Я сказал, что нет и что он уже спрашивает не первый раз.
— Да, это очень может быть, — сказал он, вздохнув. — Странно как-то, почему б вам не прихватить… Так вот, я и говорю, что за птица этот Алан Брек: бесшабашный, отчаянный и к тому же, как всем известно, правая рука Джемса Глена. Смертный приговор этому человеку уже вынесен, терять ему нечего, так что, вздумай какой-нибудь сирый бедняк отлынивать, пожалуй, кинжалом пропорют.
— Вас послушать, мистер Хендерленд, так и правда картина безрадостная, — сказал я. — Коль тут с обеих сторон ничего нет, кроме страха, мне дальше и слушать не хочется.
— Э, нет, — сказал мистер Хендерленд. — Тут еще и любовь и самоотречение, да такие, что и мне и вам в укор. Есть в этом что-то истинно прекрасное — возможно, не по христианским понятиям, а по-человечески прекрасное. Вот и Алан Брек, по всему, что я слышал, малый, достойный уважения. Мало ли, мистер Бэлфур, скажем, и у нас на родине лицемеров и проныр, что и в церкви сидят на первых скамьях и у людей в почете, а сами зачастую в подметки не годятся тому заблудшему головорезу, хоть он и проливает человеческую кровь. Нет, нет, нам у этих горцев еще не грех бы поучиться… Вы, верно, сейчас думаете, что я слишком уж загостился в горах? — улыбаясь, прибавил он.
Я возразил, что вовсе нет, что меня самого в горцах многое восхищает и, если на то пошло, мистер Кемпбелл тоже уроженец гор.
— Да, верно, — отозвался он. — И превосходного рода.
— А что там затевает королевский управляющий? — спросил я.
— Это Колин-то Кемпбелл? — сказал Хендерленд. — Да лезет прямо в осиное гнездо!
— Я слыхал, собрался арендаторов выставлять силой?
— Да, — подтвердил Хендерленд, — только с этим, как в народе говорят, всяк тянет в свою сторону. Сперва Джеме Глен отъехал в Эдинбург, заполучил там какого-то стряпчего — тоже, понятно, из Стюартов; эти вечно все скопом держатся, ровно летучие мыши на колокольне, — и приостановил выселение. Тогда снова заворошился Колин Кемпбелл и выиграл дело в суде казначейства. И вот уже завтра, говорят, первым арендаторам велено сниматься с мест. Начинают с Дюрора, под самым носом у Джемса, что, на мой непосвященный взгляд, не слишком разумно.
— Думаете, будут сопротивляться? — спросил я.
— Видите, они разоружены, — сказал Хендерленд, — во всяком случае, так считается… на самом-то деле по укромным местам немало еще припрятано холодного оружия. И потом, Колин Кемпбелл вызвал солдат. При всем том, будь я на месте его почтенной супруги, у меня бы душа не была спокойна, покуда он не вернется домой. Они народец лихой, эти эпинские Стюарты.
Я спросил, лучше ли другие соседи.
— То-то и оно, что нет, — сказал Хендерленд. — В этом вся загвоздка. Потому что, если в Эпине Колин Кемпбелл и поставит на своем, ему все равно нужно будет заводить все сначала в ближайшей округе, которая зовется Мамор и входит в земли Камеронов. Он над обеими землями королевский управляющий, стало быть, ему из обеих и выживать арендаторов; и знаете, мистер Бэлфур, положа руку на сердце, у меня такое убеждение: если от одних он и унесет ноги, его все равно прикончат другие.
Так-то, за разговорами, провели мы в дороге почти весь день; под конец мистер Хендерленд объявил, что был счастлив найти такого попутчика, а в особенности — познакомиться с другом мистера Кемпбелла («которого, — сказал он, — я возьму на себя смелость именовать сладкозвучным певцом нашего пресвитерианского Сиона»), и предложил мне сделать короткую передышку и остановиться на ночь у него — он жил неподалеку, за Кингерлохом. По совести говоря, я несказанно обрадовался; особой охоты проситься к Джону из Клеймора я не чувствовал, тем более, что после своей двойной незадачи — сперва с проводниками, а после с джентльменом-паромщиком — стал с некоторой опаской относиться к каждому новому горцу. На том мы с мистером Хендерлендом и поладили и к вечеру пришли к небольшому домику, одиноко стоявшему на берегу Лох-Линне. Пустынные горы Ардгура по эту сторону уже погрузились в сумрак, но левобережные, эпинские, еще оставались на солнце; залив лежал тихий, как озеро, только чайки кричали, кружа над ним; и какой-то зловещей торжественностью веяло от этих мест.
Едва мы дошли до порога, как, к немалому моему удивлению (я уже успел привыкнуть к обходительности горцев), мистер Хендерленд бесцеремонно протиснулся в дверь мимо меня, ринулся в комнату, схватил глиняную — банку, роговую ложечку и принялся чудовищными порциями набивать себе нос табаком. Потом всласть начихался и с глуповато-блаженной улыбкой обратил ко мне взор.
— Это я такой обет дал, — пояснил он. — Я положил на — себя зарок не брать в дорогу табаку. Тяжкое лишение, слов нет, и все ж, как подумаешь про мучеников, не только наших, пресвитерианских, а вообще всех, кто пострадал за христианскую веру, — стыдно становится роптать.
Сразу же, как мы перекусили (а самым роскошным блюдом у моего доброго хозяина была овсянка с творожной сывороткой), он принял серьезный вид и объявил, что его долг перед мистером Кемпбеллом проверить, обращены ли должным образом помыслы мои к господу. После происшествия с табаком я был склонен посмеиваться над ним; но он заговорил, и очень скоро у меня на глаза навернулись слезы. Есть два свойства, к которым неустанно влечется душа человека: сердечная доброта и смирение; не часто встречаешь их в нашем суровом мире, среди людей холодных и полных гордыни; однако именно доброта и смирение говорили устами мистера Хендерленда. И хотя я изрядно хорохорился после стольких приключений, из которых сумел, как говорится, выйти с честью, — все же очень скоро, внимая ему, я преклонил колена подле простого бедного старика, просветленный и гордый тем, что стою рядом с ним.
Прежде чем отойти ко сну, он вручил мне на дорогу шесть пенсов из тех жалких грошей, что хранились в торфяной стене его домика; а я при виде такой беспредельной доброты не знал, как и быть. Но он так горячо меня уговаривал, что отказаться было бы уж вовсе неучтиво, и я в конце концов уступил, хоть из нас двоих он после этого остался беднее.
— Да, это очень может быть, — сказал он, вздохнув. — Странно как-то, почему б вам не прихватить… Так вот, я и говорю, что за птица этот Алан Брек: бесшабашный, отчаянный и к тому же, как всем известно, правая рука Джемса Глена. Смертный приговор этому человеку уже вынесен, терять ему нечего, так что, вздумай какой-нибудь сирый бедняк отлынивать, пожалуй, кинжалом пропорют.
