— Помните, как говорится в песне Дэнди? — промолвила она ему в ответ. — По-моему, он пытался выразить как раз то, о чем вы сейчас думаете.
   — Нет, я никогда не слышал этой песни, — сказал он — Прочтите ее мне.
   — Без мотива получится совсем не то.
   — Тогда спойте.
   — Это в воскресенье-то? Разве можно, мистер Уир?
   — Боюсь, что я не так уж строго блюду день субботний, а больше никто вас здесь не услышит, разве только вот этот старый бедняк, что лежит под камнем.
   — Я и сама не вижу в этом дурного, — сказала она. — По мне так эта песня не менее серьезна, чем псалмы. Я напою вам немножко, хотите?
   — Пожалуйста, — попросил он и, придвинувшись к ней поближе, приготовился слушать.
   Она подняла голову, набрала в грудь воздуху.
   — Я только вполголоса напою, — предупредила она. — Мне страшно петь в воскресенье в полный голос: а вдруг птицы расскажут Гилберту? — улыбнулась она. — Это песня про Эллиотов, — продолжала она, — и, по-моему, в книжках не много найдется стихов красивее, хотя Дэнд никогда не печатался.
   И она негромко запела низким чистым голосом, то переходя совсем на шепот, то выводя высокую ноту, которая звучала у нее особенно красиво и которую он всякий раз ожидал с замиранием сердца.
 
 
Гиком своим оглашали холмы
Средь бела дня и средь черной тьмы,
Снег ли, град или дождь проливной —
А нынче все спят в земле сырой.
О Эллиоты минувших дней,
Спящие каждый в могиле своей,
Не было в мире храбрее людей,
Чем Эллиоты минувших дней.
 
 
   Все время, пока она пела, взгляд ее оставался устремлен прямо вперед, руки сложены на коленях, голова чуть запрокинута. Исполнение ее было безупречно — разве она обучилась ему не от самого автора, не под его строгим и придирчивым руководством? Кончив петь, она повернула к Арчи лицо, мерцающее легким светом, с лучистыми, нежно сияющими в сумерках глазами, и к горлу его подкатил комок, а сердце наполнилось безграничной жалостью и теплом. Он получил ответ на свой вопрос: да, она была человеком, и человеком, чутким к звучаниям трагического в жизни; да, в груди у этой девушки были музыка, и величие, и большое, прекрасное сердце.
   Он порывисто встал; она тоже. Ибо она понимала, что одержала победу и произвела еще более глубокое впечатление, чем прежде, и у нее достало ума немедленно покинуть поле своего триумфа. Оставалось только обменяться общепринятыми словами прощания, но взволнованные тихие голоса, которыми они были произнесены, придали и им в памяти священный смысл. В сгущающемся сумраке он стоял и смотрел, как она удаляется через Ведьмино Поле, — вот она остановилась у больших камней, в последний раз махнула ему рукой и скрылась из виду; и что-то вырвалось из самой глубины его сердца и птицей полетело за ней. Но что-то другое вошло в его сердце и поселилось в нем навеки. От дней далекого детства он сохранил воспоминание, хотя и сильно поблекшее с течением времени и избытком впечатлений, как его мать с дрожью в голосе и нередко со слезами рассказывала ему историю Ткача-Богомольца, приведя его прямо на место краткой трагедии и вечного упокоения бедного страдальца. Но теперь с этим же местом у него будет связано и другое воспоминание: перед его глазами навсегда сохранится легкая фигурка Кристины, сидящей на том же камне в сером вечернем свете, гибкой, изящной, совершенной, как цветок, и тоже поющей «О горестях забытых лет, о битвах давних дней» — об их общих предках, давно уже спящих мертвым сном, об их жестоких распрях, о славе их оружия, погребенного вместе с ними, и об их потомках, словно бы совсем им чужих, которые тоже скоро исчезнут с лица земли, и, может быть, о них тоже кто-нибудь споет в час, когда угасает день. Нежность своими тайными путями объединила обеих женщин в алтаре его памяти. И глаза его в наш благоразумный век наполнялись слезами при мысли и о той и об этой, так что юная девушка перестала быть просто ярким, изящным существом, а оказалась вознесенной в сферы жизни и смерти и его умершей матери. Так судьба хитро и коварно сыграла жизнями этих двух бедных детей. Основы были заложены в предыдущих поколениях, и страдания уже ждали их, прежде чем поднялся занавес этой сумрачной драмы.
