Страница:
— Комм, шнеллер! — вернул ее к тому, что было сейчас вокруг.
Саша шагнула к машине.
Немцы подхватили Сашу под руки, втолкнули в кузов через заднюю дверь и тотчас же захлопнули ее.
В кузове было совершенно темно, только через совсем узенькую щелку под дверью просачивалось немного света, но он не помогал разглядеть что-либо.
— Есть здесь кто? — вполголоса спросила Саша, надеясь, что в машине, может быть, и кто-либо из ее товарищей. Никто не отозвался. Она села, прислонясь спиной к стене, но вскоре отодвинулась: даже сквозь ватник, который немцы, отобрав все снаряжение, оставили на ней, чувствовалось, какой стужей несет от железной стены автомашины.
Загудел мотор, и машина тронулась.
До этого Саше казалось, что она уже примирилась с неизбежным. Но как хочется жить, как хочется! Это чувство вспыхнуло в ней сейчас с новой, мучительной остротой. И не давала покоя мысль: «А где-то, может быть, совсем недалеко, на пустыре или на кладбище, немцы уже все приготовили... известно, как они это устраивают...»
Прошло не меньше часа. Саша недоумевала: «Так долго? Куда же меня везут?»
Наконец машина остановилась. Открылась дверь, и Саше приказали выйти.
Она увидела, что машина стоит не на кладбище и не на каком-нибудь пустыре, приспособленном немцами для казней, а во дворе, огороженном высоким, глухим кирпичным забором, перед зданием, окна нижнего этажа которого наглухо закрыты железными щитами.
Сашу повели. Она обратила внимание, что в этом доме все выглядело совсем иначе, чем в грязноватом здании калинковичской комендатуры, откуда ее только что привезли. В коридоре постелена мягкая дорожка, поблескивают аккуратно окрашенные стены, на каждой из многочисленных дверей четко выведен номер. «Какой-нибудь штаб или гестапо, — поняла Саша. — И дальше от фронта, чем Калинковичи. Куда же меня привезли? И зачем? Убить меня могли и там».
...Ее провели в конец коридора и втолкнули в комнату без окон. Комнату освещала лампочка, помещенная в нише над дверью. Не было почти никакой мебели — только деревянная скамейка у стены. Едва Саша вошла в комнату, как за нею защелкнулась дверь с маленьким «глазком».
Было тихо, как в могиле. Не слышалось ни голосов, ни даже шагов в коридоре — мягкая дорожка, наверное, глушила их.
Наконец открылась дверь. В ней стоял молодой, весь отутюженный и начищенный эсэсовец в черном мундире. Даже в бледном свете лампочки на нем блестело все — пуговицы и пряжки, серебряное шитье на отворотах тужурки, череп-заколка на галстуке, эсэсовские молнии в петлицах.
— Прошу, мадемуазель! — с улыбкой сказал он по-русски.
Лощеный эсэсовец — было понятно, что он кто-то вроде адъютанта при большом гестаповском начальнике, — ввел Сашу в просторный кабинет. За письменным столом, над которым висел портрет Гитлера, сидел пожилой эсэсовец. Знаки в петлицах его мундира говорили о высоком чине: оберштурмбанфюрер — если перевести на армейские звания — чин, равный полковнику. Сбоку стола сидел еще один эсэсовец, помоложе и чином, видно, поменьше. Саша не разглядела, что у него в петлицах, он сидел вполоборота к ней. «Да что их разглядывать? — сказала себе. — Ведь мне теперь все равно, кто они и что. Ведь все, что узнаю здесь, уже не смогу передать нашим. Присматриваюсь по привычке... Будто задание выполняю».
Саша стояла посреди кабинета, а два гестаповца внимательно рассматривали ее. Старший полистал какие-то бумаги, лежавшие перед ним на столе, и Саша догадалась, что эти бумаги имеют к ней какое-то отношение. Наверное, в кабинете только что шел разговор о ней.
Оберштурмбанфюрер что-то шепнул второму гестаповцу, и тот, повернувшись к Саше, спросил ее по-немецки:
— Предпочтете говорить на немецком языке или на своем родном?
Саша хорошо поняла вопрос, но сделала вид, что недоумевает:
— Не знаю, что вы спрашиваете... Гестаповец повторил вопрос по-русски.
— Предпочитаю совсем не говорить с вами, — услышал он в ответ.
— Нам это известно, — сказал эсэсовец довольно спокойно. — В Калинковичах вы не назвали даже своего имени. Там не сумели расположить вас к разговору, барышня. Но, надеюсь, что у нас вы станете более общительны. Как ваше имя, кстати?
— Не имеет значения.
— О! — рассмеялся гестаповец. — Разведчик предпочитает погибнуть безымянным? Это делает вам честь. Это выглядит даже красиво. Но только не надейтесь, милая, что те, кто послал вас, станут чтить вашу память, как память героини. Мы сумеем создать иное впечатление о вашем поведении. И о вашей смерти, кстати. Но мы вовсе не хотим вашей гибели. Такая молодая и такая красивая девушка...— вам следует наслаждаться жизнью. И вы можете иметь хорошую жизнь...
Гестаповец прервал свою речь, как бы взвешивая, какое впечатление производят его слова. Потом встал, подвинул ей стул:
— Садитесь. Эти грубияны в Калинковичах плохо обошлись с вами, — продолжал свою речь эсэсовец. — К сожалению, они подошли к делу слишком примитивно. И вы напрасно посчитали, что для вас все кончено. О, это далеко не так!
Сделав паузу, очевидно для многозначительности, эсэсовец продолжил:
— Давайте разговаривать по-деловому. Вот наши условия. Вы рассказываете нам все: кто вас послал, ваше задание, пароли, явки в здешних местах, кто вы и кто с вами.
Если вы поступите так, это позволит нам сделать вам снисхождение, учитывая ваш прекрасный пол и не менее прекрасный возраст. Законы военного времени требуют подвергнуть вас смертной казни за шпионаж против германской армии, и там, в Калинковичах, вас уже поспешили приговорить. Но мы освободим вас. Вы получите соответствующие документы и сможете уехать в любую местность, находящуюся под нашим управлением, и жить там спокойно. Но возможен и другой вариант. Мы уверены, что вы — вполне подготовленная разведчица. Иначе вас не отправили бы в такой полет. Ваша квалификация позволяет вам принять и более привлекательное для вас предложение. Вы могли бы служить у нас. Мы предоставим вам такую работу, которая ничем не заставит вас рисковать, но даст вам хорошее обеспечение и сейчас, и в будущем. Может быть, вы думаете, что Россия победит? Да, вермахту пришлось значительно отступить. Но смеется тот, кто смеется последним. Германия еще повернет весь ход войны в свою пользу. Некоторые наши союзники стали нашими врагами. Но ваши союзники могут стать еще более страшными врагами для вас, чем наши для нас. А главное — германский ум скоро даст в руки армии фюрера новое оружие, которое переменит все карты. Впрочем, не будем теоретизировать. Мы предлагаем вам хороший и — поймите это — единственный выход.
