Страница:
– А на самом деле это не он?
– Конечно, не он, – с досадой говорит Геля.
Развивать дальше эту тему опасно. Геля только и ждет, чтобы вновь погрузиться в пучину переживаний. Это состояние в психотерапии тоже уже известно. Мы с Никитой и Авениром называем его «перемалыванием негатива». Если коротко, суть тут заключается в том, что человек, испытавший большое личное потрясение, несчастную любовь, например, или крупную жизненную неудачу, не старается поскорее выдавить это неприятное воспоминание в прошлое, что с любой точки зрения было бы только естественно, а вопреки всякой логике возвращается к нему снова и снова: восстанавливает подробности, припоминает ранее незамеченные детали, пытается проигрывать варианты, где события развиваются совершенно иначе. То есть, все время сдирает корочку с подживающей раны, не дает ей зарубцеваться, перестать беспокоить. Это довольно парадоксальная черта психики. Авенир полагает, что здесь работают какие-то чрезвычайно древние механизмы, они связаны с состоянием вечной тревоги, необходимой для выживания в первобытном мире, и потому, раз включившись, они с таким трудом возвращаются к обычному состоянию. Я же считаю, что дело здесь совершенно в другом. Просто когда человек мучается, он чувствует, что живет. Боль возвращает ему ощущение подлинности бытия, и цена, которую приходится за это платить, не так уж и велика. Другое дело, что долго пребывать в таком состоянии невозможно. Психика начинает сдавать, у человека, как сейчас выражаются, «едет крыша». Какие-то невидимые структурки внутри срастаются, и он цепенеет в состоянии вялой депрессии. Часто она растягивается на всю остальную жизнь. Это как раз то, чего следует избегать.
Поэтому я мягко меняю тему беседы и спрашиваю у Гели, что именно она в последнее время читала.
– Мураками, – говорит Геля, снова пожав плечами. И добавляет, видимо, не особенно надеясь на мою просвещенность. – Японский писатель, его сейчас все читают.
Как ни странно, я этого автора тоже знаю. Мураками и в самом деле сейчас довольно популярен в России. У него вышло в переводе на русский язык сразу три или четыре романа, и, насколько можно судить, они пользуются определенным успехом. В основном, конечно, среди молодежи. Однако я замечал эти книги и у людей более зрелого возраста. Лично мне Мураками тоже нравится. Ведь большинство современных авторов совершенно не думает о читателе. Им главное – самовыражение, которое позволяют средства литературы, и они, неосознанно может быть, превращают его в конечную цель. Наматывают причастный оборот на деепричастный; накручивают детали в таких количествах, что за деревьями не заметно уже и самого леса. Считается почему-то, что чем сложнее и мучительнее для восприятия текст, тем он более представляет собой «высокую литературу». Такое, по крайней мере, у меня складывается ощущение. В противовес литературе коммерческой, которая пользуется исключительно примитивными средствами.
По-моему, это глубокое заблуждение. Сложность формы не обязательно связана со сложностью содержания. Гораздо чаще – это просто попытка замаскировать отсутствие оного, упаковать в пеструю оберточную бумагу – то, чего нет. И когда наконец продерешься сквозь чащу сумасшедших грамматических оборотов, когда наконец найдешь подлежащее, затерянное во многочисленных отступлениях, когда с колоссальным трудом по отдельным словам все-таки реконструируешь смысл, испытываешь потом, как правило, ощущение пустоты. Иногда просто хочется спросить автора: Ты это собирался сказать? Ну так бы и говорил! А не морочил бы голову ни в чем не повинным людям!.. Мураками же отличается тем, что читать его необыкновенно легко. Фраза у него простая, лексических наворотов, которые приходится расплетать, почти не встречается, метафорами и прочим инструментарием автор пользуется очень скупо. Нет ничего такого, что бы затормозило чтение. Также прост и сюжет, который представляет собой чередование быстрых сценок. Книгу не столько читаешь, сколько просматриваешь, перелистывая страницы, и вместе с тем возникает ясное чувство, что здесь что-то сказано. Что-то такое, что касается тебя лично, и потому ощущения тягостной бессодержательности не возникает. Это, видимо, и обеспечивает автору популярность.
С другой стороны, я не могу одобрить такого выбора Гели. Мураками, при всех его очевидных достоинствах, автор – явно депрессивного направления. Впрочем, как и большинство современных писателей, будто завороженных отчаянием. Конечно, у Мураками нет такого смакования патологий, которое почему-то присуще нынешней российской литературе, утверждающей, по-моему, только одно, что человек по своей природе мерзок, лжив, подл и гадостен – мне вообще непонятно, как это направление стало у нас ведущим – но и особой надеждой читателя он тоже не одаряет. Человек у Мураками не мерзок, не гадостен и не лжив, зато он – слаб, беспомощен и потерян в огромном и неуютном мире. Причем, мир этот представляет собой что-то вроде бетонного кладбища, и в его мертвых пустотах не сквозит никакого смысла. Жизнь персонажей у Мураками – это жизнь после смерти: все уже завершилось, но какое-то бессмысленное копошение тем не менее происходит. А когда закончится и оно, не будет уже совсем ничего.
В общем, я против того, чтобы Геля читала сейчас подобные книги. Они только усугубят ее теперешнее состояние. Оно как бы получит оправдание средствами литературы, и станет в ее глазах законным и даже необходимым. Раз мир таков, значит, и я могу быть такой.
Всего этого я, конечно, Геле не говорю. Самая большая ошибка в психотерапевтической практике – это принуждать пациента к чему-либо, что ему не нравится. Принуждения ни один уважающий себя человек не потерпит. Возникнет внутреннее отторжение, и результат окажется полностью противоположным. Я это правило знаю, в том числе и по личному опыту, и потому свое мнение о Мураками держу при себе. Я лишь говорю Геле, что тоже принес ей две книги и что было бы хорошо, если бы она их при случае прочитала.
Геля смотрит на мои книги с некоторым отвращением.
– Ты бы еще «Войну и мир» мне притащил, – отвечает она.
Как ни странно, я с ней в этом согласен. Наша школа, особенно старшие классы, прививает какую-то стойкую неприязнь к литературе. Все эти «Записки охотника», уже давно интересные только специалистам, все эти «Детство, отрочество и юность», не имеющие никакого отношения к нашим реалиям. «Преступление и наказание», та же «Война и мир». Я не знаю, кто утверждает сейчас школьные программы по литературе, но, по-моему, заставлять семнадцатилетних подростков осваивать этот громадный, на тысячу с лишним страниц, «дворянский» роман, да еще написанный (на мой взгляд, разумеется) достаточно плохим языком, значит абсолютно не разбираться в интенциях подросткового чтения. Юности не нужны потрясающие психологические глубины, ей скучны размышления, вызванные к тому же чисто схоластическим поводом (раскаяться, например, после убийства или не раскаяться), ей требуется только романтика, придающая жизни статус яркой игры. Приключения тела, а не души. Ничего другого она воспринимать не будет.