   В тот же миг, когда Кристина пропала из глаз Арчи в Колдстейнслапском Проходе, перед ней открылась чашеобразная впадина, в которой стоял ее родной дом. Внизу, футах в пятистах от нее, в окнах ярко горели свечи, и это послужило для нее напоминанием, что надо торопиться. Ибо свечи в ее доме зажигали только по воскресным вечерам, перед общесемейной молитвой, которая завершала непереносимо томительный день и служила как бы прелюдией к буднично-веселому ужину. Роберт уже, должно быть, сидел один во главе стола и выбирал главу из Библии — домашним священником, как и домашним судьей был у них глава семьи Роберт, а не богомольный Гилберт. Поэтому она со всех ног пустилась вниз по тропе и, задыхаясь, подоспела к крыльцу, где трое младших братьев, только что поднявшись от дневного сна, стояли на холодке, окруженные выводком племянников и племянниц, и разговаривали в ожидании, пока их позовут в дом. Она подошла и стала сбоку, вовсе не желая, чтобы ее поздний приход и учащенное дыхание были замечены остальными.
   — Ты чуть не опоздала, Керсти, — сказал ей Клем. — Где это ты была, малютка?
   — Так, гуляла одна, — ответила Керсти.
   И братья продолжали беседу об американской войне, не обращая больше внимания на опоздавшую, а она стояла рядом под покровом вечерней темноты, вся наполненная трепетом счастья и сознанием своей вины.
   Наконец был подан знак, и братья один за другим вошли в дом, теснимые толпой детворы.
   Один только Дэнди задержался позади всех и, поймав за руку Кристину, шепотом спросил:
   — С каких это пор госпожа Эллиот гуляет одна по горам в розовых чулках, а?
   Керсти потупилась и вся залилась краской.
   — Просто я, видно, забыла переодеться, — пробормотала она и поспешила на молитву в смятении духа; ей было страшно, а вдруг Дэнди заметил на ней днем желтые чулки и тем самым поймал ее на лжи, и в то же время стыдно, что так быстро подтвердилось его пророчество. Она помнила его слова о том, как будет, когда у нее появится сердечный дружок, — однажды и навсегда, он сказал, до могилы. «Может быть, у меня и вправду появился сердечный дружок?» — думала она с тайным ликованием.
   Все время, пока читались молитвы, она думала только о том, как бы скрыть розовые чулки от равнодушного взгляда миссис Хоб; и в продолжение всего ужина, когда она, таясь и сияя, сидела за столом и притворялась, будто ест, и потом, когда, оставив их, она поднялась к себе в комнатку под крышей и оказалась одна в обществе спящей племянницы и могла наконец сложить с себя доспехи благовоспитанности, — все время в голове у нее звучали одни и те же слова, раздавалась одна глубокая нота — нота счастья, нота преображения всего мира, всей природы, нота дня, проведенного в раю, и ночи, которая будет как сами распахнутые небеса. Всю ночь ее уносил в страну блаженства быстрый и мелкий поток не то забытья, не то бодрствования; всю ночь в душе ее билось сладостное предвкушение; и если под утро она ненадолго погрузилась в более глубокий сон, то лишь затем, чтобы с первым же проблеском пробуждения снова зажечься радугой знакомых грез.

