«Но разве суть в том, чтобы стало известным имя? — подумала тогда Саша. — Не надежда на мою благодарность двигала теми двумя солдатами. Да и я ползла по мозырскому кладбищу не ради чьей-то благодарности. Важно сделать все, что можешь...
   Все, что можешь... А ведь кто-то из наших сейчас, наверное, беспокоится обо мне, надеется что-то узнать...» Когда думаешь так — все-таки немножко легче быть здесь, в стенах, из которых нет выхода. Глухая ночь, тихо в подвале гестапо. И может быть, никого нет там, наверху, в кабинете следователя. Но проклятая машинка стучит… стучит...

А ВЕСНА ПРИДЕТ

   Несколько дней назад Сашу перевезли на новое место. До этого она не знала, где находится; Знала только, что из Калинковичей, где ее схватили, увезли куда-то далеко, может быть километров за сто, везли в закрытой машине часа полтора. Высадили во дворе, огороженном высоким забором, и ей так и не удалось понять, в каком она населенном пункте.
   На новом месте ее поместили в одиночке. Почти каждый день водят на допрос. Допрашивают по-всякому: иногда вежливо, иногда бьют. Но самое тяжелое — это когда не дают спать, когда часами держат стоя, беспрерывно задавая вопросы и повторяя: «Ответишь — отправляйся спать».
   Сегодня ночью, вызвав на допрос, почему-то сразу же вернули в камеру. Успела заметить: у следователя, писаря, конвоиров очень встревоженный вид. Что случилось у них? Может быть, наши начали наступать?
   ...Открыла глаза. Все равно не заснуть. А ночь, кажется, уже кончилась. Грязно-серый потолок посветлел: где-то там, на свободе, уже взошло солнце. Сюда, в камеру, оно никогда не заглядывает. Снаружи перед окном приделан наклонный дощатый щит, и над его верхним краем видна только небольшая полосочка неба. Иногда там промелькнет птица. А вчера на край щита сел и долго скакал по нему воробей. И это очень порадовало Сашу. Все-таки живое существо. Ведь с тех пор как ее схватили, она не видела никого, кроме гестаповцев, конвоиров, тюремщиков. Они отгородили от нее весь мир.
   И все-таки есть где-то, совсем близко, небо, солнечный свет, снег...
   Привстав с тощей подстилки, Саша села, охватив руками колени, всматриваясь в продолговатый, вытянутый по горизонтали прямоугольник неба, рассеченный на клетки толстыми прутьями решетки. Сегодня небо необыкновенно синее. Таким синим оно становится лишь к концу зимы, когда уже уловим запах чуть подтаявшего снега. Сейчас он лежит, отяжелевший за зиму, плотный, зернистый. Если идти по нему, то с легким хрустом ломается чуть заметная сверху корочка и с каждым шагом под ногами раздается еле слышный, рассыпающийся звон, будто раскатываются тысячи крохотных, не видных глазу, стеклянных бубенчиков. О, если бы можно было сейчас выйти отсюда и пошагать под этим синим-синим предвесенним небом — напрямик, звонкими снегами, навстречу встающему за дальним лесом солнцу, навстречу своим, идти, дыша чистым воздухом зимнего леса.
   Весна... Даже сюда, в это подземелье, долетело ее первое дыхание. «Весна придет. А меня, пожалуй, уж не застанет». Саше кажется, что она думает об этом уже почти спокойно. Ведь у нее было столько времени, чтобы привыкнуть к этой мысли...
   Она привыкла к тому, к чему человеку привыкать противоестественно: к боли, к постоянному ожиданию новых мук, к тому, что в любую минуту на пороге могут появиться палачи. Привычным стало для нее и то, что вот уже второй месяц она не видит никого, кроме врагов. В какой-то мере Саша завидовала товарищам по группе: они, наверное, вместе.
