Малянов проводил их взглядом, взял свою папку поудобнее и стал подниматься по лестнице.

 
   Вечеровский открыл ему дверь не сразу. Узнать его было нелегко — Вечеровский словно только что выскочил из пожара. Элегантный домашний костюм изуродован: левый рукав почти оторван, слева же, на животе, большая прожженная дыра. Некогда белоснежная сорочка — в грязных разводах, и все лицо Вечеровского в грязных пятнах, и руки его.
   — А! Заходи, — сказал он хрипловато, повернулся к Малянову спиной и пошел в глубь квартиры.
   В гостиной все было разгромлено, словно лопнул здесь только что картуз дымного порока. Копоть чернела на стенах, копоть тоненькими нитями плавала в воздухе… Зияла обугленная дыра посреди ковра… И горы рассыпанных, растрепанных книг… и осколки аквариума, и расплющенные обломки звукоаппаратуры… Все искорежено, искромсано и будто опалено адским огнем.
   Они прошли в кабинет, где все было, как и прежде, безукоризненно чисто и элегантно, и Малянов, обернувшись на разгром в гостиной, спросил:
   — Что это было?
   — Потом, — сказал Вечеровский и откашлялся. — Что у тебя?
   Тогда Малянов положил на стол свою папку и проговорил сквозь зубы:
   — Вот. Они забрали мальчика. Пусть это пока у тебя полежит.
   — Пусть, — спокойно согласился Вечеровский. Он поднял к глазам чумазые руки и весь перекосился от отвращения. — Нет, так нельзя. Подожди, я должен привести себя в порядок.
   Он стремительно вышел, почти выбежал ив комнаты, а Малянов, оставшись один, прошел к дверям в гостиную и еще раз, теперь уже очень внимательно, оглядел царивший там разгром.
   Когда он вернулся к столу, лицо его было угрюмо, а брови он задрал так высоко, как это только было возможно.
   Потом он оглядел стол.
   Стол был завален папками. Там была толстая черная папка с наклеенной на обложке белой карточкой: «В. С. Глухов. Культурное влияние США на Японию. Опыт количественного и качественного анализа». Там была еще более толстая, чудовищная зеленая папка с небрежной надписью фломастером: «А. Снеговой. Использование феддингов». Собственно, там было даже две таких папки… Там была простенькая серая тощая папка некоего Вайнгартена («Ревертаза и пр.») и перетянутая «резинкой пачка общих тетрадей (некто У Лужков, „Элементарные рассуждения“), и еще какие-то папки, тетради и даже свернутые в трубку листы ватмана с чертежами.
   И там, с краю, лежала белая папка с надписью: «Д. Малянов. Задача о макроскопической устойчивости». Малянов взял ее и, усевшись в кресло, прижал к животу.
   Вернулся Вечеровский — свежевымытый, с мокрыми еще волосами, снова весь элегантный и по классу «А»: белые брюки, черная рубашка с засученными рукавами, белый галстук, на ногах какие-то немыслимые мокасины.
   — Вот так гораздо лучше, — объявил он. — Кофе?
   — Что все это значит? — спросил Малянов, показывая на стол.
   — Это значит, — сказал Вечеровский, усмехнувшись, — что каждому хочется верить, будто рукописи не горят.
   — Значит, все это вот.. — Малянов повел рукой в сторону разгромленной гостиной.
   — Не без того, не без того… Итак, кофе?
   — Но почему все они притащили это именно тебе?
   — А ты? Ты почему?
   — Не знаю, — сказал Малянов растерянно. — Я же не знал, что тут у тебя делается… Мне показалось, что… пусть полежат пока у тебя… раз иначе нельзя…
   — Вот и им тоже показалось. Всем. В последний раз спрашиваю: кофе?
   — Да, — сказал Малянов.
   Они пили кофе на кухне, где все сверкало чистотой, все стояло на своих местах и все было только самого высокого качества — на мировом уровне или несколько выше. Папку свою Малянов положил на стол рядом с собою и все время держал ее под локтем.
   — Зачем тебе понадобилось связываться с нами? — спрашивал он. — Что за глупая бравада!