ГЛАВА VII. НА СЦЕНЕ ПОЯВЛЯЕТСЯ МЕФИСТОФЕЛЬ

   Два дня спустя кабриолет из Кроссмайкла доставил к воротам Гермистона Фрэнка Инниса. Как-то минувшей зимой в минуту неизбывной скуки Арчи написал ему письмо. В нем содержалось нечто вроде приглашения или ссылки на прежде высказанное приглашение, — точно уже не помнил ни тот, ни другой. Когда Иннис получил письмо, у него и в мыслях не было заживо похоронить себя вместе с Арчи среди вересковых холмов; но даже и проницательнейшие тактические умы порой продвигаются по ступеням жизни не с безупречной прямизной. Для этого потребовался бы талант провидения, а он человеку не дан. Кто, к примеру, мог предполагать, что не пройдет еще и месяца со времени получения письма, над которым он сначала посмеялся, на которое медлил с ответом и которое под конец затерял, как мрачные тени беды начнут сгущаться над карьерой Фрэнка? Вкоротке произошло с ним следующее. Его отец, мелкий морейширский помещик, обремененный многочисленной семьей, вдруг уперся и приостановил выплату сыну содержания; а Фрэнк успел обзавестись весьма приличной юридической библиотекой, которую и вынужден был в связи с понесенными на скачках непредвиденными потерями продать, не посчитавшись с тем, что за нее еще не было заплачено; вследствие чего книгопродавец, прослышавший кое-что о такой сделке, выправил ордер на его арест. Иннис был уведомлен об этом заблаговременно и мог принять меры предосторожности. В этот час бедствия под нависшей угрозой неприятного судебного разбирательства он почел за благо немедленно исчезнуть и, отправив отцу красноречивое письмо, не откладывая, сел в почтовую карету до Кроссмайкла. В бурю хороша любая гавань. Фрэнк Иннис мужественно покинул Парламент и веселый гул судебных залов, покинул портер и устриц, скачки и кулачные бои и столь же мужественно приготовился, впредь до того времени, когда тучи на его небосклоне разойдутся, делить с заживо погребенным Арчи Уиром его могилу в Гермистоне.
   Надо отдать ему должное, для него самого этот приезд в Гермистон был столь же неожиданным, как и для Арчи; но он справился с собственным изумлением гораздо успешнее и несравненно тактичнее, чем его хозяин.
   — Ну, вот и я! — произнес он, ступив на землю. — Пилад наконец прибыл к Оресту. Да, кстати, ты ведь получил мой ответ? Не получил? Какая досада! Впрочем, вот я сам вместо ответа, а это еще лучше.
   — Я, разумеется, очень рад тебя видеть, — ответил Арчи. — Милости прошу, конечно. Но ты же не собираешься гостить у меня, когда суды еще заседают? Ведь это было бы крайне неразумно с твоей стороны.
   — А, к черту суды! — сказал Фрэнк. — Что стоят все суды в сравнении с дружбой и рыбной ловлей?
   Так Фрэнк остался в Гермистоне на неопределенный срок, пределом которому он втайне про себя назначил тот день, когда его папаша наконец раскошелится и можно будет умиротворить книгопродавца. И на таких-то неоговоренных условиях для этих двух молодых людей, которые не были даже друзьями, началась совместная жизнь — бок о бок, но день ото дня все отчужденнее. Они встречались за столом, сходились вечерами, в час горячего грога; но можно было заметить, если бы, конечно, было кому замечать, что днем они почти не бывали вместе. У Арчи были хозяйственные заботы в Гермистоне и всевозможные дела в горах, куда брать Фрэнка он не только не видел нужды, но и прямо отказался. Иногда он уезжал из дому с самого утра, оставляя на накрытом к завтраку столе лишь короткую записку; а иногда безо всякого уведомления не появлялся дома в срок к обеду. Иннис кряхтел. Нужны были в высшей степени философский взгляд на вещи, чтобы не поддаться раздражению, усаживаясь в одиночестве за завтрак, и все его природное добродушие, чтобы дружески приветствовать Арчи в тех более редких случаях, когда тот опаздывал к обеду.