Гестаповец помолчал, вглядываясь в лицо Саши, как бы стараясь понять, какое впечатление на нее произвела его речь.
— Итак? — спросил гестаповец, выждав. — Ваше решение?
Саша промолчала.
Тем же размеренным, менторским тоном, стараясь придать своему голосу оттенок доброжелательности, эсэсовец сказал:
— Должен предупредить вас. Если не примете нашего предложения, это вынудит нас поступить по всей строгости закона. И хочу вернуться к тому, с чего начал. В случае, если вы не захотите искупить свою вину перед рейхом, вы будете казнены. Но в газете, издаваемой для населения, а также по радио мы сообщим, что вы раскаялись и сотрудничаете с нами. Мы не оставим вам не только жизни. Мы не оставим даже хорошей памяти о вас там, на русской стороне. Чтобы вы могли быстрее прийти к единственно разумному решению, уведомляю вас, что сообщение о вашем переходе на нашу сторону мы уже даем. У вас останется только один выход. Повторяю — единственно разумный.
«Интересно, каким именем ты меня в своем сообщении назовешь?» — про себя усмехнулась Саша. Гестаповец, видимо, уловил эту усмешку в ее взгляде:
— Ваши товарищи сообщили нам ваше имя. Разумеется, оно вымышленное. Мы знаем, что перед отправкой на задание вы получаете псевдонимы. Но с нас достаточно и псевдонима.
«Что же не скажешь даже, какое мое имя ты узнал? Никто меня не выдал. Врешь ты все». — Саша едва сдержалась, чтобы не сказать все это вслух.
— Ну что же, — проговорил гестаповец, так и не дождавшись от Саши ответа.
— Я понимаю, что вам необходимо серьезно подумать. Мы вам дадим для этого время. Не так много, но дадим.
Гестаповец повернулся к своему начальнику, как бы испрашивая его одобрения.
— О да! — кивнул тот. — Вы, Генрих, насколько мне удалось уловить смысл вашей речи, заставите как следует призадуматься эту девушку.
— Красную девушку. В самом прямом смысле — красную девицу, как говорят русские, — засмеялся гестаповец, довольный своим каламбуром.
— Если эта девушка упряма так же, как и другие красные...
— Так или иначе, я сумею сделать ее более разговорчивой, — заверил гестаповец своего начальника.
Немцы говорили на своем языке, но Саша поняла все.
Сказать этому вежливому разъяснителю сразу, чтобы и не рассчитывал? Но надо ли ускорять свой конец?
Лощеный адъютант, который привел Сашу в кабинет, пришел за нею. Саша вновь оказалась в той же комнате без окон. Немного погодя безмолвный солдат с эсэсовскими значками в петлицах мундира принес и поставил на скамью суп в алюминиевой миске, положил ложку и кусок хлеба. Есть Саше совсем не хотелось, но она все же взялась за еду — силы надо поддерживать.
Немного погодя тот же солдат так же безмолвно забрал пустую миску и ложку и ушел, закрыв дверь.
От всего пережитого за день, от назойливых увещеваний гестаповца, которые она так долго выслушивала, Саша почувствовала страшную усталость. Она прилегла на скамью, отвернувшись от бьющего в глаза света лампочки. Хотелось уснуть, но все в ней было словно взвинчено. Однако в конце концов какое-то полузабытье охватило ее.
Отчаянный крик, полный неизбывной боли и ужаса, заставил Сашу вскочить. Крикнули где-то близко, за стеной. Крик повторился. Он был протяжен, казалось — бесконечен. Саша зажала уши ладонями. Однако крик все равно проникал в них. Но вот он оборвался. Саше показалось, что сразу же после этого за дверями послышался какой-то шорох. И в эту же секунду лампочка над дверью погасла. Сашу окружил непроницаемый мрак. «Нарочно потушили?» — она прислушалась. Мрак, безмолвие...
И вдруг — снова протяжный стон за стеной, стон, перешедший в вопль.
Стенания, доносившиеся из-за стены, врывались в мозг. Саше уже казалось, что терзают не кого-то, а ее, и что терзаниям этим не будет конца.
Но вот за стеной все стихло. И сразу же вновь загорелась лампочка. В дверном глазке, кажется, что-то шевельнулось. «Наблюдают, сволочи!» — с ненавистью посмотрела Саша на дверь.
Она прислушивалась: не донесутся ли из-за стены вновь крики. Кого там мучают фашисты? А что, если товарищей по десантной группе? «Ребята, ребята, где же вы?» — с тоской думала она. «Врет фашист, что вы назвали меня. Не верю. Не верю... Как плохо мне, что я не с вами».
Прошло, наверное, немало часов, полных напряженного ожидания, тяжелых раздумий, тревоги, мучительных, бесплодных поисков выхода и коротких минут полусна-полузабытья. И всякий раз, как только Саша сваливалась на скамью и смежала глаза, ее заставлял вскакивать вновь возникавший за стеной голос чей-то боли.
Кончился день, началась ли ночь?
Она все ждала: за нею придут. Что сказать гестаповцу, который дал ей так много времени для размышлений? Да ничего. Плюнуть в фашистскую рожу — и так поймет, что к чему. А потом? Он пошлет туда, за стену? Или сразу...
За нею не пришли. Тот самый гестаповец, который разговаривал с нею, явился сам.
— Итак, вы хорошо подумали? — спросил он. — Я могу доложить о вашем согласии, не так ли?
— Не так! — коротко ответила Саша.
— Очень жаль... Нам не хотелось бы подвергать вас другому обращению... — Он посмотрел даже как бы с сочувствием. — А все-таки, может быть, мы договоримся, как это у вас говорят, полюбовно?
Он уселся на скамью рядом с Сашей. Но она тотчас же встала и отошла.
— Боитесь, что я вас съем? — расхохотался гестаповец. — Но я желаю вам лишь добра.
«Пожалел волк...» — молча глянула на него Саша.
Гестаповец, немного подождав, вновь начал ее уговаривать. Говорил то спокойно, то зло, замолкал, давая ей время подумать, и вновь принимался за свои уговоры.
Наконец, видя что все его старания безрезультатны, он встал:
— Что ж, мне остается одно — доложить о вашем упорстве, — и вышел, плотно закрыв за собой дверь.
Гестаповец вернулся через несколько минут.
— Будете говорить? — лаконично спросил он, остановившись у двери.
