Страница:
И тут я перестаю понимать что-либо вообще. При чем тут Мурьян? Мурьян к нашей теме никакого отношения не имеет. Конечно, трудно сказать, чем он занимается в последние годы, но уж то, что не социотерапией, это я могу поручиться. А тогда с какой стати Мурьян встрянет в дискуссию? Он же не идиот, должен соображать, что данным материалом он, мягко говоря, не владеет. Будет выглядеть, мягко говоря, не на уровне. А кому же хочется быть не на уровне в такой представительной аудитории? Нет, извините, я, вероятно, и в самом деле чего-то не схватываю.
Примерно в таком духе я Ромлееву и отвечаю. Однако Ромлеев, по-видимому, придерживается другого мнения. Напрямую он, как и положено, его не высказывает, но всем видом дает понять, что я недооцениваю некоторых скрытых моментов. Впрочем, какие это моменты он тоже не объясняет. Он лишь повторяет, что в связи с моим выступлением могут, к сожалению, возникнуть определенные неожиданности. Причем, совершенно необязательно, что они возникнут, но такая вероятность, тем не менее, существует.
– Это просто, чтобы вы были готовы.
Я его заверяю, что, разумеется, подготовлюсь. Список возможных вопросов сейчас прорабатывается. Ответы на них у меня скоро будут. Может быть, и не блестящие, но вполне, на мой взгляд, пристойные. Во всяком случае, я полагаю, что краснеть не придется.
И все-таки я, наверное, отвечаю что-то не то. Я это вижу по раздосадованному, на миг потерявшему начальственную приветливость лицу Ромлеева. У него, по-моему, даже веки становятся твердыми. Голос однако сохраняет прежнюю доброжелательность.
– Ну, я очень рад, Валентин Андреевич, что мы с вами договорились.
И в тот же момент между нами возникает Клепсидра с сотовым телефоном в руке. Она оттесняет меня плечом и снизу вверх, как собачка, протягивает трубку Ромлееву.
– Вас из Италии, Сергей Никанорович…
Ромлеев кивает мне на прощание и берет трубку. И хотя звонок из Италии, конечно, никто специально организовывать бы не стал: как его организовать, организовать его невозможно, у меня опять возникает чувство, что это было заранее предусмотрено. Чтобы Ромлееву позвонили в тот самый момент, когда он сказал мне все, что хотел.
Я не могу отделаться от этого ощущения.
Тем более, что и Клепсидра, выполнившая служебный долг, разворачивается и аккуратно оттесняет меня от Ромлеева еще дальше. Я теперь тоже оказываюсь за отграничительной линией.
– Извините, это довольно важный звонок.
Платиновая шевелюра ее слегка вспыхивает. Клепсидра делает еще шаг, и я оказываюсь уже на ступеньках лестницы. Клепсидра возвышается надо мной как памятник императрице Екатерине. Смотрит же она так, будто не понимает, что я здесь вообще делаю.
В автобусе, я обдумываю разговор с Ромлеевым. Несмотря на явную бессодержательность, он все-таки оставил внутри какое-то тревожное ощущение. Дело здесь, разумеется, в фигуре Мурьяна. Этот человек вызывает у меня самые противоречивые чувства. У нас, в общем, неплохой институт. Он не слишком велик, но в той области научно-прикладных исследований, которыми мы занимаемся, представляет собой довольно заметную величину. Во всяком случае, работы, сделанные в институте, привлекают некоторое внимание, а сотрудники, даже не имеющие степеней, постоянно участвуют в различных симпозиумах и конгрессах. В этом есть несомненная заслуга Ромлеева. За четыре года своего пребывания на посту директора он сумел вывести институт на весьма устойчивые позиции. Ромлеев чуть ли не первый у нас в стране наладил «полевые» социометрические замеры, и теперь результаты этих замеров охотно берут аналитические центры в Москве. Деньги из этого возникают вполне реальные. Он также чуть ли не первый, каким-то особым чутьем, понял необходимость независимой социологической экспертизы. Сейчас у нас уже целая группа работает над соответствующими оценками. Заказов здесь даже больше, чем мы способны освоить. Я уже не говорю о грантах на фундаментальные разработки. До Ромлеева гранты во всем институте имели два-три человека. Да и те толком не понимали, что с ними делать: основное время тратили не на исследования, а на бухгалтерские отчеты. Теперь же на грантах сидит чуть ли не половина наших сотрудников, а их поиском и оформлением требуемых документов занимается тоже – особая группа. «Грантовики» таким образом освобождены от рутины. И, наконец, Ромлеев сумел добиться того, перед чем в бессилии отступили его предшественники. Он наладил выпуск институтского «Вестника» сразу на двух языках, и добился его включения в каталог научных подписок. Причем издание «Вестника» в англоязычном формате выходит не через полгода, как этого следовало бы ожидать, а практически одновременно с русскоязычной версией. Для представления института за рубежом, для тех же конгрессов, для получения грантов это имеет исключительно большое значение.
В общем, никто, пожалуй, уже не рискнет отрицать, что у Ромлеева – блистательные менеджерские способности. Вероятно, как раз такие, какие должен иметь директор современного института. Правда, именно это ему в последнее время и ставят в упрек – то, что вместо научной работы он занимается чисто организаторской деятельностью. Поднимается, так сказать, на заслугах других. Такие осторожные мнения мне приходилось слышать. Я с этим категорически не согласен. Человек в своей жизни, по-моему, должен заниматься исключительно тем, что ему близко и что по-настоящему нравится. Большинство людей в зрелом возрасте впадают в депрессию только лишь потому, что они заняты не своим делом. Умение найти то, к чему ты действительно предназначен, тоже – несомненный талант. Он встречается редко и проявляется, кстати, далеко не у каждого. Зато только он делает жизнь – жизнью. И если человеку нравится именно организаторская работа, если она захватывает его целиком, не оставляя ни одной свободной минуты, если там брезжит смысл, которого ему больше никакая деятельность не дает, то пусть он занимается именно ей, а не просиживает годами в лабораториях, мучая себя и других. Лучше уж блестящий организатор, способный обеспечить внятный научный процесс, чем посредственный исследователь, копающийся в каких-то второстепенных деталях. Тем более, что посредственным исследователем Ромлеева тоже не назовешь. У него есть ряд работ вполне достойного уровня. Его «картирование доминант» произвело в свое время даже небольшую сенсацию, а его докторская диссертация по социологике до сих пор имеет очень неплохую цитируемость. Другое дело, что цитируемость эта была бы, конечно, ниже, если бы Ромлеев не занимал пост директора. Но это уже – оборотная сторона медали. Вряд ли стоит придавать ей какое-то решающее значение. Главным, на мой взгляд, все же является то, что Ромлеев пока не слишком ревниво относится к чужим научным успехам. Он еще способен радоваться достижениям собственных подчиненных и, что гораздо важнее, – помогать им в продвижении их идей. Для руководителя – это ценнейшее качество, и, наверное, благодаря этому институт представляет собою такой живой исследовательский коллектив.
