---------------------------------------------------------------
Изд: Журнал "Нева". Сокращенный журнальный вариант
В полном варианте этого есть еще один абзац о том, что ~ "поскольку
гипнотической силе Шуа-дю-Гюрзеля не в силах был противиться даже сам
Шуа-дю-Гюрзель, то он страстно влюбился сам себя. К счастью, после Нарцисса
жил еще пастух Онон" и так далее. Тогда становится понятно, почему Сорокин
говорит "Ай-яй-яй, какое салонное, махровое, похабное пшено!"
Далее: Феликс Сорокин спускается "в нашу странную кондитерскую, где
слева цветут на прилавке кремовые розы тортов, а справа призывно
поблескивают ряды бутылок с горячительными напитками" и покупает сладости
перед тем, как сесть за Синюю Папку. В полном варианте он стал покупать
спиртное. Ну и некоторые другие мелочи.
---------------------------------------------------------------

Фантастическая повесть

-------------------------------------
"как пляшет огонек!.. Сквозь запертые
Ставни осень рвется в дом..."
(Райдзан).
-------------------------------------



    Глава I



В середине января, примерно в два часа пополудни, я
сидел у окна и вместо того, чтобы заниматься сценарием, с
отвращением прихлебывал теплый "бжни" и размышлял о
нескольких вещах сразу. За окном мело, машины боязливо
ползли по шоссе, на обочинах громоздились сугробы, и смутно
чернели за пеленой несущегося снега скопления голых деревьев
и щетинистые пятна и полосы кустарника на пустыре.
Москву заметало.
Москву заметало, как богом забытый полустанок
где-нибудь под актюбинском. Вот уже полчаса посередине шоссе
буксовало такси, неосторожно попытавшееся здесь
развернуться, и я представлял себе, сколько их буксует
сейчас по всему огромному городу - такси, автобусов,
грузовиков и даже черных блестящих лимузинов на шипованных
шинах.
Мысли мои текли в несколько этажей, лениво и вяло
перебивая друг друга. Думал я, например, о дворниках. О том,
что до войны не было бульдозеров, не было этих
звероподобных, ярко раскрашенных снегоочистителей,
снегоотбрасывателей, снегозагребателей, а были дворники в
фартуках, с метлами, с квадратными фанерными лопатами. В
валенках. А снега на улицах, помнится, было не в пример
меньше. Может быть, правда, стихии тогда были не те...
Еще думал я тогда о том, что в последнее время то и
дело случаются со мною какие-то унылые, нелепые,
подозрительные даже происшествия, словно тот, кому надлежит
ведать моей судьбой, совсем одурел от скуки и принялся
кудесить, но только дурак он, куда деваться? - И кудеса у
него получаются дурацкие, такого свойства, что ни у кого,
даже у самого шутника, никаких чувств не вызывают, кроме
неловкости и стыда с поджиманием пальцев в ботинках.
И за всем этим не переставал я думать о том, что вот
стоит рядом отодвинутая вправо моя пишущая машинка марки
"типпа" с заедающей от рождения буквой "э", и вставлена в
нее незаконченная страница, а на странице читается:
"... Башни танков повернуты влево, они бьют из пушек по
партизанским позициям, бьют методично, по очереди, чтобы не
мешать друг другу пристреливаться. За башней переднего танка
сидит на корточках рудольф, командир танкистов, лейтенант
сс. Он - мозг, дирижер этого оркестра смерти, - жестами
отдает команды идущим позади эсэсовским автоматчикам.
Партизанские пули то и дело щелкают по броне, разбрызгивают
грязь вокруг гусениц, вздымают столбики воды в темных
лужах".
Отступ.
"Передовой секрет партизан, крошечный окопчик у берега
болота. Двое партизан - старик и молодой - растерянно глядят
на приближающиеся танки. Банг! Банг! Банг! - Удары танковых
пушек".