— Вас послушать, мистер Хендерленд, так и правда картина безрадостная, — сказал я. — Коль тут с обеих сторон ничего нет, кроме страха, мне дальше и слушать не хочется.
— Э, нет, — сказал мистер Хендерленд. — Тут еще и любовь и самоотречение, да такие, что и мне и вам в укор. Есть в этом что-то истинно прекрасное — возможно, не по христианским понятиям, а по-человечески прекрасное. Вот и Алан Брек, по всему, что я слышал, малый, достойный уважения. Мало ли, мистер Бэлфур, скажем, и у нас на родине лицемеров и проныр, что и в церкви сидят на первых скамьях и у людей в почете, а сами зачастую в подметки не годятся тому заблудшему головорезу, хоть он и проливает человеческую кровь. Нет, нет, нам у этих горцев еще не грех бы поучиться… Вы, верно, сейчас думаете, что я слишком уж загостился в горах? — улыбаясь, прибавил он.
Я возразил, что вовсе нет, что меня самого в горцах многое восхищает и, если на то пошло, мистер Кемпбелл тоже уроженец гор.
— Да, верно, — отозвался он. — И превосходного рода.
— А что там затевает королевский управляющий? — спросил я.
— Это Колин-то Кемпбелл? — сказал Хендерленд. — Да лезет прямо в осиное гнездо!
— Я слыхал, собрался арендаторов выставлять силой?
— Да, — подтвердил Хендерленд, — только с этим, как в народе говорят, всяк тянет в свою сторону. Сперва Джеме Глен отъехал в Эдинбург, заполучил там какого-то стряпчего — тоже, понятно, из Стюартов; эти вечно все скопом держатся, ровно летучие мыши на колокольне, — и приостановил выселение. Тогда снова заворошился Колин Кемпбелл и выиграл дело в суде казначейства. И вот уже завтра, говорят, первым арендаторам велено сниматься с мест. Начинают с Дюрора, под самым носом у Джемса, что, на мой непосвященный взгляд, не слишком разумно.
— Думаете, будут сопротивляться? — спросил я.
— Видите, они разоружены, — сказал Хендерленд, — во всяком случае, так считается… на самом-то деле по укромным местам немало еще припрятано холодного оружия. И потом, Колин Кемпбелл вызвал солдат. При всем том, будь я на месте его почтенной супруги, у меня бы душа не была спокойна, покуда он не вернется домой. Они народец лихой, эти эпинские Стюарты.
Я спросил, лучше ли другие соседи.
— То-то и оно, что нет, — сказал Хендерленд. — В этом вся загвоздка. Потому что, если в Эпине Колин Кемпбелл и поставит на своем, ему все равно нужно будет заводить все сначала в ближайшей округе, которая зовется Мамор и входит в земли Камеронов. Он над обеими землями королевский управляющий, стало быть, ему из обеих и выживать арендаторов; и знаете, мистер Бэлфур, положа руку на сердце, у меня такое убеждение: если от одних он и унесет ноги, его все равно прикончат другие.
Так-то, за разговорами, провели мы в дороге почти весь день; под конец мистер Хендерленд объявил, что был счастлив найти такого попутчика, а в особенности — познакомиться с другом мистера Кемпбелла («которого, — сказал он, — я возьму на себя смелость именовать сладкозвучным певцом нашего пресвитерианского Сиона»), и предложил мне сделать короткую передышку и остановиться на ночь у него — он жил неподалеку, за Кингерлохом. По совести говоря, я несказанно обрадовался; особой охоты проситься к Джону из Клеймора я не чувствовал, тем более, что после своей двойной незадачи — сперва с проводниками, а после с джентльменом-паромщиком — стал с некоторой опаской относиться к каждому новому горцу. На том мы с мистером Хендерлендом и поладили и к вечеру пришли к небольшому домику, одиноко стоявшему на берегу Лох-Линне. Пустынные горы Ардгура по эту сторону уже погрузились в сумрак, но левобережные, эпинские, еще оставались на солнце; залив лежал тихий, как озеро, только чайки кричали, кружа над ним; и какой-то зловещей торжественностью веяло от этих мест.
Едва мы дошли до порога, как, к немалому моему удивлению (я уже успел привыкнуть к обходительности горцев), мистер Хендерленд бесцеремонно протиснулся в дверь мимо меня, ринулся в комнату, схватил глиняную — банку, роговую ложечку и принялся чудовищными порциями набивать себе нос табаком. Потом всласть начихался и с глуповато-блаженной улыбкой обратил ко мне взор.
— Это я такой обет дал, — пояснил он. — Я положил на — себя зарок не брать в дорогу табаку. Тяжкое лишение, слов нет, и все ж, как подумаешь про мучеников, не только наших, пресвитерианских, а вообще всех, кто пострадал за христианскую веру, — стыдно становится роптать.
Сразу же, как мы перекусили (а самым роскошным блюдом у моего доброго хозяина была овсянка с творожной сывороткой), он принял серьезный вид и объявил, что его долг перед мистером Кемпбеллом проверить, обращены ли должным образом помыслы мои к господу. После происшествия с табаком я был склонен посмеиваться над ним; но он заговорил, и очень скоро у меня на глаза навернулись слезы. Есть два свойства, к которым неустанно влечется душа человека: сердечная доброта и смирение; не часто встречаешь их в нашем суровом мире, среди людей холодных и полных гордыни; однако именно доброта и смирение говорили устами мистера Хендерленда. И хотя я изрядно хорохорился после стольких приключений, из которых сумел, как говорится, выйти с честью, — все же очень скоро, внимая ему, я преклонил колена подле простого бедного старика, просветленный и гордый тем, что стою рядом с ним.
Прежде чем отойти ко сну, он вручил мне на дорогу шесть пенсов из тех жалких грошей, что хранились в торфяной стене его домика; а я при виде такой беспредельной доброты не знал, как и быть. Но он так горячо меня уговаривал, что отказаться было бы уж вовсе неучтиво, и я в конце концов уступил, хоть из нас двоих он после этого остался беднее.
ГЛАВА XVII
СМЕРТЬ РЫЖЕЙ ЛИСЫ
На другой день мистер Хендерленд отыскал для меня человека с собственной лодкой, который вечером собирался на ту сторону Лох-Линне в Эпин, рыбачить. Лодочник был из его паствы, и потому мистер Хендерденд уговорил его захватить меня с собою; таким образом, я выгадывал целый день пути и еще деньги, которые мне пришлось бы заплатить за переправу на двух паромах.