Правда, об этом я Геле тоже не говорю. Я поспешно допиваю кофе и беру себе еще одну чашечку. Кофе мне сейчас просто необходим. А Геле мягко советую все же прочесть эти книги.
– Попробуй хотя бы страниц пятьдесят-семьдесят. Если уж совсем не пойдет, тогда – бросай.
Затем я рассказываю ей о начинающейся конференции. О том, почему она для нас так важна и чего мы, собственно, от этого мероприятия ждем. Во всех подробностях излагаю ей нынешнюю ситуацию в институте, говорю об особенностях Мурьяна и предупреждении, которое сегодня сделал Ромлеев. Я намеренно загружаю Гелю своими проблемами. В западной психоаналитике существует такое понятие как «врач, ориентированный на пациента». Это врач, который не дает никаких советов или рецептов, а лишь терпеливо слушает, что говорит обратившийся к нему человек. Иногда ведь достаточно просто дать человеку высказаться. Полностью отрефлектированная проблема как бы выдавливается из его сегодняшнего бытия. Коготки прошлого перестают впиваться в сознание, боль уходит, и пациент чувствует себя исцеленным. Правда, освобождение здесь наступает лишь в том случае, если у человека есть мир, куда он может сразу же переключиться. Мир, который способен заполнить собой пустое место в сознании и окончательно вытеснить из него все неприятные переживания. У Гели, к сожалению, совсем другой случай. Ей эту пустоту заполнить нечем. Лакуна в сознании мучит ее, тревожит, не дает ей покоя, и начинается то самое «перемалывание негатива», которого следует избегать любым способом. Здесь требуется уже совершенно иной метод. Если пациент не интересуется собственными делами, надо его незаметно включать в чужие. Его следует «прикрепить» к какому-нибудь внятному конструкту реальности и не позволить тем самым опять соскользнуть в мир прошлого.
Это достаточно эффективный прием. Геля уже в курсе того, что мы собираемся представить на конференции результаты двухлетней работы. Она неплохо разбирается в расстановке сил внутри нашего института и буквально с полунамека схватывает суть дела.
Глаза у нее начинают блестеть. Щеки от оживления чуть-чуть розовеют.
– А если вам нанести упреждающий удар? – предлагает она. – Например, специально поссориться, сделать так, чтобы об этом все-все узнали. Тогда любое его выступление, что бы он там ни сказал, будет выглядеть просто сведением личных счетов.
Идея, кстати, вполне разумная. Человек, сводящий на конференции личные счеты, не может вызывать уважения. Мы таким образом действительно обезвредили бы Мурьяна или по крайней мере наполовину обесценили бы его критику. Однако в данной ситуации она, к сожалению, не приемлема. В том-то и дело, что у меня с Мурьяном вполне приличные рабочие отношения. Мы с ним не ссорились и никогда не отзывались друг о друге хоть сколько-нибудь негативно. У нас даже поводов нет для каких-либо решительных разногласий. В такой ситуации, я боюсь, ничего сделать нельзя. Любая попытка ее обострить будет выглядеть как ничем не спровоцированная агрессия. Еще неизвестно, кому здесь станут больше сочувствовать. Нет, скорее всего, нам это не подойдет.
– А заранее подготовиться? – Геля тут же предлагает другой вариант.
– Для этого надо знать, что там будет. Тогда, конечно. Нет ничего легче, чем подготовить соответствующий ответ. Выставить того же Мурьяна полным профаном. Но ведь – не знаешь, в том-то и дело, что заранее никогда не знаешь…
Я, не слишком скрываясь, посматриваю на часы. Сдвигаю брови и делаю вид, что произвожу какие-то мысленные расчеты. Мы с Гелей сидим в кафе уже больше часа, я подвыдохся и считаю, что на сегодня общения хватит.
Передозировка тут тоже опасна.
– Ну, почему, почему? – с отчаянием говорит Геля.
Впрочем, видно, что она все равно обдумывает ситуацию. Брови у нее тоже немного сдвигаются, а глаза – прищурены и блестят, выражая заинтересованность.
Это чрезвычайно хороший признак. Я дал ей пищу для размышлений по крайней мере на несколько дней. За это время Геля выберется из очередного своего приступа, слегка оживет, окрепнет, и после конференции мы сможем двинуться дальше.
– Пошли? – говорю я.
– Пошли…
Я, как обычно, провожаю Гелю до поворота. Мы молчим, но чувствуется, что Геля хочет сказать что-то еще. Может быть, как раз то, ради чего она и затеяла наше сегодняшнее свидание. Я однако этому внутренне сопротивляюсь. У меня просто нет сил ни на какие дальнейшие разговоры. Я только вскользь спрашиваю, как у нее дома.
– Нормально, – говорит Геля, пожимая плечами.
– Как Марита Сергеевна?
– А что с ней может случиться?
Все дети почему-то уверены. что их родители – вечны.
– Ты все-таки с ней немного повежливее, – прошу я. – Зачем вспыхивать, зачем создавать коллизии на пустом месте? Если можно уклониться от ссоры, то лучше от нее уклониться. Ни один внутрисемейный конфликт еще ни к чему хорошему не приводил.
Вот такой я даю дурацкий совет. Мне самому стыдно, но ничего другого я сейчас сказать не могу. Слишком насыщенный у меня был день. Я себя чувствую так, словно меня часа три крутили в стиральной машине. Голова у меня гудит, в ней всплывают обрывки каких-то корявых фраз. Выудить что-нибудь из этой каши, практически невозможно. К счастью, Геля, кажется, не обращает на это внимания.
– Ладно, – отвечает она и, видимо, забывает мои слова в ту же секунду.
Тем более, что общаться на ходу тяжело. Крутятся снег с дождем, под ногами у нас – хлюпающее противное месиво. С трудом пробираются по нему нахохлившиеся прохожие. Обезумевший транспорт выбрасывает из-под колес мокрую серую гущу.
На прощание Геля опять просит, чтобы я ее поцеловал. Она останавливается и смотрит мне прямо в глаза.
– Ну, пожалуйста, – говорит она. – Ну, пожалуйста, ну, пожалуйста, ну – только один раз…
Голос у нее снова становится как бы «стеклянным». Мы целуемся на перекрестке Загородного проспекта и Бородинской улицы. Мне ужасно неловко от всего этого. Кажется, что все спешащие мимо оглядываются и смотрят на нас с осуждением. Ведь мне – сорок три, а Геле только недавно исполнилось восемнадцать. Тем более, что Геля очень откровенно ко мне прижимается, льнет всем телом и даже пробует просунуть руки под куртку. Я отрываю ее с некоторым усилием.
– Все-все, хватит, иди!..
– Еще разочек, – жалобно просит Геля.
– Все-все, хватит! Мы как с тобой договаривались?..
