Повторяю, я уже ничему этому не удивлялся. Более того, услышав от Гека историю о «прозорливой путане» (говорят, что она предсказала чуть ли не половину правительственных назначений), я в шутку предложил Борису написать проект «Звездной лиги»: неформального объединения магов, астрологов, экстрасенсов и колдунов, обращенных к политике, делающих соответствующие прогнозы. Курировать такое объединение мог бы спецотдел ФСБ, все равно никакая другая организация с подобным проектом не справилась бы. А особым образом форматируя «предсказательный горизонт», можно было бы ощутимо влиять на политическую ситуацию. Честное слово, с моей стороны это была только шутка. И я был прямо-таки ошарашен, когда Борис на полном серьезе ответил, что такой проект уже давно существует, они его сделали примерно за год до дефолта, проект интересный, более того – очень перспективный проект, однако имеет трудности с инсталляцией: внутри самого ФСБ существует сейчас несколько конкурирующих структур, ни одна не согласна отдать данный проект под контроль оппонента. Были в прошлом переговоры, достичь компромисса не удалось. Видимо, время таких проектов еще не настало. И слава богу, сказала Аннет, которая присутствовала при разговоре. Если такое время настанет, нам всем будет хана. Ну, это мы еще посмотрим, сказал Борис. Если успеем и если нам разрешат посмотреть, сказала Аннет.
   У них это был давний спор. Борис полагал, что развитие нынешней ситуации, конечно, может пойти по самому худшему варианту, мы не застрахованы ни от чего, достаточно глянуть на морды, которые иногда попадаются в правительственных коридорах: нелюдь, вурдалаки при галстуках, история их так ничему и не научила. Но с другой стороны, хорошо это или плохо, нас охраняет сама профессиональная принадлежность: грамотные аналитики понадобятся любому правительству, вспомни хотя бы «чикагских мальчиков» при Пиночете, никто не станет резать курицу, несущую золотые яйца, ладно – не золотые, пускай обычные, зато – регулярно, по доступной цене, главное – гарантировано, без сальмонеллеза. То есть, Борис считал, что хотя трансформация власти в сторону диктатуры имеет весьма высокую вероятность: в стране достаточно сил, жаждущих упрощения социальной среды, но в общем и целом нам беспокоиться не о чем. Мы выживем при любом социальном раскладе. Разве что придется использовать при проектировании другую идеологическую упаковку.
   Аннет придерживалась иной точки зрения. Конечно, аналитиков в Москве меньше, чем, например, постовых, говорила она, но, будем честными сами с собой: аналитиков тоже хватает. Набрать новую группу трудности не составит. Тем более, что ЛПР (лица, принимающие решения) даже в принципе не способны отличить истинную аналитику, от гадания на кофейной гуще. Для них все равно, что наши проекты, сделанные на конкретном материале, что проекты Паши Вальковского, которые тот просто высасывает из пальца. Они не в состоянии оценить разницу. Вальковский для них даже лучше, поскольку прекрасно чувствует конъюнктуру. Они услышат то, что хотят. А какое отношение это имеет к реальности – дело десятое. Реальность ведь никого не интересует. Реальность – это то, с чем никто не хочет иметь дела. Потому что реальность непредсказуема. А все заняты только тем, что выдают сногсшибательные прогнозы. Поэтому не надо иллюзий. Не надо морочить голову себе и другим. Ничего уникального мы собою не представляем. Если наши позиции в данный момент несколько предпочтительнее, это лишь потому, что мы случайно нажали нужную кнопку. Мы тоже держимся на шаманстве. На шаманстве, на заклинании духов, на почти бессмысленном словоговорении. Мы ничем не лучше Паши Вальковского…