Когда мы отошли от берега, время уж близилось к полудню, день был хмурый, облачный, лишь в просветах там и сям проглядывало солнце. Глубина здесь была морская, но ни единой волны на тихой воде; я даже зачерпнул и попробовал на вкус: мне не верилось, что она и правда соленая. Горы по обоим берегам стояли высоченные, щербатые, голые, в тени облаков — совсем черные и угрюмые, на солнце же — сплошь оплетенные серебристым кружевом ручейков. Суровый край этот Эпин — и чем только он так берет за сердце, что вот Алан без него и жить не может…
Почти ничего примечательного в пути не случилось. Только вскоре после того, как мы отчалили, с северной стороны, возле самой воды вспыхнуло на солнце алое движущееся пятнышко. По цвету оно было совсем как солдатские мундиры; и вдобавок на нем то и дело вспыхивали искорки и молнии, словно лучи высекали их, попадая на гладкую сталь.
Я спросил у своего лодочника, что бы это могло быть; и он сказал, что скорее всего это красные мундиры шагают в Эпин из Форта Вильям для устрашения обездоленных арендаторов. Да, тягостно мне показалось это зрелище; не знаю, оттого ли, что я думал об Алане, или некое предчувствие шевельнулось в моей груди, но я, хоть всего второй раз видел солдат короля Георга, смотрел на них недобрыми глазами.
Наконец мы подошли так близко к косе возле устья Лох-Линме, что я запросился на берег. Мой лодочник, малый добросовестный, памятуя о своем обещании законоучителю, порывался доставить меня в Баллахулиш; но так я очутился бы дальше от своей тайной цели, а потому уперся и в конце концов сошел все-таки в родимом краю Алана, Эпине, у подножия Леттерморской (или, иначе, Леттерворской, я слыхал и так и эдак) чащи.
Лес был березовый и рос на крутом скалистом склоне горы, нависшей над заливом. Склон изобиловал проплешинами и лощинками, заросшими папоротником; а сквозь чащобу с севера на юг бежала вьючная тропа, и на краешке ее, где бил ключ, я примостился, чтобы перекусить овсяной лепешкой, гостинцем мистера Хендерленда, а заодно обдумать свое положение.
Тучи комаров жалили меня напропалую, но куда сильней донимали меня тревоги. Что делать? Зачем мне связываться с Аланом, человеком вне закона, не сегодня-завтра убийцей; не разумней ли будет податься прямо к югу, восвояси, на собственный страх и риск, а то хорош я буду в глазах мистера Кемпбелла или того же мистера Хендерленда, случись им когда-нибудь узнать о моем своеволии, которое иначе как блажью не назовешь — такие-то сомнения осаждали меня больше, чем когда-либо.
Пока я сидел и раздумывал, сквозь чащу стали доноситься людские голоса и конский топот, а вскорости из-за поворота показались четыре путника. Тропа в этом месте была до того сыпучая и узенькая, что они шли гуськом, ведя коней в поводу. Первым шел рыжекудрый великан с лицом властным и разгоряченным; шляпу он нес в руке и обмахивался ею, тяжело переводя дух от жары. За ним, как я безошибочно определил по черному строгому одеянию и белому парику, шествовал стряпчий. Третьим оказался слуга в ливрее с клетчатой выпушкой, а это означало, что господин его происходит из горской фамилии и либо не считается с законом, либо в большой чести у власть имущих, потому что носить шотландскую клетку воспрещалось указом. Будь я более сведущ в тонкостях подобного рода, я распознал бы на выпушке цвета Аргайлов, иначе говоря, Кемпбеллов. К седлу его коня была приторочена внушительных размеров переметная сума, а на седельной луке — так заведено было у местных любителей путешествовать с удобствами — болталась сетка с лимонами для приготовления пунша.
Что до четвертого, который замыкал процессию, я таких, как он, уже видывал прежде и вмиг угадал в нем судебного исполнителя.
Едва заметив, как приближаются эти люди, я решил (а почему и сам не знаю) не обрывать нить своих приключений; и когда первый поравнялся со мной, я встал из папоротника и спросил, как пройти в Охарн.
Он остановился и взглянул на меня с каким-то особенным, как мне почудилось, выражением; потом обернулся к стряпчему.
— Манго, — сказал он, — чем не дурное предвещание, почище двух встречных пиратов! Как вам понравится: я направляюсь в Дюрор по известному вам делу, а тут из папоротников, извольте видеть, является отрок в нежных годах и вопрошает, не держу ли я путь на Охарн.
— Это неподходящий повод для шуток, Гленур, — отозвался его спутник. Оба уже подошли совсем близко и разглядывали меня; другие двое меж
тем остановились немного поодаль.
— И чего ж тебе надобно в Охарне? — спросил Колин Рой Кемпбелл из Гленура, по прозванию Рыжая Лиса, ибо его-то я и остановил на дороге.
— Того, кто там живет, — ответил я.
— Стало быть, Джемса Глена, — раздумчиво молвил Гленур и снова обратился к стряпчему: — Видно, людишек своих собирает?
— Как бы то ни было, — заявил тот, — нам лучше переждать здесь, пока не подоспеют солдаты.
— Может быть, вы из-за меня всполошились, — сказал я, — так я не из его людишек и не из ваших, а просто честный подданный короля Георга, никому ничем не обязан и никого, не страшусь.
— А что, неплохо сказано, — одобрил управляющий. — Только осмелюсь спросить, что поделывает честный подданный в такой дали от родных краев и для чего ему вздумалось разыскивать Ардшилова братца? Тут, было бы тебе известно, власть моя. Я на здешних землях королевский управляющий, а за спиной у меня два десятка солдат.
— Наслышан! — запальчиво сказал я. — По всей округе слух идет, какой у вас крутой норов.
Он все глядел на меня, словно бы в нерешимости.
— Что же, — промолвил он наконец, — на язык ты востер, да я не враг прямому слову. Кабы ты у меня в любой другой день спросил дорогу к дому Джемса Стюарта, я б тебе показал без обмана, еще и доброго пути пожелал бы. Но сегодня… Что скажете, Манго? — И он вновь оглянулся на стряпчего.
Но в тот самый миг, как он повернул голову, сверху со склона грянул ружейный выстрел — и едва он прогремел, Гленур упал на тропу.
— Убили! — вскрикнул он. — Меня убили!
Стряпчий успел его подхватить и теперь придерживал, слуга, ломая руки, застыл над ними. Раненый перевел испуганный взгляд с одного на другого и изменившимся, хватающим за душу голосом выговорил:
— Спасайтесь. Я убит.
Он попробовал расстегнуть на — себе кафтан, наверно, чтобы нащупать рану, но пальцы его бессильно скользнули по пуговицам. Он глубоко вздохнул, уронил голову на плечо и испустил дух.