Мне пятьдесят шесть лет, но я никогда не был в
партизанах, и под танковую атаку мне попасть тоже не
довелось. А ведь, строго говоря, я должен был погибнуть на
курской дуге. Все наше училище погибло там, остались только:
рафка резанов - без обеих ног, вася кузнецов из пулеметного
батальона и я, минометчик.
Нас с кузнецовым за неделю до выпуска откомандировали в
куйбышев. Видно тот, кому надлежало ведать моей судьбой, был
тогда еще полон энтузиазма, и ему хотелось посмотреть, что
из меня может получиться. И получилось, что всю свою
молодость я провел в армии и всегда считал своей
обязанностью писать об армии, об офицерах, о танковых
атаках, хотя с годами все чаще мне приходило в голову:
именно потому, что жив я остался по совершенной случайности,
мне-то как раз и не следовало бы обо всем этом писать.
Вот и сейчас я подумал об этом, глядя в окно на
заметаемый третий рим, и я взял стакан и сделал
лечебно-диетический глоток. Около буксующего такси засело
теперь еще две машины, и бродили там, пригибаясь в метели,
тоскливые фигуры с лопатами.
Я стал смотреть на полки с книгами.
Боже мой, внезапно подумал я, ощутив холод в сердце,
ведь это же, конечно, последняя моя библиотека! Больше
библиотек у меня не будет. Поздно. Эта моя библиотека -
пятая и теперь уже последняя.
От первой осталась у меня только одна книга, ныне
сделавшаяся библиографической редкостью: п.В.Макаров.
"Адъютант генерала май-маевского". По этой книге недавно
отснят был телевизионный сериал, картина неплохая и даже
хорошая, только вот с самой книгой она почти не соотносится.
В книге все куда серьезней и основательней, хотя приключений
и подвигов куда как меньше. Этот Павел васильевич макаров
был, как видно, значительным человеком, и приятно читать на
обороте титульного листа дарственную надпись, сделанную
химическим карандашом: "дорогому товарищу а.Сорокину. Пусть
эта книга послужит памятью о живой фигуре адъютанта ген.
Май-маевского, зам. Командира крымской повстанческой. С
искренним партизанским приветом п.В.Макаров. Ленинград,
6.Их.1927 Года". Могу себе представить, как дорожил,
наверное, этой книгой отец мой, Александр Александрович
сорокин. Впрочем, ничего этого я не помню. И совершенно не
помню, как книга ухитрилась уцелеть, когда дом наш в
ленинграде разбомбило и первая библиотека погибла вся.
От второй же библиотеки ничего не осталось вообще. Я
собрал ее в канске, где два года преподавал на курсах. По
обстоятельствам, выезд мой из канска был стремительным и
управлялся свыше - решительно и непреклонно. Упаковать книги
мы с кларой тогда успели, и даже успели их отправить малой
скоростью в иркутск, но мы-то с кларой в иркутске два дня
всего пробыли, а через неделю были уже в корсакове, а еще
через неделю уже плыли на тральщике в Петропавловск, так что
вторая библиотека моя меня так и не нашла.
До сих пор жалко, сил нет. Там у меня были четыре
томика "тарзана" на английском, которые я купил во время
отпуска в букинистическом, что на литейном в ленинграде;
"машина времени" и сборник рассказов уэллса из приложения к
"всемирному следопыту" с иллюстрациями фитингофа;
переплетенный комплект "вокруг света" за 1927 год... Я
страстно любил тогда чтение такого рода. А было еще во
второй моей библиотеке несколько книг с совершенно особенной
судьбой.
В пятьдесят втором году по вооруженным силам вышел
приказ списать и уничтожить всю печатную продукцию
идеологически вредного содержания. А в книгохранилище наших
курсов свалена была трофейная библиотека, принадлежавшая,
видимо, какому-то придворному маньчжурского императора пу и.