Я демонстративно застегиваю куртку до горла. Геля обижена. Она не привыкла, наверное, чтобы ей вот так вот – отказывали. Раньше, скорее всего, было наоборот. Она отстраняется и, не прощаясь, идет к перекрестку. Однако на углу не выдерживает и все-таки машет рукой. Я тоже машу ей в ответ. А затем она поворачивает за угол и исчезает.
Домой после встречи с Гелей я возвращаюсь не сразу. Это только человеку несведущему, взирающему на события со стороны, может показаться, что наше общение за столиком маленького кафе носило характер легкого и непринужденного разговора. На самом деле даже короткая психотерапевтическая беседа (а каждая моя встреча с Гелей есть «рабочий сеанс») вынимает из меня такое количество сил, что опустошенность чувствуется потом еще часа два или три. Возможно, у других терапевтов как-то иначе, но у меня – именно так. И я уже по опыту знаю, что если после «сеанса», не сделав полагающегося перерыва, сразу же поеду домой, то ничего хорошего из этого не получится. Работать я уже не смогу, весь остальной вечер буду лежать пластом, наутро встану разбитым и не способным к нормальному существованию. Психологическую усталость нельзя приносить с собой. Ее обязательно надо преодолеть – «расходить», например, растворить в усталости сугубо телесной. Не случайно психологи, в том числе практикующие терапевты, советуют людям, пережившим трагедию, делать физические упражнения. Выглядит это, может быть, и нелепо, зато «сжигает» депрессию лучше всяких лекарств. Я это знаю опять-таки по своему личному опыту и потому, направляясь после «сеанса» домой, обычно придерживаюсь так называемого «большого круга».
Он включает в себя набережную Фонтанки почти до сфинксов, далее – переулок, коротким пролетом ведущий на Садовую улицу, далее – опять переулок, теперь к Екатерининскому каналу, и затем – тот его поворот, за которым просвечивает Сенная площадь. Средним шагом такая прогулка занимает минут сорок. Время вполне достаточное, чтобы придти в себя. Это моя личная терапия, мой треннинг, моя персональная технология возвращения к жизни. Правда, погода сегодня явно неподходящая: дождь со снегом мгновенно окутывают мое лицо мокрым холодом. Однако я уже обратил внимание на некую любопытную странность: при хорошей погоде мне требуется значительно больше времени, чтобы восстановить силы. А вот когда так – дождь, и ветер, и холод, и слякоть на тротуарах, хватает какого-то получаса, чтобы снова почувствовать биение сердца.
Впрочем, ничего удивительного здесь нет. Это – тоже факт, давно описанный в специальной литературе. В ситуациях экстремальных, когда на карту поставлена сама жизнь человека, депрессия исчезает, будто выдутая из сознания невидимым ветром. Коротко это можно сформулировать так: «на фронте насморком не болеют». На данной максиме построена, кстати, весьма парадоксальная методика исцеления: если пациенту плохо, следует сделать так, чтобы ему стало еще хуже; тогда включатся глубинные механизмы, ответственные за выживание, депрессия будет выдавлена вместе с остальными мелкими патологиями. Говорят, что методика очень результативная. Сам я, правда, ее никогда не использовал.
Здесь необходимы некоторые пояснения. Я не врач, не психолог и, к сожалению, не имею официального медицинского образования. У меня нет права лечить: назначать транквилизаторы, например, или какие-нибудь специальные процедуры. Впрочем, ничего такого я, разумеется, и не делаю. У меня есть другие способности, которые в психотерапии также чрезвычайно важны. Трудно определить, в чем именно они заключаются, но считается, что я могу вытащить из депрессии почти любого более-менее нормального человека. (Клиническая патология, естественно, вне моей компетенции). Причем для этого мне не требуются никакие собственно медицинские ухищрения: ни препараты, ни клиника, ни анализы, ни сложное оборудование. Мне просто нужно время от времени встречаться и разговаривать с пациентом. А потом – опять встречаться и опять разговаривать. Кстати, эти мои способности вовсе не являются уникальными. Существует довольно много людей, после общения с которыми становится как-то легче. Ничего особенного они вроде бы не говорят, советов никаких не дают, гипноз или так называемую «экстрасенсорику» не используют. И вместе с тем позитивное воздействие на психику очевидно. Нечто подобное, вероятно, присутствует и у меня. Правда, одно условие: разговаривать с пациентом я должен достаточно долго. На первых порах, когда курс лечения только еще начинается, это не реже, чем три, а то и четыре-пять раз в неделю. Времени, конечно, требует колоссального. И еще – с женщинами это у меня получается несколько успешнее, чем с мужчинами. Наверное, женщины по природе своей более склонны к доверию, нежели сильная часть человечества, и потому более восприимчивы к психотерапевтическому воздействию. И все равно, даже с женщинами выматываешься до последней степени. Суть ведь здесь вовсе не в том, чтобы с человеком просто поговорить, хотя благожелательный разговор сам по себе – мощный терапевтический инструмент, «телефоны доверия» действительно помогают в кризисных ситуациях, и все-таки суть здесь совершенно в другом. С человеком следует поговорить таким образом, чтобы у него после этого вновь пробудился бы интерес к жизни. Потому что депрессия, если она, конечно, не связана с явным поражением мозга, в том и состоит, что человек утрачивает всякий интерес к жизни. Его ничто больше не привлекает, ничто не радует, доминирующими становятся отчаяние, тоска, вялое безразличие к окружающему. Будто унылая пленка окутывает собою весь мир, и под ней глохнут – краски, звуки, эмоции, силы, желания. Что-то гаснет внутри. Заканчивается какая-то природная жизненность. Человек превращается в манекен, влекомый цепью событий.
Неизвестны причины такого патологического состояния. Депрессия отличается тем, что возникает как будто на пустом месте. Внешне у человека вроде бы все обстоит хорошо, и вдруг какая-то мучительная апатия начинает обгладывать сердце. Авенир полагает, что здесь работают чисто биологические механизмы. Завершается репродуктивный период, человек как особь становится не нужен природе. Более того, он становится в определенной степени обременительным, поскольку занимает место, требующееся для нового поколения. Вот тогда, по-видимому, и включается механизм депрессии, понижающий энергетику организма до фатального уровня. Человек становится не способен к элементарному выживания. Накапливаются «возрастные ошибки», он с опозданием реагирует на изменения агрессивной среды. Тусклое стремление к смерти начинает преобладать над инстинктом самосохранения, и все это достаточно быстро приводит к логическому финалу.
В рассуждениях Авенира есть определенная логика. Но с другой стороны, она не исчерпывает собой всю существующую картину. Человек как биологический вид действительно заканчивается вместе с репродуктивным периодом, но, заканчиваясь как особь, он именно с этого принципиального рубежа начинается как человек. Возрастная депрессия, которая в определенный период, захватывает практически всех, как раз, видимо, и отделяет собственно «биологическое» от собственно «человеческого». И если человеку удается преодолеть это и в самом деле мучительное состояние, он обретает тот статус, который и возвышает его над природой. Если же он угасает, что происходит, по-моему, в подавляющем большинстве случаев, то возникает зомби, ходячий муляж, манекен, лишь более-менее имитирующий характеристики человека.
