Так и случилось.
   С первым жарким солнцем схлынул из оврагов паводок, который был такой силы, что сумел оттащить к устью огромные валуны, где и похоронил их под песком и илом. Созерцая обилие воды, каждый из отроков думал о том, что божье многотерпение истощилось и на грешников обрушены многие воды, чтобы утопить их во Вселенском потопе.
   Однако через неделю паводок притомился и уже вливался в успокоившиеся реки небольшими голосистыми ручейками.
   Именно таковой была любовь государя к Марии, которая сначала напоминала всепобеждающий водоток, способный сокрушить на своем пути любую преграду, а со временем переродилась в едва пробивающийся родничок, который будет засыпан более сильными страстями.
   Схлынула былая любовь, оставив взамен грязные разводы сожалений и печаль.
   Иван Васильевич любил дорогу и порой, удивляя ближних людей, мог шествовать на богомолье пешим, досаждая своей волчьей выносливостью тучным боярам, которым не полагалось отстать от государя даже на шаг. Худой, долговязый, он походил на огромного сохатого, который гигантскими шагами двигался по тропе. Государь словно задался целью промерить расстояние от Кремля до всех главных соборов митрополии. Порой эта ходьба походила на самоистязание, но государь с упрямством инока отказывался от всякой помощи. Он преодолевал топкую грязь с той радостью, с какой паломник спешит к святым местам. Его не удерживали ни чавканье под ногами, ни весенняя топь, которая грозила засосать его по самое горло.
   Апрель — это самое время для очистительного похода, а для истинного богомольца грязь не преграда. Она вышла из-под снега запахом слежавшегося навоза, прелым сеном, истлевшими корневищами, которые без конца заграждали дорогу и норовили ухватить сани за полозья. Дорога в это время напоминает разбойника, который если не убьет, так обязательно перевернет повозку. Нет ничего хуже, чем выбираться из теплых саней и гуртом растаскивать по сторонам каменья. А сами дороги напоминали переправу, где вода так велика, что без конца заливает лежанки, а то и вовсе умывает с головой.
   Совсем скоро последняя капель разбудит задремавшую землю, и она разродится в расщелинах и оврагах первым весенним цветом.
   Иван Васильевич заехал на ближнюю дачу в селе Дьяково, где прятал двух своих зазноб. Для каждой из них государь повелел выстроить по огромному дому, в которых им прислуживала челядь из царского двора, а потому полюбовницы держались боярынями. Царские утешительницы носили высокие лисьи шапки, шеи украсили жемчужными и бобровыми ожерельями, даже поступь у них была такой же важной, как у верхних боярынь.
   Первой из них была Рада, дочь дьяка Разрядного приказа. Иван заприметил ее, когда она явилась во дворец за царским гостинцем. Перегородил государь молодухе дорогу, да так и оставил при себе.
   Второй была Калина — вдовая баба двадцати двух лет. Судьба ее вдовья. Муж не вернулся с Ливонской войны, и томиться бы ей до конца дней в женском монастыре, если бы бабу однажды не увидел царь, когда она с коромыслами на плечах спускалась к реке.
   Тайна села Дьяково не укрылась от внимательных глаз Марии Темрюковны. И она хохотала на весь терем, когда узнала о соперничестве двух государевых избранниц: в желании заполучить Ивана к себе каждая из них натирала свое тело ромашковым настоем, совсем не подозревая о том, что этот запах вызывал у царя дурноту.
   Иван Васильевич и сам не без интереса наблюдал за соперничеством девиц и с ухмылкой встречал их частые просьбы о подарках. Не желая обидеть ни одну из них, Иван Васильевич обряжал избранниц одинаково. Они ходили в одних и тех же шубках и платьях и очень напоминали близнецов, даже украшения царские любимицы носили одни и те же.
   Молодки и вправду очень походили одна на другую: одного возраста, обе розовощекие, даже брови подводили в скобу, отчего их взгляд казался удивленным.
   Рада была замужней, однако это обстоятельство совсем не смущало государя, и он частенько забирал женушку своего подданного, когда уезжал к святым местам. «Обманутый муж», распивая брагу в корчме, не без гордости похвалялся перед приятелями о том, что его жену царь-государь любит куда больше собственной. Царское милосердие не обошло стороной и недотепу-мужа, который, не ведая о кириллице, сделался подьячим Разбойного приказа, а позже, по особой милости, был взят стольником в Большой дворец.