И конечно же, ни у кого не было ни желания, ни возможности
разобраться, где среди тысяч томов на японском, китайском,
корейском, английском и немецком языках, где в этой уже
проплесневевшей груде агнцы, а где козлища, и приказано было
списать целиком.
...Был разгар лета, и жара стояла, и корчились
переплеты в жарких черно-кровавых кучах, и чумазые, как
черти в аду, курсанты суетились, и летали над всем
расположением невесомые клочья пепла, а по ночам, невзирая
на строжайший запрет, мы, офицеры-преподаватели, пробирались
к заготовленным назавтра штабелям, хищно бросались, хватали,
что попадало под руку, и уносили домой. Мне досталась
превосходная "история японии" на английском языке, "история
сыска в эпоху мэйдзи"... А, все равно ни тогда, ни потом не
было у меня времени все это толком прочитать.
Третью библиотеку я отдал поронайскому дому культуры,
когда возвращался в пятьдесят шестом году с камчатки на
материк.
И как это я тогда решился подать рапорт об увольнении?
Ведь я тогда был никто, ничего решительно не умел, ничему не
был обучен для гражданской жизни, с капризной женой и
золотушной катькой на шее... Нет, никогда бы я не рискнул,
если хоть что-нибудь светило мне в армии. Но ничего не
светило мне в армии, а ведь был я тогда молодой,
честолюбивый, страшно мне было представить себя на годы и
годы вперед все тем же лейтенантом, все тем же переводчиком.
Странно, что я никогда не пишу об этом времени. Это же
материал, который интересен любому читателю. С руками бы
оторвал это любой читатель, в особенности если писать в
этакой мужественной современной манере, которую я лично уже
давно терпеть не могу, но которая почему-то всем очень
нравится. Например:
"на палубе "кон'ей-мару" было скользко и пахло
испорченной рыбой и квашеной редькой. Стекла рубки были
разбиты и заклеены бумагой...".
(Тут ценно как можно чаще повторять "были", "был",
"было". Стекла были разбиты, морда была перекошена...)
"Валентин, придерживая на груди автомат, пролез в
рубку. "Сэнте, выходи",- строго сказал он. К нам вылез
шкипер. Он был старый, сгорбленный, лицо у него было голое,
под подбородком торчал редкий седой волос. На голове у него
была косынка с красными иероглифами, на правой стороне синей
куртки тоже были иероглифы, только белые. На ногах шкипера
были теплые носки с большим пальцем. Шкипер подошел к нам,
сложил руки перед грудью и поклонился. "Спроси его, знает ли
он, что забрался в наши воды",- приказал майор. Я спросил.
Шкипер ответил, что не знает. "Спроси его, знает ли он, что
лов в пределах двенадцатимильной зоны запрещен",- приказал
майор."
(Это тоже ценно: приказал, приказал, приказал...)
"Я спросил. Шкипер ответил, что знает, и губы его
раздвинулись, обнажив редкие желтые зубы. "Скажи ему, что мы
арестовываем судно и команду",- приказал майор. Я перевел.
Шкипер часто закивал, а может быть, у него затряслась
голова. Он снова сложил ладони перед грудью и заговорил
быстро и неразборчиво. "Что он говорит?"- Спросил майор.
Насколько я понял, шкипер просил отпустить шхуну. Он
говорил, что они не могут вернуться домой без рыбы, что все
они умрут с голода. Он говорил на каком-то диалекте, вместо
"ки" говорил "кси", вместо "пу" говорил "ту", понять его
было очень трудно..."
Иногда мне кажется, что такое я мог бы писать
километрами. Но это скорее всего не так. На километры можно
тянуть лишь то, к чему вполне равнодушен.
Через неделю, когда мы расставались, шкипер подарил мне
томик кикутикана и "человек-тень" эдогавы. Вон они стоят
рядышком, поронайскому дому культуры они были ни к чему.
"Человек-тень" - первая японская книга, которую я прочитал
от начала до конца. Нравится мне хираи таро, недаром он взял
такой псевдоним: эдогава рампо - эдгар аллан по...