Это проблема колоссальных масштабов. Считается, что депрессией в той или иной форме страдает сейчас почти половина населения развитых стран. Она порождает большую часть суицидов, то есть попыток самоубийства, и ответственна за проявления так называемых «не мотивированных» вспышек агрессии. Более того, весьма значительная доля несчастных случаев, происшествий, аварий, всякого рода производственных сбоев, вплоть до гигантских технологических катастроф, охватывающих целые регионы мира, происходит как следствие этого психологического состояния. И если уж говорить о настоящей «болезни века», о чем в статьях на медицинские темы любят порассуждать журналисты, то это, конечно, не рак и не сердечно-сосудистые заболевания, как обычно считают, а только депрессия, могущая, по-видимому, приводить и к тому, и к другому.
Причем, существующие лекарства здесь помогают плохо. Лекарства, в частности транквилизаторы, лечат не причину болезни, а только ее последствия. Они, разумеется, заглушают ту мутную душевную боль, которую человек чувствует во время депрессии, но лишь потому, что одновременно «глушат» самого человека. Пациент не просто перестает чувствовать боль – он перестает чувствовать вообще. Фактически, он перестает жить, и способен только существовать, механически исполняя те или иные социальные функции. Для общества это, может быть, и хорошо, поскольку поведение человека становится предсказуемым, но вот для самого человека не очень: результат здесь такой, как если бы он превратился в дрессированное животное. Поэтому лично я категорически против любых лекарственных препаратов. Депрессия – та болезнь, которую человек должен преодолеть исключительно своими силами. Только тогда, по-видимому, наступает истинное исцеление. Только тогда человек по-настоящему становится человеком. К тому же я не уверен, что отсутствие боли есть абсолютное благо. Боль, разумеется, неприятна; никто не хочет испытывать постоянный внутренний дискомфорт. Человеку свойственно стремиться к спокойствию. Однако жизнь устроена так, что для полноты ее необходимы все стороны бытия. Необходимы как счастье, так и трагедия; как блистательные победы, так и сокрушительные поражения. Лишь оттеняя друг друга, они придают жизни значение подлинности. Кстати, нечто подобное утверждал в свое время Ф. М. Достоевский: Человеку для счастья необходимо столько же счастья, сколько и несчастья. Боль – просто сигнал, свидетельствующий о норме. Человеческая реальность, к сожалению, вырастает именно из смятения. И если кто-то не чувствует трагедийную, тревожащую изнанку жизни, значит он, скорее всего, не чувствует жизни вообще.
Вот такой парадокс. Вот такое противоречие, по-видимому, неразрешимое даже в принципе. Я вяло размышляю об этом, переходя Садовую улицу. Светофор, облепленный холодом и дождем, не работает. Приходится выбирать момент, чтобы проскочить между машинами, выныривающими ниоткуда. А когда я сворачиваю в переулок, ведущий к набережной канала, мокрый свет фонарей вдруг слабеет и точно выворачивается наизнанку. Он внезапно становится каким-то потусторонним: темным, расплывчатым, будто исходящим из дождевого воздуха. И одновременно таким, что высвечивается каждая трещинка на асфальте. Переулок, кстати, тоже становится совершенно иным: пустынным, словно выпавшим из реального времени. Для потока транспорта, идущего по Садовой, он будто не существует. А дома – как каменные декорации, где уже давно никто не живет. Окна горят, но движения за ними не чувствуется. В тесных дворах – только дождь, упорно сыплющийся из вечности в вечность. Ощущение такое, что я попал совсем в иной мир.
Я знаю, что сейчас произойдет. И действительно, тусклые каменные декорации оживают, дверь парадной через дом от меня бесшумно распахивается, появляется женщина в черном, как будто из мрака, плаще. Одной рукой она держит зонтик, направленный против ветра, а другой – прижимает переброшенную через плечо сумочку. Женщина неторопливо переходит на другую сторону переулка. Где-то на середине оглядывается, и я вижу ее лицо, чуть суженное гладкими темными волосами. Оно необыкновенно красиво. Оно красиво так, как об этом иногда пишут в романах. Я, во всяком случае, передать это ощущение не берусь. Я лишь судорожно понимаю, что именно ради таких женщин и совершаются в жизни самые поразительные безумства, самые необыкновенные подвиги и самые отвратительные злодеяния, и что далеко не каждому подобную женщину удается встретить. Трудно сказать, видит она меня или нет. Она смотрит долю секунды, и мне кажется, что глаза ее слабо вспыхивают. Наверное, она меня все-таки видит. Но если даже и видит, то ничем этого не обнаруживает. Она прикрывается зонтиком и медленно идет дальше. А потом сворачивает в другой переулок и исчезает из виду. Я же, в свою очередь, сворачиваю в сторону набережной. Я чуть не в обмороке. Мне чрезвычайно хочется пойти за ней следом. Может быть, это тот шанс, который выпадает только раз в жизни. Однако я также отчетливо понимаю, что если пойду вслед за ней, то обратно, скорее всего, уже не вернусь. Куда бы эта женщина ни направлялась. Это – уже навсегда. Это будет другая жизнь, к которой я пока не готов. В результате я сдерживаюсь и все-таки сворачиваю в другую сторону. Я выхожу на набережную, стиснутую гранитом, и сразу же все заканчивается. Фонари светят по-прежнему – расплывчатым сиянием ртути. Идет дождь со снегом, и отовсюду капает, шлепает и стекает творожистым безобразием. На мостовой среди слякоти проступают черные лужи. Проезжающие машины выбрасывают на тротуар целые потоки грязи. Мне трудно судить, что это видение означает. Существует ли оно в реальности или создано только моим вздернутым воображением. Впрочем, принципиальной разницы здесь, вероятно, нет. Если мы искренне верим во что-то, это «что-то» для нас действительно. И потому для меня эта женщина безусловно реальна. Я уже в третий раз вижу ее – где-то начиная с весны. Причем, интересно, что в самых различных районах города, и, как я уже обратил внимание, обычно в состоянии крайнего утомления. Может быть, это депрессия проявляет себя подобным образом. А может быть, это – знак, что мне пора решительно изменить свою жизнь. Старое существование выработано, оно уже не имеет смысла, все в нем завершено, следует начинать нечто новое. Правда, сейчас я не хочу даже думать об этом. Я устал и чувствую, что начинаю немного зябнуть. Не хватало только еще простудиться перед конференцией. Хватит, хватит, заканчиваем, на сегодня достаточно. Дрожат в водяном холоде отражения фонарей. Угадывается впереди собор, придавленные куполами мрака. Ночь простирается до самого конца света. Я перехожу через мостик, выгнувший гармошку ступенек, трогаю парапет и поворачиваю в сторону площади.
