Когда я воротился, они с Аланом, отложив карты, допрашивали прислужника; глава клана обернулся и что-то сказал мне по-гэльски.
— По-гэльски не разумею, сэр, — отозвался я.
После злополучной размолвки из-за карт, что бы я ни сказал, что бы ни сделал, все вызывало у Клуни досаду.
— Коли так, у имени вашего разумения побольше, чем у вас, — сердито буркнул он, — потому что это доброе гэльское имечко. Ну, да не в том суть. Мой лазутчик показывает, что на юг путь свободен, только вопрос, достанет ли у вас сил идти.
Я видел карты на столе, но золота и след простыл, только гора надписанных бумажек, и все на клуневой стороне. Да и у Алана вид был чудной, словно он чемто недоволен; и дурное предчувствие овладело мною.
— Не скажу, чтобы я совсем был здоров, — ответил я и посмотрел на Алана, — а впрочем, у нас есть немного денег, и с ними мы себе изрядно облегчим путь.
Алан прикусил губу и уставился в землю.
— Дэвид, знай правду, — молвил он наконец. — Деньги я проиграл.
— И мои тоже? — спросил я.
— И твои, — со стоном сказал Алан. — Зачем только ты мне их дал! Я сам не свой, как дорвусь до карт.
— Ба-ба-ба! — сказал Клуни. — Все это вздор; подурачились, и только. Само собой, деньги вы получите обратно, хоть вдвое больше, коли не побрезгуете. На что б это было похоже, если б я их взял себе! Слыханное ли дело, чтобы я ставил палки в колеса джентльменам в таком положении, как ваше! Куда бы это годилось! — уже во весь голос гаркнул Клуни, весь побагровел и принялся выкладывать золотые из карманов.
Алан ничего не сказал, только все смотрел в землю.
— Может, на минутку выйдем, сэр? — сказал я.
Клуни ответил: «С удовольствием», — и, точно, сразу пошел за мной, но лицо у него было хмурое и раздосадованное.
— А теперь, сэр, — сказал я, — раньше всего я должен принести вам признательность за ваше великодушие.
— Несусветная чушь! — вскричал Клуни. — Великодушие какое-то выдумал… Нехорошо получилось, конечно, да что прикажете делать — загнали в клетушку, точно овцу в хлев, — только и остается, что посидеть за картами с друзьями, когда в кои-то веки залучишь их к себе! А если они проиграют, то и речи быть не может… — Тут он запнулся.
— Вот именно, — сказал я. — Если они проиграют, вы им отдаете деньги; а выиграют, так ваши уносят в кармане! Я уж сказал, что склоняюсь пред вашим великодушием; и все же, сэр, мне до крайности тяжело оказаться в таком положении.
Наступило короткое молчание; Клуни тщился что-то сказать, но так и не выговорил ни слова. Только лицо его с каждым мгновением сильней наливалось кровью.
— Я человек молодой, — сказал я, — и вот я у вас спрашиваю совета. Посоветуйте мне как сыну. Мой друг честь по чести проиграл свои деньги, а до этого, опятьтаки честь по чести, куда больше выиграл у вас. Могу я взять их назад? Хорошо ли будет так поступить? Ведь как ни поверни, сами понимаете, гордость моя при том пострадает.
— Да и для меня нелестно получается, мистер Бэлфур, — сказал Клуни. — По-вашему выходит, я вроде как сети расставляю бедным людям, им в ущерб. А я не допущу, чтобы мои друзья в моем доме терпели оскорбления — да-да!
— И вдруг вспылил: — Или наносили оскорбления, вот так!
— Видите, сэр, значит, не совсем я напрасно говорил: карты — никчемное занятие для порядочных людей. Впрочем, я жду, что вы мне присоветуете.
Ручаюсь, если Клуни кого и ненавидел сейчас, так это Дэвида Бэлфура. Он смерил меня воинственным взглядом, и резкое слово готово было сорваться с его уст. Но то ли молодость моя его обезоружила, то ли пересилило чувство справедливости… Спору нет, положение было унизительное для всех, и не в последнюю очередь для Клуни; тем больше ему чести, что сумел выйти из него достойно.
— Мистер Бэлфур, — сказал он, — больно вы на мой вкус велеречивы да обходительны, но при всем том в вас живет дух истого джентльмена. Вот вам честное мое слово: можете брать эти деньги — я и сыну сказал бы то же, — а вот и моя рука.
— По-гэльски не разумею, сэр, — отозвался я.
После злополучной размолвки из-за карт, что бы я ни сказал, что бы ни сделал, все вызывало у Клуни досаду.
— Коли так, у имени вашего разумения побольше, чем у вас, — сердито буркнул он, — потому что это доброе гэльское имечко. Ну, да не в том суть. Мой лазутчик показывает, что на юг путь свободен, только вопрос, достанет ли у вас сил идти.
Я видел карты на столе, но золота и след простыл, только гора надписанных бумажек, и все на клуневой стороне. Да и у Алана вид был чудной, словно он чемто недоволен; и дурное предчувствие овладело мною.
— Не скажу, чтобы я совсем был здоров, — ответил я и посмотрел на Алана, — а впрочем, у нас есть немного денег, и с ними мы себе изрядно облегчим путь.
Алан прикусил губу и уставился в землю.
— Дэвид, знай правду, — молвил он наконец. — Деньги я проиграл.
— И мои тоже? — спросил я.
— И твои, — со стоном сказал Алан. — Зачем только ты мне их дал! Я сам не свой, как дорвусь до карт.
— Ба-ба-ба! — сказал Клуни. — Все это вздор; подурачились, и только. Само собой, деньги вы получите обратно, хоть вдвое больше, коли не побрезгуете. На что б это было похоже, если б я их взял себе! Слыханное ли дело, чтобы я ставил палки в колеса джентльменам в таком положении, как ваше! Куда бы это годилось! — уже во весь голос гаркнул Клуни, весь побагровел и принялся выкладывать золотые из карманов.
Алан ничего не сказал, только все смотрел в землю.
— Может, на минутку выйдем, сэр? — сказал я.
Клуни ответил: «С удовольствием», — и, точно, сразу пошел за мной, но лицо у него было хмурое и раздосадованное.
— А теперь, сэр, — сказал я, — раньше всего я должен принести вам признательность за ваше великодушие.
— Несусветная чушь! — вскричал Клуни. — Великодушие какое-то выдумал… Нехорошо получилось, конечно, да что прикажете делать — загнали в клетушку, точно овцу в хлев, — только и остается, что посидеть за картами с друзьями, когда в кои-то веки залучишь их к себе! А если они проиграют, то и речи быть не может… — Тут он запнулся.
— Вот именно, — сказал я. — Если они проиграют, вы им отдаете деньги; а выиграют, так ваши уносят в кармане! Я уж сказал, что склоняюсь пред вашим великодушием; и все же, сэр, мне до крайности тяжело оказаться в таком положении.