А четвертая библиотека осталась у клары. И господь с
ними обеими. Зря, ох, зря заезжаю я сейчас в эту область.
Сколько раз давал я зарок даже мысленно не обращаться к тем,
кто полагает себя мною униженными и оскорбленными. Я и так
вечно кому-то что-то должен, не исполнил обещанного, подвел,
разрушил чьи-то планы... И уж не потому ли, что вообразил
себя великим писателем, которому все дозволено?
И стоило мне вспомнить об этом моем неизбывном
окаянстве, как тут же зазвонил телефон и председатель наш
Федор михеич с легко различимым раздражением в голосе
осведомился у меня, когда я, наконец, намерен съездить на
банную.
Что за разгильдяйство, феликс Александрович, говорил он
мне. В четвертый раз я тебе звоню, говорил он, а тебе все
как об стенку горох. Ведь не гоняют же тебя, бумагомараку,
говорил он, на овощехранилище свеклу гнилую перебирать.
Ученых, докторов наук гоняют, говорил он, а тебя
всего-навсего-то просят, что съездить на банную, отвезти
десять страничек на машинке, которые рук тебе не оторвут. И
не для развлечения это делается, говорил он мне, не по
чьей-то глупой воле, сам же ты голосовал за то, чтобы помочь
ученым, лингвистам этим, кибернетикам-математикам... Не
исполнил... Подвел... Разрушил... Вообразил себе...
Что оставалось мне делать? Я снова пообещал ему, что
съезжу, сегодня же съезжу, и с лязгом и дребезгом
гневно-укоризненным швырнули трубку на том конце провода. А
я торопливо вылил из бутылки остатки воды в стакан и выпил,
чтобы успокоиться, подумав с отчаянной отчетливостью, что не
воды этой паршивой надо было бы мне сейчас, а коньяку. Или,
еще лучше, пшеничной водки.
Дело же было в том, что еще прошлой осенью наш
секретариат решил удовлетворить просьбу некоего института
лингвистических, кажется, исследований, чтобы все московские
писатели представили в институт этот по несколько страничек
своих рукописей на предмет специальных изысканий, что-то там
насчет теории информации, языковой какой-то энтропии. Никто
у нас этого толком не понял, кроме разве гарика аганяна,
который, говорят, понял, но втолковать все равно никому из
нас не сумел. Поняли мы только, что требуется этому
институту как можно больше писателей, а все остальное было
неважно: сколько страниц - неважно; какие именно страницы и
чего - тоже неважно; требуется только сходить к ним на
банную в любой рабочий день, прием с девяти до пяти.
Возражений ни у кого не оказалось, многие, наоборот, были
даже польщены возможностью поучаствовать в научно-техничес-
ком прогрессе, так что, по слухам, первое время на банной
были даже очереди и даже со скандалами. А потом все как-то
сошло на нет, забылось как-то, и теперь вот бедняга Федор
михеевич раз в месяц, а то и чаще, теребит нас, нерадивых,
срамит и поносит по телефону и при личных встречах.
Конечно, ничего нет хорошего лежать бревном на пути
научно-технического прогресса, а с другой стороны - ну, люди
ведь мы, человеки: то я оказываюсь на банной и вспоминаю же,
что надо бы зайти, но нет у меня с собой рукописи; то уже и
рукопись, бывало, под мышкой, и направляюсь я именно на
банную, а оказываюсь странным образом каким-то не на банной,
а, наоборот, в клубе. Я объясняю все эти загадочные девиации
тем, что невозможно относиться к этой затее, как и ко
множеству затей нашего секретариата, с необходимой
серьезностью. Ну, какая, в самом деле, может быть у нас на
москве-реке языковая энтропия? А главное, причем здесь я?
Однако же податься некуда, и я принялся искать папку, в
которую, помнится, сложил черновики на позапрошлой неделе.