Однако и на солнце бывают пятна. И вот одно из таких пятен, по крайней мере с моей точки зрения, представляет собой Мурьян.
Психологически это достаточно любопытный случай. Если бы меня попросили одной фразой определить, чем Мурьян занимается, я бы, не колеблясь, ответил: делает гадости. И это полностью соответствовало бы действительности. Для Мурьяна и в самом деле нет большей радости, чем уколоть человека исподтишка: выставить его на посмешище, продемонстрировать его глупость, безграмотность, корыстные или какие-нибудь злокозненные намерения. Причем не имеет никакого значения, чем человек руководствовался реально: Мурьян любому, даже самому возвышенному поступку может придать оттенок низменности. Я, например, помню, как на защите у Пеленкова, когда отговорили уже и научный руководитель, и соответствующие оппоненты, зачитаны были положительные отзывы на работу, вообще все шло к благополучному завершению, Мурьян внезапно попросил слова и скорбным голосом (он всегда выступает так, словно скорбит о человеческих недостатках) поведал ошарашенной аудитории, что оказывается схема, положенная в основу одного из диссертационных разделов, принадлежит вовсе не соискателю, а совершенно другому, недавно умершему сотруднику института. Вероятно, это следовало как-то отметить, Егор Аркадьевич. Вы не считаете? Иначе получается, на мой взгляд, не слишком красиво… Тонкая подлость здесь заключалось в том, что на самом деле схема была на девяносто процентов разработана самим Пеленковым. Просто поскольку приятель, с которым он начинал эту работу, действительно умер, Егор оформил и напечатал ее лишь под одной фамилией. Пусть у человека будет посмертная публикация. Кстати, Мурьян об этом прекрасно знал. Только как это объяснить присутствующим на защите посторонним людям? Зачем вообще надо было поднимать этот вопрос? Да еще намекать, что работа была тайком «позаимствована» у настоящего ее автора? С тех пор Егор Пеленков с Мурьяном не разговаривает.
Или, скажем, история с утверждением главного редактора нашего «Вестника». Когда обсуждалась кандидатура Феликса Эдельштейна (чисто формально, Феликс Григорьевич к тому времени руководил «Вестником» уже месяцев восемь) именно Мурьян тем же тоном – со скорбью о мелких человеческих недостатках – вдался в рассуждения о том, что можно ли назначать главным редактором человека, первым действием которого на данном посту было назначить себе зарплату – в пять раз больше, чем у любого другого сотрудника института. Лично он, Мурьян, конечно, относится к Феликсу Григорьевичу с искренним уважением, у него, Мурьяна, даже и мысли нее возникает, что здесь может быть что-то не так, но согласитесь, Феликс Григорьевич, как-то это не слишком красиво… И опять расчетливая подлость Мурьяна заключалась в том, что на самом деле Феликс Эдельштейн ни копейки из этих денег не получал. Он выписывал их, разумеется, на себя, но раздавал в качестве предварительных гонораров авторам будущего журнала. А как иначе привлечь их к сотрудничеству? Как иначе собрать материал в издание, которого еще нет? Но ведь не будешь же объяснять это на открытом собрании. Да еще в присутствии председателя Комитета по науке и образованию администрации города. К чести Эдельштейна, следует отметить, что в отличие от Егора Пеленкова он с Мурьяном после данного случая общаться не перестал, да это и невозможно, поскольку они работают в одной редколлегии, но зато теперь разговаривает с Мурьяном таким бесцветно-вежливым голосом, будто обращается не к человеку, а к ядовитому пресмыкающемуся.
Были еще и некоторые другие истории. За двадцать лет пребывания Мурьяна в стенах института их накопилось немало. Самое же, на мой взгляд, отвратительное во всем этом – то, что Мурьян, делая очередную пакость, каждый раз принимает вид человека, который исполняет тяжелый нравственный долг. Чуть ссутуленная спина, стиснутые крест-накрест ладони, опущенные глаза, полный сожаления голос свидетельствуют о том, как ему самому неприятно все время взывать к порядочности присутствующих, он, Мурьян, естественно, предпочел бы заниматься своими собственными делами, но поскольку больше никто не осмеливается сказать правду, то приходится как порядочному человеку брать эту нелегкую обязанность на себя.
И вместе с тем Мурьяна нельзя назвать только законченным подлецом, обыкновенным завистником, захлебывающимся слюной при виде чужих успехов. Тут дело обстоит не так просто. Мурьян бесспорно умен – тем быстрым умом, котором я, например, всегда восхищался. У него прекрасная эрудиция (объясняемая, правда, тем, работая в «Вестнике», он читает практически все поданные туда материалы), и из массы сведений, которыми Мурьян обладает, он умеет извлечь какие-то вкусные фактики и скомпоновать их в неожиданную смысловую конструкцию. Причем делает это он буквально на ваших глазах – будто проращивая ее и пересыпая блестками остроумия. Первое время я просто был очарован этим умением. Мне тогда представлялось, что таким и должен быть настоящий исследователь: быстрый ум и способность легко оперировать громадными массивами знаний. В социопсихологии, кстати, – фактор достаточно важный. Странным только казалось, что при таких вроде бы замечательных данных Мурьян до сих пор не имеет ни докторской, ни даже кандидатской степени. И работает почему-то не в одном из исследовательских отделов, где есть простор для ума, а в редколлегии «Вестника» – погруженный в рутинную редактуру. Однако разные бывают у людей обстоятельства. Авенир, например, тоже до сих пор не доктор наук, хотя, по общему мнению, уже наработал материала на две, а то и на три диссертации. Правда, Авениру некогда заниматься защитой. Оформительской, чисто канцелярской работе он предпочитает процесс непрерывного думанья. Он так и говорит: Я лучше придумаю еще что-нибудь. И, что самое интересное, действительно ведь придумывает. А вот почему нет степени у Мурьяна для меня было загадкой. Сам он объяснял это тем, что – и бог с ним, главное ведь не звания, должности, степени, не так уж и важно; главное – что человек собой представляет. Объяснение, конечно, возвышенное, но лично у меня вызывающее некоторые сомнения. В конце концов ведь не так уж трудно защитить хотя бы кандидатскую диссертацию. Сколько соискателей проходит этот этап без особых хлопот. В конце концов такая защита – дело чисто формальное. Она лишь подтверждает то, что человеком уже давно наработано. И только по прошествии времени я начал понимать в чем тут дело. Блистательные рассуждения Мурьяна обладают одним странным свойством: уже минут через тридцать невозможно сказать, что именно он говорил. Кстати и сам Мурьян этого уже обычно не помнит. И еще более странное следствие имеет попытка запечатлеть сказанное на бумаге. Выясняется вдруг, что все мысли, которые Мурьян так увлекательно излагал, принадлежат не ему, а совсем другим людям – в основном, авторам того же «Вестника»; собственного же вклада Мурьяна обнаружить не удается.