   — Интересно, какие это занятия он для себя находит, госпожа Эллиот? — спросил он однажды утром, прочитав очередную записку и садясь за стол.
   — Я полагаю, у него какое-то дело, сэр, — сухо ответила домоправительница, легким подобием реверанса давая ему понять о существующей между ними дистанции.
   — Но какие могут быть дела, ума не приложу! — не отступался Фрэнк.
   — Я полагаю, это — его дело, — пояснила суровая Керсти.
   Он поглядел на нее с искренней веселостью, составлявшей главную привлекательную черту его характера, и разразился звонким, здоровым смехом.
   — Ай да госпожа Эллиот! Крыть нечем! — воскликнул он, и на каменном лице грозной экономки проглянула тень улыбки. — Нечем крыть! — повторил он. — Но, право, зачем делать из меня уж совсем чужого человека? Ведь мы с Арчи еще в школе учились вместе, и в колледже тоже, и вместе готовились в адвокаты, пока… ну, сами знаете. Ах, ах! Какая же это была жалость! Вся жизнь погублена, такой прекрасный молодой человек заживо похоронен в этой деревенской глуши, а все из-за чего? Из-за какой-то шалости, неуместной, согласен, но ведь не более того. Боже, как хороши ваши лепешки, госпожа Эллиот! Объеденье!
   — Это не мои лепешки, их пекла девушка, — ответила Керсти. — И уж вы меня не обессудьте, но не следует всуе поминать имя господне, когда говоришь всего лишь о пище телесной, которой только брюхо набивают.
   — Совершенно справедливо, сударыня, — как ни в чем не бывало согласился Фрэнк. — Так о чем, бишь, я? Ах, да. Ужасно досадно, что так получилось с бедным Арчи. По-моему, нам с вами, как людям разумным, самое время вместе пораскинуть мозгами и как-то спасти его из этого положения. Можете мне поверить, сударыня, Арчи действительно очень способный молодой человек, и, на мой взгляд, из него получился бы превосходный адвокат. Что до его отца, то никто, конечно, не сомневается в его учености, но и никто не рискнул бы отрицать, что у него дьявольски тяжелый характер.
   — Прошу простить меня, мистер Иннис, но меня, кажется, девушка кличет, — прервала его Керсти и поспешила вон из комнаты.
   — У, старая злобная швабра! — буркнул Иннис ей вслед.
   Тем временем Керсти, укрывшись в кухне, дала выход своему гневу перед присмиревшей вассалкой:
   — Вот что, негодница! Можешь сама прислуживать этому своему Иннису! Я за себя не отвечаю. «Бедный Арчи»! Уж я б ему показала «бедного Арчи», будь моя воля. А у Гермистона, видите ли, дьявольски тяжелый характер. Господи, хоть бы прожевал сначала Гермистонову лепешку! Да и у старшего и у меньшого Уира в одном волоске больше толку и силы, чем во всем его худосочном теле! Со мной вздумал вести свои поносные речи! Пусть возвращается к себе в город, может, там ему будут рады, пусть разъезжает там в коляске, мажет голову помадой и знается с дурными женщинами… Фу, мерзость!
   Невозможно было не восхищаться этим потоком все возрастающего негодования, нельзя было равнодушно слушать ее несколько беспочвенные обвинения. Но вот Керсти вспомнила, к чему это все говорилось, и снова набросилась на свою потрясенную слушательницу:
   — Ты что, не слышишь, что я тебе говорю, чучело гороховое? Или ты слов не понимаешь? Что же, мне метлой тебя к нему гнать? Смотри, я тобой еще займусь, красотка!
   Тут маленькая служанка спаслась бегством из кухни, где находиться дольше было просто опасно, и появилась в главной гостиной, дабы прислуживать там сидевшему за столом Иннису.