Нигде на поверхности папки не было, и тут я вспомнил, что
тогда намеревался зайти на банную из "зарубежного инвалида",
куда отправился с кап капычем к нос носычу ругаться из-за
статьи. Но на обратном пути из "инвалида" мы на банную не
попали, а попали мы все в ресторан "псков". Так что искать
теперь эту папку мне, пожалуй, смысла не было.
Но, слава богу, недостатка в черновиках я уже давно не
испытываю. Кряхтя, я поднялся с кресла, подошел к "стенке",
к самой дальней секции, и кряхтя, уселся рядом с нею прямо
на пол. Ах, как много движений я могу теперь совершать,
только натужно кряхтя,- как движений телесных, так и
движений духовных.
(Кряхтя, мы встаем ото сна. Кряхтя, обновляем покровы.
Кряхтя, устремляемся мыслью. Кряхтя, мы услышим шаги стихии
огня, но будем уже готовы управлять волнами пламени. Кряхтя.
"Упанишады", кажется. А может быть, и не совсем "упанишады".
Или не "упанишады" вовсе.)
Кряхтя, я откинул створку цокольного шкафчика, и на
колени мне повалились папки, общие тетради в разноцветных
клеенчатых обложках, пожелтевшие, густо исписанные листочки,
скрепленные ржавыми скрепками. Я взял первую попавшуюся
папку - с обломанными от ветхости углами, с одной только
грязной тесемкой, с многочисленными полустертыми надписями
на обложке, из которых разобрать можно было лишь какой-то
старинный телефон, шестизначный, с буквой, да еще строчку
иероглифов зелеными чернилами: "сэйнэн дзидайно саку" -
"творения юношеских лет". В эту папку я не заглядывал лет
пятнадцать. Здесь все было очень старое, времен камчатки и
даже раньше, времен канска, казани - выдирки из тетрадей в
линейку, самодельные тетради, сшитые суровой ниткой,
отдельные листки шершавой желтоватой бумаги, то ли
оберточной, то ли просто дряхлой до невозможности, и все
исписано от руки, ни единой строчки, ни единой буквы на
машинке.
"Угрюмый негр вывез из кабинета кресло с человеческой
развалиной. Шеф плотно закрыл за ним дверь..."
Какой негр? Что за развалина? Ничего не помню.
"Кстати, вы не заметили, были ли среди большевиков
китайцы?- Спросил вдруг шеф.
- Китайцы? М-м-м... Кажется, были. Китайцы или корейцы,
или монголы. В общем, желтые..."
Да-да-да-да-да! Вспоминаю! Это был у меня такой
политический памфлет... Нет. Ничего не помню.
"Крепость пала, но гарнизон победил".
Так.
"Видю тя! Видю тя!"- Взревел кроличьи яйца, обнаружив
видимого противника... И новый выстрел из тьмы наверху..."
А-а-а, это же из киплинга... "Сталки и компания".
Тысяча девятьсот пятьдесят третий год. Если бы киплинг имел
в виду то же, что и вы, он написал бы "раввит'с валлс". Да,
помучился я, помнится, с этим переводом, но школа для меня
получилась отменная, нет лучше школы для переводчика, нежели
талантливое произведение, описывающее совершенно незнакомый
мир, конкретно локализованный в пространстве и времени...
А вот и "случай в карауле". Тоже пятьдесят третий год и
тоже камчатка.
"Позже беркутов, часовой у входа в караульное
помещение, никак не мог вспомнить, что впервые заставило его
насторожиться и крепче сжать оружие, напряженно вслушиваясь
в невнятные шорохи теплой июльской ночи. Просто к шелесту
листвы, шуму собственных шагов, сонному скрипу ветвей
примешалось..." Ну, и так далее. Коротко говоря, под
покровом ночи подкрались к часовому, напали на него, и он,
не в силах отбиться, вызвал огонь на себя.