   В этот день ее так и не вызвали на допрос. А когда начало темнеть, в камеру втолкнули какого-то человека в порванном полушубке. Следом за ним кинули его шапку. Человек некоторое время лежал ничком, укрыв лицо между согнутыми руками, потом приподнялся, глянул на Сашу, удивился:
   — Девушка? Тебя-то за что сюда?
   — У фашистов спроси, — ответила Саша.
   — Известно... — проговорил человек. — Гады, они и ни в чем не виноватых хватают... — Болезненно скривив лицо, пощупал пальцами лоб, на котором багровел широкий свежий рубец. — Чуть башку не раскололи, палачи проклятые!
   На щеках человека, давно не знавших бритвы, покрытых клочковатой черной порослью, на его распухших губах виднелись следы запекшейся крови.
   Кто он?
   Саша не спешила расспрашивать. Она следовала неписаному правилу: если ты попал в руки врага и встретился там с кем-то, схваченным, как и ты, — не только не спеши рассказывать о себе, но и сам не будь очень любопытным, чтобы не вызвать подозрения, что ты — специально подсажен.
   Конечно, Саше очень хотелось узнать, кто он такой, ее неожиданный сосед: провокатор, друг-соратник или ни то, ни другое — случайно схваченный по подозрению человек. Но она уже давно научилась выдержке.
   А сосед тем временем успокоился, пристроился у противоположной стены, пошарил по карманам полушубка, наскреб несколько крупиц махорки, посетовал:
   — Закурить бы... Да бумагу и зажигалку отобрали, проклятые. Была бы ты мужик, может, у тебя что нашлось бы, а так-то... Тебя как звать?
   — Зови как хочешь, — уклончиво ответила Саша. — Хоть Авдотьей.
   — Не, на Авдотью ты не похожа... — улыбнулся сосед.— А что не хочешь по правде-то назваться?
   — Тебе разве не все равно? — вопросом на вопрос ответила Саша. — А уж если ты такой любопытный, так, пожалуйста, знай, секрета в том теперь никакого нет: я парашютистка.
   — Парашютистка? Вон оно что! Ну, бедовая... Да меня озолоти — не соглашусь с самолета прыгать.
   — Слушай, а где мы находимся? — спросила в свою очередь Саша.
   — Как где? В гестапе.
   — Знаю, что не в санатории. В местности какой?
   — В Копцевичах.
   — А ты что, здешний?
   — Здешний. Наша деревня отсель шестнадцать километров. Всех немцы поразорили, сколько замордовали, скольких в Германию свою треклятую, вот таких молодых, вроде тебя, поугоняли. От такой жизни в партизаны пойдешь.
   — А ты что, из партизан?
   — Не, я шорник. Меня немец с самого начала мобилизовал сбрую чинить. Я ему человек нужный, не обижали. Тут сколь времени у них при хозяйстве. И паек имел...
   — А сюда попал — за работу отблагодарили?
   — Кто их знает. У меня перед ними вины нет. Я здоровьем слаб, беркулез. В армию, как война началась, не взяли. Давно в партизаны бы ушел, да здоровье не позволяет.
   — Чего же тебе в партизаны, если ты от немцев плохого не видел?
   — Это я-то? Как это — не видел? А кто материну избу сжег? Немцы! Моего брательника, хворый он, дорогу расчищать не вышел, до полусмерти палками измолотили, инвалидом в тридцать пять годов сделали. Из-за кого мать моя на смертном одре лежит, в чужом доме, — приютили, спасибо, люди добрые. Кто во всем этом виноватый? Они, проклятущие, немцы-гитлеры. Кабы я что мог сурьезное против них — жизни не пожалел бы!
   — Наверное, они тебя сюда по подозрению...
   — Откель подозрение-то? Я научен при ихнем царстве язык за зубами держать. По ошибке какой-то меня сюда запихнули. С переполоху.
   — С чего переполох-то?
   — Наши, слышь, наступают с фронта. Немец-то и стал суетной. А тут еще партизаны склад горючего спалили, Вот гестапо и хватает всех, кого ни попадя.