– Конечно, не он, – с досадой говорит Геля.
Развивать дальше эту тему опасно. Геля только и ждет, чтобы вновь погрузиться в пучину переживаний. Это состояние в психотерапии тоже уже известно. Мы с Никитой и Авениром называем его «перемалыванием негатива». Если коротко, суть тут заключается в том, что человек, испытавший большое личное потрясение, несчастную любовь, например, или крупную жизненную неудачу, не старается поскорее выдавить это неприятное воспоминание в прошлое, что с любой точки зрения было бы только естественно, а вопреки всякой логике возвращается к нему снова и снова: восстанавливает подробности, припоминает ранее незамеченные детали, пытается проигрывать варианты, где события развиваются совершенно иначе. То есть, все время сдирает корочку с подживающей раны, не дает ей зарубцеваться, перестать беспокоить. Это довольно парадоксальная черта психики. Авенир полагает, что здесь работают какие-то чрезвычайно древние механизмы, они связаны с состоянием вечной тревоги, необходимой для выживания в первобытном мире, и потому, раз включившись, они с таким трудом возвращаются к обычному состоянию. Я же считаю, что дело здесь совершенно в другом. Просто когда человек мучается, он чувствует, что живет. Боль возвращает ему ощущение подлинности бытия, и цена, которую приходится за это платить, не так уж и велика. Другое дело, что долго пребывать в таком состоянии невозможно. Психика начинает сдавать, у человека, как сейчас выражаются, «едет крыша». Какие-то невидимые структурки внутри срастаются, и он цепенеет в состоянии вялой депрессии. Часто она растягивается на всю остальную жизнь. Это как раз то, чего следует избегать.
Поэтому я мягко меняю тему беседы и спрашиваю у Гели, что именно она в последнее время читала.
– Мураками, – говорит Геля, снова пожав плечами. И добавляет, видимо, не особенно надеясь на мою просвещенность. – Японский писатель, его сейчас все читают.
Как ни странно, я этого автора тоже знаю. Мураками и в самом деле сейчас довольно популярен в России. У него вышло в переводе на русский язык сразу три или четыре романа, и, насколько можно судить, они пользуются определенным успехом. В основном, конечно, среди молодежи. Однако я замечал эти книги и у людей более зрелого возраста. Лично мне Мураками тоже нравится. Ведь большинство современных авторов совершенно не думает о читателе. Им главное – самовыражение, которое позволяют средства литературы, и они, неосознанно может быть, превращают его в конечную цель. Наматывают причастный оборот на деепричастный; накручивают детали в таких количествах, что за деревьями не заметно уже и самого леса. Считается почему-то, что чем сложнее и мучительнее для восприятия текст, тем он более представляет собой «высокую литературу». Такое, по крайней мере, у меня складывается ощущение. В противовес литературе коммерческой, которая пользуется исключительно примитивными средствами.
По-моему, это глубокое заблуждение. Сложность формы не обязательно связана со сложностью содержания. Гораздо чаще – это просто попытка замаскировать отсутствие оного, упаковать в пеструю оберточную бумагу – то, чего нет. И когда наконец продерешься сквозь чащу сумасшедших грамматических оборотов, когда наконец найдешь подлежащее, затерянное во многочисленных отступлениях, когда с колоссальным трудом по отдельным словам все-таки реконструируешь смысл, испытываешь потом, как правило, ощущение пустоты. Иногда просто хочется спросить автора: Ты это собирался сказать? Ну так бы и говорил! А не морочил бы голову ни в чем не повинным людям!.. Мураками же отличается тем, что читать его необыкновенно легко. Фраза у него простая, лексических наворотов, которые приходится расплетать, почти не встречается, метафорами и прочим инструментарием автор пользуется очень скупо. Нет ничего такого, что бы затормозило чтение. Также прост и сюжет, который представляет собой чередование быстрых сценок. Книгу не столько читаешь, сколько просматриваешь, перелистывая страницы, и вместе с тем возникает ясное чувство, что здесь что-то сказано. Что-то такое, что касается тебя лично, и потому ощущения тягостной бессодержательности не возникает. Это, видимо, и обеспечивает автору популярность.
С другой стороны, я не могу одобрить такого выбора Гели. Мураками, при всех его очевидных достоинствах, автор – явно депрессивного направления. Впрочем, как и большинство современных писателей, будто завороженных отчаянием. Конечно, у Мураками нет такого смакования патологий, которое почему-то присуще нынешней российской литературе, утверждающей, по-моему, только одно, что человек по своей природе мерзок, лжив, подл и гадостен – мне вообще непонятно, как это направление стало у нас ведущим – но и особой надеждой читателя он тоже не одаряет. Человек у Мураками не мерзок, не гадостен и не лжив, зато он – слаб, беспомощен и потерян в огромном и неуютном мире. Причем, мир этот представляет собой что-то вроде бетонного кладбища, и в его мертвых пустотах не сквозит никакого смысла. Жизнь персонажей у Мураками – это жизнь после смерти: все уже завершилось, но какое-то бессмысленное копошение тем не менее происходит. А когда закончится и оно, не будет уже совсем ничего.
В общем, я против того, чтобы Геля читала сейчас подобные книги. Они только усугубят ее теперешнее состояние. Оно как бы получит оправдание средствами литературы, и станет в ее глазах законным и даже необходимым. Раз мир таков, значит, и я могу быть такой.
Всего этого я, конечно, Геле не говорю. Самая большая ошибка в психотерапевтической практике – это принуждать пациента к чему-либо, что ему не нравится. Принуждения ни один уважающий себя человек не потерпит. Возникнет внутреннее отторжение, и результат окажется полностью противоположным. Я это правило знаю, в том числе и по личному опыту, и потому свое мнение о Мураками держу при себе. Я лишь говорю Геле, что тоже принес ей две книги и что было бы хорошо, если бы она их при случае прочитала.
Геля смотрит на мои книги с некоторым отвращением.
– Ты бы еще «Войну и мир» мне притащил, – отвечает она.
Как ни странно, я с ней в этом согласен. Наша школа, особенно старшие классы, прививает какую-то стойкую неприязнь к литературе. Все эти «Записки охотника», уже давно интересные только специалистам, все эти «Детство, отрочество и юность», не имеющие никакого отношения к нашим реалиям. «Преступление и наказание», та же «Война и мир». Я не знаю, кто утверждает сейчас школьные программы по литературе, но, по-моему, заставлять семнадцатилетних подростков осваивать этот громадный, на тысячу с лишним страниц, «дворянский» роман, да еще написанный (на мой взгляд, разумеется) достаточно плохим языком, значит абсолютно не разбираться в интенциях подросткового чтения. Юности не нужны потрясающие психологические глубины, ей скучны размышления, вызванные к тому же чисто схоластическим поводом (раскаяться, например, после убийства или не раскаяться), ей требуется только романтика, придающая жизни статус яркой игры. Приключения тела, а не души. Ничего другого она воспринимать не будет.