   Молодухи к государеву расположению привыкли быстро. Царь без конца одаривал их милостями, серебром и золотыми серьгами, а они уже подумывали об именьицах неподалеку от стольного града.
   Иван Васильевич любил бывать в их обществе; молодухи, несмотря на лютую ненависть друг к другу, созерцали друг дружку с таким обожанием, как если бы были сестрами. Иван Васильевич не уставал дразнить их и во время молодецких пиров одну сажал рядом с собой, в то время как другая следила за соперницей из дальнего угла.
   Иван Васильевич не сомневался в том, что если он оставит девок наедине, то они тотчас позабудут про степенность и бросятся друг на друга со свирепостью рассерженных кошек.
* * *
   Мария Темрюковна быстро проследовала мимо караула, и два молодца даже не успели опустить голов и со страхом и восхищением созерцали лицо царицы: кожа смугла, брови черны настолько, будто вымазаны углем, губы горели алым цветом и заставляли думать о грехе. Царица в отличие от русских девок не признавала белил, и над ее верхней губой темнел густой пушок. Мария была красивой и дикой, какой может быть только роза, выросшая на самой вершине скалы. Она была так же коварна, как отвесный склон — ступил на него и полетел головой вниз…
   Царица Мария не признавала ни убрусов, ни богатых шубок, ходила по дворцу в черкесском костюме, который был к ее фигуре настолько ладен, что броско и выгодно выставлял прелестные места. И бояре, никогда до того не видевшие подобного великолепия, смотрели на царицу как на голую.
   Мария Темрюковна в черкесском костюме выглядела настолько созревшей, что, казалось, тронь ее пальцем, и она брызнет алым соком. Налитое тело царицы своим великолепием наводило молодцов на грешные мысли, и каждый из караульщиков, провожая взглядом удаляющуюся фигуру, видел Марию совсем не государыней, а обыкновенной бабой для утехи. Царица казалась до того соблазнительной, что вызывала плотские видения даже у тех бояр, которые уже давно были лишены сладости греха. Можно было только предполагать, с какой отчаянной страстью они набрасывались на своих старух после каждой нечаянной встречи с государыней.
   Даже престарелый князь Мещерский не сумел удержаться от восторга, когда царица случайно коснулась его руки, проходя мимо.
   Мария Темрюковна была первая царица, которую бояре разглядывали так же откровенно, как престарелый свекор созерцает в семейной бане спелую невестку. Своей ладной фигурой и несхожестью с остальными бабами она собирала все взгляды точно так же, как статная лошадь, гарцующая на ярмарке, приковывает внимание всякого гуляки. Она походила на дорогую вещь и ожидала купца с огромной мошной, который отважился бы купить ее целиком.
   Бояре без конца шептались о том, что царица обращала внимание то на одного, то на другого отрока. И нравились будто бы ей точно такие же чернявые и бедовые, как она сама. Греховно-сладкой молвой полнились все окрестности Москвы, но люди московские, привыкшие к целомудренности цариц, слухам не доверяли, а только все больше ругали бояр-хулителей.
   Иван Васильевич наведывался в столицу ненадолго: оглядит строгим взором неровный строй бояр, которые склонялись перед ним низко, а потом буркнет в сердцах невесело:
   — Чего, крамольники, шеи повытягивали? Видно, опять худое супротив государя надумали!
   — Государь-батюшка, да как же можно? — отвечал обычно за всех Морозов. — Погибнем мы без твоего присмотра.
   Остановится на секунду Иван Васильевич, а потом обронит едкое словцо:
   — А может, оно и к лучшему.
   И пойдет дальше государь, не обернувшись на перепуганных бояр.
   — Ты бы, жена, не позорила меня, как-никак государыня! — иной раз укорял Марию царь. — Простоволосая ходишь, а у нас это позором считается. Платье на тебе обтянуто, все титьки видать! — дернул Иван жену за одежду. — Бояр в смущение вводишь, а отроков о грехе заставляешь думать. Пялятся они на тебя, как похотливые петушки.
   Побранившись малость с женой и взяв ее почти силком на многоаршинной постели, Иван Васильевич поздним вечером уезжал обратно в Александровскую слободу. А Мария Темрюковна продолжала жить в Москве точно так же, как если бы этот дворец принадлежал ее батюшке.