Был я тогда по литературным воззрениям моим великим
моралистом, причем не просто моралистом, но вдохновенным
певцом воинского регламента. А потому, товарищи солдаты,
главным в данном конкретном "случае в карауле" было вот что:
"как могло случиться, что линько, так хорошо знающий
уставы, допустил грубейшее нарушение устава гарнизонной и
караульной служб? А ты, беркутов? Разве ты не оказался
ротозеем, не заметив, куда ушел симаков? И мы все - как мы
не заметили, что симакова не оказалось с нами, когда караул
был поднят в ружье?"
Странно все это перечитывать сегодня! Но до чего же
хотелось увидеть свое имя напечатанным, почувствовать себя
писателем, выставить напоказ клеймо любимца муз и аполлона!
И какое же это было горькое разочарование, когда
"суворовский натиск", дай бог ему здоровья, завернул мне мою
рукопись под вежливым предлогом, что "случай в карауле" не
является типичным для нашей армии! Святые слова. За свою
жизнь я простоял на караулах часов двести, и только однажды
к шелесту листвы, шуму собственных шагов и в особенности к
сонному скрипу ветвей примешались посторонние звуки, а
именно: в кромешной тьме кто-то напористо и страшно пер
через ограждение из колючей проволоки, никак не реагируя на
мои отчаянные вопли: "стой! Стой, кто идет? Стой, стрелять
буду!" Подоспевшее на выстрелы караульное начальство
обнаружило запутавшегося в колючей проволоке убитого наповал
козла. Сгоряча мне обещана была гауптвахта, но потом все
обошлось...
Нет, не отдам я им мой "случай в карауле" на
препарирование. Лежит пусть. И снова подумал я, какая это
все-таки дурацкая затея с языковой энтропией, если им все
равно, что анализировать: "случай в карауле" или про кресло
с человеческой развалиной.
Я отложил "творения юношеских лет" в сторону и взял
другую папку, уже вполне современного вида, с хорошо
сохранившимися, тщательно завязанными красными тесемками. На
обложку наклеен был белый ярлык, а на ярлыке значилось:
"отрывки, неопубликованное, сюжеты, планы".
Я раскрыл папку и сразу же наткнулся на рассказ
"нарцисс", написанный в пятьдесят седьмом году. Этот рассказ
я помню очень хорошо. Действующие лица там такие: доктор
лобс, шуа дю-гюрзель, граф денкер, баронесса люст...
Упоминаются: карт эс-шануа, "полновесный идиот, в
шестнадцать лет ставший импотентом", а также стелла
буа-косю, родная тетка графа денкера, садистка и лесбиянка.
А соль этого рассказа в том, что упомянутый шуа дю-гюрзель,
аристократ и гипнотизер необычайной силы, налетел на свое
отражение в зеркале, когда "взгляд его был полон желания,
мольбы, властного и нежного повеления, призыва к покорности
и любви".
Ай-яй-яй-яй-яй, какое манерное, похабное, салонное,
махровое пшено! И подумать только, ведь проросло оно из того
же кусочка души моей, что и мои "современные сказки" полтора
десятка лет спустя, из того же самого кусочка души, из
которого растет сейчас моя синяя папка.
Нет, не дам я им моего "нарцисса". Во-первых, потому
что всего один экземпляр. А во-вторых, совершенно никому не
нужно знать, что сорокин феликс Александрович, автор романа
"товарищи офицеры!" И пьесы "равнение на середину!", Не
говоря уже о сценариях и армейских очерках, пишет еще,
оказывается, всякие фантасмагории.
А дам я им вот что. Пятьдесят восьмой год. "Корягины".
Пьеса в трех действиях. Действующие лица: Сергей Иванович
корягин, ученый, около шестидесяти лет; ирина Петровна, его
жена, сорок пять лет; Николай Сергеевич корягин, его сын от
первого брака, демобилизованный офицер, около тридцати лет.
И еще семь действующих лиц - студенты, художники, слушатели
военной академии. Действие происходит в москве, в наши дни.
Аня: слушай, можно задать тебе один вопрос?