Саша молча качнула головой: «Нет!»
— Тогда выходи! — сразу перешел гестаповец на «ты». Саша хотела надеть свой ватник, лежавший на скамье, но услышала:
— Оставить!
Саша думала, что гестаповец снова поведет ее к своему начальнику. Но ее вывели во двор — он был пуст и темен: оказывается, давно уже наступила ночь.
Гестаповец отвел ее в дальний угол двора, где к забору лепился низкий дощатый сарай.
— Стоять! — приказал он и достал электрический фонарик. Отодвинул створку двери сарая, посветив внутрь, скомандовал:
— Сюда!
В бегающем свете фонаря, то и дело слепившем ей глаза, Саша успела рассмотреть, что сарай пуст, лишь у стены, чуть не до крыши, поленницей сложены дрова.
Гестаповец молча подтолкнул Сашу к поленнице.
Расстегнув кобуру, он вытащил из нее черный парабеллум. Свет фонарика уперся Саше в лицо. Она невольно закрыла глаза. И услышала:
— Мне приказано тебя расстрелять. Но еще можешь одуматься. Имеешь одну минуту на размышление.
Саша молчала.
— Итак? — гестаповец поднял парабеллум.
«Пусть стреляет! Стреляет скорее!» — с отчаянной решимостью сказала себе Саша. Но немец снова спросил:
— Хочешь жить?.. Она закрыла глаза.
— Что, страшно умирать? — усмехнулся немец. — Ты уже закрыла свои прекрасные глазки?
«Смеешься?» — Саша гневно взглянула фашисту в лицо.
А ее палач уже поднял пистолет. Он целится. Рука его тверда. Черный зрачок пистолетного ствола недвижно смотрит ей в глаза...
— Считаю до трех! — услышала она. — Ты имеешь только секунды, чтобы! решить свою судьбу...
— Раз.
— Два.
— Три... Ну?
Стиснула зубы. Но глаз не закрыла.
— Стреляю!
Ослепительная вспышка выстрела.
Когда она пришла в себя, то удивилась: «Почему я жива?» Ноги не держали ее. Если бы она не упиралась спиной в поленницу, то, наверное, упала бы. Что-то застряло в волосах... Протянула к ним руку: щепка. «Откуда щепка? Отбило от полена пулей?»
А гестаповец, уже спрятав пистолет и направляя фонарь на Сашу, говорил с усмешечкой:
— Это пока только репетиция. Даем возможность подумать еще. Но если будешь упорствовать — не рассчитывай на мгновенную смерть.
С того времени, как гестаповец водил Сашу на расстрел, прошло, наверное, недели две. Две недели в одиночке. Это тяжко — не видеть никого из людей, видеть только фашистов. Две недели допросов, угроз. Две недели постоянных ожиданий неизбежного... А может быть, не две, а больше? Трудно сохранить счет времени в такой жизни, если это можно назвать жизнью.
«Мгновенная смерть...» Эти слова гестаповца крепко застряли в памяти. Но разве это его слова?
А Саша, хотя и была с ними, хотя и любила эту песню, в тот раз не пела: незадолго до этого получила от матери весточку, что похоронили отца.
...Почему так запомнился этот вечер — ранней весной сорок второго? К тому времени все чаще делились мыслями о близком будущем. Ведь некоторых посылали на задания не дожидаясь, пока они окончат курс. В этих разговорах как-то избегали говорить о том, что можно и не вернуться. Но в тот вечер, в минуту, когда отсвет только что зашедшего солнца разлился по горизонту в той стороне, где фронт, и как-то сама собой смолкла песня, подруга, Клава Проскурина, задумчиво сказала: «Ни в чем фронтовикам не завидую, только в одном: если погибают — так на виду у товарищей!..»
Все молчали. Но, наверное, каждый думал о том же, о судьбе своей, о том, не станет ли первое задание — последним?
Клава Проскурина... Жили в Рогозцах по соседству, дружили, учились в одной школе — только Клава была чуть постарше. Когда Саша поступала в институт, Клава, после седьмого класса окончившая педучилище, уже учительствовала в начальной школе поблизости от Рогозцев. Начало войны застало Клаву дома у матери — шли школьные каникулы. Так в Рогозцах и осталась. При встречах не раз говорила: «Надо в армию идти». А потом, уже поздней осенью, и в самом деле уехала, как говорила ее мать, учиться на медсестру. А в первый же день учебы совсем неожиданно встретились. «Ты меня теперь новым именем зови,— предупредила Клава и пошутила: — Мы теперь с тобой дважды тезки, я стала Сашей, а ты — Клавой».
Она умная была, вдумчивая, недаром в учительницы пошла. Была... Через несколько дней после памятного вечернего разговора на крылечке Клава вдруг сообщила: «Сегодня уезжаю». Расспрашивать куда — было ни к чему: все равно не сказала бы. Да и так понятно, что ее направили на задание. «Ты, наверное, дома сумеешь побывать, — сказала тогда Клава, — хоть на денек когда-нибудь да отпустят повидаться? Так передай моей маме привет и мое полотенце, самое любимое, ею вышитое. Скажи, как вернусь — обязательно к ней приеду». Полотенце передать не удалось, не случилось побывать в Рогозцах...
Клавина мать вот уж второй год дочку ждет, все надеется. С первого задания Клава так и не вернулась.
«А я не вернусь с двенадцатого», — с уже притупившейся болью думает Саша. И память возвращает ее к первому.
...Начало лета сорок второго года. На фронтах затишье. Затишье перед бурей: немного позже немцы начнут наступать.
Тихая безлунная ночь. Поле аэродрома. Пахнет нагретыми за день травами. В этих запахах приметен запах молодой полыни — ею и бурьяном позаросли поля за войну. Девять парней сидят рядом с Сашей на теплой траве. Девять еще совсем незнакомых ей ребят. Все они из разных мест. Но это неважно, знали ли они друг друга раньше. Их учили: верить товарищам, надеяться на них.
Девять парней и одна девушка — Саша! Никто из них не знает, что она не новичок, уже видывала фашистов. Не знает этого и летчик, который прохаживается поблизости возле готового к старту транспортного самолета. Немолодой, с медлительными движениями, он чем-то напоминает Саше отца.
Начинается посадка в самолет. Летчик стоит у подножия лесенки, по которой взбираются в фюзеляж один за другим десантники. Когда к лесенке подходит Саша, летчик вдруг говорит: «Береги себя, девочка. Тебе жить да жить надо...» Задержавшись, Саша удивленно взглядывает на него и слышит: «У меня дочка такая же... Может быть, сейчас тоже на опасное дело идет...»
В ту ночь их сбросили в лес недалеко от Белгорода. Группа имела приказ собрать данные о противнике.