Правда, об этом я Геле тоже не говорю. Я поспешно допиваю кофе и беру себе еще одну чашечку. Кофе мне сейчас просто необходим. А Геле мягко советую все же прочесть эти книги.
– Попробуй хотя бы страниц пятьдесят-семьдесят. Если уж совсем не пойдет, тогда – бросай.
Затем я рассказываю ей о начинающейся конференции. О том, почему она для нас так важна и чего мы, собственно, от этого мероприятия ждем. Во всех подробностях излагаю ей нынешнюю ситуацию в институте, говорю об особенностях Мурьяна и предупреждении, которое сегодня сделал Ромлеев. Я намеренно загружаю Гелю своими проблемами. В западной психоаналитике существует такое понятие как «врач, ориентированный на пациента». Это врач, который не дает никаких советов или рецептов, а лишь терпеливо слушает, что говорит обратившийся к нему человек. Иногда ведь достаточно просто дать человеку высказаться. Полностью отрефлектированная проблема как бы выдавливается из его сегодняшнего бытия. Коготки прошлого перестают впиваться в сознание, боль уходит, и пациент чувствует себя исцеленным. Правда, освобождение здесь наступает лишь в том случае, если у человека есть мир, куда он может сразу же переключиться. Мир, который способен заполнить собой пустое место в сознании и окончательно вытеснить из него все неприятные переживания. У Гели, к сожалению, совсем другой случай. Ей эту пустоту заполнить нечем. Лакуна в сознании мучит ее, тревожит, не дает ей покоя, и начинается то самое «перемалывание негатива», которого следует избегать любым способом. Здесь требуется уже совершенно иной метод. Если пациент не интересуется собственными делами, надо его незаметно включать в чужие. Его следует «прикрепить» к какому-нибудь внятному конструкту реальности и не позволить тем самым опять соскользнуть в мир прошлого.
Это достаточно эффективный прием. Геля уже в курсе того, что мы собираемся представить на конференции результаты двухлетней работы. Она неплохо разбирается в расстановке сил внутри нашего института и буквально с полунамека схватывает суть дела.
Глаза у нее начинают блестеть. Щеки от оживления чуть-чуть розовеют.
– А если вам нанести упреждающий удар? – предлагает она. – Например, специально поссориться, сделать так, чтобы об этом все-все узнали. Тогда любое его выступление, что бы он там ни сказал, будет выглядеть просто сведением личных счетов.
Идея, кстати, вполне разумная. Человек, сводящий на конференции личные счеты, не может вызывать уважения. Мы таким образом действительно обезвредили бы Мурьяна или по крайней мере наполовину обесценили бы его критику. Однако в данной ситуации она, к сожалению, не приемлема. В том-то и дело, что у меня с Мурьяном вполне приличные рабочие отношения. Мы с ним не ссорились и никогда не отзывались друг о друге хоть сколько-нибудь негативно. У нас даже поводов нет для каких-либо решительных разногласий. В такой ситуации, я боюсь, ничего сделать нельзя. Любая попытка ее обострить будет выглядеть как ничем не спровоцированная агрессия. Еще неизвестно, кому здесь станут больше сочувствовать. Нет, скорее всего, нам это не подойдет.
– А заранее подготовиться? – Геля тут же предлагает другой вариант.
– Для этого надо знать, что там будет. Тогда, конечно. Нет ничего легче, чем подготовить соответствующий ответ. Выставить того же Мурьяна полным профаном. Но ведь – не знаешь, в том-то и дело, что заранее никогда не знаешь…
Я, не слишком скрываясь, посматриваю на часы. Сдвигаю брови и делаю вид, что произвожу какие-то мысленные расчеты. Мы с Гелей сидим в кафе уже больше часа, я подвыдохся и считаю, что на сегодня общения хватит.
Передозировка тут тоже опасна.
– Ну, почему, почему? – с отчаянием говорит Геля.
Впрочем, видно, что она все равно обдумывает ситуацию. Брови у нее тоже немного сдвигаются, а глаза – прищурены и блестят, выражая заинтересованность.
Это чрезвычайно хороший признак. Я дал ей пищу для размышлений по крайней мере на несколько дней. За это время Геля выберется из очередного своего приступа, слегка оживет, окрепнет, и после конференции мы сможем двинуться дальше.
– Пошли? – говорю я.
– Пошли…
Я, как обычно, провожаю Гелю до поворота. Мы молчим, но чувствуется, что Геля хочет сказать что-то еще. Может быть, как раз то, ради чего она и затеяла наше сегодняшнее свидание. Я однако этому внутренне сопротивляюсь. У меня просто нет сил ни на какие дальнейшие разговоры. Я только вскользь спрашиваю, как у нее дома.
– Нормально, – говорит Геля, пожимая плечами.
– Как Марита Сергеевна?
– А что с ней может случиться?
Все дети почему-то уверены. что их родители – вечны.
– Ты все-таки с ней немного повежливее, – прошу я. – Зачем вспыхивать, зачем создавать коллизии на пустом месте? Если можно уклониться от ссоры, то лучше от нее уклониться. Ни один внутрисемейный конфликт еще ни к чему хорошему не приводил.
Вот такой я даю дурацкий совет. Мне самому стыдно, но ничего другого я сейчас сказать не могу. Слишком насыщенный у меня был день. Я себя чувствую так, словно меня часа три крутили в стиральной машине. Голова у меня гудит, в ней всплывают обрывки каких-то корявых фраз. Выудить что-нибудь из этой каши, практически невозможно. К счастью, Геля, кажется, не обращает на это внимания.
– Ладно, – отвечает она и, видимо, забывает мои слова в ту же секунду.
Тем более, что общаться на ходу тяжело. Крутятся снег с дождем, под ногами у нас – хлюпающее противное месиво. С трудом пробираются по нему нахохлившиеся прохожие. Обезумевший транспорт выбрасывает из-под колес мокрую серую гущу.
На прощание Геля опять просит, чтобы я ее поцеловал. Она останавливается и смотрит мне прямо в глаза.
– Ну, пожалуйста, – говорит она. – Ну, пожалуйста, ну, пожалуйста, ну – только один раз…
Голос у нее снова становится как бы «стеклянным». Мы целуемся на перекрестке Загородного проспекта и Бородинской улицы. Мне ужасно неловко от всего этого. Кажется, что все спешащие мимо оглядываются и смотрят на нас с осуждением. Ведь мне – сорок три, а Геле только недавно исполнилось восемнадцать. Тем более, что Геля очень откровенно ко мне прижимается, льнет всем телом и даже пробует просунуть руки под куртку. Я отрываю ее с некоторым усилием.
– Все-все, хватит, иди!..
– Еще разочек, – жалобно просит Геля.
– Все-все, хватит! Мы как с тобой договаривались?..