Стряпчий не проронил ни слова, только лицо его побелело и черты заострились, словно он сам был покойником; слуга разрыдался, как дитя, шумно всхлипывая и причитая; а я, остолбенев от ужаса, стоял и смотрел на них.
Но вот стряпчий опустил убитого в лужу его же крови на тропе и тяжело поднялся на ноги.
Наверно, это его движение привело меня в чувство, потому что стоило ему шелохнуться, как я кинулся вверх по склону и завопил: «Убийца! Держи убийцу!»
Все произошло мгновенно, так что, когда я вскарабкался на первый уступ и мне открылась часть голой скалы, убийца не успел еще уйти далеко. Это был рослый детина в черном кафтане с металлическими пуговицами, вооруженный длинным охотничьим ружьем.
— Ко мне! — крикнул я. — Вот он!
Убийца тотчас воровато глянул через плечо и пустился бежать. Миг — и он исчез в березовой рощице; потом снова показался уже на верхней ее опушке, и видно было, как он с обезьяньей ловкостью взбирается на новую кручу; а там он скользнул за выступ скалы, и больше я его не видел.
Все это время я тоже не стоял на месте и уже забрался довольно высоко, но тут мне крикнули, чтобы я остановился.
Я как раз добежал до опушки верхнего березняка, так что, когда обернулся, вся прогалина подо мною оказалась на виду.
Стряпчий с судебным исполнителем стояли над самой тропой, кричали и махали руками, чтобы я возвращался, а слева от них, с мушкетами наперевес, уже начали по одному выбираться из нижней рощи солдаты.
— Для чего мне-то возвращаться? — крикнул я. — Вы сами лезьте сюда!
— Десять фунтов тому, кто изловит мальчишку! — закричал стряпчий. — Это сообщник. Его сюда подослали нарочно, чтобы задержал нас разговорами.
При этих словах (я их расслышал очень ясно, хотя кричал он не мне, а солдатам) у меня душа ушла в пятки от страха, только уже иного, чем прежде. Ведь одно дело, когда в опасности твоя жизнь, и совсем другое, когда есть угроза вместе с жизнью потерять и доброе имя. И потом, эта новая напасть свалилась на меня словно гром среди ясного неба, так внезапно, что я окончательно опешил и потерялся.
Солдаты стали растягиваться цепочкой, одни побежали в обход, другие вскинули мушкеты и взяли меня на прицел; а я все не двигался с места.
— Ныряй сюда, за деревья, — раздался под боком чей-то голос.
Не очень понимая, что делаю, я повиновался, и едва скользнул за деревья, как сразу затрещали мушкеты и засвистели пули меж березовых стволов.
В двух шагах, под защитой дерев, стоял с удочкой в руках Алан Брек. Он не поздоровался — а впрочем, до любезностей ли тут было — только бросил: «За мной!» — и припустился бегом по косогору в сторону Баллахулиша; а я, как овечка, — за ним.
Мы бежали среди берез; то, согнувшись в три погибели, пробирались за невысокими буграми на склоне, то крались на четвереньках сквозь заросли вереска. Скорость была убийственная, сердце у меня так колотилось о ребра, что того и гляди лопнет; думать было некогда, а чтобы перемолвиться словом, не хватало дыхания. Помню только, я таращил глаза, видя, как Алан в который уж раз выпрямляется в полный рост и оглядывается назад, а в ответ издали неизменно доносится взрыв улюлюканья разъяренных солдат.
Примерно четверть часа спустя Алан припал к земле в вересковых кустах и повернул ко мне голову.
— Ну, шутки кончились, — выдохнул он. — Теперь делай, как я, если жизнь дорога.
И, не сбавляя шага, только теперь с тысячью предосторожностей, мы пустились в обратный путь по склону той же дорогой, какой пришли, разве что взяли чуточку выше, покуда в конце концов Алан не бросился ничком на землю в верхнем березняке Леттерморской чащи, где я сперва встретил его, и, зарывшись лицом в папоротник, не стал отдуваться, как усталый пес.
А у меня так ломило бока, так все плыло перед глазами и рот запекся от жары и жажды, что я тоже трупом повалился с ним рядом.
Когда мы отошли от берега, время уж близилось к полудню, день был хмурый, облачный, лишь в просветах там и сям проглядывало солнце. Глубина здесь была морская, но ни единой волны на тихой воде; я даже зачерпнул и попробовал на вкус: мне не верилось, что она и правда соленая. Горы по обоим берегам стояли высоченные, щербатые, голые, в тени облаков — совсем черные и угрюмые, на солнце же — сплошь оплетенные серебристым кружевом ручейков. Суровый край этот Эпин — и чем только он так берет за сердце, что вот Алан без него и жить не может…
Почти ничего примечательного в пути не случилось. Только вскоре после того, как мы отчалили, с северной стороны, возле самой воды вспыхнуло на солнце алое движущееся пятнышко. По цвету оно было совсем как солдатские мундиры; и вдобавок на нем то и дело вспыхивали искорки и молнии, словно лучи высекали их, попадая на гладкую сталь.
Я спросил у своего лодочника, что бы это могло быть; и он сказал, что скорее всего это красные мундиры шагают в Эпин из Форта Вильям для устрашения обездоленных арендаторов. Да, тягостно мне показалось это зрелище; не знаю, оттого ли, что я думал об Алане, или некое предчувствие шевельнулось в моей груди, но я, хоть всего второй раз видел солдат короля Георга, смотрел на них недобрыми глазами.
Наконец мы подошли так близко к косе возле устья Лох-Линме, что я запросился на берег. Мой лодочник, малый добросовестный, памятуя о своем обещании законоучителю, порывался доставить меня в Баллахулиш; но так я очутился бы дальше от своей тайной цели, а потому уперся и в конце концов сошел все-таки в родимом краю Алана, Эпине, у подножия Леттерморской (или, иначе, Леттерворской, я слыхал и так и эдак) чащи.
Лес был березовый и рос на крутом скалистом склоне горы, нависшей над заливом. Склон изобиловал проплешинами и лощинками, заросшими папоротником; а сквозь чащобу с севера на юг бежала вьючная тропа, и на краешке ее, где бил ключ, я примостился, чтобы перекусить овсяной лепешкой, гостинцем мистера Хендерленда, а заодно обдумать свое положение.
Тучи комаров жалили меня напропалую, но куда сильней донимали меня тревоги. Что делать? Зачем мне связываться с Аланом, человеком вне закона, не сегодня-завтра убийцей; не разумней ли будет податься прямо к югу, восвояси, на собственный страх и риск, а то хорош я буду в глазах мистера Кемпбелла или того же мистера Хендерленда, случись им когда-нибудь узнать о моем своеволии, которое иначе как блажью не назовешь — такие-то сомнения осаждали меня больше, чем когда-либо.