Первый прыжок... Не учебный возле своего аэродрома, а на землю, занятую врагом... С непривычки было страшно, по-настоящему страшно...
...Снизу навстречу стремительно приближаются вершины деревьев, все отчетливее выступая из тьмы. В невнятном полусвете ночи их листва похожа на зеленовато-серую дымку, и в ней с каждой секундой все резче прорисовываются отдельные ветви, листья... вот вершины деревьев уже под ногами. Не зацепиться бы за сук, удачно приземлиться. Слегка согнуть ноги в коленях, как учили. Вытянуть носки, принять землю ими, чтобы не отбить пяток. Вот так, вот так!.. Не зацепиться за сук, а то потом отцепляйся... Какая-то ветка мягко хлестнула по ногам. «Неужели застряну?» Пронесло, пронесло... Вершина дерева прошумела рядом с головой. Ушла вверх, словно вознеслась. Белые стволы берез. Осторожно, земля!..
Ласковая, прохладная от ночной росы трава под рукой. Провела ею по разгоряченному лбу. Вокруг почти ничего не видно: здесь, в чаще, темень. Пахнет чем-то терпко и остро, как всегда росной ночью. Черемуха... Она еще в цвету.
Какая тишина... Ни шороха... До рассвета еще далеко. Лес спит.
Стараясь действовать беззвучно, Саша отстегнула парашют, свернула, запрятала под ближний куст. Прислушалась. По-прежнему ни звука. Надо ждать.
Где-то в стороне коротко свистнул перепел. Сигнал сбора группы. Но может быть, не сигнал, а свистит настоящий перепел? Сигнал должен прозвучать трижды. Снова просвистел... И снова, в третий раз. Скорее туда!
Саша нашла товарищей, а вместе с ними и партизан, с которыми группа должна была связаться.
А через день она была уже в Белгороде с надежным паспортом, в котором, как полагается, стоял штамп немецкой комендатуры. Она поселилась на конспиративной квартире под видом хозяйской племянницы, заброшенной в Белгород превратностями войны. Хозяйка помогла своей «бедной родственнице» найти поденную работу в городе. Саша ходила по домам: стирала белье, мыла полы, работала на огородах. Как и в сорок первом году в Тиме, она не вызывала подозрений. Саша обошла не только Белгород, но и окрестности. Как охраняются мосты и склады, куда тянутся линии связи, где расположены аэродромы и сколько на них самолетов — все примечал ее глаз.
Выполнив задание, Саша получила приказ возвратиться. Ночью за нею на партизанский лесной аэродром прилетел «кукурузник». Она вернулась к Кремлеву, чтобы продолжить учебу.
Но вскоре ее вызвали и спросили:
— У вас ведь есть родственники на оккупированной территории? Неподалеку от ваших родных мест, близ станции Черемисиново?
— Да, — ответила Саша, — в пяти километрах от Черемисинова, в Липовском. Тетя Наташа.
— Наталья Ивановна Нефедова, колхозница?
— Она.
— Даем вам возможность навестить тетю. И даже пожить у нее совершенно открыто, под своим настоящим именем. Племянница у тети — в этом немцы ничего подозрительного не найдут. Вы не захотели убегать от немцев, а пришли жить к тете — это для вас, с точки зрения немцев, будет даже плюсом. Отправляясь погостить к тетушке, возьмите с собою радиостанцию и шифр. Отправим вас на самолете, спрыгнете в лесу между станциями Черемисиново и Мармыжи. Ближе к Черемисинову прыгать опасно: там повсюду очень много немецких войск. Доберетесь до тетушки пешком. Документ выдадим надежный. А теперь слушайте задачу.
Наталья Ивановна так и ахнула, увидев племянницу. В первое мгновение даже не поверила своим глазам: неужели эта босая девушка в белом платочке, с кошелкой в руке, — Саша?
— Ой, да откуда ж ты? Ведь Рогозцы за фронтом?
— В прошлом году, как на окопы отправили, с той поры и скитаюсь. Домой мне теперь не попасть. Да и нельзя. Известно — комсомолка, в райкоме работала. Примите, тетя. Во всем помогать буду. Документы у меня в порядке.
— Куда же тебе, бедной, деваться? Живи.
Ни Наталья Ивановна, ни ее муж не догадывались, что Саша разведчица. Они не знали, что в ее кошелке находилась маленькая радиостанция «Север», которую разведчики любовно называли «Северком», и шифровальные таблицы. Все это Саша потихоньку сразу же спрятала на дворе, в соломе, которой был покрыт погреб.
Бывая на работе в поле, слушая разговоры селян, у многих из которых жили в домах немцы, и все примечая своим глазом, Саша собирала сведения о немецких войсках, находившихся в округе. От Литовского и Черемисинова до фронта не было и полусотни километров. Можно было догадаться, что в этих местах гитлеровцы сосредоточивают войска, готовя наступление.
Ночами, когда все в доме спали, Саша потихоньку выходила во двор. Разворошив на кровле погреба солому, доставала «Северок» и, стараясь не привлечь ничьего внимания, уходила огородами в ближнюю рощицу или куда-нибудь в темное поле, включала рацию, передавала результаты своих наблюдений. Каждый раз передачу вела с нового места — на случай, если фашисты, обнаружив работу неизвестной радиостанции, ведущей передачу шифром, попытаются ее запеленговать. Сашин «Северок» работал на передачах всегда недолго, лишь считанные минуты. Она знала: быстрее работаешь — меньше шансов, что враг успеет «засечь» твою радиостанцию.
В одну из ночей Саша получила по радио приказ встретиться с людьми, которые ознакомят ее с новым заданием.
Вскоре в лесочке возле Литовского два подпольщика передали ей две увесистые мины и сообщили, что следующей ночью в сторону фронта через Черемисиново пройдет большой состав с боеприпасами. Саше приказано его взорвать. Не случайно именно ей. Однопролетный железнодорожный мост через тихую речку Тим, километрах в восьми западнее Черемисинова и всего в двух от Липовского, уже давно был объектом Сашиного внимания. О нем ей говорили еще тогда, когда отправляли на задание. Пока Саша жила в Липовском, она тайком облазила все подступы к мосту, и никто лучше нее не знал их. Надо было заложить мины точно к тому часу, когда пойдет эшелон. Задача несколько облегчалась тем, что поезда через Черемисиново в сторону фронта ходили нечасто, и Саша была предупреждена, что перед тем, как пойдет эшелон, который она должна взорвать, других составов не будет.
Саша шагнула к машине.
Немцы подхватили Сашу под руки, втолкнули в кузов через заднюю дверь и тотчас же захлопнули ее.