   — Слушай, а ты про других парашютистов не слыхал? — Саша ухватилась за надежду хоть что-нибудь узнать о товарищах. — Со мною ведь еще девятерых схватили.
   — Рад бы всей душой, да ничего тебе, дева, сказать не могу.
   «Подсаженный или неподсаженный?» — никак не могла решить Саша, присматриваясь к соседу. Доверия не добивается, не пристает с расспросами, с кем мы должны были связаться. Сочувствует как будто искренне...»
   Новый сосед пробыл в камере с Сашей двое суток. Много ее не расспрашивал, но очень сочувствовал ей: такая молодая, ей бы жить да жить. На третий день его вызвали на допрос. Вернулся оттуда веселым.
   — Выпустят меня! С другим каким-то попутали. Сказали — завтра начальнику доложат, как приедет, и выпустят.
   — Поздравляю, счастливо отделался.
   — Благодарствую... А вот за тебя, дева, не поверишь, как душа болит... Уж давно мозгой ворочаю, как тебе помочь...
   — Наворочал что-нибудь?
   — Есть одно соображение...
   Оглянулся на дверь, придвинулся к Саше, снизил голос до шепота:
   — Я же знаю — от партизан люди везде. Может, даже здесь. Вот я и думаю: если б они узнали, что ты тут, может, и вызволили бы. Клятву даю: ежели выпустят меня — расшибусь, а постараюсь, чтобы партизаны про тебя узнали.
   Саша задумалась:
   «А что, если он и в самом деле хочет, чтобы меня выручили? Тогда есть шанс спастись».
   Саша знала явки, сообщенные ей перед вылетом на случай, если бы ей пришлось действовать одной. Быть бы уверенной, что ее сосед по камере тот, за кого себя выдает. И тогда дать ему нужный адрес. Саша помнила, как ее освободили партизаны летом в сорок втором году. Но тогда они знали, что с нею, где она. А сейчас скорее всего о ней никто не знает.
   Дать адрес? Единственная надежда, последний шанс.
   Но если все-таки этот человек подставной? Цепляясь за свою жизнь, ставить под удар других, погубить дело?
   Как хотелось ей верить этому человеку! Но нет достаточных оснований. Нет.
   И, как бы отрезая все пути к дальнейшим сомнениям, Саша сказала себе: «Не имею права рисковать. Не имею права никому сообщать явку. Таков приказ».
   Вскоре за ее соседом пришли, и в камеру он уже не вернулся.
   Сашу после долгого перерыва вновь повели на допрос.
   Допрашивал какой-то еще не знакомый ей следователь. Уже давно все следователи — в черных эсэсовских или зеленых армейских мундирах, и молодые и пожилые, и грубые и въедливо вежливые, с руками холеными, умеющими изящно подставить стул, и с волосатыми ручищами, которые наносят тяжеленные удары, — все они уже давно слились в одно, многоглазое, многоротое, многорукое, мучительно омерзительное существо. Она уже знала, что никакой новый допрос ничего не изменит в ее судьбе.
   Однако перед этим допросом Сашу не вызывали почти неделю, и она полагала, что объяснялось это тем, что немцам было не до нее из-за нашего наступления, если оно действительно началось. А может быть, они что-нибудь придумали?
   Офицер, к которому Сашу привели на этот раз, начал с того, что сказал:
   — Тебе уже давно известно — и ты и все твои соучастники приговорены к смерти. Приговор утвержден командованием. Считай, что ты уже мертвая. Но тебе дана возможность вернуть жизнь чистосердечным признанием. Не будь глупа, используй этот последний и единственный шанс.
   — Ну что же,— сказал офицер, не дождавшись ответа.— Даю тебе поразмыслить до завтра.
   На следующий день ее привели к нему снова.
   — Итак? — спросил он. — Ты решила поступить благоразумно?
   — Да, — тихо ответила Саша. — Я решилась на самое благоразумное.
   — Отлично! — обрадовался офицер. — Я знал, что такой молодой девушке не захочется расставаться с жизнью. Итак, я задаю вопросы, ты отвечаешь, затем...