Я демонстративно застегиваю куртку до горла. Геля обижена. Она не привыкла, наверное, чтобы ей вот так вот – отказывали. Раньше, скорее всего, было наоборот. Она отстраняется и, не прощаясь, идет к перекрестку. Однако на углу не выдерживает и все-таки машет рукой. Я тоже машу ей в ответ. А затем она поворачивает за угол и исчезает.
Домой после встречи с Гелей я возвращаюсь не сразу. Это только человеку несведущему, взирающему на события со стороны, может показаться, что наше общение за столиком маленького кафе носило характер легкого и непринужденного разговора. На самом деле даже короткая психотерапевтическая беседа (а каждая моя встреча с Гелей есть «рабочий сеанс») вынимает из меня такое количество сил, что опустошенность чувствуется потом еще часа два или три. Возможно, у других терапевтов как-то иначе, но у меня – именно так. И я уже по опыту знаю, что если после «сеанса», не сделав полагающегося перерыва, сразу же поеду домой, то ничего хорошего из этого не получится. Работать я уже не смогу, весь остальной вечер буду лежать пластом, наутро встану разбитым и не способным к нормальному существованию. Психологическую усталость нельзя приносить с собой. Ее обязательно надо преодолеть – «расходить», например, растворить в усталости сугубо телесной. Не случайно психологи, в том числе практикующие терапевты, советуют людям, пережившим трагедию, делать физические упражнения. Выглядит это, может быть, и нелепо, зато «сжигает» депрессию лучше всяких лекарств. Я это знаю опять-таки по своему личному опыту и потому, направляясь после «сеанса» домой, обычно придерживаюсь так называемого «большого круга».
Он включает в себя набережную Фонтанки почти до сфинксов, далее – переулок, коротким пролетом ведущий на Садовую улицу, далее – опять переулок, теперь к Екатерининскому каналу, и затем – тот его поворот, за которым просвечивает Сенная площадь. Средним шагом такая прогулка занимает минут сорок. Время вполне достаточное, чтобы придти в себя. Это моя личная терапия, мой треннинг, моя персональная технология возвращения к жизни. Правда, погода сегодня явно неподходящая: дождь со снегом мгновенно окутывают мое лицо мокрым холодом. Однако я уже обратил внимание на некую любопытную странность: при хорошей погоде мне требуется значительно больше времени, чтобы восстановить силы. А вот когда так – дождь, и ветер, и холод, и слякоть на тротуарах, хватает какого-то получаса, чтобы снова почувствовать биение сердца.
Впрочем, ничего удивительного здесь нет. Это – тоже факт, давно описанный в специальной литературе. В ситуациях экстремальных, когда на карту поставлена сама жизнь человека, депрессия исчезает, будто выдутая из сознания невидимым ветром. Коротко это можно сформулировать так: «на фронте насморком не болеют». На данной максиме построена, кстати, весьма парадоксальная методика исцеления: если пациенту плохо, следует сделать так, чтобы ему стало еще хуже; тогда включатся глубинные механизмы, ответственные за выживание, депрессия будет выдавлена вместе с остальными мелкими патологиями. Говорят, что методика очень результативная. Сам я, правда, ее никогда не использовал.
Здесь необходимы некоторые пояснения. Я не врач, не психолог и, к сожалению, не имею официального медицинского образования. У меня нет права лечить: назначать транквилизаторы, например, или какие-нибудь специальные процедуры. Впрочем, ничего такого я, разумеется, и не делаю. У меня есть другие способности, которые в психотерапии также чрезвычайно важны. Трудно определить, в чем именно они заключаются, но считается, что я могу вытащить из депрессии почти любого более-менее нормального человека. (Клиническая патология, естественно, вне моей компетенции). Причем для этого мне не требуются никакие собственно медицинские ухищрения: ни препараты, ни клиника, ни анализы, ни сложное оборудование. Мне просто нужно время от времени встречаться и разговаривать с пациентом. А потом – опять встречаться и опять разговаривать. Кстати, эти мои способности вовсе не являются уникальными. Существует довольно много людей, после общения с которыми становится как-то легче. Ничего особенного они вроде бы не говорят, советов никаких не дают, гипноз или так называемую «экстрасенсорику» не используют. И вместе с тем позитивное воздействие на психику очевидно. Нечто подобное, вероятно, присутствует и у меня. Правда, одно условие: разговаривать с пациентом я должен достаточно долго. На первых порах, когда курс лечения только еще начинается, это не реже, чем три, а то и четыре-пять раз в неделю. Времени, конечно, требует колоссального. И еще – с женщинами это у меня получается несколько успешнее, чем с мужчинами. Наверное, женщины по природе своей более склонны к доверию, нежели сильная часть человечества, и потому более восприимчивы к психотерапевтическому воздействию. И все равно, даже с женщинами выматываешься до последней степени. Суть ведь здесь вовсе не в том, чтобы с человеком просто поговорить, хотя благожелательный разговор сам по себе – мощный терапевтический инструмент, «телефоны доверия» действительно помогают в кризисных ситуациях, и все-таки суть здесь совершенно в другом. С человеком следует поговорить таким образом, чтобы у него после этого вновь пробудился бы интерес к жизни. Потому что депрессия, если она, конечно, не связана с явным поражением мозга, в том и состоит, что человек утрачивает всякий интерес к жизни. Его ничто больше не привлекает, ничто не радует, доминирующими становятся отчаяние, тоска, вялое безразличие к окружающему. Будто унылая пленка окутывает собою весь мир, и под ней глохнут – краски, звуки, эмоции, силы, желания. Что-то гаснет внутри. Заканчивается какая-то природная жизненность. Человек превращается в манекен, влекомый цепью событий.
Неизвестны причины такого патологического состояния. Депрессия отличается тем, что возникает как будто на пустом месте. Внешне у человека вроде бы все обстоит хорошо, и вдруг какая-то мучительная апатия начинает обгладывать сердце. Авенир полагает, что здесь работают чисто биологические механизмы. Завершается репродуктивный период, человек как особь становится не нужен природе. Более того, он становится в определенной степени обременительным, поскольку занимает место, требующееся для нового поколения. Вот тогда, по-видимому, и включается механизм депрессии, понижающий энергетику организма до фатального уровня. Человек становится не способен к элементарному выживания. Накапливаются «возрастные ошибки», он с опозданием реагирует на изменения агрессивной среды. Тусклое стремление к смерти начинает преобладать над инстинктом самосохранения, и все это достаточно быстро приводит к логическому финалу.
В рассуждениях Авенира есть определенная логика. Но с другой стороны, она не исчерпывает собой всю существующую картину. Человек как биологический вид действительно заканчивается вместе с репродуктивным периодом, но, заканчиваясь как особь, он именно с этого принципиального рубежа начинается как человек. Возрастная депрессия, которая в определенный период, захватывает практически всех, как раз, видимо, и отделяет собственно «биологическое» от собственно «человеческого». И если человеку удается преодолеть это и в самом деле мучительное состояние, он обретает тот статус, который и возвышает его над природой. Если же он угасает, что происходит, по-моему, в подавляющем большинстве случаев, то возникает зомби, ходячий муляж, манекен, лишь более-менее имитирующий характеристики человека.