Наступило короткое молчание; Клуни тщился что-то сказать, но так и не выговорил ни слова. Только лицо его с каждым мгновением сильней наливалось кровью.
— Я человек молодой, — сказал я, — и вот я у вас спрашиваю совета. Посоветуйте мне как сыну. Мой друг честь по чести проиграл свои деньги, а до этого, опятьтаки честь по чести, куда больше выиграл у вас. Могу я взять их назад? Хорошо ли будет так поступить? Ведь как ни поверни, сами понимаете, гордость моя при том пострадает.
— Да и для меня нелестно получается, мистер Бэлфур, — сказал Клуни. — По-вашему выходит, я вроде как сети расставляю бедным людям, им в ущерб. А я не допущу, чтобы мои друзья в моем доме терпели оскорбления — да-да!
— И вдруг вспылил: — Или наносили оскорбления, вот так!
— Видите, сэр, значит, не совсем я напрасно говорил: карты — никчемное занятие для порядочных людей. Впрочем, я жду, что вы мне присоветуете.
Ручаюсь, если Клуни кого и ненавидел сейчас, так это Дэвида Бэлфура. Он смерил меня воинственным взглядом, и резкое слово готово было сорваться с его уст. Но то ли молодость моя его обезоружила, то ли пересилило чувство справедливости… Спору нет, положение было унизительное для всех, и не в последнюю очередь для Клуни; тем больше ему чести, что сумел выйти из него достойно.
— Мистер Бэлфур, — сказал он, — больно вы на мой вкус велеречивы да обходительны, но при всем том в вас живет дух истого джентльмена. Вот вам честное мое слово: можете брать эти деньги — я и сыну сказал бы то же, — а вот и моя рука.
ГЛАВА XXIV
ПО ТАЙНЫМ ТРОПАМ
ССОРА
Под покровом ночи нас с Аланом переправили через Лох-Эрихт и повели вдоль восточного берега в другой тайник у верховьев Лох-Ранноха, а провожал нас один прислужник из Клети. Этот молодец нес все наши пожитки и еще Аланов плащ в придачу и с эдакой поклажей трусил себе рысцой, как крепкая горская лошадка с охапкой сена; я давеча едва ноги волочил, хотя нес вдвое меньше; а между тем доводись нам помериться силами в честной схватке, я одолел бы его играючи.
Конечно, совсем иное дело шагать налегке; кабы не это ощущение свободы и легкости, я, пожалуй, вовсе не смог бы идти. Я только что поднялся с одра болезни, ну, а обстоятельства наши были отнюдь не таковы, чтобы воодушевлять на богатырские усилия: путь пролегал по самым безлюдным и унылым местам Шотландии, под ненастными небесами, и в сердцах путников не было согласия.
Долгое время мы ничего не говорили, шли то бок о бок, то друг за другом с каменными лицами; я — злой и надутый, черпая свои невеликие силы в греховных и неистовых чувствах, обуревавших меня; Алан — злой и пристыженный, пристыженный тем, что спустил мои деньги; злой оттого, что я так враждебно это принял.
Мысль о том, чтобы с ним расстаться, преследовала меня все упорнее, и чем больше она меня прельщала, тем отвратительней я становился сам себе. Ведь что бы Алану повернуться и сказать: «Ступай один, моя опасность сейчас страшнее, а со мной опасней и тебе», — и благородно, и красиво, и великодушно. Но самому обратиться к другу, который тебя, бесспорно, любит, и заявить: «Ты в большой опасности, я — не очень; дружество твое мне обуза, так что выкручивайся как знаешь и сноси тяготы в одиночку…»
— нет, ни за что; о таком про себя подумаешь, и то вон щеки пылают!
А все-таки Алан поступил как ребенок и, что хуже всего, ребенок неверный. Выманить у меня деньги, когда я лежал почти в беспамятстве, само по себе немногим лучше воровства; да еще, изволите видеть, бредет себе рядышком, гол как сокол, и без зазрения совести метит поживиться деньгами, которые мне, по его милости, пришлось выклянчить. Понятное дело, я не отказывался с ним поделиться, да только зло брало, что он принимал это как должное.
Вот вокруг чего вертелись все мои мысли, но заикнуться о расставании иль деньгах означало бы проявить черную неблагодарность. Потому, избрав меньшее из двух зол, я молчал как рыба, даже глаз не поднимал на своего спутника, разве что косился исподтишка.
В конце концов на том берегу Лох-Эрихта по дороги сквозь ровные камышовые плавни, где идти было ненужно, Алан не выдержал и шагнул ко мне.
— Дэвид, — сказал он, — не дело друзьям так себя вести из-за маленькой неприятности. Я должен сознаться, что раскаиваюсь, ну и дело с концом. А теперь, если у тебя что накопилось на душе, лучше выкладывай.
— У меня? — процедил я. — Ровным счетом ничего.
Он как будто погрустнел, что я и отметил с подленьким злорадством.
— Погоди, — сказал он дрогнувшим голосом, — ведь я же говорю, что виноват.
— Еще бы не виноваты, — хладнокровно отозвался я. — Надеюсь, вы отдадите мне должное, что я вас ни разу не попрекнул.
— Ни разу, — сказал Алан. — Ты хуже сделал, и сам это знаешь. Может быть, разойдемся врозь? Ты как-то помянул об этом. Может быть, снова скажешь? Отсюда, Дэвид, и вправо и влево гор и вереска хватит на обоих; а я, откровенно говоря, не люблю набиваться, когда не нужен.
Меня точно ножом резануло, как будто Алан разгадал мое тайное вероломство.
— Алан Брек! — выкрикнул я и разразился негодующей речью: — Как могли вы подумать, что я от вас отвернусь в тяжелый час? Вы не смеете мне бросать такие слова. Все мое поведение их опровергает. Правильно, я тогда уснул на пустоши; так ведь это я от усталости, и нечестно мне за то пенять…
— А я и не думал, — сказал Алан.
— …но если не считать того случая, — продолжал я, — что такого я сделал, чтобы мне как последней собаке приписывать такие низости? Я никогда еще не подводил друга и с вас начинать не собираюсь. Мы слишком много пережили вместе; вы, может, и забудете это, я — никогда.
— Я тебе одно скажу, Дэвид, — очень спокойно проговорил Алан. — Жизнью я тебе давно обязан, а теперь ты выручил мои деньги. Так постарайся же, не отягчай мне и без того тяжкое бремя.
Кого бы не тронули эти слова; они и меня задели, да не так, как надо. Я понимал, что веду себя прескверно, и злился уже не только на Алана, но и на себя заодно, а оттого сильней ожесточался.