   Под шаманством Аннет подразумевала «петербургский проект», о котором я тогда практически ничего не знал. Борис с самого начала работы придерживался железного правила: каждым проектом занимаются только его непосредственные исполнители. Остальные, конечно, могут привлекаться в случае необходимости, получать какие-то частные указания, даже разрабатывать их, но им вовсе не обязательно быть в курсе всего. Чем меньше знаешь, тем спокойней живешь. Правда, теперь я как раз был полностью в курсе и, представляя себе проект целиком, вынужден был согласиться с Аннет. Действительно – шаманство чистой воды. Я вспоминал, как всего лишь позавчера, сидя напротив Бориса в его кабинете, и, полуприкрыв глаза, что, как считается, способствует медитации, слушал чуть задыхающийся, приподнятый голос: «Нет, ты утонешь в тине черной, / Проклятый город, Божий враг. / И червь болотный, червь упорный / Изъест твой каменный костяк»… И потом, безо всякого перехода: «В черных сучьях дерев обнаженных / Желтый зимний закат за окном. / К эшафоту на казнь осужденных / Поведут на закате таком»… И далее, словно человек продолжал давно начатый монолог: «Как вам нравится буква „з“? Как будто ножом по стеклу… Вот это и есть Петербург… Как писал Достоевский, самый умышленный город на свете… Страшное метафизическое начало… Ведь даже во всеми любимых белых ночах, есть какая-то необъяснимая дьявольщина… Все эти дворцы, площади, пустые улицы, странный свет, тревожный, безумный, красивый… Вот Павел I прогуливается себе и вдруг догоняет его некто в черном плаще, высокий такой, говорит: „Тебе жить не долго. Бедный Павел… “ Это они там – неподалеку от Медного всадника… А ведь с ним идет его приближенный, он спрашивает: „С кем вы беседуете, ваше императорское величество?“. И Павел в ответ: „Ты разве не видишь?“… Я понимаю, что Павел I был не самый психически устойчивый человек, но это и Петербург, его темная сила… Ведь кладбище в центре города. Разве можно, чтобы в центре города – кладбище?.. Ведь, что такое история российской монархии?.. Петр I убил своего сына, Екатерина II – мужа… Александр I дал согласие на заговор против отца, тоже – убили, задушили шарфом… Потом Николай I и декабристы… Зачем повесил?.. Ну, ладно, повесил, государственная измена, но почему не разрешил похоронить по обряду?.. В какую-то яму, с известью, на Голодае… Вот что-то такое, непреодоленное зло… Страшное это пророчество: „Петербургу быть пусту“… Помните, наверное, пьяный дьячок на колокольне первой Троицкой церкви?.. Кстати, церковь эта потом сгорела… Всегда – в октябрьские, в ноябрьские вечера, все революции, перевороты у нас – в октябре, в ноябре… И главный наш символ, наш главный миф – бронзовый всадник на каменном постаменте… Автор памятника, между прочим, был не такой уж выдающийся скульптор… И вот, в этом городе, вдруг – ничего подобного не было… Этот истукан, он до сих пор гонится за бедным Евгением… Продолжается и сейчас… Ведь бывают такие дни, месяцы, годы – нечем дышать… Словно болезнь… Во многих дневниках сказано»…
 
   Как раз это мне было понятно. Я тоже помнил то время, сгинувшее, казалось бы, без следа, время, когда нечем было дышать. Я возвращался домой, опустошенный бессмысленностью очередного тусклого дня, и, попадая в стоячую тишину квартиры, выгороженной из тьмы, тут же, как обреченный на казнь, начинал слышать гулкий стук сердца. И уже до ночи не мог его успокоить: вокруг, как в неземном пространстве, не было воздуха… Или я приезжал в институт, вымороченный, уплотненный, состоящий, по-моему, из одних коридоров, и, усаживаясь за компьютер, где медленно, как в аквариуме, проплывали разноцветные графики, тоже вдруг начинал ощущать, что воздуха в помещении не осталось и что если я немедленно отсюда не выйду, не сделаю вдох, то просто упаду без сознания… Или в бесконечные выходные дни, чувствуя, что молчание комнат становится невыносимым, я под тем предлогом, что мне надо подумать, выбирался из дома и двигался куда-нибудь в сторону Новой Голландии. Разворачивались передо мной улицы, выкрашенные унынием, под ногами, как панцири древних существ, потрескивали сухие листья, горький запах тоски пронизывал собой мироздание. И вот тоже, стоя, например, где-нибудь на набережной Фонтанки, вглядываясь в лепнину домов, теснящихся на другой ее стороне, в дуги мостов, поддерживаемые своими черными