Это проблема колоссальных масштабов. Считается, что депрессией в той или иной форме страдает сейчас почти половина населения развитых стран. Она порождает большую часть суицидов, то есть попыток самоубийства, и ответственна за проявления так называемых «не мотивированных» вспышек агрессии. Более того, весьма значительная доля несчастных случаев, происшествий, аварий, всякого рода производственных сбоев, вплоть до гигантских технологических катастроф, охватывающих целые регионы мира, происходит как следствие этого психологического состояния. И если уж говорить о настоящей «болезни века», о чем в статьях на медицинские темы любят порассуждать журналисты, то это, конечно, не рак и не сердечно-сосудистые заболевания, как обычно считают, а только депрессия, могущая, по-видимому, приводить и к тому, и к другому.
Причем, существующие лекарства здесь помогают плохо. Лекарства, в частности транквилизаторы, лечат не причину болезни, а только ее последствия. Они, разумеется, заглушают ту мутную душевную боль, которую человек чувствует во время депрессии, но лишь потому, что одновременно «глушат» самого человека. Пациент не просто перестает чувствовать боль – он перестает чувствовать вообще. Фактически, он перестает жить, и способен только существовать, механически исполняя те или иные социальные функции. Для общества это, может быть, и хорошо, поскольку поведение человека становится предсказуемым, но вот для самого человека не очень: результат здесь такой, как если бы он превратился в дрессированное животное. Поэтому лично я категорически против любых лекарственных препаратов. Депрессия – та болезнь, которую человек должен преодолеть исключительно своими силами. Только тогда, по-видимому, наступает истинное исцеление. Только тогда человек по-настоящему становится человеком. К тому же я не уверен, что отсутствие боли есть абсолютное благо. Боль, разумеется, неприятна; никто не хочет испытывать постоянный внутренний дискомфорт. Человеку свойственно стремиться к спокойствию. Однако жизнь устроена так, что для полноты ее необходимы все стороны бытия. Необходимы как счастье, так и трагедия; как блистательные победы, так и сокрушительные поражения. Лишь оттеняя друг друга, они придают жизни значение подлинности. Кстати, нечто подобное утверждал в свое время Ф. М. Достоевский: Человеку для счастья необходимо столько же счастья, сколько и несчастья. Боль – просто сигнал, свидетельствующий о норме. Человеческая реальность, к сожалению, вырастает именно из смятения. И если кто-то не чувствует трагедийную, тревожащую изнанку жизни, значит он, скорее всего, не чувствует жизни вообще.
Вот такой парадокс. Вот такое противоречие, по-видимому, неразрешимое даже в принципе. Я вяло размышляю об этом, переходя Садовую улицу. Светофор, облепленный холодом и дождем, не работает. Приходится выбирать момент, чтобы проскочить между машинами, выныривающими ниоткуда. А когда я сворачиваю в переулок, ведущий к набережной канала, мокрый свет фонарей вдруг слабеет и точно выворачивается наизнанку. Он внезапно становится каким-то потусторонним: темным, расплывчатым, будто исходящим из дождевого воздуха. И одновременно таким, что высвечивается каждая трещинка на асфальте. Переулок, кстати, тоже становится совершенно иным: пустынным, словно выпавшим из реального времени. Для потока транспорта, идущего по Садовой, он будто не существует. А дома – как каменные декорации, где уже давно никто не живет. Окна горят, но движения за ними не чувствуется. В тесных дворах – только дождь, упорно сыплющийся из вечности в вечность. Ощущение такое, что я попал совсем в иной мир.
Я знаю, что сейчас произойдет. И действительно, тусклые каменные декорации оживают, дверь парадной через дом от меня бесшумно распахивается, появляется женщина в черном, как будто из мрака, плаще. Одной рукой она держит зонтик, направленный против ветра, а другой – прижимает переброшенную через плечо сумочку. Женщина неторопливо переходит на другую сторону переулка. Где-то на середине оглядывается, и я вижу ее лицо, чуть суженное гладкими темными волосами. Оно необыкновенно красиво. Оно красиво так, как об этом иногда пишут в романах. Я, во всяком случае, передать это ощущение не берусь. Я лишь судорожно понимаю, что именно ради таких женщин и совершаются в жизни самые поразительные безумства, самые необыкновенные подвиги и самые отвратительные злодеяния, и что далеко не каждому подобную женщину удается встретить. Трудно сказать, видит она меня или нет. Она смотрит долю секунды, и мне кажется, что глаза ее слабо вспыхивают. Наверное, она меня все-таки видит. Но если даже и видит, то ничем этого не обнаруживает. Она прикрывается зонтиком и медленно идет дальше. А потом сворачивает в другой переулок и исчезает из виду. Я же, в свою очередь, сворачиваю в сторону набережной. Я чуть не в обмороке. Мне чрезвычайно хочется пойти за ней следом. Может быть, это тот шанс, который выпадает только раз в жизни. Однако я также отчетливо понимаю, что если пойду вслед за ней, то обратно, скорее всего, уже не вернусь. Куда бы эта женщина ни направлялась. Это – уже навсегда. Это будет другая жизнь, к которой я пока не готов. В результате я сдерживаюсь и все-таки сворачиваю в другую сторону. Я выхожу на набережную, стиснутую гранитом, и сразу же все заканчивается. Фонари светят по-прежнему – расплывчатым сиянием ртути. Идет дождь со снегом, и отовсюду капает, шлепает и стекает творожистым безобразием. На мостовой среди слякоти проступают черные лужи. Проезжающие машины выбрасывают на тротуар целые потоки грязи. Мне трудно судить, что это видение означает. Существует ли оно в реальности или создано только моим вздернутым воображением. Впрочем, принципиальной разницы здесь, вероятно, нет. Если мы искренне верим во что-то, это «что-то» для нас действительно. И потому для меня эта женщина безусловно реальна. Я уже в третий раз вижу ее – где-то начиная с весны. Причем, интересно, что в самых различных районах города, и, как я уже обратил внимание, обычно в состоянии крайнего утомления. Может быть, это депрессия проявляет себя подобным образом. А может быть, это – знак, что мне пора решительно изменить свою жизнь. Старое существование выработано, оно уже не имеет смысла, все в нем завершено, следует начинать нечто новое. Правда, сейчас я не хочу даже думать об этом. Я устал и чувствую, что начинаю немного зябнуть. Не хватало только еще простудиться перед конференцией. Хватит, хватит, заканчиваем, на сегодня достаточно. Дрожат в водяном холоде отражения фонарей. Угадывается впереди собор, придавленные куполами мрака. Ночь простирается до самого конца света. Я перехожу через мостик, выгнувший гармошку ступенек, трогаю парапет и поворачиваю в сторону площади.