   От молодых стольников, дежуривших у нее в дверях, не ускользнуло то, что дважды у Марии в покоях побывал красивый отрок осемнадцати лет, прозванный Пирожком за гладкую, почти девичью кожу да за румянец во все лицо. Оба раза царица продержала молодца до самого утра, и за несколько часов он изрядно похудел.
   Даже в своих покоях царица поменяла девок на отроков, которые во время купанья меняли ей блюда, а в ранний час подавали одежду. И единственное, чего царица не требовала от отроков, так это появляться в исподнем.
   Скоро царица совсем отказалась от сопровождения девиц, и даже на воскресное богомолье она выезжала в сопровождении трех дюжин юношей, которые звонкими голосами предупреждали всю Москву:
   — Дорогу, люди московские! Дорогу давай! Государыня царица едет!
   Стар и мал спешили наклонить голову, чтобы не разглядеть бесстыдства на лице молодой черкешенки.
   Оставшись хозяйкой во дворце, Мария Темрюковна не спешила проводить время в рукоделии, чем славились русские царицы; не пряла пряжу и не вышивала золотыми и серебряными нитями рушники. Она со смехом вспоминала мамок и ближних боярынь, которые еще вчера досаждали ей нудными советами и учили держать в руках спицы, теперь же старались подлаживаться под государыню и стягивали себя поясами так, что через ворох платья бесстыдно выпирали рыхлые животы. Боярыни всюду старались поспевать за Марией Темрюковной, которая, позабыв про степенность, носилась по лестницам дворца так, как будто это были горные тропы. Особую радость доставляла царице неловкость служанок, когда одна из баб, не выдержав гонки, неловко срывалась со ступеней и ушибалась при падении.
   Девицы и боярышни старались подражать матушке во всем: каждая из них сумела заполучить в свои покои статного молодца из царской челяди, который, подобно татю, каждую ночь крался в девичьи покои. И до утра женская половина дворца стонала и охала. А утром, собравшись за трапезой, девицы, ободренные вниманием государыни, рассказывали во всеуслышание о сладостных мгновениях прошедшей ночи. Девки, испорченные откровенностью Марии Темрюковны, без стеснения обсуждали достоинства каждого из отроков и по-дружески рекомендовали друг дружке добиться благосклонности того или иного богатыря. Более всех преуспела любимица государя Фекла, которая была похотлива, как крольчиха, и не проходило дня, чтобы она не увлекла в свои покои очередного молодца. Счет познанным мужам девица вела по зарубкам, которые оставляла на прялках, и не без гордости сообщала подругам о том, что их уже многие десятки, помеченных прялок набрался целых короб. Фекла была искушена в плотских утехах не меньше, чем жрица любви античного храма. А однажды по секрету поведала мастерицам о том, что по велению государыни провела в ее покоях целую ночь, в то время, когда ее навестил красавец Вяземский. Боярышни завидовали Фекле и желали хотя бы одним глазком увидеть государыню, стонущую под мужским телом.
   Государыня не ведала удержу ни в чем, и в этом самом она не отставала он Ивана Васильевича, который был такой же весельчак и сладострастный разбойник.
   По Москве гулял слух о том, что царица настолько бесстыдная, что расхаживает по дворцу нагая и позволяет каждому караульщику щипать себя за смуглые ляжки.
   Мария Темрюковна ведала о том, что говорят о ней в Москве, и, казалось, всем своим поведением желала подтвердить наговоры, а потому совсем не признавала бесформенного платья и выставляла напоказ распущенные волосья, и, глядя на простоволосую царицу, москвичи крестились неистово, как будто сталкивались в ночи с ведьмой.
   Последним завоеванием Марии Темрюковны был конюший Иван Федоров-Челяднин — выходец из наиболее почитаемого московского боярского рода, предки которого были избалованы близким сидением к государеву трону на заседаниях Думы. Боярин всегда был рядом с царем, и когда Иван Васильевич определил Федорова в земщину, тот не мог скрыть обиду. Иван Петрович по-прежнему был боярином Конюшенного приказа, как и прежде, до самой земли ему кланялись московиты, узнавая его стать. Но все-таки он был не так могущественен, как в начале Иванова царствования: оттеснили знатнейшего вельможу безродные людишки, отгородили царя от Думы и вместо него надумали государством править.