Николай: попробуй.
Аня: а ты не обидишься?
Николай: смотря... Нет, не обижусь. Насчет жены?
Аня: да. Почему ты с ней развелся?
Очень хорошо. Антон павлович. Константин Сергеевич.
Владимир Иванович. Главное, не закончено и никогда закончено
не будет. Вот это мы им и отдадим.
Отложив за спину рукопись, я принялся запихивать и
уминать в шкафчик все остальное, и тут в руку мне попалась
общая тетрадь в липком коричневом переплете, разбухшая от
торчащих из нее посторонних листков. Я даже засмеялся от
радости и сказал ей: "вот где ты, голубушка!", Потому что
это была тетрадь заветная, драгоценная, потому что это был
мой рабочий дневник, который я потерял в прошлом году, когда
в последний раз наводил порядок в своих бумагах.
Тетрадь сама раскрылась у меня в руках, и обнаружился в
ней мой заветный цанговый карандаш из чехословакии, карандаш
не простой, а счастливый; все сюжеты надлежало записывать
только этим карандашом, и никаким иным, хотя, признаться, он
был довольно неудобен, потому что корпус у него лопнул в
двух местах, и грифель при неосторожном движении
проваливался внутрь.
Я уже, оказывается, и забыл совсем, что начиналась эта
тетрадка тридцатого марта, почти ровно одиннадцать лет
назад. Я писал тогда повесть "железная семья" - о
современных, мирных, так сказать, танкистах. Писалась она
трудно, кровью и сукровицей она писалась, эта повесть.
Помнится, я несколько раз выезжал в части по командировкам,
правое ухо обморозил, и все равно толку никакого не
получилось. Повесть отклонили. Спасибо, хоть аванс не
отобрали.
Я листал страницы с однообразными записями:
2.04. Сдел. 5 Стр. Вечером 2 стр. Всего 135 стр.
3.04. Сдел. 4 Стр. Вечер. 1 Стр. Всего 140 стр.
Это у меня верный признак: если никаких записей, кроме
статистических, не ведется, значит, работа идет либо очень
хорошо, либо на пропасть. Впрочем, 7.04 Странная запись:
"писал жалобу в правительствующий сенат". А 3.05: "Ничто так
не взрослит, как предательство".
А вот и этот день, когда начал я придумывать
современные сказки.
21 Мая 72 года. "История про новосела-рабочего. У него
работают циклевщик, грузчик, водопроводчик, все Кандидаты
наук. И все застревают в квартире. Циклевщик защемил палец в
паркете, грузчика задвинули шкафом, водопроводчик хлебнул
вместо спирта эликсиру и стал невидимым. И еще домовой. И
строитель, замурованный в вентиляционной шахте. И приходит
катя".
Это еще не "современные сказки", до "современных
сказок" было тогда еще далеко. Справиться мне с этим сюжетом
так и не удалось, и сейчас я даже не помню: какой новосел?
Почему домовой? Что за эликсир?
Или вот еще сюжет того времени.
28.10.72. "Человек (фокусник), которого все принимали
за пришельца из космоса". В те поры все вокруг словно бы с
ума сошли по поводу летающих тарелок. Только об этом и
разговоров: братья по разуму, баабекская веранда,
тассильские рисунки. И вот тогда мне придумалось: живет себе
человек, ни о чем таком не думает, по профессии фокусник,
причем фокусник очень хороший. И замечает он вдруг некое
беспокоящее к себе внимание. Соседи по лестничной площадке
странно с ним заговаривают, участковый заходит, интересуется
реквизитом и туманно рассуждает насчет закона сохранения
энергии. "Это исчезающее яйцо,- говорит он,- не согласуется
у вас, гражданин, с современными представлениями о законах
сохранения". Наконец, вызывают его в отдел кадров, а там у
кадровика сидит какой-то гражданин, вроде бы даже знакомый,
но с одним глазом. И кадровик принимается моего героя