   — Я ничего не отвечу. Можете покончить со мной.
   — Успеем! — офицер недобро улыбнулся. — Ты еще будешь молить нас о смерти! Но можешь заслужить и жизнь...
   Саша утомленно закрыла глаза.
   — Я не буду вам служить. Не буду.
   Нет, не случилось того, чего она ждала, — немец не ударил и не выстрелил в нее. За спиной Саши скрипнула дверь, ее схватили за руки, потащили.
   ...Кто подложил прохладную ладонь под пылающую голову? Кто-то из товарищей? Или мама?.. Но нет никого рядом. Под щекой холодный каменный пол. Нет сил даже открыть глаза... Боль — и молчание. Боль — и молчание. Кусала губы, болью пыталась гасить боль. Случалось, не могла сдержать крика. Но ни слова, ни слова палачам.
   Сколько длилось все это вчера? Час или сутки? Те, что терзали ее, устали. Она видела — у них уже трясутся руки. Появился какой-то новый, в мундире с засученными рукавами. Выругал всех. Крикнул на плохом русском: «Ты мне заговоришь, красный девошка!» Он скомандовал — ее подтащили к столу, на краю которого было какое-то сооружение с винтами, с разъятым железным обручем наверху. Голову втиснули в обруч, он сдавил ее. Перед глазами возникло что-то багрово-алое, пышущее нестерпимым жаром. В руке гитлеровца на длинном черном стержне качалась выкованная из железа раскаленная докрасна пятиконечная звезда. «Будъеш отвечайт?» — «Нет!» — крикнула она. Звезда, пахнув в лицо нестерпимым жаром, взвилась, исчезла. И в тот же миг нестерпимая боль обожгла затылок, и ничего уже не осталось, кроме этой боли.
   Гром засова. Ржавый скрип петель. «Снова за мною...» — Ауфштеен!
   Встать! Набрать сил и встать. Не из страха, нет. Чтоб не лежать у ног фашистов.
   Попыталась приподняться. Но сил не хватило...
   Грубым рывком оторвали от пола, поставили на ноги, потащили...
   Потерять сознание не успела: свежий, наполненный прохладой предвесенней влажностью ветерок пахнул в лицо, и это как-то прибавило сил. Однако на ногах устоять не смогла.
   Но упасть ей не дали, подхватили чьи-то руки — нет, не грубые руки мучителей, а другие, бережные. Только тогда разглядела, что рядом-товарищи по группе. Поддерживают, встав вплотную, совсем близко их лица. Как изменились они с тех пор, когда она их видела в последний раз на станции Калинковичи, в какой-то большой комнате, куда всех десятерых притащили уже обезоруженными и связанными.
   Оборванные, изможденные, с серыми лицами, как не похожи были эти истерзанные фашистами люди, выглядевшие почти стариками, на тех бравых парней, с которыми Саша два месяца назад вместе отправлялась на задание. Но это были они, ее товарищи. Они поддерживали ее, не давая упасть. И, чувствуя тепло дружеских рук, Саша, казалось ей, обретала в себе какие-то новые силы. Ведь теперь все они вместе. До конца.
   Только сейчас она заметила, что на груди у каждого, на веревке, перекинутой через шею, повешена доска с аккуратной надписью на русском языке: «Советский парашютист». Один из немцев, подойдя к Саше, повесил и ей на шею такую же доску.
   Прозвучала хлесткая, как удар бича, команда. Сашу и ее товарищей повели к уже распахнутым воротам, подталкивая прикладами и окриками.
   Шагали по раскисшему, подтаявшему снегу, который податливо расступался под ногами. Но каждый шаг давался Саше с большим трудом — не было сил. И если бы ее не поддерживали под руки, она, наверное, не смогла бы сделать и нескольких шагов. Воздух, наполненный запахом талого снега, воздух ранней весны кружил голову, как вино. Уже давно не видевшей ничего, кроме стен камеры и крохотного прямоугольника неба в зарешеченном окне, Саше все казалось сейчас необычным и новым: и чуть подернутое прозрачными, медленно плывущими продолговатыми облачками небо, и покачивающиеся на легком ветерке тонкие ветви деревьев по сторонам дороги. Словно в необычном уже для нее мире шла она сейчас, в мире, таком знакомом и таком далеком от всей ее жизни в последнее время.