   — Это не бравада. Это проблема, — Вечеровский отхлебнул кофе из чашечки кузнецовского фарфора и запил ледяной водой из высокого запотевшего стакана. — Посуди сам Снеговой занимался изучением феддингов. Это — радиотехника, прикладная физика, в какой-то степени атмосферная физика. Глухов — специалист по новейшей истории, социолог, «Культурное влияние» его — это чистая социология. У тебя — астрофизика и теория гравитации… Я хочу понять, что общего у всех ваших работ? По-видимому, где-то в невообразимой дали времен они сходятся в точку, и точка эта очень важна для нас… для человечества, я имею в виду, — он снова с аппетитом отхлебнул кофе. — Сверхцивилизация, как я понимаю, это сила настолько огромная, что ее вполне можно считать стихией, а все ее проявления — это как бы проявления нового закона природы. Воевать против законов природы — глупо Капитулировать перед законом природы — стыдно. В конечном счете — тоже глупо. Законы природы надо изучать, а изучив, использовать. Именно этим я и намерен заняться.
   — Глупо, — сказал Малянов. — Глупо! — сказал он, все более раздражаясь. — Зачем тебе в это ввязываться? Ты же уникальный специалист… Ты же лучший в Европе. Они же просто убьют тебя, и все.
   — Не думаю, — сказал Вечеровский. — Промахнутся. Пойми, они слишком огромны, они все время промахиваются…
   — Откуда ты все это можешь знать?
   — Господи, — сказал Вечеровский. — Откуда я могу это знать? Ты видел мою гостиную? Промах! А в прошлую субботу… Да что там говорить! Они лупят меня уже вторую неделя. За мою собственную работу. За мою. Собственную. А вы все здесь совсем ни при чем, бедные мои барашки, котики-песики… Ну что, Митька, я-таки умею владеть собой, а?
   — Пр-ровались ты!… — сказал Малянов и поднялся. Он был красен и зол.
   — Сядь! — сказал Вечеровский, и Малянов сел.
   — Налей в кофе коньяк.
   Малянов налил.
   — Пей. Залпом!
   И Малянов осушил чашечку, не почувствовав ни вкуса, ни запаха.
   — Ты очень спешишь, — сказал Вечеровский назидательно. — А спешить нам некуда. Предстоит работа… Ты все еще никак не можешь понять, что ничего интересного с нами не произошло. Просто работа. Долгая. Тяжелая. Скорее всего, грязная. Не один год, а может быть, сто лет или тысячу, или миллиард… Опасно? Да, опасно. Заниматься настоящей научной проблемой всегда было опасно. Архимеда зарезали солдаты. Ньютон свихнулся в мистику. Жолио-Кюри умер от лучевой болезни… Научная проблема — это всегда опасно. А тут — настоящая проблема. На всю жизнь.
   — Идиот! — сказал Малянов. — Гордыня проклятая, сатанинская… Архимед, Ньютон… Проблему себе отыскал. Здесь детей убивают, а он проблему себе выдумал на миллиард лет вперед…
   — Я вижу, они тебя основательно запугали, — сказал Вечеровский, покусывая губу.
   — А тебя они не запугали? — спросил Малянов злобным шепотом. — У тебя под твоей проклятой лощеной маской, скажешь, не прячется маленький голенький дрожащий человечек?! Когда у тебя в доме бомбу рвали, этот человечек что — не плакал, не рвался под кровать — забиться в угол, закрыть глаза и ни о чем не думать?.
   Вечеровский молчал, опустив белесые ресницы.
   — Вот они меня запугали! — заорал вдруг Малянов, крутя у него перед носом потной дулей. — Я ничего не боюсь! Но на совесть свою гирю навесить не позволю! Нет, ради чего? Во имя человечества? За достоинство землянина? За галактический престиж? Вот тебе! Я не дерусь за слова! За себя драться, за семью, за друзей, даже за мальчишку этого чудовищного, которого я раньше и не видел никогда, — пожалуйста! До последнего, без пощады! Но за какие-тестам проблемы?.. Увольте. Это вам не девятнадцатый век! Кому будет принадлежать Галактика через миллиард лет, нам или им? Да плевал я на это!