Помню, как я был поражен, впервые столкнувшись с этим любопытным открытием. Я тогда просматривал подшивку за год и вдруг стал узнавать в монологах Мурьяна прочитанный материал. Правда, следует отдать должное, излагал его Мурьян, как правило, с большим блеском, чувством и выразительностью, но ведь от этого сама авторская принадлежность материала не изменялась.
Многое, кстати, объяснила книга Мурьяна. О том, что у Мурьяна есть книга, я был проинформирован сразу, как только пришел в институт. Странным, правда, казалось, что при всем своем несомненном желании произвести впечатление на окружающих, при всем безмерном тщеславии, при стремлении не «быть», а «казаться», Мурьян не подарил мне ее прямо в момент знакомства. Как я потом догадался, здесь были своя продуманная стратегия. Мурьян то и дело как бы случайно ссылался на свою книгу, также, как бы случайно, упоминал ее в наших с ним разговорах, иногда что-то цитировал оттуда по памяти, впрочем тут же спохватываясь: это не надо, это уже написано. Интерес к книге сознательно подогревался. И наконец в ответ на мою уже третью или четвертую просьбу дать почитать, он принес довольно тоненький сборничек в зеленоватой обложке. Причем, подарен он был со множеством оговорок и замечаний, со множеством пояснений, которых, на мой взгляд, делать было не нужно, с какими-то предисловиями и отступлениями, с какими-то комментариями, предваряющими написанное. Складывалось ощущение, что это – самый значительный день моей жизни. Книгу я прочел в тот же вечер, и она оставила у меня двойственное впечатление. Прежде всего это был не научный труд. Это были популярные очерки об ученых, сделавших открытие в той или иной области знаний. Причем, надо признать, написано это было не без мастерства, читать интересно, некоторые мысли казались мне сформулированными очень точно. С другой стороны, все-таки что-то – для «среднего и старшего школьного возраста», что-то популярное, что-то претендующее на «список дополнительной литературы для чтения». Ни о каком научном значении книги не могло быть и речи. Главное же, что чем дальше я эту книгу читал, тем сильнее складывалось у меня ощущение какой-то нечистоплотности. Как будто я попал в галерею уродов. Один из персонажей книги украл деньги, другой – бросил беременную жену, третий и четвертый были хроническими алкоголиками, пятый страдал дурной болезнью, от которой в конце концов и скончался, шестой ненавидел детей, седьмой обладал нестандартной сексуальной ориентацией. И так далее, и тому подобное. А все вместе – склочные, тщеславные, гадкие, мелочные людишки, думающие лишь о карьере и об удовлетворении ничтожных страстей. Даже непонятно, как они совершали свои открытия.
В общем, оставался от этого какой-то пакостный привкус. Словно ничего, кроме мерзостей, в мире нет; более того – не может быть даже в принципе. И словно сам я – такой же мелкий и тщеславный уродец, у которого все нутро проедено завистью и унынием. Мне потом несколько дней было не по себе. Зато понимать Мурьяна я стал, разумеется, гораздо лучше. Михаил Гаспаров как-то написал в одной из работ, что статья характеризует не столько предмет, сколько самого автора. По-моему, это очень точное замечание. В данном случае книга характеризовала именно самого Мурьяна. Автор, как живой вставал с ее подслеповатых страниц: мелкое, завистливое, патологически тщеславное существо, ненавидящее всех, кто сумел хоть что-нибудь сделать в жизни. Даже язык был такой, каким Мурьян разговаривает: те же многочисленные оговорочки, извинения, пояснения, обращения, комментарии. Чувствовалась в этом какая-то не мужская жеманность. Чувствовалось, что автор просто обожает себя и буквально благоговеет перед своим умом и способностями. И еще почему-то казалось, что по утрам он тщательно рассматривает себя в зеркало, сокрушается прыщикам, родинке, которая вдруг начала образовываться на видном месте, долго подкрашивает остатки волос, чтобы не видна была седина, а потом аккуратно укладывает их, скрывая плешь на затылке.
Иногда Мурьяна становится жалко. В каком аду он живет: каждый день «языком зависти лижет раскаленную сковородку тщеславия». Ведь когда-то, наверное, в самом деле были неплохие способности. И вот – все растрачено, распылено, переплавлено в мучительное, непрекращающееся бесплодие. Какой, наверное, ужас существовать во всем этом.
И вместе с тем я стараюсь держаться от Мурьяна как можно дальше. Зависть заразна; если уж подцепил эту гадость, избавиться от нее потом очень трудно. Злословие разрушительно; оно порождает эхо, обращенное внутрь самого человека. Лично мне Мурьян ничего плохого не сделал, но и общаться с ним, тем более, быть в приятелях мне не хочется. В результате отношения у нас чисто официальные: сталкиваясь в коридорах института или на мероприятиях, мы просто здороваемся. Никаких общих дел у нашей группы с Мурьяном нет.