   Шли молча. Слышен был только шаркающий по мокрому снегу звук шагов, чье-то трудное, хрипловатое дыхание. Плотной кучкой, держась друг за друга, шли десять человек, окруженные конвоем. Старались держать головы как можно выше, ступать как можно тверже, чтобы не радовать врагов видом своей слабости. Гитлеровцы с нашивками зондеркоманды на рукавах шинелей, которые вели Сашу и ее товарищей, в первые минуты подталкивали их, покрикивали. Но те шли, словно бы не замечая своих мучителей, словно какая-то невидимая сила на последнем пути как бы отгородила их от палачей, подняла над ними. И этого не могли не почувствовать гитлеровцы! Если они и были освобождены их фюрером от совести, то способности ощущать силу человеческого духа они еще не потеряли. Ведь даже зверь, случается, темным инстинктом своим ощущает ее присутствие и столбенеет перед человеком. Вот так и немцы из зондеркоманды. Они вели Сашу и ее товарищей уже без окрика, без тычка, без ухмылки.
   Саша шла в каком-то полузабытьи. Взор ее выхватывал и фиксировал то лица товарищей, обращенные к ней, то фигуры каких-то женщин, наглухо замотанных в шали, робко и сочувственно глядящих с обочин дороги, то квадратные, обтянутые мутно-зеленым шинельным сукном спины конвоиров, шагающих справа и слева.
   Их вывели за околицу и остановили на ровном и голом выгоне, где снег был совсем уже немощным, посеревшим, и кое-где сквозь него просвечивала земля. Легкий шелест, подобный шелесту волны, слышался вокруг, и только сейчас Саша поняла, что за серо-зеленой цепью немцев, сомкнутой вокруг нее и ее товарищей, стоят люди. Темные одежды и бледные лица женщин, девочек, старух, несколько седых бород, и глаза, глаза, глаза, наполненные болью, состраданием. Люди, настоящие люди. Не фашисты. А свои, те самые, ради которых в войну она шла на все. Саша догадывалась — гитлеровцы нарочно согнали жителей на этот пустырь, чтобы они смотрели и устрашались.
   Раздалась какая-то команда, которую Саша не расслышала, к ней и к ее товарищам подбежали несколько немцев и оторвали их друг от друга. Она только успела ощутить прощальное пожатие чьих-то пальцев на своем запястье. И только сейчас обратила внимание на то, что стоит перед длинным дощатым помостом высотой в стол и что помост этот построен под большими деревенскими качелями, на которых по праздникам в мирное время, наверное, весело раскачивались местные девчата и парни. Но сейчас на прочных бревенчатых перекладинах не качели, а петли.
   Последней из десятерых ее втащили на помост, поставили прямо перед петлей, свисающей почти до уровня ее лица. Немец, который подвел Сашу к этому месту, хотел поддержать ее, увидев, что она качнулась от слабости. Но Саша так посмотрела на него, что он послушно убрал руку. Превозмогая себя, она удержалась на ногах, встала прямее. Хотелось сказать что-то людям, родным людям за цепью немецких солдат, окружающих помост со страшными качелями. Но слишком мало физических сил оставалось — все они ушли на то, чтобы устоять на ногах. Встретилась взглядом с товарищами. «Держись, мы вместе!» — молча говорили их глаза.
   Ударила в уши команда:
   — Штиль гештанден!
   Все немцы, исполняя эту команду, вытянулись и замерли.
   Колыхнулись и стали неподвижными лица людей за оцеплением.