В кузове было совершенно темно, только через совсем узенькую щелку под дверью просачивалось немного света, но он не помогал разглядеть что-либо.
— Есть здесь кто? — вполголоса спросила Саша, надеясь, что в машине, может быть, и кто-либо из ее товарищей. Никто не отозвался. Она села, прислонясь спиной к стене, но вскоре отодвинулась: даже сквозь ватник, который немцы, отобрав все снаряжение, оставили на ней, чувствовалось, какой стужей несет от железной стены автомашины.
Загудел мотор, и машина тронулась.
До этого Саше казалось, что она уже примирилась с неизбежным. Но как хочется жить, как хочется! Это чувство вспыхнуло в ней сейчас с новой, мучительной остротой. И не давала покоя мысль: «А где-то, может быть, совсем недалеко, на пустыре или на кладбище, немцы уже все приготовили... известно, как они это устраивают...»
Прошло не меньше часа. Саша недоумевала: «Так долго? Куда же меня везут?»
Наконец машина остановилась. Открылась дверь, и Саше приказали выйти.
Она увидела, что машина стоит не на кладбище и не на каком-нибудь пустыре, приспособленном немцами для казней, а во дворе, огороженном высоким, глухим кирпичным забором, перед зданием, окна нижнего этажа которого наглухо закрыты железными щитами.
Сашу повели. Она обратила внимание, что в этом доме все выглядело совсем иначе, чем в грязноватом здании калинковичской комендатуры, откуда ее только что привезли. В коридоре постелена мягкая дорожка, поблескивают аккуратно окрашенные стены, на каждой из многочисленных дверей четко выведен номер. «Какой-нибудь штаб или гестапо, — поняла Саша. — И дальше от фронта, чем Калинковичи. Куда же меня привезли? И зачем? Убить меня могли и там».
...Ее провели в конец коридора и втолкнули в комнату без окон. Комнату освещала лампочка, помещенная в нише над дверью. Не было почти никакой мебели — только деревянная скамейка у стены. Едва Саша вошла в комнату, как за нею защелкнулась дверь с маленьким «глазком».
Было тихо, как в могиле. Не слышалось ни голосов, ни даже шагов в коридоре — мягкая дорожка, наверное, глушила их.
Наконец открылась дверь. В ней стоял молодой, весь отутюженный и начищенный эсэсовец в черном мундире. Даже в бледном свете лампочки на нем блестело все — пуговицы и пряжки, серебряное шитье на отворотах тужурки, череп-заколка на галстуке, эсэсовские молнии в петлицах.
— Прошу, мадемуазель! — с улыбкой сказал он по-русски.
Лощеный эсэсовец — было понятно, что он кто-то вроде адъютанта при большом гестаповском начальнике, — ввел Сашу в просторный кабинет. За письменным столом, над которым висел портрет Гитлера, сидел пожилой эсэсовец. Знаки в петлицах его мундира говорили о высоком чине: оберштурмбанфюрер — если перевести на армейские звания — чин, равный полковнику. Сбоку стола сидел еще один эсэсовец, помоложе и чином, видно, поменьше. Саша не разглядела, что у него в петлицах, он сидел вполоборота к ней. «Да что их разглядывать? — сказала себе. — Ведь мне теперь все равно, кто они и что. Ведь все, что узнаю здесь, уже не смогу передать нашим. Присматриваюсь по привычке... Будто задание выполняю».
Саша стояла посреди кабинета, а два гестаповца внимательно рассматривали ее. Старший полистал какие-то бумаги, лежавшие перед ним на столе, и Саша догадалась, что эти бумаги имеют к ней какое-то отношение. Наверное, в кабинете только что шел разговор о ней.
Оберштурмбанфюрер что-то шепнул второму гестаповцу, и тот, повернувшись к Саше, спросил ее по-немецки:
— Предпочтете говорить на немецком языке или на своем родном?
Саша хорошо поняла вопрос, но сделала вид, что недоумевает:
— Не знаю, что вы спрашиваете... Гестаповец повторил вопрос по-русски.
— Предпочитаю совсем не говорить с вами, — услышал он в ответ.
— Нам это известно, — сказал эсэсовец довольно спокойно. — В Калинковичах вы не назвали даже своего имени. Там не сумели расположить вас к разговору, барышня. Но, надеюсь, что у нас вы станете более общительны. Как ваше имя, кстати?
— Не имеет значения.
— О! — рассмеялся гестаповец. — Разведчик предпочитает погибнуть безымянным? Это делает вам честь. Это выглядит даже красиво. Но только не надейтесь, милая, что те, кто послал вас, станут чтить вашу память, как память героини. Мы сумеем создать иное впечатление о вашем поведении. И о вашей смерти, кстати. Но мы вовсе не хотим вашей гибели. Такая молодая и такая красивая девушка...— вам следует наслаждаться жизнью. И вы можете иметь хорошую жизнь...
Гестаповец прервал свою речь, как бы взвешивая, какое впечатление производят его слова. Потом встал, подвинул ей стул:
— Садитесь. Эти грубияны в Калинковичах плохо обошлись с вами, — продолжал свою речь эсэсовец. — К сожалению, они подошли к делу слишком примитивно. И вы напрасно посчитали, что для вас все кончено. О, это далеко не так!
Сделав паузу, очевидно для многозначительности, эсэсовец продолжил:
— Давайте разговаривать по-деловому. Вот наши условия. Вы рассказываете нам все: кто вас послал, ваше задание, пароли, явки в здешних местах, кто вы и кто с вами.
Если вы поступите так, это позволит нам сделать вам снисхождение, учитывая ваш прекрасный пол и не менее прекрасный возраст. Законы военного времени требуют подвергнуть вас смертной казни за шпионаж против германской армии, и там, в Калинковичах, вас уже поспешили приговорить. Но мы освободим вас. Вы получите соответствующие документы и сможете уехать в любую местность, находящуюся под нашим управлением, и жить там спокойно. Но возможен и другой вариант. Мы уверены, что вы — вполне подготовленная разведчица. Иначе вас не отправили бы в такой полет. Ваша квалификация позволяет вам принять и более привлекательное для вас предложение. Вы могли бы служить у нас. Мы предоставим вам такую работу, которая ничем не заставит вас рисковать, но даст вам хорошее обеспечение и сейчас, и в будущем. Может быть, вы думаете, что Россия победит? Да, вермахту пришлось значительно отступить. Но смеется тот, кто смеется последним. Германия еще повернет весь ход войны в свою пользу. Некоторые наши союзники стали нашими врагами. Но ваши союзники могут стать еще более страшными врагами для вас, чем наши для нас. А главное — германский ум скоро даст в руки армии фюрера новое оружие, которое переменит все карты. Впрочем, не будем теоретизировать. Мы предлагаем вам хороший и — поймите это — единственный выход.