— Вы меня просили говорить, — сказал я. — Что ж, ладно, скажу. Вы — сами согласились, что оказали мне плохую услугу, мне пришлось стерпеть унижение — я вас ни словом не упрекнул, даже речи не заводил об этом, пока вы первый не начали. А теперь вам не нравится, почему я не пляшу от радости, что меня унизили! — кричал я. — А там, глядишь, потребуете, чтобы я еще вам в ноги бухнулся да благодарил! Вы бы о других побольше думали, Алан Брек! Если б вы чаще вспоминали о других, то, может, меньше говорили бы о себе, и когда друг из приязни к вашей особе без звука глотает обиду, сказали бы спасибо и не касались этого, а вы на него же ополчаетесь. Вы ж сами признали, что все получилось по вашей вине, так и не вам бы напрашиваться на ссору.
— Хорошо, — сказал Алан, — ни слова больше.
И вновь воцарилось молчание; дошли до тайника, поужинали, легли спать, и все без единого слова.
На другой день в сумерках наш провожатый переправил нас через Лох-Раннох и объяснил, какой дорогой, на его взгляд, нам лучше пробираться дальше. Он предлагал нам сразу уйти высоко в горы, сделать большой круг в обход трех долин — Глен-Лайона, Глен-Локея, Глен-Докарта и мимо Киппена, вдоль истоков Форта, спуститься на равнину. Алан слушал неодобрительно; такой путь вывел бы нас к землям его кровных врагов, гленоркских Кемпбеллов. Он возразил, что если повернуть на восток, мы почти сразу выходим к атолским Стюартам, людям одного с ним имени и рода, хоть и подчиненным другому вождю; к тому же так нам гораздо ближе и легче дойти до цели. Однако наш провожатый — а он был, кстати сказать, первый среди лазутчиков Клуни — на любой его довод приводил свой, более основательный, называл число солдат в каждой округе и в заключение (насколько я сумел разобрать) объяснил, что нам нигде не будет безопасней, чем на земле Кемпбеллов.
Алан в конце концов сдался, но скрепя сердце.
— Тоскливей края не сыскать в Шотландии, — проворчал он. — Ничегошеньки нету, один лишь вереск, да воронье, да Кемпбеллы. Впрочем, вы, я вижу, человек понимающий, так что будь по-вашему!
Сказано — сделано; мы двинулись дальше этим путем. Почти три ночи напролет блуждали мы по неприютным горам, среди источников, где зарождаются строптивые реки; часто нас окутывали туманы, непрестанно секли ветры, поливали дожди, и не обласкал ни единый проблеск солнца. Днем мы отсыпались в измокшем вереске, ночами без конца карабкались по неприступным склонам, продирались сквозь нагромождения каменных глыб. Мы то и дело сбивались с пути; нередко попадали в такой плотный туман, что были вынуждены, не двигаясь с места, пережидать, пока он поредеет. О костре и думать не приходилось. Вся еда наша была драммак да ломоть холодного мяса, которым снабдили нас в Клети, что же до питья, видит бог, воды кругом хватало.
Страшное то было время, а беспросветное ненастье и угрюмые места вокруг не скрашивали нам его. Я весь иззяб; стучал от холода зубами; горло у меня разболелось немилосердно, как прежде на островке; в боку кололо, не переставая, когда же я забывался сном на своем мокром ложе, под проливным дождем и в чавкающей грязи, то лишь затем, чтоб пережить еще раз в сновидениях самое страшное, что приключилось наяву; я видел башню замка Шос в свете молний, Рансома на руках у матросов, Шуана в предсмертной агонии на полу кормовой рубки, Колина Кемпбелла, который судорожно силился расстегнуть на себе кафтан. От этого бредового забытья меня пробуждали в предвечерних сумерках, и я садился в той же жидкой грязи, в которой спал, и ужинал холодным драммаком; дождь стегал меня по лицу либо ледяными струйками сочился за воротник; туман надвигался на нас, точно стены мрачной темницы, а иной раз под порывами ветра стены ее внезапно расступались, открывая нам глубокий темный провал какой-нибудь долины, куда с громким ревом низвергались потоки.
Со всех сторон шумели и гремели бессчетные речки. Под затяжным дождем вздулись горные родники, всякое ущелье клокотало, как водослив; всякий ручей набух, как в разгар половодицы, заполнил русло и вышел из берегов. В часы полунощных скитаний робко было внимать долинным водам, то гулким, как раскаты грома, то гневным, точно крик. Вот когда понял я по-настоящему сказки про Водяного Коня, злого духа потоков, который, как рассказывают, плачет и трубит у перекатов, зазывая путника на погибель. Алан, по-моему, в это верил, если не совсем, так вполовину; и когда вопли вод стали особенно пронзительны, я был не слишком удивлен (хоть, разумеется, и неприятно поражен), увидев, как он крестится на католический лад.
Во время этих мучительных странствий мы с Аланом держались отчужденно, даже почти не разговаривали. И то правда, что я перемогался из последних сил; возможно, в этом для меня есть какое-то оправдание. Но я к тому же по природе был злопамятен, не вдруг обижался, зато долго не прощал обиды, а теперь злобился и на своего спутника и на себя самого. Первые двое суток он был сама доброта; немногословен, быть может, но неизменно готов помочь, и все надеялся (я это отлично видел), что недовольство мое пройдет. А я все это время лишь отмалчивался, растравлял себя, грубо отвергал его услуги и лишь изредка скользил по нему пустым взглядом, как будто он камень или куст какой-нибудь.
Вторая ночь, а верней, заря третьего дня захватила нас на очень голом уклоне, так что по обыкновению сразу же сделать привал, перекусить и лечь спать оказалось нельзя. Пока мы добрались до укрытия, серая мгла заметно поредела, ибо, хотя дождь и не перестал, тучи поднялись выше; и Алан, заглянув мне в лицо, встревоженно нахмурился.
— Давай-ка я понесу твой узел, — предложил он, наверно, в десятый раз с тех пор, как мы простились у Лох-Ранноха с лазутчиком.
— Спасибо, сам управлюсь, — надменно отозвался я.
Алан вспыхнул.
— Больше предлагать не стану, — сказал он. — Я не из терпеливых, Дэвид.
— Да уж, что верно, то верно, — был мой ответ, вполне достойный дерзкого и глупого сорванца лет десяти.
Алан ничего не сказал, но поведение его было красноречивей всяких слов. Отныне, надо полагать, он окончательно простил себе свою оплошность у Клуни; вновь лихо заломил шляпу, приосанился и зашагал, посвистывая и поглядывая на меня краем глаза с вызывающей усмешкой.