   Tantaene irae? note 5 Читатель не догадывается? С приездом Фрэнка прекратились вечерние беседы над подносом с ужином. Все его льстивые уловки были заранее обречены на провал; Фрэнк Иннис сразу и бесповоротно впал у госпожи Эллиот в немилость.
   И все же странно, что неудачи так упорно преследовали его во всех попытках расположить к себе обитателей Гермистона. А ведь я должен предостеречь читателя, чтобы он не особенно доверял эпитетам Керсти, которая больше заботилась о силе своих выражений, чем об их справедливости. Скажем, «худосочный». Ничто не могло быть дальше от истины. Фрэнк был само цветущее здоровье и мужество, сама жизнерадостная молодость. У него были блестящие глаза с озорной лукавинкой, курчавые волосы, очаровательная улыбка, белоснежные зубы, красиво посаженная голова, облик подлинного джентльмена и замашки человека, привыкшего нравиться с первого взгляда и покорять в дальнейшем знакомстве. И при всех этих достоинствах он терпел в Гермистоне поражение за поражением: у неразговорчивого овчара, у кроткого управляющего, у конюха, в обязанности которого входило также вспахивать поле, у садовника и у его сестры, богомольной унылой женщины, вечно кутавшейся в теплую шаль, — со всеми ему решительно и бесповоротно не везло. Его не любили и не скрывали этого. Единственное исключение представляла маленькая служанка — она его боготворила, может быть, даже видела его по ночам во сне; но она привыкла молча выслушивать яростные тирады Керсти и столь же молча терпеть ее тумаки и была для своего возраста не только большой искусницей, но также и ужасной скрытницей и дипломаткой. Фрэнк знал, что имеет в ее лице единственного союзника и доброжелателя среди явного неодобрения всех, кто окружал его, не спускал с него глаз и прислуживал ему в Гермистоне. Но ему было мало проку и утешения от такого союзничества: двенадцатилетняя тихоня служаночка была себе на уме; расторопная, услужливая, внимательная, она помалкивала, словно воды в рот набрала. Что до остальных, то они все были безнадежны и просто непереносимы. Никогда еще юный Аполлон не был обречен терпеть общество столь грубых деревенских варваров. Причина его неуспеха у них заключалась, по-видимому, в одной его привычке, которой он сам за собой, вероятно, не знал, и, однако, вполне для него характерной. Стремясь привлечь к себе кого-то, он этому человеку как бы приносил в жертву другого. Он всегда предлагал вам союз с ним против кого-нибудь третьего; льстил вам тем, что высмеивал этого третьего, и вы, оглянуться не успев, оказывались втянуты в своего рода заговор. Такой прием вообще удивительно действен, но на этот раз Фрэнк допустил ошибку в выборе этого третьего лица. Он забыл о благоразумном расчете и просто внял голосу собственного раздражения. Он был с самого начала уязвлен тем, как он считал, суховатым приемом, который оказал ему Арчи, и был многократно утвержден в своей обиде его столь частыми отлучками. Да к тому же, кроме Арчи, у него никого и не было под рукой, и вполне естественно, что именно для его домочадцев он предназначил раскинутые силки своего сочувствия. Но здесь-то он и просчитался. В Гермистоне обоим Уирам — и отцу и сыну — были безоговорочно преданны. Милордом гордились: шутка ли быть из вассалов самого «Судьи-Вешателя»; и его грубые, устрашающие остроты находили по соседству с его домом сколько угодно ценителей. А к Арчи питали привязанность и уважение, не терпящие ни в ком непочтительного слова.