Такова ситуация в настоящий момент. В отличие от Ромлеева, я, честное слово, не вижу в ней ничего угрожающего. С какой стати Мурьяну выступать против нас? Мы с ним не ссорились, никаких взаимных претензий вроде бы не имеется. Зачем искать неприятностей на свою голову? И потом, что Мурьян может сделать реально? Задаст вопрос? Ну, я на этот вопрос отвечу. Выступит с резкой критикой моего доклада? Это вряд ли. Для обоснованной критики необходимо знакомство с материалом. А Мурьян этого материала не знает. Нет-нет-нет, критика тоже скорее всего отпадает.
Некоторое время я размышляю, какие тут могут быть еще варианты, а потом успокаиваюсь и просто выбрасываю это из головы. Мне сразу же становится легче. Бог с ним, с Мурьяном. Ничего особенного он не сделает.
На встречу с Гелей я опаздываю минут на пятнадцать. Геля уже ждет меня в небольшом уютном кафе на улочке неподалеку от Невского. На ней – черные джинсы и темный свитер с мелким красным рисунком, а вокруг горла небрежно обмотан шарф – тоже красного цвета. Это тревожный сигнал. Красное и черное. Для Гели – цвета поражения.
– Здравствуй, – осторожно говорю я.
Геля вскакивает из-за столика и неуверенно улыбается:
– Здравствуй.
При этом она немного подается вперед. Она, как всегда, надеется, что я ее поцелую. Однако я ее, как всегда, не целую. Я ставлю на пол портфель и отхожу к стойке, чтобы заказать себе кофе. Потом снимаю куртку, чуть встряхиваю ее и вешаю на бронзовые разлапистые крючочки в углу помещения. Я намеренно не тороплюсь. Мне нужна пауза, чтобы погасить Гелин порыв. Только после этого я сажусь за столик и, положив на него руки, интересуюсь, как Геля себя чувствует.
– Плохо, – сразу же отвечает Геля.
– Что плохо?
– Не знаю… Как-то – все, все, все… Как-то все – плохо…
Она смотрит на меня умоляющими глазами. Голос у нее немного дрожит, а пальцы теребят свисающий с шеи на грудь кончик шарфа.
Я понимаю, что это значит. Геля в меня влюблена. Она сообщила мне об этом примерно месяц назад и с тех пор повторяет практически при каждой встрече. Кстати, в этом нет ничего странного. Пациентки часто влюбляются во врачей, а молоденькие ученицы – в учителей, ведущих занятия. Мой старинный приятель, который преподает в институте, где почти одни девушки, как-то жаловался, что такие признания он выслушивает обычно два-три раза в году. Он уже привык и не обращает на них внимания: мягко и вежливо советует обождать, чтобы проверить свои чувства. Обычно к следующему семестру это проходит. Он считает, что здесь имеет место чистая биология. Просто девушки вообще созревают несколько быстрее ребят, и бывает период, когда сверстники кажутся им безнадежно унылыми, с ними не о чем говорить; привлекают же и завораживают мужчины старшего возраста.
У нас с Гелей, по-моему, именно такой случай. Тем более, что я объединяю для нее в одном лице и врача, и учителя. Я объяснял это ей уже несколько раз и всякий раз встречал в ответ лишь обиду и яростное сопротивление. Геля со мной решительно не согласна. Внутренне она никак не хочет признать, что здесь происходит уже неоднократно описанное в литературе «психологическое переключение». Задачей терапевта, по крайней мере на раннем этапе работы, является, как образно выразился кто-то из аналитиков, «прочистка дымохода любви». То есть, восстановление в человеке такого чувственного состояния, при котором он как бы заново начинает воспринимать окружающий мир. Это вынуждает терапевта выступать в роли некоего «соблазнителя» – современного Дон Жуана, современного Казановы, даже если он этого и не хочет. В результате на него переносится роль утраченного объекта любви. Это один из тех психологических тупиков, с которыми очень трудно работать. Ведь у Гели, если говорить откровенно, типичный «кризис подросткового возраста». Это когда человек, перерастающий детство и вступающий во взрослую жизнь, вдруг обнаруживает, что мир вовсе не такой, как он его себе представлял, что окружающий мир мелочен, жесток, уродлив, эгоистичен, главное же, что он не обращает на человека никакого внимания. Только что ты был центром упорядоченного мироздания, которое в данном случае представляла семья, и вдруг ты уже где-то на далекой и враждебной периферии. Эмоционально это довольно тяжелый период, потому что в отличие от действительно взрослого человека, у которого уже есть опыт преодоления подобных жизненных ситуаций, подросток никакими защитными механизмами не обладает и поэтому склонен воспринимать происходящее с ним излишне трагически. Здесь всегда есть опасность необратимых поступков; например, суицида (самоубийства) или немотивированной агрессии. Человек в ранней юности просто не понимает, какую ценность представляет собой собственно жизнь и отказывается от нее с легкостью разочарованного дурачка. Он даже представить себе не может, что все в жизни проходит, все рассеивается и что лет через пять он будет с иронией вспоминать о своих нынешних переживаниях. Они будут казаться ему мелкими и смешными, издержками молодости, каковыми они в действительности и являлись. Правда, это будет только лет через пять. А сейчас это – подлинная трагедия, сильнее которой в истории человечества не было. И потому следует быть очень внимательным при обращении с нею. Любая неосторожность тут может привести к непоправимым последствиям.
К тому же Геля и в самом деле еще ребенок. Она просто-напросто не привыкла к тому, что не все ее желания исполнимы. Она все еще относится к миру как к набору игрушек, и если уж что-то ей приглянулось, она должна это «что-то» немедленно получить.
Вот и сейчас Геля глядит на меня так, что я испытываю неловкость перед окружающими. Мне кажется – все в кафе понимают, чего она хочет.
– Ангелина! – говорю я скрипучим голосом. – Ты эти штучки брось! Не надо этого…
– Чего не надо? – теперь в глазах у Гели – наивность.
– Сама знаешь – чего. Я тебя, Ангелина, серьезно прошу!..
Затем я отхлебываю немного кофе, который уже принесли, и расспрашиваю Гелю, чем она эти дни занималась. Мне, разумеется, хотелось бы выяснить причину ее сегодняшнего настроения, но по опыту прежних встреч я знаю, что торопиться не следует. Не надо на пациента давить. Геля в конце концов сама обо всем расскажет. В конце концов для этого она меня и выцарапала. И действительно, Геля, пожав плечами и ответив, что ничем особенным она, в общем, не занималась, ну – валялась на тахте с книжкой, читала что попадет под руку, затем как бы невзначай добавляет, что вот ехала вчера в троллейбусе, возвращалась из магазина и увидела человека, похожего… ну… ну… ты понимаешь… Сердце у нее так и подпрыгнуло. Дальше ехать уже не могла – выкарабкалась из троллейбуса, пошла пешком.