На третью ночь нам предстояло пройти западную окраину Бэлкиддера. Небо прояснилось; похолодало, в воздухе запахло морозцем, северный ветер гнал прочь тучи, и звезды разгорались ярче. Речки, конечно, были полнехоньки и все так же грозно шумели в ущельях, но я заметил, что Алан не вспоминает больше Водяного Коня и настроен как нельзя лучше. Для меня же погода переменилась слишком поздно; я так долго провалялся в болоте, что даже одежда на плечах моих, как говорится в Библии, «была мне мерзостна»; я до смерти устал, на мне живого места не было, все тело болело и ныло, меня бил озноб; колючий ветер пронизывал до костей, от его воя мне закладывало уши. В таком-то незавидном состоянии я еще вынужден был терпеть от своего спутника злые насмешки. Теперь он стал куда как разговорчив, и что ни слово было, то издевка. Меня он любезней, чем «виг», не величал.
— А ну-ка, — говорил он, — видишь, и лужа подвернулась, прыгай, мой маленький виг! Ты ведь у нас прыгун отменный! — И все в подобном духе, да с глумливыми ужимками и язвительным голосом.
Я знал, что это моих же рук дело; но мне даже повиниться было невмоготу: я чувствовал, что мне уже недалеко тащиться: очень скоро останется только лечь и околеть на этих волглых горах, как овце или лисице, и забелеются здесь мои косточки, словно кости дикого зверя. Кажется, я начинал бредить; может, поэтому подобный конец стал представляться мне желанным, я упивался мыслью, что сгину одинокий в этой пустыне и только дикие орлы будут кружить надо мною в мои последние мгновения. Вот тогда Алан раскается, думал я, вспомнит, скольким он мне обязан, а меня уже не будет в живых, и воспоминания станут для него мукой. Так шел я и, как несмышленый хворый и злой мальчишка, пестовал старые обиды на ближнего своего, тогда как мне больше бы пристало на коленях взывать к всевышнему о милосердии. При каждой новой колкости Алана я мысленно потирал себе руки. «Ага, — думал я, — погоди. Я тебе готовлю ответ похлестче; возьму лягу и умру, то-то будет тебе оплеуха! Да, вот это месть! Горько же ты пожалеешь, что был неблагодарен и жесток!»
А между тем мне становилось все хуже. Один раз я даже упал, просто ноги подломились, и Алан на мгновение насторожился; но я так проворно встал и так бодро тронулся дальше, что вскоре он забыл об этом случае. Я то горел, как в огне, то стучал зубами от озноба. Колотье в боку становилось невозможно терпеть. Под конец я понял, что дальше плестись не в силах, и вдруг меня обуяло желание выложить Алану все начистоту, дать волю гневу и единым духом покончить все счеты с жизнью. Он как раз обозвал меня «виг». Я остановился.
— Мистер Стюарт, — проговорил я, и голос мой дрожал, как натянутая струна, — вы меня старше, и вам бы следовало знать, как себя вести. Ужель вы ничего умнее и забавней не нашли, чем колоть мне глаза моими политическими убеждениями? Я полагал, что, когда люди расходятся во взглядах, долг джентльмена вести себя учтиво; кабы не так, будьте уверены, я вас сумел бы уязвить побольнее, чем вы меня.
Алан стоял передо мною, шляпа набекрень, руки в карманах, чуть склонив голову набок. При свете звезд мне видно было, как он слушает с коварной усмешкой, а когда я договорил, он принялся насвистывать якобитскую песенку. Ее сочинили в насмешку над генералом Коупом, когда он был разбит при Престонпансе.
Эй, Джонни Коуп, еще ноги идут?
И барабаны твои еще бьют?
И тут я сообразил, что сам Алан бился в день сражения на стороне короля.
— Что это вам, мистер Стюарт, вздумалось выбрать именно эту песенку?
— сказал я. — Уж не для того ли, чтоб напомнить, что вы были биты и теми и этими?
Свист оборвался у Алана на устах.
— Дэвид! — вымолвил он.
— Но таким замашкам пора положить конец, — продолжал я, — и я позабочусь, чтобы отныне вы о моем короле и моих добрых друзьях Кемпбеллах говорили вежливо.
— Я — Стюарт… — начал было Алан.
— Да-да, знаю, — перебил я, — и носите имя королей. Не забывайте, однако, что я в горах перевидал немало таких, кто его носит, и могу сказать о них только одно: им очень не грех было бы помыться.
— Ты понимаешь, что это оскорбление? — совсем тихо сказал Алан.
— Сожалею, если так, — сказал я, — потому что я еще не кончил; и коли вам присказка не по вкусу, так и сказка будет не по душе. Вас травили в поле взрослые, невелика ж вам радость отыграться на мальчишке. Вас били Кемпбеллы, били и виги, вы только стрекача задавали, как заяц. Вам приличествует о них отзываться почтительно.
Алан стоял как вкопанный, полы плаща его развевались за ним на ветру.
— Жаль, — наконец сказал он. — Но бывают вещи, которые спустить нельзя.
— Вас и не просят ничего спускать, — сказал я. — Извольте, я к вашим услугам.
— К услугам? — переспросил он.
— Да-да, я к вашим услугам. Я не пустозвон и не бахвал, как кое-кто. Обороняйтесь, сударь! — и, выхватив шпагу, я изготовился к бою, как Алан сам меня учил.
— Дэвид! — вскричал он. — Да ты в своем уме?
Я не могу скрестить с тобою шпагу. Это же чистое убийство!
— Раньше надо было думать, когда вы меня оскорбляли, — сказал я.
— И то правда! — воскликнул Алан и, ухватясь рукой за подбородок, на миг застыл в тягостной растерянности. — Истинная правда, — сказал он и обнажил шпагу. Но я еще не успел коснуться ее своею, как он отшвырнул оружие и бросился наземь. — Нет-нет, — повторял он, — нет-нет. Я не могу…
При виде этого последние остатки моей злости улетучились, осталась только боль, и сожаление, и пустота, и недовольство собой. Я ничего на свете не пожалел бы, чтоб взять назад то, что наговорил; но разве сказанное воротишь? Я сразу вспомнил былую доброту Алана и его храбрость, и как он меня выручал, и ободрял, и нянчился со мной, когда нам приходилось трудно; потом я вспомнил свои оскорбления и понял, что лишился этого доблестного друга навсегда. В тот же миг мне занеможилось вдвойне, в боку резало как ножом. Я чувствовал, что вот-вот потеряю сознание и упаду.
Тут меня и осенило: никакие извинения не сотрут того, что мною сказано; тут нечего и думать, такой обиды не искупить словами. Да, оправдания были бы тщетны, зато единый зов о помощи может воротить мне Алана. И я превозмог свою гордость.
— Алан! — сказал я. — Помогите мне, не то я сейчас умру.
Он вскочил с земли и оглядел меня.
— Я правду говорю, — сказал я. — Кончено дело. Ох, доведите меня только хоть до какой-нибудь лачуги — мне легче там будет умереть.
Прикидываться не было нужды; помимо воли я говорил жалобным голосом, который тронул бы и каменное сердце.
