Циклоп Гордей кашлянул сухо в ладонь, долго изучал шершавую поверхность тыльной стороны, а потом спросил:
— Сколько же всего людей погублено?
— Всех и не сосчитать. Губил государь новгородцев целыми улицами, — вздохнул Гришка.
— Вот что мы сделаем, Григорий. Пустим слух о том, что будто бы государь в Москву возвращается затем, чтобы горожан живота лишить за неповиновение… А теперь позови мне Калису, спину медом пусть натрет, а то я с поясницей совсем намаялся, — пожаловался Циклоп, — руки у нее больно ладные, боль в один раз снимает.
Григорий догадывался, что Гордей Яковлевич назвал не все достоинства Калисы. Своими умелыми руками она лечила не только поясницу разбойника, но и его угасающую мужскую силу. Порой баба бывала так откровенна в своих ласках, что даже стареющее тело Гордея Циклопа не оставалось к ним равнодушным. После каждой такой встречи с кудесницей тать чувствовал себя почти юношей. Жар, исходивший от поясницы, накалял все его тело и разжигал мужеское начало. Баба умела доводить Гордея до исступления.
Как появилась на Городской башне Калиса, никто не знал, и как-то однажды, будучи сильно во хмелю, Гордей Яковлевич признался, что купил бабу за десять золотых монет у одного важного крымского эмира, который содержал юную полонянку в своем гареме.
Вот там-то Калиса и познала все премудрости любви.
Глава 4
— Сколько же всего людей погублено?
— Всех и не сосчитать. Губил государь новгородцев целыми улицами, — вздохнул Гришка.
— Вот что мы сделаем, Григорий. Пустим слух о том, что будто бы государь в Москву возвращается затем, чтобы горожан живота лишить за неповиновение… А теперь позови мне Калису, спину медом пусть натрет, а то я с поясницей совсем намаялся, — пожаловался Циклоп, — руки у нее больно ладные, боль в один раз снимает.
Григорий догадывался, что Гордей Яковлевич назвал не все достоинства Калисы. Своими умелыми руками она лечила не только поясницу разбойника, но и его угасающую мужскую силу. Порой баба бывала так откровенна в своих ласках, что даже стареющее тело Гордея Циклопа не оставалось к ним равнодушным. После каждой такой встречи с кудесницей тать чувствовал себя почти юношей. Жар, исходивший от поясницы, накалял все его тело и разжигал мужеское начало. Баба умела доводить Гордея до исступления.
Как появилась на Городской башне Калиса, никто не знал, и как-то однажды, будучи сильно во хмелю, Гордей Яковлевич признался, что купил бабу за десять золотых монет у одного важного крымского эмира, который содержал юную полонянку в своем гареме.
Вот там-то Калиса и познала все премудрости любви.
Глава 4
Государь долго хохотал, когда, выехав вперед на жеребце, испугал множество девок на самой окраине леса, которые, взявшись за руки, водили хоровод. Красавицы пустились от самодержца наутек, совсем позабыв про приличия, позадирали до колен сарафаны и скрылись в густой ржи.
Видать, не признали государя, за татя приняли.
Куда больше самодержец удивился позже, когда, проезжая многие села, он не встретил ни одного челобитчика. Вестовые уверяли государя, что наказывали старосте ударить в колокола; уверяли, что деревни еще час назад были полны народа: будто бы бабы с коромыслами ходили по воду, а ребятишки помладше забавлялись в салочки, разве что мужиков, как всегда, было поменьше — кто в поле был, а кто на покос отправился.
А вот теперь тишь!
Иван Васильевич полыхал злобой и срывал ярость на жеребце, без конца обижая его горячими ударами, и тот, досадуя на хозяина, пробегал мимо опустевших селений.
Так государь добрался до московских посадов.
Соборные колокола молчали и здесь, и только бабы, встречающиеся иной раз, убегали с такой прытью, как будто вместо государевой рати видели уланов крымского хана.
Перед въездом в Москву отряд государя увидел мужика, сидящего на поленьях. Детина, заприметив царя, сиганул через плетень, не отдав обязательного поклона царю.
— А ну, постой! — сумел ухватить Малюта мужика за отворот рубахи. — Или розог захотел отведать?! Почему государю не кланяешься?!