Примерно в таком духе я Ромлееву и отвечаю. Однако Ромлеев, по-видимому, придерживается другого мнения. Напрямую он, как и положено, его не высказывает, но всем видом дает понять, что я недооцениваю некоторых скрытых моментов. Впрочем, какие это моменты он тоже не объясняет. Он лишь повторяет, что в связи с моим выступлением могут, к сожалению, возникнуть определенные неожиданности. Причем, совершенно необязательно, что они возникнут, но такая вероятность, тем не менее, существует.
– Это просто, чтобы вы были готовы.
Я его заверяю, что, разумеется, подготовлюсь. Список возможных вопросов сейчас прорабатывается. Ответы на них у меня скоро будут. Может быть, и не блестящие, но вполне, на мой взгляд, пристойные. Во всяком случае, я полагаю, что краснеть не придется.
И все-таки я, наверное, отвечаю что-то не то. Я это вижу по раздосадованному, на миг потерявшему начальственную приветливость лицу Ромлеева. У него, по-моему, даже веки становятся твердыми. Голос однако сохраняет прежнюю доброжелательность.
– Ну, я очень рад, Валентин Андреевич, что мы с вами договорились.
И в тот же момент между нами возникает Клепсидра с сотовым телефоном в руке. Она оттесняет меня плечом и снизу вверх, как собачка, протягивает трубку Ромлееву.
– Вас из Италии, Сергей Никанорович…
Ромлеев кивает мне на прощание и берет трубку. И хотя звонок из Италии, конечно, никто специально организовывать бы не стал: как его организовать, организовать его невозможно, у меня опять возникает чувство, что это было заранее предусмотрено. Чтобы Ромлееву позвонили в тот самый момент, когда он сказал мне все, что хотел.
Я не могу отделаться от этого ощущения.
Тем более, что и Клепсидра, выполнившая служебный долг, разворачивается и аккуратно оттесняет меня от Ромлеева еще дальше. Я теперь тоже оказываюсь за отграничительной линией.
– Извините, это довольно важный звонок.
Платиновая шевелюра ее слегка вспыхивает. Клепсидра делает еще шаг, и я оказываюсь уже на ступеньках лестницы. Клепсидра возвышается надо мной как памятник императрице Екатерине. Смотрит же она так, будто не понимает, что я здесь вообще делаю.
В автобусе, я обдумываю разговор с Ромлеевым. Несмотря на явную бессодержательность, он все-таки оставил внутри какое-то тревожное ощущение. Дело здесь, разумеется, в фигуре Мурьяна. Этот человек вызывает у меня самые противоречивые чувства. У нас, в общем, неплохой институт. Он не слишком велик, но в той области научно-прикладных исследований, которыми мы занимаемся, представляет собой довольно заметную величину. Во всяком случае, работы, сделанные в институте, привлекают некоторое внимание, а сотрудники, даже не имеющие степеней, постоянно участвуют в различных симпозиумах и конгрессах. В этом есть несомненная заслуга Ромлеева. За четыре года своего пребывания на посту директора он сумел вывести институт на весьма устойчивые позиции. Ромлеев чуть ли не первый у нас в стране наладил «полевые» социометрические замеры, и теперь результаты этих замеров охотно берут аналитические центры в Москве. Деньги из этого возникают вполне реальные. Он также чуть ли не первый, каким-то особым чутьем, понял необходимость независимой социологической экспертизы. Сейчас у нас уже целая группа работает над соответствующими оценками. Заказов здесь даже больше, чем мы способны освоить. Я уже не говорю о грантах на фундаментальные разработки. До Ромлеева гранты во всем институте имели два-три человека. Да и те толком не понимали, что с ними делать: основное время тратили не на исследования, а на бухгалтерские отчеты. Теперь же на грантах сидит чуть ли не половина наших сотрудников, а их поиском и оформлением требуемых документов занимается тоже – особая группа. «Грантовики» таким образом освобождены от рутины. И, наконец, Ромлеев сумел добиться того, перед чем в бессилии отступили его предшественники. Он наладил выпуск институтского «Вестника» сразу на двух языках, и добился его включения в каталог научных подписок. Причем издание «Вестника» в англоязычном формате выходит не через полгода, как этого следовало бы ожидать, а практически одновременно с русскоязычной версией. Для представления института за рубежом, для тех же конгрессов, для получения грантов это имеет исключительно большое значение.
В общем, никто, пожалуй, уже не рискнет отрицать, что у Ромлеева – блистательные менеджерские способности. Вероятно, как раз такие, какие должен иметь директор современного института. Правда, именно это ему в последнее время и ставят в упрек – то, что вместо научной работы он занимается чисто организаторской деятельностью. Поднимается, так сказать, на заслугах других. Такие осторожные мнения мне приходилось слышать. Я с этим категорически не согласен. Человек в своей жизни, по-моему, должен заниматься исключительно тем, что ему близко и что по-настоящему нравится. Большинство людей в зрелом возрасте впадают в депрессию только лишь потому, что они заняты не своим делом. Умение найти то, к чему ты действительно предназначен, тоже – несомненный талант. Он встречается редко и проявляется, кстати, далеко не у каждого. Зато только он делает жизнь – жизнью. И если человеку нравится именно организаторская работа, если она захватывает его целиком, не оставляя ни одной свободной минуты, если там брезжит смысл, которого ему больше никакая деятельность не дает, то пусть он занимается именно ей, а не просиживает годами в лабораториях, мучая себя и других. Лучше уж блестящий организатор, способный обеспечить внятный научный процесс, чем посредственный исследователь, копающийся в каких-то второстепенных деталях. Тем более, что посредственным исследователем Ромлеева тоже не назовешь. У него есть ряд работ вполне достойного уровня. Его «картирование доминант» произвело в свое время даже небольшую сенсацию, а его докторская диссертация по социологике до сих пор имеет очень неплохую цитируемость. Другое дело, что цитируемость эта была бы, конечно, ниже, если бы Ромлеев не занимал пост директора. Но это уже – оборотная сторона медали. Вряд ли стоит придавать ей какое-то решающее значение. Главным, на мой взгляд, все же является то, что Ромлеев пока не слишком ревниво относится к чужим научным успехам. Он еще способен радоваться достижениям собственных подчиненных и, что гораздо важнее, – помогать им в продвижении их идей. Для руководителя – это ценнейшее качество, и, наверное, благодаря этому институт представляет собою такой живой исследовательский коллектив.