   Если кто и мог возразить Ивану, так это жена-черкешенка, которая собрала вокруг себя едва ли не всех опальных бояр, и Федоров-Челяднин был среди них заглавным.
   Мария Темрюковна и раньше присматривалась к Федорову: боярин был необычайно честолюбив, и эта главная черта его характера не могла укрыться ни за спокойным взглядом, ни за степенностью рассуждения. Делами конюший считал себя куда выше многих мужей, а потому новоявленных любимцев царя Ивана не желал называть иначе, чем Федька или Гришка.
   Сглатывая злобу, государевы любимцы терпеливо сносили хулу.
   Иван Федоров был именно тот человек, на чье плечо могла опереться молодая царица. Как ни знатен был князь Вяземский, как ни пригож ликом, но только отсутствовала в нем та крепость, какой отличался конюший. Федоров-Челяднин даже по виду напоминал тяглового жеребца, которому под силу вытянуть стопудовый камень, а Московское царствие для него и вовсе окажется пустяком.
   В одну из майских ночей Мария Темрюковна так крепко приголубила конюшего, это у Ивана Петровича едва хватило сил доплестись до дома. А когда отошел, то словно большая оглушенная рыба кружил по двору, вспоминая умелые и горячие руки царицы. «Эх, лебедушка, — думал Иван Федоров о жене, — если бы твои ласки были бы так же остры, как у царицы… разве опоганился бы?! А так преснота одна», — оправдывал себя конюший.
   Федоров чувствовал, что с каждым днем царица становится ему все необходимее. А Мария, оставаясь наедине с боярином, нашептывала:
   — Опостылел мне мой суженый. Совсем невмоготу с Иваном жить стало. Груб он! А ты ласков, видно, бабы тебя за это очень любят. Ты меня ласкай, Иван Петрович, тешь свою царицу, а я тебя за это только крепче любить стану.
   — Красивая ты баба, — заглядывал в лицо царицы конюший, — впервой у меня такая любава. И ведь не просто девица какая, а сама царица!
   — А хочешь государем быть? — спросила однажды Мария Темрюковна Федорова и осторожно положила длань конюшего себе на живот.
   — Царем?! — охнул боярин.
   — Ты не ослышался, Иван Петрович, царем! Многие из бояр моим муженьком недовольны, только и дожидаются того дня, когда он себе шею свернет где-нибудь на колокольне. Вот тогда только и посмеют выбрать кого-нибудь из старших Рюриковичей.
   — А как же сын его… Иван Иванович?
   — Не дорос еще царевич до государевых дел.
   — Вот как!
   — Как царя Ивана Васильевича не станет, так я боярам на тебя укажу.
   Иван Петрович Федоров привык к близкому созерцанию трона. Ему всегда казалась, что протяни только руку, и она коснется алого бархата подлокотников. Однако московский государь всегда был выше самого родовитого Рюриковича на целых три ступени, а именно они вели к царскому трону. Вот оттого и гнут бояре перед самодержцем шею.
   Перед смертью отец наказывал Федорову:
   — Почитай царя пуще батьки родного. А не пожелаешь, так он тебе шею мигом свернет. Вся их московская порода такая! Нам, боярам, до самодержавного стола далековато.
   И сейчас, услышав слова государыни, Иван Петрович первый раз усомнился в справедливости батюшкиных слов. А царица, заприметив смятение на лице конюшего, продолжала, прибавив к своим словам пыл:
   — Пошла бы тебе к лицу шапка Мономаха, Иван Петрович. Если и бармы еще великокняжеские нацепишь, так никто из бояр и не усомнится, что перед ними царь сидит. А еще я тебя своей властью поддержу.
   — Как бы мне в одиночестве не остаться, ежели я на трон сяду, — посмел усомниться Иван Федоров.
   — Ты, Иван Петрович, не горячись, если по-моему сделаешь, так тебя и остальные бояре поддержат. А князья Воротынские, Горенские, Куракины за тебя горой встанут!
   — Неужто все они хотят меня на царствии видеть? — выпятил от удивления губу боярин.
   — А разве конюший не первый человек во всем царствии после государя?
   — Так-то оно так… Видно, так тому и случиться. — А потом, указав на икону, посмел пристыдить царицу: — Ты бы хоть Христа Распятого тряпицей прикрыла, каково ему совокупление зреть.