Пока я сидел и раздумывал, сквозь чащу стали доноситься людские голоса и конский топот, а вскорости из-за поворота показались четыре путника. Тропа в этом месте была до того сыпучая и узенькая, что они шли гуськом, ведя коней в поводу. Первым шел рыжекудрый великан с лицом властным и разгоряченным; шляпу он нес в руке и обмахивался ею, тяжело переводя дух от жары. За ним, как я безошибочно определил по черному строгому одеянию и белому парику, шествовал стряпчий. Третьим оказался слуга в ливрее с клетчатой выпушкой, а это означало, что господин его происходит из горской фамилии и либо не считается с законом, либо в большой чести у власть имущих, потому что носить шотландскую клетку воспрещалось указом. Будь я более сведущ в тонкостях подобного рода, я распознал бы на выпушке цвета Аргайлов, иначе говоря, Кемпбеллов. К седлу его коня была приторочена внушительных размеров переметная сума, а на седельной луке — так заведено было у местных любителей путешествовать с удобствами — болталась сетка с лимонами для приготовления пунша.
Что до четвертого, который замыкал процессию, я таких, как он, уже видывал прежде и вмиг угадал в нем судебного исполнителя.
Едва заметив, как приближаются эти люди, я решил (а почему и сам не знаю) не обрывать нить своих приключений; и когда первый поравнялся со мной, я встал из папоротника и спросил, как пройти в Охарн.
Он остановился и взглянул на меня с каким-то особенным, как мне почудилось, выражением; потом обернулся к стряпчему.
— Манго, — сказал он, — чем не дурное предвещание, почище двух встречных пиратов! Как вам понравится: я направляюсь в Дюрор по известному вам делу, а тут из папоротников, извольте видеть, является отрок в нежных годах и вопрошает, не держу ли я путь на Охарн.
— Это неподходящий повод для шуток, Гленур, — отозвался его спутник. Оба уже подошли совсем близко и разглядывали меня; другие двое меж
тем остановились немного поодаль.
— И чего ж тебе надобно в Охарне? — спросил Колин Рой Кемпбелл из Гленура, по прозванию Рыжая Лиса, ибо его-то я и остановил на дороге.
— Того, кто там живет, — ответил я.
— Стало быть, Джемса Глена, — раздумчиво молвил Гленур и снова обратился к стряпчему: — Видно, людишек своих собирает?
— Как бы то ни было, — заявил тот, — нам лучше переждать здесь, пока не подоспеют солдаты.
— Может быть, вы из-за меня всполошились, — сказал я, — так я не из его людишек и не из ваших, а просто честный подданный короля Георга, никому ничем не обязан и никого, не страшусь.
— А что, неплохо сказано, — одобрил управляющий. — Только осмелюсь спросить, что поделывает честный подданный в такой дали от родных краев и для чего ему вздумалось разыскивать Ардшилова братца? Тут, было бы тебе известно, власть моя. Я на здешних землях королевский управляющий, а за спиной у меня два десятка солдат.
— Наслышан! — запальчиво сказал я. — По всей округе слух идет, какой у вас крутой норов.
Он все глядел на меня, словно бы в нерешимости.
— Что же, — промолвил он наконец, — на язык ты востер, да я не враг прямому слову. Кабы ты у меня в любой другой день спросил дорогу к дому Джемса Стюарта, я б тебе показал без обмана, еще и доброго пути пожелал бы. Но сегодня… Что скажете, Манго? — И он вновь оглянулся на стряпчего.
Но в тот самый миг, как он повернул голову, сверху со склона грянул ружейный выстрел — и едва он прогремел, Гленур упал на тропу.
— Убили! — вскрикнул он. — Меня убили!
Стряпчий успел его подхватить и теперь придерживал, слуга, ломая руки, застыл над ними. Раненый перевел испуганный взгляд с одного на другого и изменившимся, хватающим за душу голосом выговорил:
— Спасайтесь. Я убит.
Он попробовал расстегнуть на — себе кафтан, наверно, чтобы нащупать рану, но пальцы его бессильно скользнули по пуговицам. Он глубоко вздохнул, уронил голову на плечо и испустил дух.
Стряпчий не проронил ни слова, только лицо его побелело и черты заострились, словно он сам был покойником; слуга разрыдался, как дитя, шумно всхлипывая и причитая; а я, остолбенев от ужаса, стоял и смотрел на них.
Но вот стряпчий опустил убитого в лужу его же крови на тропе и тяжело поднялся на ноги.
Наверно, это его движение привело меня в чувство, потому что стоило ему шелохнуться, как я кинулся вверх по склону и завопил: «Убийца! Держи убийцу!»
Все произошло мгновенно, так что, когда я вскарабкался на первый уступ и мне открылась часть голой скалы, убийца не успел еще уйти далеко. Это был рослый детина в черном кафтане с металлическими пуговицами, вооруженный длинным охотничьим ружьем.
— Ко мне! — крикнул я. — Вот он!
Убийца тотчас воровато глянул через плечо и пустился бежать. Миг — и он исчез в березовой рощице; потом снова показался уже на верхней ее опушке, и видно было, как он с обезьяньей ловкостью взбирается на новую кручу; а там он скользнул за выступ скалы, и больше я его не видел.
Все это время я тоже не стоял на месте и уже забрался довольно высоко, но тут мне крикнули, чтобы я остановился.
Я как раз добежал до опушки верхнего березняка, так что, когда обернулся, вся прогалина подо мною оказалась на виду.
Стряпчий с судебным исполнителем стояли над самой тропой, кричали и махали руками, чтобы я возвращался, а слева от них, с мушкетами наперевес, уже начали по одному выбираться из нижней рощи солдаты.
— Для чего мне-то возвращаться? — крикнул я. — Вы сами лезьте сюда!
— Десять фунтов тому, кто изловит мальчишку! — закричал стряпчий. — Это сообщник. Его сюда подослали нарочно, чтобы задержал нас разговорами.
При этих словах (я их расслышал очень ясно, хотя кричал он не мне, а солдатам) у меня душа ушла в пятки от страха, только уже иного, чем прежде. Ведь одно дело, когда в опасности твоя жизнь, и совсем другое, когда есть угроза вместе с жизнью потерять и доброе имя. И потом, эта новая напасть свалилась на меня словно гром среди ясного неба, так внезапно, что я окончательно опешил и потерялся.
Солдаты стали растягиваться цепочкой, одни побежали в обход, другие вскинули мушкеты и взяли меня на прицел; а я все не двигался с места.
— Ныряй сюда, за деревья, — раздался под боком чей-то голос.
Не очень понимая, что делаю, я повиновался, и едва скользнул за деревья, как сразу затрещали мушкеты и засвистели пули меж березовых стволов.