Гестаповец помолчал, вглядываясь в лицо Саши, как бы стараясь понять, какое впечатление на нее произвела его речь.
— Итак? — спросил гестаповец, выждав. — Ваше решение?
Саша промолчала.
Тем же размеренным, менторским тоном, стараясь придать своему голосу оттенок доброжелательности, эсэсовец сказал:
— Должен предупредить вас. Если не примете нашего предложения, это вынудит нас поступить по всей строгости закона. И хочу вернуться к тому, с чего начал. В случае, если вы не захотите искупить свою вину перед рейхом, вы будете казнены. Но в газете, издаваемой для населения, а также по радио мы сообщим, что вы раскаялись и сотрудничаете с нами. Мы не оставим вам не только жизни. Мы не оставим даже хорошей памяти о вас там, на русской стороне. Чтобы вы могли быстрее прийти к единственно разумному решению, уведомляю вас, что сообщение о вашем переходе на нашу сторону мы уже даем. У вас останется только один выход. Повторяю — единственно разумный.
«Интересно, каким именем ты меня в своем сообщении назовешь?» — про себя усмехнулась Саша. Гестаповец, видимо, уловил эту усмешку в ее взгляде:
— Ваши товарищи сообщили нам ваше имя. Разумеется, оно вымышленное. Мы знаем, что перед отправкой на задание вы получаете псевдонимы. Но с нас достаточно и псевдонима.
«Что же не скажешь даже, какое мое имя ты узнал? Никто меня не выдал. Врешь ты все». — Саша едва сдержалась, чтобы не сказать все это вслух.
— Ну что же, — проговорил гестаповец, так и не дождавшись от Саши ответа.
— Я понимаю, что вам необходимо серьезно подумать. Мы вам дадим для этого время. Не так много, но дадим.
Гестаповец повернулся к своему начальнику, как бы испрашивая его одобрения.
— О да! — кивнул тот. — Вы, Генрих, насколько мне удалось уловить смысл вашей речи, заставите как следует призадуматься эту девушку.
— Красную девушку. В самом прямом смысле — красную девицу, как говорят русские, — засмеялся гестаповец, довольный своим каламбуром.
— Если эта девушка упряма так же, как и другие красные...
— Так или иначе, я сумею сделать ее более разговорчивой, — заверил гестаповец своего начальника.
Немцы говорили на своем языке, но Саша поняла все.
Сказать этому вежливому разъяснителю сразу, чтобы и не рассчитывал? Но надо ли ускорять свой конец?
Лощеный адъютант, который привел Сашу в кабинет, пришел за нею. Саша вновь оказалась в той же комнате без окон. Немного погодя безмолвный солдат с эсэсовскими значками в петлицах мундира принес и поставил на скамью суп в алюминиевой миске, положил ложку и кусок хлеба. Есть Саше совсем не хотелось, но она все же взялась за еду — силы надо поддерживать.
Немного погодя тот же солдат так же безмолвно забрал пустую миску и ложку и ушел, закрыв дверь.
От всего пережитого за день, от назойливых увещеваний гестаповца, которые она так долго выслушивала, Саша почувствовала страшную усталость. Она прилегла на скамью, отвернувшись от бьющего в глаза света лампочки. Хотелось уснуть, но все в ней было словно взвинчено. Однако в конце концов какое-то полузабытье охватило ее.
Отчаянный крик, полный неизбывной боли и ужаса, заставил Сашу вскочить. Крикнули где-то близко, за стеной. Крик повторился. Он был протяжен, казалось — бесконечен. Саша зажала уши ладонями. Однако крик все равно проникал в них. Но вот он оборвался. Саше показалось, что сразу же после этого за дверями послышался какой-то шорох. И в эту же секунду лампочка над дверью погасла. Сашу окружил непроницаемый мрак. «Нарочно потушили?» — она прислушалась. Мрак, безмолвие...
И вдруг — снова протяжный стон за стеной, стон, перешедший в вопль.
Стенания, доносившиеся из-за стены, врывались в мозг. Саше уже казалось, что терзают не кого-то, а ее, и что терзаниям этим не будет конца.
Но вот за стеной все стихло. И сразу же вновь загорелась лампочка. В дверном глазке, кажется, что-то шевельнулось. «Наблюдают, сволочи!» — с ненавистью посмотрела Саша на дверь.
Она прислушивалась: не донесутся ли из-за стены вновь крики. Кого там мучают фашисты? А что, если товарищей по десантной группе? «Ребята, ребята, где же вы?» — с тоской думала она. «Врет фашист, что вы назвали меня. Не верю. Не верю... Как плохо мне, что я не с вами».
Прошло, наверное, немало часов, полных напряженного ожидания, тяжелых раздумий, тревоги, мучительных, бесплодных поисков выхода и коротких минут полусна-полузабытья. И всякий раз, как только Саша сваливалась на скамью и смежала глаза, ее заставлял вскакивать вновь возникавший за стеной голос чей-то боли.
Кончился день, началась ли ночь?
Она все ждала: за нею придут. Что сказать гестаповцу, который дал ей так много времени для размышлений? Да ничего. Плюнуть в фашистскую рожу — и так поймет, что к чему. А потом? Он пошлет туда, за стену? Или сразу...
За нею не пришли. Тот самый гестаповец, который разговаривал с нею, явился сам.
— Итак, вы хорошо подумали? — спросил он. — Я могу доложить о вашем согласии, не так ли?
— Не так! — коротко ответила Саша.
— Очень жаль... Нам не хотелось бы подвергать вас другому обращению... — Он посмотрел даже как бы с сочувствием. — А все-таки, может быть, мы договоримся, как это у вас говорят, полюбовно?
Он уселся на скамью рядом с Сашей. Но она тотчас же встала и отошла.
— Боитесь, что я вас съем? — расхохотался гестаповец. — Но я желаю вам лишь добра.
«Пожалел волк...» — молча глянула на него Саша.
Гестаповец, немного подождав, вновь начал ее уговаривать. Говорил то спокойно, то зло, замолкал, давая ей время подумать, и вновь принимался за свои уговоры.
Наконец, видя что все его старания безрезультатны, он встал:
— Что ж, мне остается одно — доложить о вашем упорстве, — и вышел, плотно закрыв за собой дверь.
Гестаповец вернулся через несколько минут.
— Будете говорить? — лаконично спросил он, остановившись у двери.
Саша молча качнула головой: «Нет!»
— Тогда выходи! — сразу перешел гестаповец на «ты». Саша хотела надеть свой ватник, лежавший на скамье, но услышала:
— Оставить!
Саша думала, что гестаповец снова поведет ее к своему начальнику. Но ее вывели во двор — он был пуст и темен: оказывается, давно уже наступила ночь.