Григорий так яростно тряхнул мужика за шиворот, будто хотел освободить его не только от тесной сорочки, но и выбить из щуплого тела остаток жизни.
— Здесь у нас слух прошел, будто бы государь в Москву едет изменников карать, а заодно и тех, кто ему на дорогах да в посадах повстречается.
— Вот оно что! — подивился Малюта. — Кто же такой слух распустил?
— А разве поймешь? Все говорят, — оправдывался мужик. — Тут как-то бродяги из Великого Новгорода проходили, так они порассказали, что будто бы государь всех новгородцев побил и в Волхов пометал.
Поднял руку Малюта, чтобы угостить мужика горячей плетью, но раздумал.
— Ладно… Ступай себе. Разберемся мы еще, кто такие небыли против государя распространяет.
В этот день торг был почти пустынен — мешало близкое соседство с виселицами. Хозяюшки, прикупив зелень, расходились по домам, и только купцы стояли на страже у своих рядов и не смели покидать свезенный товар.
Казнь в Москве была делом привычным, и на нее являлись, как на развлечение. Мужики шли на площадь в новых портах и рубахах. Разговоры велись степенные и неторопливые, и, поглядывая на свежеструганый помост, каждый невзначай задумывался о незавидной судьбе приговоренных.
Казнь собирала народу никак не меньше, чем праздный выезд государева поезда, когда в толпу ротозеев выбрасывалось несколько мешков мелких монет.
Сейчас, не считая дюжины зевак и троих юродивых, площадь оставалась пустынной. Не прибавилось народу и после того, когда глашатай зачитал указ о государевой измене и о скором суде над виновными.
Самодержец выехал через Спасские ворота ровно в полдень. Иван Васильевич был торжественен, а малый наряд, состоящий из парчового кафтана и золотого шлема с полумаской, только оттенял белизну его кожи, выглядевшей в этот солнечный день почти нежной.
Государя сопровождало две сотни молодых рынд, сжимавших в руках позолоченные парадные топорики, которые из красивого украшения могли превратиться в грозное оружие и опуститься на голову дерзкого. А за стрельцами, связанные между собой чугунной цепью, топали колодники. Первым из них был печатник Висковатый. Еще недавно он был думный дьяк и глава Посольского приказа, теперь же обычный узник, каких томилось в государевых темницах многие сотни.
Иван Васильевич поначалу хотел простить бывшего слугу, повелел привести его во дворец и сказал, что, ежели тот покается принародно, может идти куда пожелает. «Не в чем мне каяться, государь, — отвечал непокорный дьяк, — верой я служил, видать, с правдой помру».
Вот и сейчас Висковатый был прямее других.
Не согнулся Иван Михайлович даже под тяжестью цепей, и уж тем более не могли сломать его настороженные взгляды московитов, которые со страхом смотрели на бывшего царского любимца.
Лица узников выглядели спокойными. Ни страдания, ни злобы невозможно было разглядеть в их глазах — все осталось на Пытошном дворе. Тюремные сидельцы шли гуськом, шаг в шаг, напоминая несмышленый выводок, следовавший за мудрой родительницей. Вот только вожаком была не гусыня, а Никитка-палач, и вел он не к чистому пруду, заросшему сочной и сладкой травой, а к свежевыструганному эшафоту, пропахшему смолой.
Пуста была площадь.
Словно недавняя чума сумела выкосить народ подчистую, оставив памятником общей беды длинные торговые ряды. Не было московитов и у Лобного места, где обычно толпились мастеровые и ремесленники, где заключались сделки да ждали со двора последних новостей.
— Почему народ не собрали? — хмуро посмотрел Иван Васильевич на Федьку Басманова, который сжался под строгим господским взглядом.
С недавнего времени царь стал холоден со своим любимцем, и Федька терзался в догадках, какова была причина перемены в настроении государя. Может, оговорил его кто из недоброжелателей, а то и вовсе посмели околдовать Ивана Васильевича завистники, напоили его приворотным зельем и сумели внушить дурное о верном боярине.
— Это мы мигом, государь! А ну созывай народ, пускай все посмотрят, как Иван Васильевич крамольников наказывает! — прикрикнул Федька Басманов на опришную дружину.