   Не добился Фрэнк успеха и тогда, когда стал предпринимать вылазки по соседству. Четырем Черным Братьям он пришелся решительно не по вкусу. Хоб нашел его вертопрахом, Гиб — безбожником, Клем, познакомившийся с ним дня за два до отъезда в Глазго, поинтересовался, «чем этот молодчик здесь занимается, пока там идет сессия суда?», и объявил его трутнем. Что же касается Дэнди, то довольно будет описать их первое знакомство, происшедшее у ручья, где Фрэнк как раз мутил удочкой воду, а деревенский бард случайно проходил мимо.
   — Я слышал, вы поэт? — снисходительно обратился к нему тогда Фрэнк.
   — От кого это вы слышали, юноша? — осведомился тот.
   — Да все говорят.
   — Бог мой, вот она, слава! — сардонически произнес служитель муз и пошел своей дорогой.
   К слову сказать, здесь, пожалуй, можно найти более верное объяснение неуспехов Фрэнка Инниса. Повстречайся ему шериф Скотт, уж он бы сказал ему какой-нибудь по-настоящему приятный комплимент, ибо знакомством с мистером Скоттом пренебрегать не приходилось. А за Дэнди он не дал бы и медного гроша и, хотя намерен был сказать любезность, не сумел скрыть своего пренебрежения. Снисхождение похвально, спору нет, странно только, что удовольствие от него носит односторонний характер. Кто вздумает на такую приманку удить среди жителей Шотландии, наверняка останется с пустой корзиной.
   В подтверждение этой теории скажем, что Фрэнк имел несомненный успех в Кроссмайклском клубе, в который его сразу же по приезде отвел Арчи, с тех пор не показывавшийся в этом центре веселья. Фрэнк был принят там очень сердечно, сделался исправным посетителем всех сборищ и даже (как любили вспоминать члены Клуба) принимал участие в пирушке накануне своей гибели. Снова Гермистон посетили молодой Гэй и молодой Прингл. Снова был дан ужин в Уиндилоу и обед в Дриффеле, и следствием было то, что Фрэнк снискал у кроссмайклского света любовь, столь же сильную, какой была неприязнь к нему фермеров и лэрдов. Он расположился в Гермистоне, подобно завоевателю во вражеской столице. Отсюда, как из военного лагеря, он делал постоянные вылазки на пикники, ужины и званые обеды, на которые Арчи не приглашали или на которые он не желал ходить. Тогда-то за Арчи и закрепилось прозвище «Затворник». Говорят даже, что его придумал Иннис; во всяком случае, Иннис дал ему широкий ход.
   — Ну, как поживает нынче ваш затворник? — спрашивали его.
   — Да знай себе затворничает! — отвечал Иннис с видом необыкновенного остроумца. И сразу же останавливал взрыв смеха, вызванного не столько самим его ответом, сколько комическим выражением лица: — Вам-то, конечно, легко смеяться. А я не вижу причины для веселья. Бедняга Арчи — хороший парень, превосходный парень, я всегда его любил. По-моему, это малодушие с его стороны — так переживать какую-то маленькую неприятность и прятаться от людей. Я ему всегда говорю: «Ну, хорошо, ты свалял дурака, ну, опозорился немного, но будь же мужчиной! Переживи и забудь». Но нет, ни в какую. Конечно, виной всему одиночество, да и позор — его можно понять. Но, честно признаюсь, я опасаюсь за последствия. Жаль, если такой способный, одаренный человек, как Уир, плохо кончит. Я серьезно подумываю написать лорду Гермистону и все ему изложить.
   — Я бы и написал, будь я на вашем месте, — говорил, покачивая головой, кто-нибудь из его слушателей, смущенный и обескураженный таким новым взглядом на дело.
   — Прекрасная мысль! — говорили все, дивясь про себя смелости и очевидной влиятельности этого молодого человека, который, как о чем-то само собой разумеющемся, говорил о том, чтобы написать Гермистону и дать ему ряд наставлений в его семейных делах.