Гестаповец отвел ее в дальний угол двора, где к забору лепился низкий дощатый сарай.
— Стоять! — приказал он и достал электрический фонарик. Отодвинул створку двери сарая, посветив внутрь, скомандовал:
— Сюда!
В бегающем свете фонаря, то и дело слепившем ей глаза, Саша успела рассмотреть, что сарай пуст, лишь у стены, чуть не до крыши, поленницей сложены дрова.
Гестаповец молча подтолкнул Сашу к поленнице.
Расстегнув кобуру, он вытащил из нее черный парабеллум. Свет фонарика уперся Саше в лицо. Она невольно закрыла глаза. И услышала:
— Мне приказано тебя расстрелять. Но еще можешь одуматься. Имеешь одну минуту на размышление.
Саша молчала.
— Итак? — гестаповец поднял парабеллум.
«Пусть стреляет! Стреляет скорее!» — с отчаянной решимостью сказала себе Саша. Но немец снова спросил:
— Хочешь жить?.. Она закрыла глаза.
— Что, страшно умирать? — усмехнулся немец. — Ты уже закрыла свои прекрасные глазки?
«Смеешься?» — Саша гневно взглянула фашисту в лицо.
А ее палач уже поднял пистолет. Он целится. Рука его тверда. Черный зрачок пистолетного ствола недвижно смотрит ей в глаза...
— Считаю до трех! — услышала она. — Ты имеешь только секунды, чтобы! решить свою судьбу...
— Раз.
— Два.
— Три... Ну?
Стиснула зубы. Но глаз не закрыла.
— Стреляю!
Ослепительная вспышка выстрела.
Когда она пришла в себя, то удивилась: «Почему я жива?» Ноги не держали ее. Если бы она не упиралась спиной в поленницу, то, наверное, упала бы. Что-то застряло в волосах... Протянула к ним руку: щепка. «Откуда щепка? Отбило от полена пулей?»
А гестаповец, уже спрятав пистолет и направляя фонарь на Сашу, говорил с усмешечкой:
— Это пока только репетиция. Даем возможность подумать еще. Но если будешь упорствовать — не рассчитывай на мгновенную смерть.
***
«Почему немцы щадят меня? Все еще надеются, что выведают то, чего хотят? Если так долго ждут, значит, ни один из нашей группы не сказал ничего, И от меня не дождутся...»С того времени, как гестаповец водил Сашу на расстрел, прошло, наверное, недели две. Две недели в одиночке. Это тяжко — не видеть никого из людей, видеть только фашистов. Две недели допросов, угроз. Две недели постоянных ожиданий неизбежного... А может быть, не две, а больше? Трудно сохранить счет времени в такой жизни, если это можно назвать жизнью.
«Мгновенная смерть...» Эти слова гестаповца крепко застряли в памяти. Но разве это его слова?
Давняя, такая знакомая песня... Как-то вечером, в свободную минутку, которая выпадала так редко, пели эту песню, сидя на крылечке, несколько девушек, проходивших подготовку вместе с ней.
...И подруга отвечала:
Я желаю всей душой —
Если смерти, то мгновенной…
А Саша, хотя и была с ними, хотя и любила эту песню, в тот раз не пела: незадолго до этого получила от матери весточку, что похоронили отца.
...Почему так запомнился этот вечер — ранней весной сорок второго? К тому времени все чаще делились мыслями о близком будущем. Ведь некоторых посылали на задания не дожидаясь, пока они окончат курс. В этих разговорах как-то избегали говорить о том, что можно и не вернуться. Но в тот вечер, в минуту, когда отсвет только что зашедшего солнца разлился по горизонту в той стороне, где фронт, и как-то сама собой смолкла песня, подруга, Клава Проскурина, задумчиво сказала: «Ни в чем фронтовикам не завидую, только в одном: если погибают — так на виду у товарищей!..»
Все молчали. Но, наверное, каждый думал о том же, о судьбе своей, о том, не станет ли первое задание — последним?
Клава Проскурина... Жили в Рогозцах по соседству, дружили, учились в одной школе — только Клава была чуть постарше. Когда Саша поступала в институт, Клава, после седьмого класса окончившая педучилище, уже учительствовала в начальной школе поблизости от Рогозцев. Начало войны застало Клаву дома у матери — шли школьные каникулы. Так в Рогозцах и осталась. При встречах не раз говорила: «Надо в армию идти». А потом, уже поздней осенью, и в самом деле уехала, как говорила ее мать, учиться на медсестру. А в первый же день учебы совсем неожиданно встретились. «Ты меня теперь новым именем зови,— предупредила Клава и пошутила: — Мы теперь с тобой дважды тезки, я стала Сашей, а ты — Клавой».
Она умная была, вдумчивая, недаром в учительницы пошла. Была... Через несколько дней после памятного вечернего разговора на крылечке Клава вдруг сообщила: «Сегодня уезжаю». Расспрашивать куда — было ни к чему: все равно не сказала бы. Да и так понятно, что ее направили на задание. «Ты, наверное, дома сумеешь побывать, — сказала тогда Клава, — хоть на денек когда-нибудь да отпустят повидаться? Так передай моей маме привет и мое полотенце, самое любимое, ею вышитое. Скажи, как вернусь — обязательно к ней приеду». Полотенце передать не удалось, не случилось побывать в Рогозцах...
Клавина мать вот уж второй год дочку ждет, все надеется. С первого задания Клава так и не вернулась.
«А я не вернусь с двенадцатого», — с уже притупившейся болью думает Саша. И память возвращает ее к первому.
...Начало лета сорок второго года. На фронтах затишье. Затишье перед бурей: немного позже немцы начнут наступать.
Тихая безлунная ночь. Поле аэродрома. Пахнет нагретыми за день травами. В этих запахах приметен запах молодой полыни — ею и бурьяном позаросли поля за войну. Девять парней сидят рядом с Сашей на теплой траве. Девять еще совсем незнакомых ей ребят. Все они из разных мест. Но это неважно, знали ли они друг друга раньше. Их учили: верить товарищам, надеяться на них.
Девять парней и одна девушка — Саша! Никто из них не знает, что она не новичок, уже видывала фашистов. Не знает этого и летчик, который прохаживается поблизости возле готового к старту транспортного самолета. Немолодой, с медлительными движениями, он чем-то напоминает Саше отца.
Начинается посадка в самолет. Летчик стоит у подножия лесенки, по которой взбираются в фюзеляж один за другим десантники. Когда к лесенке подходит Саша, летчик вдруг говорит: «Береги себя, девочка. Тебе жить да жить надо...» Задержавшись, Саша удивленно взглядывает на него и слышит: «У меня дочка такая же... Может быть, сейчас тоже на опасное дело идет...»
