и сшиб его с ног.
   — Ну, хватит с тебя? — крикнул я.
   Он совсем побелел, тупо уставился на меня и молчал, а кровь расплывалась у него по лицу, как вино по скатерти.
   — Ну что, хватит с тебя? — повторил я. — Отвечай и брось дурака валять, не то я живо подыму тебя на ноги хорошим пинком в зад.
   Тогда он сел и схватился руками за голову. Верно, у него кружилась голова. Кровь закапала ему на полосатую куртку.
   — Да, на этот раз хватит, — сказал он, встал и, пошатываясь, побрел обратно.
   Вельбот миссионера уже приближался. Я улыбнулся про себя, увидев, как миссионер отложил книгу в сторону.
   «По крайней мере будет знать, что имеет дело с мужчиной», — подумалось мне.
   Не первый год жил я на этих островах, а разговаривать с миссионером да к тому же еще обращаться к нему с просьбой мне предстояло впервые. Недолюбливаю я эту публику. Да и не один коммерсант их не жалует: они смотрят на нас свысока и не скрывают этого. К тому же они почти все наполовину оканачились и больше якшаются с туземцами, чем со своими братьями-европейцами. На мне была чистая полосатая куртка, так как я, отправляясь на встречу с вождями, понятное дело, должен был прилично одеться, но при виде миссионера, который вышел из лодки, разряженный, как для дипломатического приема, — в белом полотняном костюме, тропическом шлеме, желтых ботинках и белой рубашке с галстуком, — мне захотелось запустить в него камнем. Когда он подошел ближе, приглядываясь ко мне с немалым любопытством (из-за моей драки с Кейзом, надо полагать), я заметил, что у него такой вид, словно он при смерти. У него и в самом деле, оказалось, была лихорадка, и он только-только оправился после приступа, который скрутил его во время плавания.
   — Насколько понимаю, вы мистер Тарлтон? — сказал я, так как уже слышал его имя.
   — А вы, по-видимому, новый представитель компании? — сказал он.
   — Перво-наперво, признаюсь вам напрямик, что не люблю иметь дело с миссионерами, — сказал я. — Считаю, что от вас и вам подобных один вред. Вы забиваете туземцам головы всякими баснями, и они начинают мнить о себе невесть что.
   — Можете думать все, что вам заблагорассудится, — сказал он и поглядел на меня не слишком-то ласково, — но я вовсе не обязан выслушивать ваши мнения.
   — Да вот получается так, что вам все-таки придется их выслушать, — сказал я. — Я не миссионер и миссионеров недолюбливаю; я не канак и не скажу, чтобы так уж очень об них пекся. Я самый обыкновенный торговец, самый что ни на есть простой человек, простой европеец и британский подданный, черт побери, человек низкого происхождения, и вы на меня, может быть, плевать хотели. Надеюсь, я высказался ясно?
   — Да, приятель, — сказал он. — Это более чем ясно, но не делает вам чести. Протрезвившись, вы сами пожалеете о своих словах.
   Он хотел пройти мимо, но я удержал его за руку. Канаки начинали ворчать. Я понял, что им не понравился мой тон, ведь я разговаривал с этим человеком без всякого стеснения, как стал бы, к примеру, говорить с вами.
   — Теперь вы не сможете сказать, что я не говорил с вами напрямик, — сказал я. — Значит, слушайте дальше. Я хочу просить вас сделать мне одолжение, даже два одолжения, по правде говоря, и если вы пойдете мне навстречу, я, может, после этого больше поверю в ваше так называемое христианское добро.
   Он помолчал. Затем улыбнулся.
   — Странный вы человек, — сказал он.
   — Такой уж, каким создал меня господь бог, — сказал я. — Не джентльмен и джентльмена из себя не корчу.
   — Ну, это еще будет видно, — сказал он. — Так чем же я могу быть вам полезен, мистер?..