отражениями, в фиолетовые, будто из сгущенного неба, купола Троицкого собора, я опять чувствовал, что воздуха не хватает. Начинала мерцать теневая ноющая боль в груди. Как будто ткань сердца растягивалась, охватывая колкую пустоту, и, не в силах справиться с ней, готова была лопнуть от напряжения. Казалось, что ничего больше не будет. Я родился не там, не тогда, не так, непонятно зачем. Каждое мгновение бытия было напрасным. Полной грудью я вздохнул лишь на Ленинградском вокзале в Москве, когда, вздернутый бессонницей в поезде, вышел на асфальтовый, полукруглый, подиум перед зданием, и увидел впереди площадь, забитую суматошным транспортом, зубчатую кирпичную башенку в наплывах глазури, путепровод, возносящееся за ним здание какого-то министерства. Это была совсем другая страна, другая вселенная, другая жизнь…
   Сейчас я тоже задыхался от воспоминаний. И потому, вероятно, не сразу обратил внимание на одну странную вещь, которая при других обстоятельствах бросилась бы в глаза. Лишь когда я пересек широкий солнечный двор на Бронницкой, когда открыл дверь парадной и, с удовольствием прикасаясь ладонью к деревянным перилам, поднялся на площадку между первым и вторым этажом, я внезапно почуял тухлый земляной запах, исходящий неизвестно откуда, и заметил, что по ступеням лестницы, опережая меня, тянется наверх отчетливая цепочка следов. Причем краешек сознания просигнализировал мне, что такие же следы были и во дворе, и, возможно, на улице. Только я, поглощенный своими мыслями, этим действительно пренебрег. Теперь же они просто приковывали взгляд: расплющенные нашлепки земли, карабкающиеся по середине пролета. Как будто человек, прежде чем явиться сюда, топтался в жидкой грязи. И, видимо, он делал это не слишком давно: середка следов просохла, приобретя беловатый, пыльный оттенок, зато окаймление их еще поблескивало влажными комьями.
   Из меня точно выдернули какой-то стержень. Следы, поднимаясь на следующую площадку, шли внутрь той самой квартиры, где мне предписано было остановиться. Я видел приоткрытые двери, вертикальную узкую полосу темноты между ними, тусклый солнечный луч, упертый в филенку. Сомнений быть не могло. Вон и номер, «двенадцать», вычеканенный на медной табличке. Мне даже не нужно было сверяться с записями. Кто-то заранее знал, что я прибуду сюда, и этот кто-то ждал сейчас моего появления.
   Это был очень неприятный сюрприз.
   И тут я сделал колоссальную глупость. В жизни, вообще-то, положено делать глупости, иначе пропадают какие-то важные обертоны. Что это за жизнь, если в ней все логично? Однако, есть «умные глупости», они к лицу самому рассудительному человеку: выводят его из привычной среды, как говорят социологи, увеличивают пространство решений. И есть «глупые глупости», свойственные дуракам, никакого пространства решений они, естественно, не увеличивают, напротив – обедняют его, сужают до фатальной воронки. Получается то же самое, только гораздо хуже.
   Я совершил именно «глупую глупость». Вместо того, чтобы немедленно сообщить о случившемся, запросить помощь, как мне вдалбливал Сергей Николаевич, проводя инструктаж, я осторожно, чуть ли не на цыпочках поднялся к квартире, потянул на себя дверь и просочился в прихожую.
   Не знаю, что я там намеревался узреть. Прихожая была как прихожая – с вешалкой, на которой висел чей-то забытый плащ, с большим зеркалом, где отразилась моя напряженная физиономия, с телефоном, покоящимся на круглом полированном столике.
   – Гм… Кто-нибудь есть?..
   Ответом мне была тишина.
   Следы вели по паркету в одну из двух комнат. Я толкнул дверь в квадратиках пузырчатого стекла, сделал маленький шаг и остановился, как вкопанный.
   Комната тоже была лишена какой-либо индивидуальности: створчатое трюмо, шкафчик, тахта, упертая валиком в стену, гравюра над ней, изображающая часть Летнего сада, на тумбочке в противоположном углу – экран телевизора. Полная гостиничная безликость. Впрочем, не удивительно, если вспомнить, что для этого квартира и предназначалась.