В двух шагах, под защитой дерев, стоял с удочкой в руках Алан Брек. Он не поздоровался — а впрочем, до любезностей ли тут было — только бросил: «За мной!» — и припустился бегом по косогору в сторону Баллахулиша; а я, как овечка, — за ним.
Мы бежали среди берез; то, согнувшись в три погибели, пробирались за невысокими буграми на склоне, то крались на четвереньках сквозь заросли вереска. Скорость была убийственная, сердце у меня так колотилось о ребра, что того и гляди лопнет; думать было некогда, а чтобы перемолвиться словом, не хватало дыхания. Помню только, я таращил глаза, видя, как Алан в который уж раз выпрямляется в полный рост и оглядывается назад, а в ответ издали неизменно доносится взрыв улюлюканья разъяренных солдат.
Примерно четверть часа спустя Алан припал к земле в вересковых кустах и повернул ко мне голову.
— Ну, шутки кончились, — выдохнул он. — Теперь делай, как я, если жизнь дорога.
И, не сбавляя шага, только теперь с тысячью предосторожностей, мы пустились в обратный путь по склону той же дорогой, какой пришли, разве что взяли чуточку выше, покуда в конце концов Алан не бросился ничком на землю в верхнем березняке Леттерморской чащи, где я сперва встретил его, и, зарывшись лицом в папоротник, не стал отдуваться, как усталый пес.
А у меня так ломило бока, так все плыло перед глазами и рот запекся от жары и жажды, что я тоже трупом повалился с ним рядом.
ГЛАВА XVIII
У НАС С АЛАНОМ ПРОИСХОДИТ СЕРЬЕЗНЫЙ РАЗГОВОР В ЛЕТТЕРМОРСКОЙ ЧАЩЕ
Первым опамятовался Алан. Он встал, сделал несколько шагов к опушке, выглянул наружу, потом вернулся и сел на место.
— Уф, и жарко пришлось, Дэвид, — сказал он.
Я не отозвался, даже головы не поднял. У меня на глазах свершилось убийство, в короткую секунду жизнерадостный здоровяк, краснолицый гигант обратился в бездыханное тело; во мне еще не отболела жалость, но это бы только полбеды. Убит был человек, которого ненавидел Алан, а сам Алан — тут как тут, скрывается в чаще и удирает от солдат. Рука ли его нажимала курок или только уста отдавали команду, разница невелика. По моему разумению получалось, что единственный друг, какой есть у меня в этом диком краю, прямо замешан в кровавом преступлении, он внушал мне ужас; я не в силах был глянуть ему в лицо; уж лучше бы мне валяться одному под дождем на своем островке и лязгать зубами от холода, чем лежать в нагретой солнцем роще бок о бок с душегубом.
— Что, не отдышишься никак? — снова обратился он ко мне.
— Нет, — ответил я, все еще пряча лицо в папоротниках, — нет, уже отдышался, могу говорить. Надо нам расстаться. Очень вы мне полюбились, Алан, да повадки ваши не по мне, и не по-божески это у вас: короче говоря, надо нам с вами расставаться.
— Навряд я с тобой расстанусь, Дэвид, прямо так, безо всякой причины,
— очень серьезно сказал Алан. — Ежели тебе что-то ведомо, что пятнает мое имя, то по крайности, старой дружбы ради, полагалось бы объяснить: так, мол, и так; а если тебе просто-напросто разонравилось мое общество, тогда уж мне судить, не оскорбление ли это.
— Алан, к чему это все? — сказал я. — Вам же отлично известно, что на тропе, в луже крови лежит тот самый ваш Кемпбелл.
Он помолчал немного, потом заговорил опять:
— Не слыхал ты когда байку про Человека и Добрый Народец? — Я понял, что он говорит о гномах.
— Нет, — сказал я, — и слышать не желаю.
— С вашего дозволения, мистер Бэлфур, я всетаки вам ее расскажу, — сказал Алан. — Выбросило, стало быть, человека на морскую скалу, и надо же так случиться, чтобы на ту самую, какую облюбовал себе добрый народец и отдыхал там всякий раз по пути в Ирландию. Называют скалу эту Скерривор, и стоит она невдалеке от того места, где мы потерпели крушение. Ну, давай, значит, человек плакать: «Ах, только бы мне перед смертью ребеночка своего повидать!» — и так это он убивался, что сжалился над ним король доброго народца да и велел одному гномику слетать, принести малыша в заплечном мешке и положить под бок человеку, пока тот спит. Просыпается человек, смотрит, рядом мешок, и в мешке что-то шевелится. А был он, видать, из тех господ, что всегда опасаются, как бы чего не вышло; и для пущей верности, перед тем, как открыть мешок, возьми да и проткни его кинжалом: глядь, а ребенок-то мертвенький. И вот сдается мне, мистер Бэлфур, что вы с этим человеком сродни.
— Так, значит, это не ваших рук дело? — закричал я и рывком сел.
— Раньше всего, мистер Бэлфур из замка Шос, — сказал Алан, — я вам скажу, все по той же старой дружбе, что уж ежели б я кого задумал прикончить, так не в своих же родных местах, чтобы накликать беду на свой клан, и не гулял бы я без шпаги и без ружья, при одной только удочке на плече.
— Ох, и то правда!
— А теперь, — продолжал Алан, обнажив кинжал и торжественно возлагая на него десницу, — я клянусь сим священным клинком, что ни сном, ни духом, ни словом, ни делом к убийству не причастен.
— Слава богу! — воскликнул я и протянул ему руку, Алан ее как будто и не заметил.
— Гляди-ка, что за важное дело один Кемпбелл! — произнес он. — Вроде бы не такая уж они редкость!
— Ну и меня тоже очень винить нельзя, — сказал я. — Вспомните-ка, чего вы мне наговорили на бриге. Но, опять-таки, слава богу, искушение и поступок вещи разные. Искушению кто не подвластен; но хладнокровно лишить человека жизни, Алан!.. — Я не сразу мог продолжать: — А кто это сделал, вы не знаете? — прибавил я немного погодя. — Знаком вам тот детина в черном кафтане?
— Вот насчет кафтана я не уверен, — с хитрым видом отозвался Алан, — мне что-то помнится, он был синий.
— Пускай будет синий, пусть черный, человека-то вы узнали?
— По совести сказать, не побожусь, — ответил Алан. — Прошел он очень близко, не спорю, да странное дело, понимаешь: как раз когда я завязывал башмаки.
— Тогда, может, вы побожитесь, что он вам незнаком? — вскричал я в сердцах, хоть меня уже и смех разбирал от его уверток.
— Тоже нет, — отвечал он. — Но у меня, знаешь, ох, и память, Дэвид: все забываю.