Однако и на солнце бывают пятна. И вот одно из таких пятен, по крайней мере с моей точки зрения, представляет собой Мурьян.
Психологически это достаточно любопытный случай. Если бы меня попросили одной фразой определить, чем Мурьян занимается, я бы, не колеблясь, ответил: делает гадости. И это полностью соответствовало бы действительности. Для Мурьяна и в самом деле нет большей радости, чем уколоть человека исподтишка: выставить его на посмешище, продемонстрировать его глупость, безграмотность, корыстные или какие-нибудь злокозненные намерения. Причем не имеет никакого значения, чем человек руководствовался реально: Мурьян любому, даже самому возвышенному поступку может придать оттенок низменности. Я, например, помню, как на защите у Пеленкова, когда отговорили уже и научный руководитель, и соответствующие оппоненты, зачитаны были положительные отзывы на работу, вообще все шло к благополучному завершению, Мурьян внезапно попросил слова и скорбным голосом (он всегда выступает так, словно скорбит о человеческих недостатках) поведал ошарашенной аудитории, что оказывается схема, положенная в основу одного из диссертационных разделов, принадлежит вовсе не соискателю, а совершенно другому, недавно умершему сотруднику института. Вероятно, это следовало как-то отметить, Егор Аркадьевич. Вы не считаете? Иначе получается, на мой взгляд, не слишком красиво… Тонкая подлость здесь заключалось в том, что на самом деле схема была на девяносто процентов разработана самим Пеленковым. Просто поскольку приятель, с которым он начинал эту работу, действительно умер, Егор оформил и напечатал ее лишь под одной фамилией. Пусть у человека будет посмертная публикация. Кстати, Мурьян об этом прекрасно знал. Только как это объяснить присутствующим на защите посторонним людям? Зачем вообще надо было поднимать этот вопрос? Да еще намекать, что работа была тайком «позаимствована» у настоящего ее автора? С тех пор Егор Пеленков с Мурьяном не разговаривает.
Или, скажем, история с утверждением главного редактора нашего «Вестника». Когда обсуждалась кандидатура Феликса Эдельштейна (чисто формально, Феликс Григорьевич к тому времени руководил «Вестником» уже месяцев восемь) именно Мурьян тем же тоном – со скорбью о мелких человеческих недостатках – вдался в рассуждения о том, что можно ли назначать главным редактором человека, первым действием которого на данном посту было назначить себе зарплату – в пять раз больше, чем у любого другого сотрудника института. Лично он, Мурьян, конечно, относится к Феликсу Григорьевичу с искренним уважением, у него, Мурьяна, даже и мысли нее возникает, что здесь может быть что-то не так, но согласитесь, Феликс Григорьевич, как-то это не слишком красиво… И опять расчетливая подлость Мурьяна заключалась в том, что на самом деле Феликс Эдельштейн ни копейки из этих денег не получал. Он выписывал их, разумеется, на себя, но раздавал в качестве предварительных гонораров авторам будущего журнала. А как иначе привлечь их к сотрудничеству? Как иначе собрать материал в издание, которого еще нет? Но ведь не будешь же объяснять это на открытом собрании. Да еще в присутствии председателя Комитета по науке и образованию администрации города. К чести Эдельштейна, следует отметить, что в отличие от Егора Пеленкова он с Мурьяном после данного случая общаться не перестал, да это и невозможно, поскольку они работают в одной редколлегии, но зато теперь разговаривает с Мурьяном таким бесцветно-вежливым голосом, будто обращается не к человеку, а к ядовитому пресмыкающемуся.
Были еще и некоторые другие истории. За двадцать лет пребывания Мурьяна в стенах института их накопилось немало. Самое же, на мой взгляд, отвратительное во всем этом – то, что Мурьян, делая очередную пакость, каждый раз принимает вид человека, который исполняет тяжелый нравственный долг. Чуть ссутуленная спина, стиснутые крест-накрест ладони, опущенные глаза, полный сожаления голос свидетельствуют о том, как ему самому неприятно все время взывать к порядочности присутствующих, он, Мурьян, естественно, предпочел бы заниматься своими собственными делами, но поскольку больше никто не осмеливается сказать правду, то приходится как порядочному человеку брать эту нелегкую обязанность на себя.
И вместе с тем Мурьяна нельзя назвать только законченным подлецом, обыкновенным завистником, захлебывающимся слюной при виде чужих успехов. Тут дело обстоит не так просто. Мурьян бесспорно умен – тем быстрым умом, котором я, например, всегда восхищался. У него прекрасная эрудиция (объясняемая, правда, тем, работая в «Вестнике», он читает практически все поданные туда материалы), и из массы сведений, которыми Мурьян обладает, он умеет извлечь какие-то вкусные фактики и скомпоновать их в неожиданную смысловую конструкцию. Причем делает это он буквально на ваших глазах – будто проращивая ее и пересыпая блестками остроумия. Первое время я просто был очарован этим умением. Мне тогда представлялось, что таким и должен быть настоящий исследователь: быстрый ум и способность легко оперировать громадными массивами знаний. В социопсихологии, кстати, – фактор достаточно важный. Странным только казалось, что при таких вроде бы замечательных данных Мурьян до сих пор не имеет ни докторской, ни даже кандидатской степени. И работает почему-то не в одном из исследовательских отделов, где есть простор для ума, а в редколлегии «Вестника» – погруженный в рутинную редактуру. Однако разные бывают у людей обстоятельства. Авенир, например, тоже до сих пор не доктор наук, хотя, по общему мнению, уже наработал материала на две, а то и на три диссертации. Правда, Авениру некогда заниматься защитой. Оформительской, чисто канцелярской работе он предпочитает процесс непрерывного думанья. Он так и говорит: Я лучше придумаю еще что-нибудь. И, что самое интересное, действительно ведь придумывает. А вот почему нет степени у Мурьяна для меня было загадкой. Сам он объяснял это тем, что – и бог с ним, главное ведь не звания, должности, степени, не так уж и важно; главное – что человек собой представляет. Объяснение, конечно, возвышенное, но лично у меня вызывающее некоторые сомнения. В конце концов ведь не так уж трудно защитить хотя бы кандидатскую диссертацию. Сколько соискателей проходит этот этап без особых хлопот. В конце концов такая защита – дело чисто формальное. Она лишь подтверждает то, что человеком уже давно наработано. И только по прошествии времени я начал понимать в чем тут дело. Блистательные рассуждения Мурьяна обладают одним странным свойством: уже минут через тридцать невозможно сказать, что именно он говорил. Кстати и сам Мурьян этого уже обычно не помнит. И еще более странное следствие имеет попытка запечатлеть сказанное на бумаге. Выясняется вдруг, что все мысли, которые Мурьян так увлекательно излагал, принадлежат не ему, а совсем другим людям – в основном, авторам того же «Вестника»; собственного же вклада Мурьяна обнаружить не удается.