   К помосту вышел офицер в высокой фуражке, в очках. Вытащил листок бумаги, который зашевелился от порыва ветра. Офицер покрепче сжал листок в пальцах. «Приговор...» — уже спокойно подумала Саша. И вдруг листок выпорхнул из рук офицера, фуражка соскочила с его головы и сам он куда-то исчез из поля зрения. И только в этот момент Сашин слух отметил длинную, удивительно громкую автоматную очередь. Саше показалось, что в этот миг какой-то вихрь подхватил ее, сбил с ног, швырнул куда-то...
   ...К сознанию она возвращалась медленно, словно всплывала с глубокого, темного дна. Всплывая, как бы проходила поочередно зону каждого отдельного чувства, становясь способной к нему и укрепляясь в нем. Сначала терпкий запах лесной хвои — близкий-близкий. Потом ритмичное поскрипывание, ломкий хруст шагов; такой звук бывает, если идти по бездорожью, проминая снег, напрямик. Наконец открыла глаза. Пасмурное небо, вершины деревьев над головой, медленно уплывающие назад. Впереди, прямо перед глазами, — спина человека в суконной куртке, голова его обнажена, лохматятся черные, густые, давно не стриженные волосы. На шее поверх шарфа черный ремень трофейного немецкого автомата, висящего на груди. В напряженно оттянутых тяжестью руках человека концы двух жердей, из которых сделаны носилки, застланные еловыми ветками.
   «Неужели это не сон? Я среди своих!» — но вновь накатилось беспамятство.
   Второй раз она приходит в себя уже в землянке. И видит возле себя товарищей, вместе с которыми еще недавно стояла под виселицей.
   — Кто нас освободил?
   — Партизаны. Им был дан приказ с Большой земли.
   Саше рассказывают: спрятав автоматы под одеждой, партизаны пробрались в толпу жителей, согнанных гитлеровцами к месту казни. Когда офицер вышел огласить приговор, партизаны, стоявшие к немцам ближе всех, ударили по ним из автоматов. Испуганные жители попадали наземь, и это дало возможность партизанам быстро перестрелять немногочисленную охрану. Прежде чем к месту неожиданного происшествия успели примчаться из местечка другие гитлеровцы, партизаны вместе со спасенными отошли к близкому лесу и скрылись в нем.
   Сколько их было потом, дней и ночей, в землянке лесного партизанского госпиталя? Горела огнем голова, и казалось — все еще пылает, пылает в ней звезда, выжженная на затылке. Пропадали слух, память, сознание. Не хотели заживать раны — следы многочисленных гестаповских допросов.
   Наконец прибыл связной самолет. Час или два полета — и самолет приземлился на Брянском аэродроме. Оттуда увезли в госпиталь.
   В первые же дни врачи сказали:
   — Вам нужно лечиться серьезно и долго. Мы эвакуируем вас в тыловой госпиталь, где есть все условия...
   — Нет, нет! — воспротивилась Саша. — Оставьте меня здесь! — Она боялась, что из далекого тыла может и не поспеть на свой фронт, где ее уже знают и товарищи и командование. Ей так мечталось, после того как вылечится, снова явиться в штаб и доложить: «Гвардии сержант Кулешова к выполнению задания готова».
   Но врачи говорили: «Вам еще долго лечиться».
   Саша завидовала друзьям, оставшимся в строю. Завидовала тем раненым, которые имели основания надеяться, что, выздоровев, вернутся в свои части. С волнением вслушивалась в сводки Совинформбюро: наши наступают в Крыму, взят Севастополь, началось наступление на Карельском перешейке... И ждала: «Мой Третий Белорусский скоро двинется вперед. И будет в сводке: «Войска Рокоссовского...» Наш фронт в центре других фронтов. Он пойдет на Польшу, в Германию... «Войска Рокоссовского на Берлинском направлении...» А я останусь здесь?»
   23 июня 1944 года, на другой день после того, как исполнилось три года с начала войны, Саша услышала, что перешел в наступление и ее фронт. А она все еще оставалась в госпитальной палате.