— Идти можешь? — спросил Алан.
— Нет, — сказал я, — без помощи не могу. Ноги подкашиваются вот уже час, наверно; в боку жжет, как каленым железом; нет мочи вздохнуть. Если я умру, Алан, вы меня простите? В душе-то я вас все равно любил — даже когда сильней всего злился.
— Тише, не надо! — вскричал Алан. — Не говори ничего! Дэвид, друг сердечный, да ты знаешь… — Он замолк, чтобы подавить рыдание. — Давай, я тебя обхвачу рукой, вот так! — продолжал он. — Теперь обопрись хорошенько. Черт побери, где же найти жилье? Погоди-ка, мы ведь в Бэлкиддере, здесь домов сколько хочешь, и к тому же здесь живут друзья. Так идти легче, Дэви?
— Да, так, пожалуй, дойду, — и я прижал его руку к себе.
Он опять едва не заплакал.
— Знаешь что, Дэви, никудышный я человек, вот и все; ни разумения во мне, ни доброты. Как будто не мог запомнить, что ты совсем еще дитя, и что тебя, конечно, ноги не держат! Дэви, ты постарайся меня простить.
— Дружище, довольно об этом! — сказал я. — Оба мы хороши, чего там! Какие есть, такими надо принимать друг друга, дорогой мой Алан! Ой, до чего же бок болит! Да неужели тут нет никакого жилья?
— Я найду тебе кров, Дэвид, — твердо сказал Алан. — Сейчас пойдем вниз по ручью, там непременно наткнемся на жилье. Слушай, бедняга ты мой, может, я тебя лучше понесу на спине?
— Алан, голубчик, да ведь я на целую голову вас выше.
— Ничего подобного! — вскинулся Алан. — От силы на дюйм-другой, может быть; я, конечно, не дылда, что называется, никто не говорит, да и к тому же… — тут голос его препотешно замер, и он прибавил: — …впрочем, если вдуматься, ты прав. На целую голову, если не больше, а то и на целый локоть даже!
Смешно и трогательно было слушать, как Алан спешит взять назад собственные слова из страха, как бы нам вновь не повздорить. Я бы не удержался от смеха, кабы не боль в боку; но если б я рассмеялся, то, наверно, не сдержал бы и слез.
— Алан! — воскликнул я. — Отчего вы так добры ко мне? На что вам сдался такой неблагодарный малый?
— Веришь ли, я и сам не знаю, — сказал Алан. — Я думал, ты меня тем взял, что никогда не набиваешься на ссору, — так на ж тебе, теперь ты мне стал еще милее!
Под покровом ночи нас с Аланом переправили через Лох-Эрихт и повели вдоль восточного берега в другой тайник у верховьев Лох-Ранноха, а провожал нас один прислужник из Клети. Этот молодец нес все наши пожитки и еще Аланов плащ в придачу и с эдакой поклажей трусил себе рысцой, как крепкая горская лошадка с охапкой сена; я давеча едва ноги волочил, хотя нес вдвое меньше; а между тем доводись нам помериться силами в честной схватке, я одолел бы его играючи.
Конечно, совсем иное дело шагать налегке; кабы не это ощущение свободы и легкости, я, пожалуй, вовсе не смог бы идти. Я только что поднялся с одра болезни, ну, а обстоятельства наши были отнюдь не таковы, чтобы воодушевлять на богатырские усилия: путь пролегал по самым безлюдным и унылым местам Шотландии, под ненастными небесами, и в сердцах путников не было согласия.
Долгое время мы ничего не говорили, шли то бок о бок, то друг за другом с каменными лицами; я — злой и надутый, черпая свои невеликие силы в греховных и неистовых чувствах, обуревавших меня; Алан — злой и пристыженный, пристыженный тем, что спустил мои деньги; злой оттого, что я так враждебно это принял.
Мысль о том, чтобы с ним расстаться, преследовала меня все упорнее, и чем больше она меня прельщала, тем отвратительней я становился сам себе. Ведь что бы Алану повернуться и сказать: «Ступай один, моя опасность сейчас страшнее, а со мной опасней и тебе», — и благородно, и красиво, и великодушно. Но самому обратиться к другу, который тебя, бесспорно, любит, и заявить: «Ты в большой опасности, я — не очень; дружество твое мне обуза, так что выкручивайся как знаешь и сноси тяготы в одиночку…»
— нет, ни за что; о таком про себя подумаешь, и то вон щеки пылают!
А все-таки Алан поступил как ребенок и, что хуже всего, ребенок неверный. Выманить у меня деньги, когда я лежал почти в беспамятстве, само по себе немногим лучше воровства; да еще, изволите видеть, бредет себе рядышком, гол как сокол, и без зазрения совести метит поживиться деньгами, которые мне, по его милости, пришлось выклянчить. Понятное дело, я не отказывался с ним поделиться, да только зло брало, что он принимал это как должное.
Вот вокруг чего вертелись все мои мысли, но заикнуться о расставании иль деньгах означало бы проявить черную неблагодарность. Потому, избрав меньшее из двух зол, я молчал как рыба, даже глаз не поднимал на своего спутника, разве что косился исподтишка.
В конце концов на том берегу Лох-Эрихта по дороги сквозь ровные камышовые плавни, где идти было ненужно, Алан не выдержал и шагнул ко мне.
— Дэвид, — сказал он, — не дело друзьям так себя вести из-за маленькой неприятности. Я должен сознаться, что раскаиваюсь, ну и дело с концом. А теперь, если у тебя что накопилось на душе, лучше выкладывай.
— У меня? — процедил я. — Ровным счетом ничего.
Он как будто погрустнел, что я и отметил с подленьким злорадством.
— Погоди, — сказал он дрогнувшим голосом, — ведь я же говорю, что виноват.
— Еще бы не виноваты, — хладнокровно отозвался я. — Надеюсь, вы отдадите мне должное, что я вас ни разу не попрекнул.
— Ни разу, — сказал Алан. — Ты хуже сделал, и сам это знаешь. Может быть, разойдемся врозь? Ты как-то помянул об этом. Может быть, снова скажешь? Отсюда, Дэвид, и вправо и влево гор и вереска хватит на обоих; а я, откровенно говоря, не люблю набиваться, когда не нужен.
Меня точно ножом резануло, как будто Алан разгадал мое тайное вероломство.
— Алан Брек! — выкрикнул я и разразился негодующей речью: — Как могли вы подумать, что я от вас отвернусь в тяжелый час? Вы не смеете мне бросать такие слова. Все мое поведение их опровергает. Правильно, я тогда уснул на пустоши; так ведь это я от усталости, и нечестно мне за то пенять…
— А я и не думал, — сказал Алан.
— …но если не считать того случая, — продолжал я, — что такого я сделал, чтобы мне как последней собаке приписывать такие низости? Я никогда еще не подводил друга и с вас начинать не собираюсь. Мы слишком много пережили вместе; вы, может, и забудете это, я — никогда.