   Он вскочил и забегал по кухне, размахивая руками.
   — Нет, вы подумайте только, какой страшный выбор мне предлагают: или мы тебя сделаем директором великолепного современного института, из-за которого два членкора уже глотки друг другу переели, — или мы тебя шлепнем, как гада, или, хуже того, моральным калекой сделаем до конца дней твоих! Ничего себе выбор! Да я в этом своем институте десять нобелевок заложу, понял? Институт — это тебе не чечевичная похлебка, можно его и на право первородства поменять. Не хотите, чтобы я макроскопической устойчивостью занимался, — пожалуйста! Обойдусь! Я в своем институте десять новых идей заложу, двадцать идей, а если вам не понравится еще какая-нибудь, ну что ж, снова поторгуемся!.. И не коптите мне мозги красивыми словами! Через миллиард лет от меня и молекул не останется. А я человек простой, я хочу умереть естественной смертью и совесть свою не пачкать…
   Он вдруг замолчал, словно ему заткнули рот, уселся на прежнее место, схватил папку, бросил ее на стол, снова схватил.
   — Не знаю, что делать, — сказал он жалобно. — Может быть, они только запугивают?
   — Может быть, — сказал Вечеровский.
   — Однако Снегового они до смерти запугали.
   — Похоже на то.
   — Ч-черт! Работу жалко. Экстра-класс. Люкс. У меня, может быть, никогда больше ничего подобного не выйдет.
   — Возможно, — сказал Вечеровский.
   — Но мальчишка-то? Мальчишка-то как? Или, может быть, запугивают? Ну невозможно же себе это представить, чтобы они осмелились… А может быть, это вовсе и не мальчишка даже? Уж очень он странный… Может быть, это робот какой-нибудь, а?
   Вечеровский, не отвечая, поднялся и снова принялся заваривать кофе. Малянов следил за ним бездумным взглядом.
   — А если они тебя угробят? — спросил он.
   — Вряд ли.
   — А если все-таки?.. Куда же тогда все это денется? — он потряс папкой.
   — Ну ты же в курсе, — сказал Вечеровский, не оборачиваясь. — Да и не один ты. Вас довольно много.
   — Только не я, — сказал Малянов, мотая щеками. — Я в это дело впутываться не желаю. Уволь.
   Тогда Вечеровский повернулся к нему и прочитал негромко: «Сказали мне, что эта дорога меня приведет к океану смерти, и я с полпути повернул назад. С тех пор все тянутся передо мною кривые, глухие, окольные тропы…»
   Малянов застонал, как от боли.
   Он сидел, прижав папку к животу, и раскачивался взад-вперед, плотно зажмурив глаза, скрипя стиснутыми зубами, и в голове у него не было ни одной мысли, только глуховатый голос Вечеровского в десятый, двадцатый раз повторял одно и то же: «…с тех пор все тянутся передо мною кривые, глухие, окольные тропы…»

 
   А в пяти километрах от этой кухни, на плоском песчаном морском берегу, на мелководье, в неподвижной, похожей на застывшее стекло воде лежал навзничь, неловко подвернув под себя руку, мальчик в коротких штанишках с лямочкой и с сандалией только на одной левой ноге. Он был совершенно неподвижен, и смотреть на него было неприятно и страшно, потому что он казался давно и безнадежно мертвым.
   Над сопками-скалами, окаймляющими город, над недалекими отсюда домами окраины показалось солнце. Длинные синие тени легли на пляж. Легкий ветерок пронесся и зарябил воду у берега. И тогда мальчик вдруг пошевелился. Упираясь ладонями в песок, он поднялся и поглядел сонными глазами вокруг. Потом он вдруг вскочил и запрыгал на одной ноге, вытряхивая воду из уха и приговаривая: «Ухо, ухо, вылей воду на дремучую колоду…»
   И был пляж, и было стеклянное море, и солнце вставало самым жизнеутверждающим образом, и мальчуган, вполне живой, здоровый, веселый, разве что несколько мокрый, а потому слегка озябший, бредет вдоль воды босиком, загребая ногами влажный песок, держа в руке одинокую сандалию.