— Зато я кое-что разглядел превосходно, — сказал я, — это как вы нарочно выставляли напоказ себя и меня, чтобы отвлечь солдат.
— Очень может статься, — согласился Алан, — и любой бы так, если он порядочный человек. Мы-то с тобой ни в чем тут не повинны.
— Тем больше у нас причин оправдаться, коль скоро нас заподозрили напрасно, — горячился я. — Правый уж как-нибудь важнее виноватого!
— У правого, Дэвид, еще есть возможность снять с себя оговор на суде; а у того детины, что послал пулю, я думаю, нет иного пристанища, кроме как вересковые дебри. Если ты никогда и ни в чем не замарал себе ручки, значит, тем паче пекись о тех, кто не так уж чист. Вот тогда ты и будешь добрый христианин. Потому что случись оно наоборот, и, скажем, этот детина, которого я так неважно разглядел, оказался бы на нашем месте, а мы
— на его (а ведь такое очень могло бы статье), мы бы еще какое спасибо ему сказали, если б он отвлек солдат!
Когда речь заходила о подобных вещах, я знал, что Алан неисправим. Однако он разглагольствовал с самым простодушным видом, с искренней верой в свою правоту и готовностью пожертвовать собой ради того, что почитал своим долгом, — и я прикусил язык. Мне припомнились слова мистера Хендерленда: нам самим не грех бы поучиться у этих диких горцев. Что ж, я свой урок получил. У Алана все представления о чести и долге были шиворот-навыворот, но за них он не задумался бы отдать жизнь.
— Алан, — сказал я, — не скажу, чтоб я так же понимал насчет добрых христиан, но доброго в ваших речах предостаточно. А поэтому вот вам еще раз моя рука.
Тут уж он протянул мне разом обе, ворча, что не иначе я его колдовством обошел, если он мне все прощает. Потом лицо у него стало озабоченным и он сказал, что нам нельзя терять ни минуты, а надо немедля уносить ноги из этих мест: ему — оттого, что он дезертир, а Эпин теперь обшарят вдоль и поперек, и всякого встречного будут допрашивать с пристрастием, кто он и откуда; а мне — оттого, что я, так или иначе, причастен к убийству.
— Ба! — фыркнул я, чтобы поддеть его немножко. — Я-то не страшусь правосудия моей отчизны.
— Как будто это твоя отчизна! И как будто ктонибудь станет судить тебя здесь, на земле Стюартов!
— Не все одно, где, — сказал я. — Всюду Шотландия.
— На тебя глядя, друг, иной раз только руками разведешь, — сказал Алан. — Ты возьми в толк: убит Кемпбелл. Стало быть, суд держать будут в Инверэри, ихнем кемпбелловском гнезде; пятнадцать душ Кемпбеллов на скамьях присяжных, а в судейском кресле развалится всем Кемпбеллам Кемпбелл — герцог, стало быть. Правосудие, говоришь, Дэвид? Правосудие будет точь-в-точь такое же, какое Гленур обрел сегодня на горной тропе.
Признаться, я оробел немного, и оробел бы куда больше, когда бы знал, как безошибочно сбудутся Алановы предвещания; и то подумать, лишь в одном он пересолил: всего одиннадцать из присяжных были Кемпбеллы; впрочем, и остальные четверо всецело подчинялись герцогу, так что это было не столь важно, как может показаться. И все же я заспорил, что Алан несправедлив к герцогу Аргайлскому, вельможе здравомыслящему и честному, даром, что он виг.
— Как же! — усмехнулся Алан. — Виг-то он виг, кто сомневается; но и того у него не отнимешь, что он своему клану отменный предводитель. Клан-то что подумает, ежели застрелили Кемпбелла, а на виселицу никто не вздернут, хотя верховный судья — их же собственный вождь? Правда, я не раз примечал, — закончил Алан, — у вас, равнинных жителей, нету ясного понятия о том, что хорошо, а что дурно.
Тут я не выдержал и расхохотался во все горло; каково ж было мое удивление, когда и Алан, мне под стать, залился веселым смехом.
— Нет-нет, Дэвид, — сказал он. — Мы в горах, и уж раз я тебе говорю: «Надо удирать», — не раздумывай, удирай без оглядки. Согласен, не мед хорониться в горах да лесах и маяться с голодухи, но куда солоней угодить в железы и сидеть под замком у красных мундиров.
— Уф, и жарко пришлось, Дэвид, — сказал он.
Я не отозвался, даже головы не поднял. У меня на глазах свершилось убийство, в короткую секунду жизнерадостный здоровяк, краснолицый гигант обратился в бездыханное тело; во мне еще не отболела жалость, но это бы только полбеды. Убит был человек, которого ненавидел Алан, а сам Алан — тут как тут, скрывается в чаще и удирает от солдат. Рука ли его нажимала курок или только уста отдавали команду, разница невелика. По моему разумению получалось, что единственный друг, какой есть у меня в этом диком краю, прямо замешан в кровавом преступлении, он внушал мне ужас; я не в силах был глянуть ему в лицо; уж лучше бы мне валяться одному под дождем на своем островке и лязгать зубами от холода, чем лежать в нагретой солнцем роще бок о бок с душегубом.
— Что, не отдышишься никак? — снова обратился он ко мне.
— Нет, — ответил я, все еще пряча лицо в папоротниках, — нет, уже отдышался, могу говорить. Надо нам расстаться. Очень вы мне полюбились, Алан, да повадки ваши не по мне, и не по-божески это у вас: короче говоря, надо нам с вами расставаться.
— Навряд я с тобой расстанусь, Дэвид, прямо так, безо всякой причины,
— очень серьезно сказал Алан. — Ежели тебе что-то ведомо, что пятнает мое имя, то по крайности, старой дружбы ради, полагалось бы объяснить: так, мол, и так; а если тебе просто-напросто разонравилось мое общество, тогда уж мне судить, не оскорбление ли это.
— Алан, к чему это все? — сказал я. — Вам же отлично известно, что на тропе, в луже крови лежит тот самый ваш Кемпбелл.
Он помолчал немного, потом заговорил опять:
— Не слыхал ты когда байку про Человека и Добрый Народец? — Я понял, что он говорит о гномах.
— Нет, — сказал я, — и слышать не желаю.