   Гармонию нарушала единственная деталь. Прямо посередине паркета, подсвеченного солнечными лучами, прямо на восковой, медовой его теплоте, словно выброшенная вулканом, возвышалась громадная куча грязи. Была она какая-то особенно черная, отвратительная, с влажными склизкими проблесками в развалах, с камешками, с обломками кирпича, с прелыми обесцветившимися травинками, со щепочками и корешками; в одном месте высовывалось из нее горлышко битой бутылки, в другом – что-то вроде ощерившейся кроссовки; пробка, бок пластмассового стаканчика, крючья гвоздей, окурки, мокреть газеты…
   Этого я никак не ожидал увидеть.
   Сердце у меня бухнуло и зачастило в темпе припадка.
   Подойти к куче ближе я не рискнул.
   Правда, теперь я понял, откуда исходит тот тухлый запах, который ударил мне в ноздри еще на лестнице. Запах разложения, плесени, свежей земляной ямы. Запах смерти, где не было ничего человеческого.
   Запах, от которого можно лишиться сознания.
   Он исходил именно из нее – из этой неряшливой, невозможной грязевой кучи…
 

Глава третья

   Имя его было Авдей, фамилия – Вальцер, и, представляясь, он иронической интонацией дал понять, что ему самому вполне очевидно это этимологическое противоречие. Между отчетливо славянским «Авдей» и таким же отчетливо не славянским (немецким, еврейским) «Вальцер». Однако, ничего не поделаешь. Следует воспринимать это как данность. Предложил называть его только по имени.
   – Для простоты общения, – сказал он, улыбнувшись такой улыбкой, которая, казалась, была предназначена лишь для того, чтобы включить ее на мгновение и тут же выключить.
   Он вообще не производил серьезного впечатления: невысокий щуплый подросток в джинсах, в полосатой рубашке, в короткой курточке, карманы которой по-школьному оттопыривались. Ему бы на дискотеку, а не работать в том заведении, сотрудником коего он пребывал. На первый взгляд ему было лет двадцать пять. Однако это только на первый взгляд. Уже в следующую минуту становилось понятным, что ему, скорее, тридцать пять – сорок, а еще через пару минут – что где-то между сорока и пятьюдесятью. Начинал быть заметен лысоватый крепенький череп – в гладкой коже, с залысинами, упорно поднимающимися к затылку, удлиненный, чуть стиснутый по бокам, очертаниями напоминающий молот, как у известной рыбы, проступали мякотные мешки под глазами, вялость мелких морщин, светлые возрастные пятна на скулах.
   Еще интересней были его движения. Авдей не столько ходил, сколько неуловимо, как призрак, перемещался в пространстве. Вот он только что появился в дверях квартиры и вдруг – раз! без всякого перехода – уже стоит в центре комнаты – медленно поворачивает румпель черепа, обводит взглядом стены, пол, потолок, окна, мебель. Как будто записывает увиденное на пленку. А потом снова – раз! – уже сидит в кресле напротив меня; пальцы – сцеплены, взгляд фиксирует собеседника. Казалось, что Авдею не составит труда так же пройти сквозь доски, кирпич, бетон, бронированные перекрытия.
   Под стать ему были и двое помощников. Тоже – в джинсах, в рубашках пестрой молодежной расцветки. Оба – с длинными волосами, оба – с плоскими сумками, перекинутыми через плечо. У одного в мочке уха – крохотная золотая сережка. Им бы тоже – на дискотеку, а не в квартиру, где пахло влажной землей.
   Впрочем, впечатление и тут было обманчивым. Помощники Авдея не представились мне, даже не поздоровались, вообще не произнесли ни единого слова, но как только Авдей, закончив визуальное обследование места событий, покивал самому себе и, не поворачивая головы, обронил: Давайте, ребятки… – оба они задвигались с точностью хорошо отлаженных автоматов. Один тут же занялся замком на дверях – извлек из планшета отвертку, начал ею что-то выкручивать, а другой, до этого меланхолично жевавший резинку, присел на корточки и застыл, вглядываясь в осклизлые грязевые отвалы. Чувствовалось, что они хорошо представляют, чем им следует заниматься.
   Сам же Авдей, видимо, посчитав, что на данном этапе его участие в процедурах не требуется, переместился, как я уже говорил, в кресло, спинкой к окну, и принялся непосредственно за меня.