— Я тебе одно скажу, Дэвид, — очень спокойно проговорил Алан. — Жизнью я тебе давно обязан, а теперь ты выручил мои деньги. Так постарайся же, не отягчай мне и без того тяжкое бремя.
Кого бы не тронули эти слова; они и меня задели, да не так, как надо. Я понимал, что веду себя прескверно, и злился уже не только на Алана, но и на себя заодно, а оттого сильней ожесточался.
— Вы меня просили говорить, — сказал я. — Что ж, ладно, скажу. Вы — сами согласились, что оказали мне плохую услугу, мне пришлось стерпеть унижение — я вас ни словом не упрекнул, даже речи не заводил об этом, пока вы первый не начали. А теперь вам не нравится, почему я не пляшу от радости, что меня унизили! — кричал я. — А там, глядишь, потребуете, чтобы я еще вам в ноги бухнулся да благодарил! Вы бы о других побольше думали, Алан Брек! Если б вы чаще вспоминали о других, то, может, меньше говорили бы о себе, и когда друг из приязни к вашей особе без звука глотает обиду, сказали бы спасибо и не касались этого, а вы на него же ополчаетесь. Вы ж сами признали, что все получилось по вашей вине, так и не вам бы напрашиваться на ссору.
— Хорошо, — сказал Алан, — ни слова больше.
И вновь воцарилось молчание; дошли до тайника, поужинали, легли спать, и все без единого слова.
На другой день в сумерках наш провожатый переправил нас через Лох-Раннох и объяснил, какой дорогой, на его взгляд, нам лучше пробираться дальше. Он предлагал нам сразу уйти высоко в горы, сделать большой круг в обход трех долин — Глен-Лайона, Глен-Локея, Глен-Докарта и мимо Киппена, вдоль истоков Форта, спуститься на равнину. Алан слушал неодобрительно; такой путь вывел бы нас к землям его кровных врагов, гленоркских Кемпбеллов. Он возразил, что если повернуть на восток, мы почти сразу выходим к атолским Стюартам, людям одного с ним имени и рода, хоть и подчиненным другому вождю; к тому же так нам гораздо ближе и легче дойти до цели. Однако наш провожатый — а он был, кстати сказать, первый среди лазутчиков Клуни — на любой его довод приводил свой, более основательный, называл число солдат в каждой округе и в заключение (насколько я сумел разобрать) объяснил, что нам нигде не будет безопасней, чем на земле Кемпбеллов.
Алан в конце концов сдался, но скрепя сердце.
— Тоскливей края не сыскать в Шотландии, — проворчал он. — Ничегошеньки нету, один лишь вереск, да воронье, да Кемпбеллы. Впрочем, вы, я вижу, человек понимающий, так что будь по-вашему!
Сказано — сделано; мы двинулись дальше этим путем. Почти три ночи напролет блуждали мы по неприютным горам, среди источников, где зарождаются строптивые реки; часто нас окутывали туманы, непрестанно секли ветры, поливали дожди, и не обласкал ни единый проблеск солнца. Днем мы отсыпались в измокшем вереске, ночами без конца карабкались по неприступным склонам, продирались сквозь нагромождения каменных глыб. Мы то и дело сбивались с пути; нередко попадали в такой плотный туман, что были вынуждены, не двигаясь с места, пережидать, пока он поредеет. О костре и думать не приходилось. Вся еда наша была драммак да ломоть холодного мяса, которым снабдили нас в Клети, что же до питья, видит бог, воды кругом хватало.
Страшное то было время, а беспросветное ненастье и угрюмые места вокруг не скрашивали нам его. Я весь иззяб; стучал от холода зубами; горло у меня разболелось немилосердно, как прежде на островке; в боку кололо, не переставая, когда же я забывался сном на своем мокром ложе, под проливным дождем и в чавкающей грязи, то лишь затем, чтоб пережить еще раз в сновидениях самое страшное, что приключилось наяву; я видел башню замка Шос в свете молний, Рансома на руках у матросов, Шуана в предсмертной агонии на полу кормовой рубки, Колина Кемпбелла, который судорожно силился расстегнуть на себе кафтан. От этого бредового забытья меня пробуждали в предвечерних сумерках, и я садился в той же жидкой грязи, в которой спал, и ужинал холодным драммаком; дождь стегал меня по лицу либо ледяными струйками сочился за воротник; туман надвигался на нас, точно стены мрачной темницы, а иной раз под порывами ветра стены ее внезапно расступались, открывая нам глубокий темный провал какой-нибудь долины, куда с громким ревом низвергались потоки.
Со всех сторон шумели и гремели бессчетные речки. Под затяжным дождем вздулись горные родники, всякое ущелье клокотало, как водослив; всякий ручей набух, как в разгар половодицы, заполнил русло и вышел из берегов. В часы полунощных скитаний робко было внимать долинным водам, то гулким, как раскаты грома, то гневным, точно крик. Вот когда понял я по-настоящему сказки про Водяного Коня, злого духа потоков, который, как рассказывают, плачет и трубит у перекатов, зазывая путника на погибель. Алан, по-моему, в это верил, если не совсем, так вполовину; и когда вопли вод стали особенно пронзительны, я был не слишком удивлен (хоть, разумеется, и неприятно поражен), увидев, как он крестится на католический лад.
Во время этих мучительных странствий мы с Аланом держались отчужденно, даже почти не разговаривали. И то правда, что я перемогался из последних сил; возможно, в этом для меня есть какое-то оправдание. Но я к тому же по природе был злопамятен, не вдруг обижался, зато долго не прощал обиды, а теперь злобился и на своего спутника и на себя самого. Первые двое суток он был сама доброта; немногословен, быть может, но неизменно готов помочь, и все надеялся (я это отлично видел), что недовольство мое пройдет. А я все это время лишь отмалчивался, растравлял себя, грубо отвергал его услуги и лишь изредка скользил по нему пустым взглядом, как будто он камень или куст какой-нибудь.
Вторая ночь, а верней, заря третьего дня захватила нас на очень голом уклоне, так что по обыкновению сразу же сделать привал, перекусить и лечь спать оказалось нельзя. Пока мы добрались до укрытия, серая мгла заметно поредела, ибо, хотя дождь и не перестал, тучи поднялись выше; и Алан, заглянув мне в лицо, встревоженно нахмурился.
— Давай-ка я понесу твой узел, — предложил он, наверно, в десятый раз с тех пор, как мы простились у Лох-Ранноха с лазутчиком.
— Спасибо, сам управлюсь, — надменно отозвался я.
Алан вспыхнул.
— Больше предлагать не стану, — сказал он. — Я не из терпеливых, Дэвид.
— Да уж, что верно, то верно, — был мой ответ, вполне достойный дерзкого и глупого сорванца лет десяти.