Помню, как я был поражен, впервые столкнувшись с этим любопытным открытием. Я тогда просматривал подшивку за год и вдруг стал узнавать в монологах Мурьяна прочитанный материал. Правда, следует отдать должное, излагал его Мурьян, как правило, с большим блеском, чувством и выразительностью, но ведь от этого сама авторская принадлежность материала не изменялась.
Многое, кстати, объяснила книга Мурьяна. О том, что у Мурьяна есть книга, я был проинформирован сразу, как только пришел в институт. Странным, правда, казалось, что при всем своем несомненном желании произвести впечатление на окружающих, при всем безмерном тщеславии, при стремлении не «быть», а «казаться», Мурьян не подарил мне ее прямо в момент знакомства. Как я потом догадался, здесь были своя продуманная стратегия. Мурьян то и дело как бы случайно ссылался на свою книгу, также, как бы случайно, упоминал ее в наших с ним разговорах, иногда что-то цитировал оттуда по памяти, впрочем тут же спохватываясь: это не надо, это уже написано. Интерес к книге сознательно подогревался. И наконец в ответ на мою уже третью или четвертую просьбу дать почитать, он принес довольно тоненький сборничек в зеленоватой обложке. Причем, подарен он был со множеством оговорок и замечаний, со множеством пояснений, которых, на мой взгляд, делать было не нужно, с какими-то предисловиями и отступлениями, с какими-то комментариями, предваряющими написанное. Складывалось ощущение, что это – самый значительный день моей жизни. Книгу я прочел в тот же вечер, и она оставила у меня двойственное впечатление. Прежде всего это был не научный труд. Это были популярные очерки об ученых, сделавших открытие в той или иной области знаний. Причем, надо признать, написано это было не без мастерства, читать интересно, некоторые мысли казались мне сформулированными очень точно. С другой стороны, все-таки что-то – для «среднего и старшего школьного возраста», что-то популярное, что-то претендующее на «список дополнительной литературы для чтения». Ни о каком научном значении книги не могло быть и речи. Главное же, что чем дальше я эту книгу читал, тем сильнее складывалось у меня ощущение какой-то нечистоплотности. Как будто я попал в галерею уродов. Один из персонажей книги украл деньги, другой – бросил беременную жену, третий и четвертый были хроническими алкоголиками, пятый страдал дурной болезнью, от которой в конце концов и скончался, шестой ненавидел детей, седьмой обладал нестандартной сексуальной ориентацией. И так далее, и тому подобное. А все вместе – склочные, тщеславные, гадкие, мелочные людишки, думающие лишь о карьере и об удовлетворении ничтожных страстей. Даже непонятно, как они совершали свои открытия.
В общем, оставался от этого какой-то пакостный привкус. Словно ничего, кроме мерзостей, в мире нет; более того – не может быть даже в принципе. И словно сам я – такой же мелкий и тщеславный уродец, у которого все нутро проедено завистью и унынием. Мне потом несколько дней было не по себе. Зато понимать Мурьяна я стал, разумеется, гораздо лучше. Михаил Гаспаров как-то написал в одной из работ, что статья характеризует не столько предмет, сколько самого автора. По-моему, это очень точное замечание. В данном случае книга характеризовала именно самого Мурьяна. Автор, как живой вставал с ее подслеповатых страниц: мелкое, завистливое, патологически тщеславное существо, ненавидящее всех, кто сумел хоть что-нибудь сделать в жизни. Даже язык был такой, каким Мурьян разговаривает: те же многочисленные оговорочки, извинения, пояснения, обращения, комментарии. Чувствовалась в этом какая-то не мужская жеманность. Чувствовалось, что автор просто обожает себя и буквально благоговеет перед своим умом и способностями. И еще почему-то казалось, что по утрам он тщательно рассматривает себя в зеркало, сокрушается прыщикам, родинке, которая вдруг начала образовываться на видном месте, долго подкрашивает остатки волос, чтобы не видна была седина, а потом аккуратно укладывает их, скрывая плешь на затылке.
Иногда Мурьяна становится жалко. В каком аду он живет: каждый день «языком зависти лижет раскаленную сковородку тщеславия». Ведь когда-то, наверное, в самом деле были неплохие способности. И вот – все растрачено, распылено, переплавлено в мучительное, непрекращающееся бесплодие. Какой, наверное, ужас существовать во всем этом.
И вместе с тем я стараюсь держаться от Мурьяна как можно дальше. Зависть заразна; если уж подцепил эту гадость, избавиться от нее потом очень трудно. Злословие разрушительно; оно порождает эхо, обращенное внутрь самого человека. Лично мне Мурьян ничего плохого не сделал, но и общаться с ним, тем более, быть в приятелях мне не хочется. В результате отношения у нас чисто официальные: сталкиваясь в коридорах института или на мероприятиях, мы просто здороваемся. Никаких общих дел у нашей группы с Мурьяном нет.
Такова ситуация в настоящий момент. В отличие от Ромлеева, я, честное слово, не вижу в ней ничего угрожающего. С какой стати Мурьяну выступать против нас? Мы с ним не ссорились, никаких взаимных претензий вроде бы не имеется. Зачем искать неприятностей на свою голову? И потом, что Мурьян может сделать реально? Задаст вопрос? Ну, я на этот вопрос отвечу. Выступит с резкой критикой моего доклада? Это вряд ли. Для обоснованной критики необходимо знакомство с материалом. А Мурьян этого материала не знает. Нет-нет-нет, критика тоже скорее всего отпадает.