   Сначала он поинтересовался, как обстоят дела у Бориса Аркадьевича? Мы с ним, наверное, год не виделись, только в прессе встречаю его фамилию. А услышав, что дела у Бориса Аркадьевича обстоят нормально, объяснил, что лично он, Авдей, Борису Аркадьевичу очень обязан. Была, оказывается, какая-то история два года назад. Борис Аркадьевич, можно сказать, меня тогда из помойки вытащил.
   – Нет-нет, я не преувеличиваю, честное слово. Знаете, где бы я сейчас был, если б не он?
   В общем, Авдей считал себя должником Бориса и заверил, что будет содействовать нам всеми имеющими у него средствами.
   – К сожалению, они не очень большие, – тут же добавил он. – Борис Аркадьевич меня в этом смысле немного переоценивает. Сейчас, знаете, не прежние времена. Однако, постараюсь – все, что смогу.
   И еще он сказал, что, согласно убедительной просьбе Бориса Аркадьевича, кою тот высказал, обращаясь к нему, он, Авдей, не будет пытаться выяснить, в чем заключаются наши нынешние дела. Если я сочту возможным поделиться с ним какой-либо информацией, хорошо, если нет, значит – нет, он все понимает. Ему самому не слишком хочется влезать в «московские игры». Работать с Москвой – это все равно что боксировать с завязанными глазами. Можно, конечно, чисто случайно попасть по противнику, но в итоге так измолотят, останешься уродом на всю жизнь.
   Я был с ним совершенно согласен. Чтобы более-менее квалифицированно играть в «московские игры», надо прежде всего жить в Москве. Тут есть специфика: ситуация может перемениться буквально за считанные часы. Утром были одни обстоятельства, вечером – абсолютно другие, в среду президент решил то, в пятницу, после встречи с группой экспертов, – нечто противоположное. Следует неслышимая команда «Кругом!», армия разворачивается, движется в ином направлении. Только ты со своим взводом, как идиот, героически удерживаешь уже никому не нужную высоту. Даже не подозреваешь, что сейчас тебя станут бомбить.
   Это, впрочем, была преамбула. В амбуле же, то есть перейдя непосредственно к делу, Авдей попросил меня как можно подробнее и обстоятельнее изложить все, чем я занимался с момента приезда.
   – Если вас зацепили здесь, то, может быть, нам удастся выяснить – кто именно.
   Слушал он меня с профессиональным вниманием: не мешал, не сбивал, не пытался вылавливать в моем рассказе какие-либо противоречия, напротив – согласно кивал, поддакивал, задавал такие вопросы, после которых хотелось говорить еще и еще. Поинтересовался, например, кто был проводником у меня в вагоне, попросил дать описание его внешности. Так же заинтересовался омоновцами и бомжом: вы же по каким-то причинам обратили на них внимание? А уж когда я затронул тему своих утренних переживаний, я имею в виду предчувствия, город, воспоминания о первой любви, то он вцепился в меня, как терьер, и мотал до тех пор, пока не вытряс все до последней крошки.
   В оправдание своего любопытства заметил:
   – Не пренебрегайте переживаниями. Это только кажется, что чувства расплывчаты и бессодержательны. В действительности, материальной фактуры в них больше, чем в ином документе. Помните рассказ Чапека, где через стихи, через метафоры, через поэтическое романтизированное описание удалось восстановить обстоятельства преступления. В жизни это, конечно, труднее, однако тоже иногда удается кое-чего добиться…
   То есть, слушателем он был идеальным. И по мере того, как я рассказывал о событиях последних часов – шаг за шагом, стараясь не упустить ни единой детали, возникало странное, ничем не подтверждаемое ощущение, что Авдей, несмотря на вежливые свои заверения о нежелании вмешиваться в опасные «московские игры», несмотря на внешнюю безобидность вопросов, которые он задавал, несмотря на демонстрируемую им сдержанность и отстраненность, пытается, тем не менее, выжать из меня всю возможную информацию. И ту, которая была необходима ему для дела, и ту, что находилась вне его компетенции. Не знаю, чувствовал ли он это сам, или таковая особенность уже давно стала его второй натурой.
Конец бесплатного ознакомительного фрагмента