— С вашего дозволения, мистер Бэлфур, я всетаки вам ее расскажу, — сказал Алан. — Выбросило, стало быть, человека на морскую скалу, и надо же так случиться, чтобы на ту самую, какую облюбовал себе добрый народец и отдыхал там всякий раз по пути в Ирландию. Называют скалу эту Скерривор, и стоит она невдалеке от того места, где мы потерпели крушение. Ну, давай, значит, человек плакать: «Ах, только бы мне перед смертью ребеночка своего повидать!» — и так это он убивался, что сжалился над ним король доброго народца да и велел одному гномику слетать, принести малыша в заплечном мешке и положить под бок человеку, пока тот спит. Просыпается человек, смотрит, рядом мешок, и в мешке что-то шевелится. А был он, видать, из тех господ, что всегда опасаются, как бы чего не вышло; и для пущей верности, перед тем, как открыть мешок, возьми да и проткни его кинжалом: глядь, а ребенок-то мертвенький. И вот сдается мне, мистер Бэлфур, что вы с этим человеком сродни.
— Так, значит, это не ваших рук дело? — закричал я и рывком сел.
— Раньше всего, мистер Бэлфур из замка Шос, — сказал Алан, — я вам скажу, все по той же старой дружбе, что уж ежели б я кого задумал прикончить, так не в своих же родных местах, чтобы накликать беду на свой клан, и не гулял бы я без шпаги и без ружья, при одной только удочке на плече.
— Ох, и то правда!
— А теперь, — продолжал Алан, обнажив кинжал и торжественно возлагая на него десницу, — я клянусь сим священным клинком, что ни сном, ни духом, ни словом, ни делом к убийству не причастен.
— Слава богу! — воскликнул я и протянул ему руку, Алан ее как будто и не заметил.
— Гляди-ка, что за важное дело один Кемпбелл! — произнес он. — Вроде бы не такая уж они редкость!
— Ну и меня тоже очень винить нельзя, — сказал я. — Вспомните-ка, чего вы мне наговорили на бриге. Но, опять-таки, слава богу, искушение и поступок вещи разные. Искушению кто не подвластен; но хладнокровно лишить человека жизни, Алан!.. — Я не сразу мог продолжать: — А кто это сделал, вы не знаете? — прибавил я немного погодя. — Знаком вам тот детина в черном кафтане?
— Вот насчет кафтана я не уверен, — с хитрым видом отозвался Алан, — мне что-то помнится, он был синий.
— Пускай будет синий, пусть черный, человека-то вы узнали?
— По совести сказать, не побожусь, — ответил Алан. — Прошел он очень близко, не спорю, да странное дело, понимаешь: как раз когда я завязывал башмаки.
— Тогда, может, вы побожитесь, что он вам незнаком? — вскричал я в сердцах, хоть меня уже и смех разбирал от его уверток.
— Тоже нет, — отвечал он. — Но у меня, знаешь, ох, и память, Дэвид: все забываю.
— Зато я кое-что разглядел превосходно, — сказал я, — это как вы нарочно выставляли напоказ себя и меня, чтобы отвлечь солдат.
— Очень может статься, — согласился Алан, — и любой бы так, если он порядочный человек. Мы-то с тобой ни в чем тут не повинны.
— Тем больше у нас причин оправдаться, коль скоро нас заподозрили напрасно, — горячился я. — Правый уж как-нибудь важнее виноватого!
— У правого, Дэвид, еще есть возможность снять с себя оговор на суде; а у того детины, что послал пулю, я думаю, нет иного пристанища, кроме как вересковые дебри. Если ты никогда и ни в чем не замарал себе ручки, значит, тем паче пекись о тех, кто не так уж чист. Вот тогда ты и будешь добрый христианин. Потому что случись оно наоборот, и, скажем, этот детина, которого я так неважно разглядел, оказался бы на нашем месте, а мы
— на его (а ведь такое очень могло бы статье), мы бы еще какое спасибо ему сказали, если б он отвлек солдат!
Когда речь заходила о подобных вещах, я знал, что Алан неисправим. Однако он разглагольствовал с самым простодушным видом, с искренней верой в свою правоту и готовностью пожертвовать собой ради того, что почитал своим долгом, — и я прикусил язык. Мне припомнились слова мистера Хендерленда: нам самим не грех бы поучиться у этих диких горцев. Что ж, я свой урок получил. У Алана все представления о чести и долге были шиворот-навыворот, но за них он не задумался бы отдать жизнь.
— Алан, — сказал я, — не скажу, чтоб я так же понимал насчет добрых христиан, но доброго в ваших речах предостаточно. А поэтому вот вам еще раз моя рука.
Тут уж он протянул мне разом обе, ворча, что не иначе я его колдовством обошел, если он мне все прощает. Потом лицо у него стало озабоченным и он сказал, что нам нельзя терять ни минуты, а надо немедля уносить ноги из этих мест: ему — оттого, что он дезертир, а Эпин теперь обшарят вдоль и поперек, и всякого встречного будут допрашивать с пристрастием, кто он и откуда; а мне — оттого, что я, так или иначе, причастен к убийству.
— Ба! — фыркнул я, чтобы поддеть его немножко. — Я-то не страшусь правосудия моей отчизны.
— Как будто это твоя отчизна! И как будто ктонибудь станет судить тебя здесь, на земле Стюартов!
— Не все одно, где, — сказал я. — Всюду Шотландия.
— На тебя глядя, друг, иной раз только руками разведешь, — сказал Алан. — Ты возьми в толк: убит Кемпбелл. Стало быть, суд держать будут в Инверэри, ихнем кемпбелловском гнезде; пятнадцать душ Кемпбеллов на скамьях присяжных, а в судейском кресле развалится всем Кемпбеллам Кемпбелл — герцог, стало быть. Правосудие, говоришь, Дэвид? Правосудие будет точь-в-точь такое же, какое Гленур обрел сегодня на горной тропе.
Признаться, я оробел немного, и оробел бы куда больше, когда бы знал, как безошибочно сбудутся Алановы предвещания; и то подумать, лишь в одном он пересолил: всего одиннадцать из присяжных были Кемпбеллы; впрочем, и остальные четверо всецело подчинялись герцогу, так что это было не столь важно, как может показаться. И все же я заспорил, что Алан несправедлив к герцогу Аргайлскому, вельможе здравомыслящему и честному, даром, что он виг.
— Как же! — усмехнулся Алан. — Виг-то он виг, кто сомневается; но и того у него не отнимешь, что он своему клану отменный предводитель. Клан-то что подумает, ежели застрелили Кемпбелла, а на виселицу никто не вздернут, хотя верховный судья — их же собственный вождь? Правда, я не раз примечал, — закончил Алан, — у вас, равнинных жителей, нету ясного понятия о том, что хорошо, а что дурно.
Тут я не выдержал и расхохотался во все горло; каково ж было мое удивление, когда и Алан, мне под стать, залился веселым смехом.
— Нет-нет, Дэвид, — сказал он. — Мы в горах, и уж раз я тебе говорю: «Надо удирать», — не раздумывай, удирай без оглядки. Согласен, не мед хорониться в горах да лесах и маяться с голодухи, но куда солоней угодить в железы и сидеть под замком у красных мундиров.