Алан ничего не сказал, но поведение его было красноречивей всяких слов. Отныне, надо полагать, он окончательно простил себе свою оплошность у Клуни; вновь лихо заломил шляпу, приосанился и зашагал, посвистывая и поглядывая на меня краем глаза с вызывающей усмешкой.
На третью ночь нам предстояло пройти западную окраину Бэлкиддера. Небо прояснилось; похолодало, в воздухе запахло морозцем, северный ветер гнал прочь тучи, и звезды разгорались ярче. Речки, конечно, были полнехоньки и все так же грозно шумели в ущельях, но я заметил, что Алан не вспоминает больше Водяного Коня и настроен как нельзя лучше. Для меня же погода переменилась слишком поздно; я так долго провалялся в болоте, что даже одежда на плечах моих, как говорится в Библии, «была мне мерзостна»; я до смерти устал, на мне живого места не было, все тело болело и ныло, меня бил озноб; колючий ветер пронизывал до костей, от его воя мне закладывало уши. В таком-то незавидном состоянии я еще вынужден был терпеть от своего спутника злые насмешки. Теперь он стал куда как разговорчив, и что ни слово было, то издевка. Меня он любезней, чем «виг», не величал.
— А ну-ка, — говорил он, — видишь, и лужа подвернулась, прыгай, мой маленький виг! Ты ведь у нас прыгун отменный! — И все в подобном духе, да с глумливыми ужимками и язвительным голосом.
Я знал, что это моих же рук дело; но мне даже повиниться было невмоготу: я чувствовал, что мне уже недалеко тащиться: очень скоро останется только лечь и околеть на этих волглых горах, как овце или лисице, и забелеются здесь мои косточки, словно кости дикого зверя. Кажется, я начинал бредить; может, поэтому подобный конец стал представляться мне желанным, я упивался мыслью, что сгину одинокий в этой пустыне и только дикие орлы будут кружить надо мною в мои последние мгновения. Вот тогда Алан раскается, думал я, вспомнит, скольким он мне обязан, а меня уже не будет в живых, и воспоминания станут для него мукой. Так шел я и, как несмышленый хворый и злой мальчишка, пестовал старые обиды на ближнего своего, тогда как мне больше бы пристало на коленях взывать к всевышнему о милосердии. При каждой новой колкости Алана я мысленно потирал себе руки. «Ага, — думал я, — погоди. Я тебе готовлю ответ похлестче; возьму лягу и умру, то-то будет тебе оплеуха! Да, вот это месть! Горько же ты пожалеешь, что был неблагодарен и жесток!»
А между тем мне становилось все хуже. Один раз я даже упал, просто ноги подломились, и Алан на мгновение насторожился; но я так проворно встал и так бодро тронулся дальше, что вскоре он забыл об этом случае. Я то горел, как в огне, то стучал зубами от озноба. Колотье в боку становилось невозможно терпеть. Под конец я понял, что дальше плестись не в силах, и вдруг меня обуяло желание выложить Алану все начистоту, дать волю гневу и единым духом покончить все счеты с жизнью. Он как раз обозвал меня «виг». Я остановился.
— Мистер Стюарт, — проговорил я, и голос мой дрожал, как натянутая струна, — вы меня старше, и вам бы следовало знать, как себя вести. Ужель вы ничего умнее и забавней не нашли, чем колоть мне глаза моими политическими убеждениями? Я полагал, что, когда люди расходятся во взглядах, долг джентльмена вести себя учтиво; кабы не так, будьте уверены, я вас сумел бы уязвить побольнее, чем вы меня.
Алан стоял передо мною, шляпа набекрень, руки в карманах, чуть склонив голову набок. При свете звезд мне видно было, как он слушает с коварной усмешкой, а когда я договорил, он принялся насвистывать якобитскую песенку. Ее сочинили в насмешку над генералом Коупом, когда он был разбит при Престонпансе.
Эй, Джонни Коуп, еще ноги идут?
И барабаны твои еще бьют?
И тут я сообразил, что сам Алан бился в день сражения на стороне короля.
— Что это вам, мистер Стюарт, вздумалось выбрать именно эту песенку?
— сказал я. — Уж не для того ли, чтоб напомнить, что вы были биты и теми и этими?
Свист оборвался у Алана на устах.
— Дэвид! — вымолвил он.
— Но таким замашкам пора положить конец, — продолжал я, — и я позабочусь, чтобы отныне вы о моем короле и моих добрых друзьях Кемпбеллах говорили вежливо.
— Я — Стюарт… — начал было Алан.
— Да-да, знаю, — перебил я, — и носите имя королей. Не забывайте, однако, что я в горах перевидал немало таких, кто его носит, и могу сказать о них только одно: им очень не грех было бы помыться.
— Ты понимаешь, что это оскорбление? — совсем тихо сказал Алан.
— Сожалею, если так, — сказал я, — потому что я еще не кончил; и коли вам присказка не по вкусу, так и сказка будет не по душе. Вас травили в поле взрослые, невелика ж вам радость отыграться на мальчишке. Вас били Кемпбеллы, били и виги, вы только стрекача задавали, как заяц. Вам приличествует о них отзываться почтительно.
Алан стоял как вкопанный, полы плаща его развевались за ним на ветру.
— Жаль, — наконец сказал он. — Но бывают вещи, которые спустить нельзя.
— Вас и не просят ничего спускать, — сказал я. — Извольте, я к вашим услугам.
— К услугам? — переспросил он.
— Да-да, я к вашим услугам. Я не пустозвон и не бахвал, как кое-кто. Обороняйтесь, сударь! — и, выхватив шпагу, я изготовился к бою, как Алан сам меня учил.
— Дэвид! — вскричал он. — Да ты в своем уме?
Я не могу скрестить с тобою шпагу. Это же чистое убийство!
— Раньше надо было думать, когда вы меня оскорбляли, — сказал я.
— И то правда! — воскликнул Алан и, ухватясь рукой за подбородок, на миг застыл в тягостной растерянности. — Истинная правда, — сказал он и обнажил шпагу. Но я еще не успел коснуться ее своею, как он отшвырнул оружие и бросился наземь. — Нет-нет, — повторял он, — нет-нет. Я не могу…
При виде этого последние остатки моей злости улетучились, осталась только боль, и сожаление, и пустота, и недовольство собой. Я ничего на свете не пожалел бы, чтоб взять назад то, что наговорил; но разве сказанное воротишь? Я сразу вспомнил былую доброту Алана и его храбрость, и как он меня выручал, и ободрял, и нянчился со мной, когда нам приходилось трудно; потом я вспомнил свои оскорбления и понял, что лишился этого доблестного друга навсегда. В тот же миг мне занеможилось вдвойне, в боку резало как ножом. Я чувствовал, что вот-вот потеряю сознание и упаду.