В ту ночь их сбросили в лес недалеко от Белгорода. Группа имела приказ собрать данные о противнике.
Первый прыжок... Не учебный возле своего аэродрома, а на землю, занятую врагом... С непривычки было страшно, по-настоящему страшно...
...Снизу навстречу стремительно приближаются вершины деревьев, все отчетливее выступая из тьмы. В невнятном полусвете ночи их листва похожа на зеленовато-серую дымку, и в ней с каждой секундой все резче прорисовываются отдельные ветви, листья... вот вершины деревьев уже под ногами. Не зацепиться бы за сук, удачно приземлиться. Слегка согнуть ноги в коленях, как учили. Вытянуть носки, принять землю ими, чтобы не отбить пяток. Вот так, вот так!.. Не зацепиться за сук, а то потом отцепляйся... Какая-то ветка мягко хлестнула по ногам. «Неужели застряну?» Пронесло, пронесло... Вершина дерева прошумела рядом с головой. Ушла вверх, словно вознеслась. Белые стволы берез. Осторожно, земля!..
Ласковая, прохладная от ночной росы трава под рукой. Провела ею по разгоряченному лбу. Вокруг почти ничего не видно: здесь, в чаще, темень. Пахнет чем-то терпко и остро, как всегда росной ночью. Черемуха... Она еще в цвету.
Какая тишина... Ни шороха... До рассвета еще далеко. Лес спит.
Стараясь действовать беззвучно, Саша отстегнула парашют, свернула, запрятала под ближний куст. Прислушалась. По-прежнему ни звука. Надо ждать.
Где-то в стороне коротко свистнул перепел. Сигнал сбора группы. Но может быть, не сигнал, а свистит настоящий перепел? Сигнал должен прозвучать трижды. Снова просвистел... И снова, в третий раз. Скорее туда!
Саша нашла товарищей, а вместе с ними и партизан, с которыми группа должна была связаться.
А через день она была уже в Белгороде с надежным паспортом, в котором, как полагается, стоял штамп немецкой комендатуры. Она поселилась на конспиративной квартире под видом хозяйской племянницы, заброшенной в Белгород превратностями войны. Хозяйка помогла своей «бедной родственнице» найти поденную работу в городе. Саша ходила по домам: стирала белье, мыла полы, работала на огородах. Как и в сорок первом году в Тиме, она не вызывала подозрений. Саша обошла не только Белгород, но и окрестности. Как охраняются мосты и склады, куда тянутся линии связи, где расположены аэродромы и сколько на них самолетов — все примечал ее глаз.
Выполнив задание, Саша получила приказ возвратиться. Ночью за нею на партизанский лесной аэродром прилетел «кукурузник». Она вернулась к Кремлеву, чтобы продолжить учебу.
Но вскоре ее вызвали и спросили:
— У вас ведь есть родственники на оккупированной территории? Неподалеку от ваших родных мест, близ станции Черемисиново?
— Да, — ответила Саша, — в пяти километрах от Черемисинова, в Липовском. Тетя Наташа.
— Наталья Ивановна Нефедова, колхозница?
— Она.
— Даем вам возможность навестить тетю. И даже пожить у нее совершенно открыто, под своим настоящим именем. Племянница у тети — в этом немцы ничего подозрительного не найдут. Вы не захотели убегать от немцев, а пришли жить к тете — это для вас, с точки зрения немцев, будет даже плюсом. Отправляясь погостить к тетушке, возьмите с собою радиостанцию и шифр. Отправим вас на самолете, спрыгнете в лесу между станциями Черемисиново и Мармыжи. Ближе к Черемисинову прыгать опасно: там повсюду очень много немецких войск. Доберетесь до тетушки пешком. Документ выдадим надежный. А теперь слушайте задачу.
***
...— Здравствуйте, тетя!Наталья Ивановна так и ахнула, увидев племянницу. В первое мгновение даже не поверила своим глазам: неужели эта босая девушка в белом платочке, с кошелкой в руке, — Саша?
— Ой, да откуда ж ты? Ведь Рогозцы за фронтом?
— В прошлом году, как на окопы отправили, с той поры и скитаюсь. Домой мне теперь не попасть. Да и нельзя. Известно — комсомолка, в райкоме работала. Примите, тетя. Во всем помогать буду. Документы у меня в порядке.
— Куда же тебе, бедной, деваться? Живи.
Ни Наталья Ивановна, ни ее муж не догадывались, что Саша разведчица. Они не знали, что в ее кошелке находилась маленькая радиостанция «Север», которую разведчики любовно называли «Северком», и шифровальные таблицы. Все это Саша потихоньку сразу же спрятала на дворе, в соломе, которой был покрыт погреб.
Бывая на работе в поле, слушая разговоры селян, у многих из которых жили в домах немцы, и все примечая своим глазом, Саша собирала сведения о немецких войсках, находившихся в округе. От Литовского и Черемисинова до фронта не было и полусотни километров. Можно было догадаться, что в этих местах гитлеровцы сосредоточивают войска, готовя наступление.
Ночами, когда все в доме спали, Саша потихоньку выходила во двор. Разворошив на кровле погреба солому, доставала «Северок» и, стараясь не привлечь ничьего внимания, уходила огородами в ближнюю рощицу или куда-нибудь в темное поле, включала рацию, передавала результаты своих наблюдений. Каждый раз передачу вела с нового места — на случай, если фашисты, обнаружив работу неизвестной радиостанции, ведущей передачу шифром, попытаются ее запеленговать. Сашин «Северок» работал на передачах всегда недолго, лишь считанные минуты. Она знала: быстрее работаешь — меньше шансов, что враг успеет «засечь» твою радиостанцию.
В одну из ночей Саша получила по радио приказ встретиться с людьми, которые ознакомят ее с новым заданием.
Вскоре в лесочке возле Литовского два подпольщика передали ей две увесистые мины и сообщили, что следующей ночью в сторону фронта через Черемисиново пройдет большой состав с боеприпасами. Саше приказано его взорвать. Не случайно именно ей. Однопролетный железнодорожный мост через тихую речку Тим, километрах в восьми западнее Черемисинова и всего в двух от Липовского, уже давно был объектом Сашиного внимания. О нем ей говорили еще тогда, когда отправляли на задание. Пока Саша жила в Липовском, она тайком облазила все подступы к мосту, и никто лучше нее не знал их. Надо было заложить мины точно к тому часу, когда пойдет эшелон. Задача несколько облегчалась тем, что поезда через Черемисиново в сторону фронта ходили нечасто, и Саша была предупреждена, что перед тем, как пойдет эшелон, который она должна взорвать, других составов не будет.