Некоторое время я размышляю, какие тут могут быть еще варианты, а потом успокаиваюсь и просто выбрасываю это из головы. Мне сразу же становится легче. Бог с ним, с Мурьяном. Ничего особенного он не сделает.
На встречу с Гелей я опаздываю минут на пятнадцать. Геля уже ждет меня в небольшом уютном кафе на улочке неподалеку от Невского. На ней – черные джинсы и темный свитер с мелким красным рисунком, а вокруг горла небрежно обмотан шарф – тоже красного цвета. Это тревожный сигнал. Красное и черное. Для Гели – цвета поражения.
– Здравствуй, – осторожно говорю я.
Геля вскакивает из-за столика и неуверенно улыбается:
– Здравствуй.
При этом она немного подается вперед. Она, как всегда, надеется, что я ее поцелую. Однако я ее, как всегда, не целую. Я ставлю на пол портфель и отхожу к стойке, чтобы заказать себе кофе. Потом снимаю куртку, чуть встряхиваю ее и вешаю на бронзовые разлапистые крючочки в углу помещения. Я намеренно не тороплюсь. Мне нужна пауза, чтобы погасить Гелин порыв. Только после этого я сажусь за столик и, положив на него руки, интересуюсь, как Геля себя чувствует.
– Плохо, – сразу же отвечает Геля.
– Что плохо?
– Не знаю… Как-то – все, все, все… Как-то все – плохо…
Она смотрит на меня умоляющими глазами. Голос у нее немного дрожит, а пальцы теребят свисающий с шеи на грудь кончик шарфа.
Я понимаю, что это значит. Геля в меня влюблена. Она сообщила мне об этом примерно месяц назад и с тех пор повторяет практически при каждой встрече. Кстати, в этом нет ничего странного. Пациентки часто влюбляются во врачей, а молоденькие ученицы – в учителей, ведущих занятия. Мой старинный приятель, который преподает в институте, где почти одни девушки, как-то жаловался, что такие признания он выслушивает обычно два-три раза в году. Он уже привык и не обращает на них внимания: мягко и вежливо советует обождать, чтобы проверить свои чувства. Обычно к следующему семестру это проходит. Он считает, что здесь имеет место чистая биология. Просто девушки вообще созревают несколько быстрее ребят, и бывает период, когда сверстники кажутся им безнадежно унылыми, с ними не о чем говорить; привлекают же и завораживают мужчины старшего возраста.
У нас с Гелей, по-моему, именно такой случай. Тем более, что я объединяю для нее в одном лице и врача, и учителя. Я объяснял это ей уже несколько раз и всякий раз встречал в ответ лишь обиду и яростное сопротивление. Геля со мной решительно не согласна. Внутренне она никак не хочет признать, что здесь происходит уже неоднократно описанное в литературе «психологическое переключение». Задачей терапевта, по крайней мере на раннем этапе работы, является, как образно выразился кто-то из аналитиков, «прочистка дымохода любви». То есть, восстановление в человеке такого чувственного состояния, при котором он как бы заново начинает воспринимать окружающий мир. Это вынуждает терапевта выступать в роли некоего «соблазнителя» – современного Дон Жуана, современного Казановы, даже если он этого и не хочет. В результате на него переносится роль утраченного объекта любви. Это один из тех психологических тупиков, с которыми очень трудно работать. Ведь у Гели, если говорить откровенно, типичный «кризис подросткового возраста». Это когда человек, перерастающий детство и вступающий во взрослую жизнь, вдруг обнаруживает, что мир вовсе не такой, как он его себе представлял, что окружающий мир мелочен, жесток, уродлив, эгоистичен, главное же, что он не обращает на человека никакого внимания. Только что ты был центром упорядоченного мироздания, которое в данном случае представляла семья, и вдруг ты уже где-то на далекой и враждебной периферии. Эмоционально это довольно тяжелый период, потому что в отличие от действительно взрослого человека, у которого уже есть опыт преодоления подобных жизненных ситуаций, подросток никакими защитными механизмами не обладает и поэтому склонен воспринимать происходящее с ним излишне трагически. Здесь всегда есть опасность необратимых поступков; например, суицида (самоубийства) или немотивированной агрессии. Человек в ранней юности просто не понимает, какую ценность представляет собой собственно жизнь и отказывается от нее с легкостью разочарованного дурачка. Он даже представить себе не может, что все в жизни проходит, все рассеивается и что лет через пять он будет с иронией вспоминать о своих нынешних переживаниях. Они будут казаться ему мелкими и смешными, издержками молодости, каковыми они в действительности и являлись. Правда, это будет только лет через пять. А сейчас это – подлинная трагедия, сильнее которой в истории человечества не было. И потому следует быть очень внимательным при обращении с нею. Любая неосторожность тут может привести к непоправимым последствиям.
К тому же Геля и в самом деле еще ребенок. Она просто-напросто не привыкла к тому, что не все ее желания исполнимы. Она все еще относится к миру как к набору игрушек, и если уж что-то ей приглянулось, она должна это «что-то» немедленно получить.
Вот и сейчас Геля глядит на меня так, что я испытываю неловкость перед окружающими. Мне кажется – все в кафе понимают, чего она хочет.
– Ангелина! – говорю я скрипучим голосом. – Ты эти штучки брось! Не надо этого…
– Чего не надо? – теперь в глазах у Гели – наивность.
– Сама знаешь – чего. Я тебя, Ангелина, серьезно прошу!..
Затем я отхлебываю немного кофе, который уже принесли, и расспрашиваю Гелю, чем она эти дни занималась. Мне, разумеется, хотелось бы выяснить причину ее сегодняшнего настроения, но по опыту прежних встреч я знаю, что торопиться не следует. Не надо на пациента давить. Геля в конце концов сама обо всем расскажет. В конце концов для этого она меня и выцарапала. И действительно, Геля, пожав плечами и ответив, что ничем особенным она, в общем, не занималась, ну – валялась на тахте с книжкой, читала что попадет под руку, затем как бы невзначай добавляет, что вот ехала вчера в троллейбусе, возвращалась из магазина и увидела человека, похожего… ну… ну… ты понимаешь… Сердце у нее так и подпрыгнуло. Дальше ехать уже не могла – выкарабкалась из троллейбуса, пошла пешком.