В ЗАОКСКОЙ СТОРОНЕ (эпилог)

   Считанные минуты стоят поезда на этой маленькой станции. Едва успеет пассажир, выглянув в окно, пробежать взглядом по станционной вывеске и прочесть «Тарусская», как уже поезд катит дальше, от Тулы или на Тулу, и вновь по сторонам мелькают березовые перелески. Они то отступают в сторону, распахивая простор полей, то вновь набегают вплотную к железной дороге. Уже давно скрылись позади, за стеной леса, маленькая станция и поселок при ней, и взгляд путника из вагонного окна пробегает по новым и новым летящим навстречу рощицам, деревенькам, полянам, пашням, поселкам, не находя ничего особо примечательного, на чем задержался бы глаз. А ведь может именно здесь, в одной из изб, что мелькнули на мгновенье за белыми стволами придорожных берез, жил или живет человек судьбы удивительной.
   Человек и место, в котором он живет... До обидного мало порой задумываемся мы над этим, занятые своими повседневными делами и заботами. Промелькнувшая по пути, затерявшаяся где-то позади в березовом море станция Тарусская... Повторите это название про себя и задумайтесь немного. Уже само название это скажет сердцу много: Тарусская... Та, русская... Цепная реакция чувств вызовет и поставит рядом с этим названием другие: Поленово, Ока... Красивейшие места нашей российской земли. Проезжаешь их, и неудержимо тянет сойти с поезда и не спеша пройти полевыми тропами или напрямик по ласково стелющейся под ногами траве, и по привольному лугу, мягким изгибом обнятому тихой, неслышной речкой, и через серебряно отсвечивающие прозрачные березнячки, и через задумчивый, зеленый полусумрак липовых и дубовых рощ. За одной из них вдруг откроется широкая жемчужно-серая лента шоссе, по которой стремглав летят разноцветные машины, и, если подойти поближе, услышишь шелест их колес, уловишь запах сгоревшего бензина и масла, но никакой машинный запах не в силах даже у дороги заглушить травяные, грибные, лиственные ароматы, царствующие окрест. И полоса асфальта, словно гигантская струна, натянутая на зеленую деку полей, непрерывно звучащая на низкой, мягкой ноте машинного гула, и поющие под ветром провода, несомые столбами, шагающими напрямик через поле, и видные на темном фоне дальнего леса белые домики, красные крыши и ажурная вышка водонапорной башни совхозной или колхозной фермы — все эти дела рук человеческих только дополняют исконную природную прелесть здешних мест.
   ...К этой станции примыкает просторно раскинувшийся от леса до леса поселок, вернее, — небольшой городок, рай-городок, то есть районный центр. Название он имеет не общее со станцией, а свое, особое: село Заокское. Одноэтажные и кое-где двухэтажные дома просторно расставлены вдоль широких улиц с тянущимся по обеим сторонам штакетником. Поблескивает на площади большими окнами Дом культуры, на разномастных зданиях вывески районных учреждений. Чуть в стороне от центра авторемонтные мастерские, еще дальше заводик, на котором делают резиновые сапоги, швейная фабрика, мебельная — вся промышленность районного масштаба. Больница, несколько школ. Базарчик на площади, чаще всего безлюдный. Крохотная гостиница, заселенная постоянными квартирантами, ночный районный городок...
   На одной из улиц Заокского — одноэтажный бревенчатый дом с вывеской над ним: «Районная библиотека».
   Нас приветливо встретит хозяйка читального зала — не броская на вид, просто причесанная женщина с типично русским лицом не резких линий, но очень своеобразным. Черты женской мягкости, природной доброты, спокойствия гармонично сочетаются в ней с чертами решительности, настойчивости. О твердости характера говорит энергичный контур небольшого подбородка, четкий рисунок губ, а крутые брови вразлет, внимательный, словно о чем-то вопрошающий взгляд ее чуть прищуренных глаз и высокий открытый лоб как бы дополняют ее облик чертами пытливости и незаурядного ума.