   А Фрэнк с лестным доверием к собеседникам продолжал:
   — Я сейчас вам все объясню. Он, например, просто вне себя оттого, что я везде принят, а он нет. Вне себя от зависти. Я уж с ним и так и эдак, уговариваю его, объясняю, что все к нему очень расположены, говорю даже, что меня зовут только потому, что я его гость. Но все бесполезно. Он уперся и ни за что не принимает приглашений, которые получает, а когда его не приглашают, дуется. Боюсь, как бы его рана не стала незаживающей язвой. Он всегда был, знаете, натурой скрытной, раздражительной, сумрачной — что называется, желчной. Должно быть, унаследовал характер Уиров, которые были, наверно, где-то там у себя на родине почтенными, трудолюбивыми ткачами. Как это говорится? Сидячая профессия. Именно с таким характером человек особенно легко может свихнуться, оказавшись в ложном положении, вроде того, что создал для него отец или он сам себе создает, не знаю уж, как правильнее будет сказать. И, по-моему, — великодушно заключал Фрэнк, — это просто стыд и позор.
   С течением времени заботливое сочувствие этого бескорыстного друга принимало все более определенные формы. Теперь в доверительных беседах с глазу на глаз он стал делать намеки на плебейские замашки и постыдные привычки молодого Уира. «Честно сказать, я опасаюсь, как бы он совсем не опустился, — говорил Фрэнк. — Признаюсь, но только между нами, мне даже неприятно здесь дольше оставаться; но я просто не могу бросить его в одиночестве. Вот посмотрите, меня же потом все и осудят. Для меня пребывание здесь — немалая жертва, я делаю это во вред своей карьере, мне ли этого не понимать? Но я боюсь, на меня же потом будут вешать всех собак. Ведь в дружбу-то теперь никто не верит.
   — Это очень благородно с вашей стороны, Иннис, — прерывал его тут собеседник. — Можете не сомневаться, если пойдут разговоры, уж я-то всегда замолвлю за вас доброе слово.
   — Прямо скажу, — продолжал Фрэнк, — приятного тут мало. Он всегда был достаточно нелюбезен в обращении, — знаете, сын своего отца… Я не хочу сказать, что он груб — этого бы я, понятно, никогда не стерпел, — но он все время только что не переходит границ. Нет-нет, приятного мало; но говорю вам, мой друг, мне совесть не позволяет его оставить. Поймите, я не хочу сказать, что имеются явные признаки. Я только говорю, что мне не нравится, к чему все идет, нет, не нравится! — И Фрэнк доверительно сжимал локоть своего слушателя.
   Я склонен думать, что поначалу все это совершалось без злого умысла. Он просто упражнялся в красноречии. Будучи от природы боек на язык, как и пристало молодому адвокату, и от природы же совершенно безразличен к истине, что характерно для человека глупого, он просто нес, что взбрело на ум. И не преследовал при этом никакой определенной цели, как только выставить себя в выгодном свете и возбудить интерес и сочувствие собеседника. Но так, болтая языком, он постепенно нарисовал законченный портрет, который стал известен во всех уголках графства. Всюду, где только ни возвышался барский дом за каменной оградой или бедный замок с парком, всюду, где приземистый деревенский коттедж в тени развалин сторожевой башни свидетельствовал об упадке старинного рода, или роскошная вилла с живыми изгородями и подъездом для экипажей вещала о возвышении нового рода (быть может, вознесенного к успеху городскими машинами), — повсюду на Арчи стали смотреть как на человека, с которым связана какая-то мрачная, а может быть, и преступная тайна и от которого в будущем, как утверждалось шепотом и с оглядкой, ничего хорошего ожидать не приходилось. Он совершил какой-то постыдный поступок, говорю вам точно. Что именно, никто толком не знает, и этот милейший молодой человек мистер Иннис всячески пытается представить дело в легком свете. Но дыма-то без огня не бывает. И мистер Иннис теперь очень за него тревожится, прямо опасается, как бы не вышло худа. Он губит свою карьеру, потому что не может решиться бросить друга в беде.