Тут меня и осенило: никакие извинения не сотрут того, что мною сказано; тут нечего и думать, такой обиды не искупить словами. Да, оправдания были бы тщетны, зато единый зов о помощи может воротить мне Алана. И я превозмог свою гордость.
— Алан! — сказал я. — Помогите мне, не то я сейчас умру.
Он вскочил с земли и оглядел меня.
— Я правду говорю, — сказал я. — Кончено дело. Ох, доведите меня только хоть до какой-нибудь лачуги — мне легче там будет умереть.
Прикидываться не было нужды; помимо воли я говорил жалобным голосом, который тронул бы и каменное сердце.
— Идти можешь? — спросил Алан.
— Нет, — сказал я, — без помощи не могу. Ноги подкашиваются вот уже час, наверно; в боку жжет, как каленым железом; нет мочи вздохнуть. Если я умру, Алан, вы меня простите? В душе-то я вас все равно любил — даже когда сильней всего злился.
— Тише, не надо! — вскричал Алан. — Не говори ничего! Дэвид, друг сердечный, да ты знаешь… — Он замолк, чтобы подавить рыдание. — Давай, я тебя обхвачу рукой, вот так! — продолжал он. — Теперь обопрись хорошенько. Черт побери, где же найти жилье? Погоди-ка, мы ведь в Бэлкиддере, здесь домов сколько хочешь, и к тому же здесь живут друзья. Так идти легче, Дэви?
— Да, так, пожалуй, дойду, — и я прижал его руку к себе.
Он опять едва не заплакал.
— Знаешь что, Дэви, никудышный я человек, вот и все; ни разумения во мне, ни доброты. Как будто не мог запомнить, что ты совсем еще дитя, и что тебя, конечно, ноги не держат! Дэви, ты постарайся меня простить.
— Дружище, довольно об этом! — сказал я. — Оба мы хороши, чего там! Какие есть, такими надо принимать друг друга, дорогой мой Алан! Ой, до чего же бок болит! Да неужели тут нет никакого жилья?
— Я найду тебе кров, Дэвид, — твердо сказал Алан. — Сейчас пойдем вниз по ручью, там непременно наткнемся на жилье. Слушай, бедняга ты мой, может, я тебя лучше понесу на спине?
— Алан, голубчик, да ведь я на целую голову вас выше.
— Ничего подобного! — вскинулся Алан. — От силы на дюйм-другой, может быть; я, конечно, не дылда, что называется, никто не говорит, да и к тому же… — тут голос его препотешно замер, и он прибавил: — …впрочем, если вдуматься, ты прав. На целую голову, если не больше, а то и на целый локоть даже!
Смешно и трогательно было слушать, как Алан спешит взять назад собственные слова из страха, как бы нам вновь не повздорить. Я бы не удержался от смеха, кабы не боль в боку; но если б я рассмеялся, то, наверно, не сдержал бы и слез.
— Алан! — воскликнул я. — Отчего вы так добры ко мне? На что вам сдался такой неблагодарный малый?
— Веришь ли, я и сам не знаю, — сказал Алан. — Я думал, ты меня тем взял, что никогда не набиваешься на ссору, — так на ж тебе, теперь ты мне стал еще милее!
ГЛАВА XXV
В БЭЛКИДДЕРЕ
Алан постучался в дверь первого же встречного дома, что в такой части горной Шотландии, как Бэлкиддерские Склоны, было поступком далеко не безопасным. Здесь не господствовал какой-нибудь один сильный клан; землю занимали и оспаривали друг у друга кланы-карлики, разрозненные остатки распавшихся родов и просто, что называется, люд без роду без племени, забившийся в этот дикий край по истокам Форта и Тея под натиском Кемпбеллов. Жили здесь Стюарты и Макларены, а это почти одно и то же, потому что в случае войны Макларены становились под знамена Аланова вождя и сливались воедино с эпинским кланом. Жили также, и в немалом числе, члены древнего, гонимого законом, безымянного и кровавого клана Макгрегоров. О них всегда, а ныне подавно, шла дурная слава, и ни одна из враждующих сторон и партий во всей Шотландии не оказывала им доверия. Вождь клана, Макгрегор из Макгрегора, был в изгнании; прямой предводитель бэлкиддерских Макгрегоров Джеме Мор, старший сын Роб Роя, был заточен в Эдинбургский замок и ждал суда; они были на ножах и с горцами и с жителями равнины, с Грэмами, с Макларенами, со Стюартами; и Алан, для которого обидчик любого, даже случайного его приятеля становился личным врагом, меньше всего желал бы на них натолкнуться.
Нам посчастливилось: дом принадлежал семейству Макларенов, которые приняли Алана с распростертыми объятиями не потому лишь, что он Стюарт, а потому, что о нем здесь ходили легенды. Меня тотчас же уложили в постель и привели лекаря, который нашел, что я очень плох. Не знаю, он ли оказался столь искусным целителем, я ли сам был так молод и крепок, но только пролежал я не более недели, а на исходе месяца был уже вполне в силах отправиться дальше.
Все это время Алан, как я его ни упрашивал, нипочем не соглашался бросить меня одного, хотя оставаться для него было чистым безрассудством, о чем ему и твердили без устали немногие друзья, посвященные в нашу тайну. Днем он хоронился в перелеске на склоне, где под корнями деревьев была яма, а ночами, когда все затихало, наведывался ко мне. Надо ли говорить, как я ему радовался; хозяйка дома миссис Макларен не знала, чем и ублажить дорогого гостя; сам же Дункан Ду (так звали нашего хозяина) был большой любитель музыки, и у него была пара волынок, а потому, пока я поправлялся, в доме царил настоящий праздник и мы зачастую веселились до утра.
Нам посчастливилось: дом принадлежал семейству Макларенов, которые приняли Алана с распростертыми объятиями не потому лишь, что он Стюарт, а потому, что о нем здесь ходили легенды. Меня тотчас же уложили в постель и привели лекаря, который нашел, что я очень плох. Не знаю, он ли оказался столь искусным целителем, я ли сам был так молод и крепок, но только пролежал я не более недели, а на исходе месяца был уже вполне в силах отправиться дальше.
Все это время Алан, как я его ни упрашивал, нипочем не соглашался бросить меня одного, хотя оставаться для него было чистым безрассудством, о чем ему и твердили без устали немногие друзья, посвященные в нашу тайну. Днем он хоронился в перелеске на склоне, где под корнями деревьев была яма, а ночами, когда все затихало, наведывался ко мне. Надо ли говорить, как я ему радовался; хозяйка дома миссис Макларен не знала, чем и ублажить дорогого гостя; сам же Дункан Ду (так звали нашего хозяина) был большой любитель музыки, и у него была пара волынок, а потому, пока я поправлялся, в доме царил настоящий праздник и мы зачастую веселились до утра.