   Утром Иван Петрович возвращался от царицы шальным и, приходя мимо стольников, стоящих на Спальном крыльце, не отвесил обычного поклона. «Хм, это надо же представить такое… царь и государь всея Руси Иван Петрович Федоров!» — не переставал думать боярин.
* * *
   На невнимание государыни не мог пожаловаться и князь Вяземский, который приезжал в Москву каждую неделю и, передав волю московского самодержца боярам, тотчас являлся к царице. Мария встречала гостя так, как если бы князь был ее господином, и две дюжины девок сгибались до самой земли, когда он проходил в женские покои.
   Она отдавала себя до донышка и требовала от князя такой же чувственной любви. Мария млела под умелыми пальцами Вяземского и требовала ласк так же жадно, как пересохшая земля требует животворящих капель. Мария выпивала князя до капли, и богатырь, каким всегда был Афанасий, представлял собой высушенное мочало. Князю Вяземскому царица напоминала рысь, готовую показать и коготки-кинжалы, но она могла быть и разнеженной кошкой, которая выставила вперед острую мордочку и распустила пушистый хвост в ожидании хозяйского прикосновения.
   Любвеобильная Мария Темрюковна была куда интереснее целомудренных русских баб, которые целовались с молодцами пресно, как будто видели перед собой краюху хлеба, а Мария вопьется в рот так, что и не отодрать.
   Афанасий Вяземский знал, что, оставшись одна, царица не скучает, ведал и о том, что у порога ее дежурят три пары молодцев, которых Мария одного за другим призывает к себе каждую ночь. Однако это только сильнее распаляло его любовь. Знал князь и о том, что царица не уступала Ивану в разгуле и пиры на женской половине являлись обычным делом. Гостями царицы были стольники и московские дворяне, а когда они отбывали с царем, то их успешно заменяли дворцовые истопники, которые так крепко прижимали девок, что радостным визгом наполнялся весь терем. В это время частенько можно было услышать в темных уголках двора напористое домогание бравых молодцев, и редко какая из девок могла устоять перед усердным обхаживанием.
   Мария Темрюковна сумела объединить вокруг себя всех бояр, недовольных Иваном, с той терпеливостью, с какой Иван Васильевич выживал их из московского удела. Едва ли не каждый из них побывал на мягких царицыных перинах, слушая ее гортанную кавказскую речь.
   Ночные развлечения напоминали некое посвящение в рыцари, к которому частенько прибегают знатнейшие матроны при королевских дворах, и они связывают куда крепче, чем церемониальное касание королевской шпаги. «Орден царицы» крепчал и увеличивался с каждым днем, а влияние государыни сумело распространиться дальше Белого города. Каждый из воевод, вызванный царем в Москву, непременно оказывался в постели государыни и, слушая ее ночное воркование, спешил заверить вольнодумицу в своей преданности.
   Мария Темрюковна теперь только дожидалась случая, чтобы крутануть шею самодержцу до хруста в позвонках; теперь она уже не сомневалась в том, что сил у нее для этого предостаточно.
* * *
   Скуратов-Бельский ревновал царицу.
   Разве мог он думать о том, что сейчас, нажив с годами мошну и седые волосы, он будет ждать встречи с Марией так же нетерпеливо, как когда-то в далекой молодости воровского свидания с гулящей бабой. В первую их ночь думный дворянин напоминал орла, терзающего сладкое и нежное тельце лебедушки.
   Мария.
   Царица.
   Теперь Мария не походила на прежнюю разлюбезную, а на прошлой неделе дала понять, что не желает видеть Малюту совсем. А когда он однажды без спроса пожаловал во дворец, повелела продержать его на крыльце, как последнего просителя из дальней волости. Потом, смилостивившись, передала ему яхонтовый перстень и спровадила со двора. Однако Скуратов-Бельский ничего не мог с собой поделать: образ царицы был так же навязчив, как колокольный звон перед рассветом.
   Малюта Скуратов с ревностью наблюдал за всеми отроками, пользующимися благосклонностью царицы, и первым из многих был конюший Иван Федоров-Челяднин. Скуратов знал о том, что боярин сумел оттеснить от царицы ее давнюю и крепкую привязанность — князя Афанасия Вяземского. Если и ласкал оружничий царицу своими пепельными кудрями, так это случалось так же редко, как снег в мае.
   Малюта ревновал царицу к стольникам, печникам, которые, казалось, поселились в женской половине дворца и задались целью не вылезать из покоев Марии до тех самых пор, пока не испакостят последнюю деваху. А девок они охмуряли так же умело и с душой, как заставляли столы многими яствами или как складывали печи.
   Григорий Лукьянович знал и о том, что бояре, которым посчастливилось побывать в постели у царицы, с восхищением делились пережитыми впечатлениями, говорили о том, насколько крепко и порочно ее тело. Каждый из вельмож, будь его воля, с удовольствием поменял бы свою благочинную женушку на темпераментную черкешенку.
   Малюту сжигала ревность.
   Она казалась настолько яркой, что могла спалить его дотла. Некоторое время Григорий Лукьянович боролся с собой, а потом решил пойти к царю.

Глава 2

   Иван Васильевич и раньше тяготел к монашеской жизни, а тут, съехав в Александровскую слободу, решил совсем отойти от мирской скудности. Собрав многочисленную челядь во дворе, государь, наморщив подбородок, обходил ряды опришников. Дворовые люди, зная о пристрастии государя к веселым забавам, угадывали в этом новую потеху и жмурились от удовольствия. Иван Васильевич, тыча перстом в грудь приглянувшегося отрока, коротко изрекал:
   — Ты!.. Ты!..
   — Благодарствую, государь, — трясли густыми чубами отроки.
   Царь отобрал молодцев триста, таких же рослых, каким был сам. Под стать самому государю, высоченные, с литыми плечами, они посматривали друг на друга, ожидая, что сейчас предстоит им сойтись в кулачном бою на потеху самодержцу и боярам. Каждый из них был охоч до забав и не без удовольствия показывал свое искусство на базарах и ярмарках, и вот сейчас предстояло подивить самого царя.
   Но Иван Васильевич вдруг неожиданно объявил:
   — Тяжел мне городской дух, устал я от мирской суеты и потому решил уйти в братию. Вот отсюда, из-за этих стен, и буду я повелевать царством. Более вы не челядь для меня, а иноки, — посмотрел Иван Васильевич на отобранных молодцов, — я же вам игумен. Князя Вяземского назначаю келарем, пускай церковную утварь стережет… а Григорий Скуратов будет параклесиархом.
   — Как скажешь, государь, — отвечали молодцы.
   — Опять против меня бояре недоброе надумали, только божье покровительство и ваше заступничество способно меня спасти от лиходеев. Вижу, как бояре над моей головой топор держат, того и гляди опустят его на царскую шею. Только вы, братия, и можете его из рук лиходеев вырвать. Не веселиться я сюда прибыл, господа, а грехи замаливать.
   — Куда ты, государь, туда и мы. Некуда нам без тебя идти.
   Следующего дня из Москвы прибыло четыре воза, груженные шитьем, и к вечерне все триста опришников надели на себя рясы и скуфьи, поменяв дворовый чин на скромное звание — чернец.
   Иван Васильевич в игуменстве проявил небывалое усердие, показывая пример избалованной братии, он подолгу стоял на коленях и клал поклоны так неистово, что лоб его без конца кровоточил и изнывал от заноз. Поменяв царствие на игуменство, Иван Васильевич сумел сделаться крепким наставником, и земские бояре злословили о том, что царь своим подвижничеством надумал затмить славу Сергия Радонежского. В царе шевелился духовный бунт, последствия которого опришники сполна ощутили на своих коленях. Иван Васильевич был неутомим в молитвах и такой же страсти требовал от опришников. Молодцам по душе было пройтись по слободе, девки здесь дюже красные и глазами водят так, что дух от счастья замирает. Уже давно остыли сеновалы, на которых добрые отроки прели с красными девками. И совсем недавно выезд государева поезда опришники воспринимали как разудалое веселье в тихой глубинной Руси, когда можно было отдаться безудержству и сполна разогнать застоявшуюся кровь.
   А тут в монастыре что ни день, так каша постная и совсем не в радость долгое стояние на коленях. Можно было бы стерпеть и эти неудобства, если бы не долгое воздержание от похоти, а потому молодцы тайком покидали гостеприимный храм и спешили на дальние заимки лобызаться с красавицами.