— Гойда!.. Поспешай! Окликай народ! — яростно орал молоденький сотник, впервые в этот день увидавший государя вблизи. Детина совсем ошалел от счастья и, увлекая за собой опришников, повернул коня в ближайший переулок. — На площадь, московиты! Государь зовет!
Не минуло и получаса, как площадь была полна народу. Озираясь на черные кафтаны и собачьи головы, болтающиеся у седел опришников, московиты послушно плелись к месту казни. Иных государевы слуги подгоняли нагайками.
Царь сидел на высоком, серой масти жеребце, который никак не мог устоять на месте и без конца перебирал тонкими ногами, как будто исполнял замысловатую пляску. Государь тронул вожжи, и конь отделился от толпы опришников. С минуту жеребец гарцевал в одиночестве, а потом, повинуясь воле хозяина, шагнул навстречу примолкшему народу.
Конь был зело красив. Седло позолочено и украшено сафьяном; серебряные бляхи скрывали бока и грудь лошади.
— Господа московские жители, верите ли вы своему государю-батюшке? Верите ли вы в то, что царь не наказывает безвинных?
Иван был красив, даже гнев не сумел испортить его лика. Почти болезненная белизна сумела сделать его облик особенно торжественным. Москвичи научились прощать государю все, и Иван Васильевич мог надеяться, что искупление он получит уже сегодняшним вечером.
— Верим, государь!
— Кому же верить, как не тебе, Иван Васильевич!
— Ты наш отец, тебе одному и решать, кого миловать, а кого смерти предавать!
— Так вот что я вам хочу сказать, — произнес государь. — Все эти люди изменники. Аспидами грелись они на моей груди, льстивые слова нашептывали в уши, а сами всегда думали о том, как извести своего государя. А разве не был я им добрым батюшкой? Разве я их не любил? Забыли холопы про то, что я возвысил их над всеми, отстранил своих прежних верных слуг в угоду крамольникам! Усыпили они меня сладкими речами, а сами от моего имени вершили худые дела и наказывали безвинных. Так неужно простить крамольникам зло, которое они содеяли?!
— Не прощай, государь! Казни изменников! — завопил один из мастеровых, стоящий у торговых рядов.
— Здравым будь, государь! Многие лета живи, Иван Васильевич.
— Надобно изменников наказывать. Пусть же они сгинут в геенне огненной! — ликовали собравшиеся, понимая, что государев гнев прошел стороной. — Накажи их, государь!
— Казни!
Задумался Иван Васильевич, глядя на осмелевшую челядь. Точно так же в римских амфитеатрах разбуженная кровью толпа требовала от гладиатора продолжения жестокого представления. А сам государь был в роли императора, и достаточно было только движения мизинца, чтобы даровать или отобрать жизнь.
Царь и государь всея Руси был римских кровей.
— Начинай, — обронил Иван Васильевич.
— Кого первым, государь? — спросил Григорий Скуратов-Бельский, хотя уже предугадывал ответ.
— Висковатого Ивашку.
— Слушаюсь, государь.
Кроме раздражения, которое Иван Васильевич питал к дьяку, была еще одна причина не любить Висковатого, а именно его шестнадцатилетняя дочь Наталья.
Год назад государь посетил своего печатника — суетливо сновали по дому слуги, хлопотлив был хозяин, и только пятнадцатилетняя красавица оставалась равнодушной к нежданному приходу самодержца.
— Кто такая? — ткнул Иван Васильевич перстом в ненаглядную красу.
Зарделась девка в смущении, а печатник Висковатый отвечал:
— Дочь это моя… Натальей нарекли.
Славно погостил тогда государь. Вино у печатника оказалось сладким, закуска добрая, но особенно памятны Ивану Васильевичу были засахаренное орешки.
Когда самодержец двор покидать стал, склонился к уху думного дьяка и произнес:
— При дворе хочу твою дочь видеть. Пускай для начала в сенных девках послужит.
Ощетинился Иван Михайлович ежом, но сумел найти в себе силы, чтобы ответить самодержцу достойно:
— Мала она, государь, для такой чести. Пусть дома пока посидит, а как постарше станет, тогда ко двору и представлю.
— Государю прислуживают сенные девки и помоложе, нежели твоя дщерь, — неожиданно весело произнес Иван Васильевич, и его смех задорно подхватили стоящие рядом опришники.
Настало самое время, чтобы припомнить печатнику и этот отказ. Царь сладко поежился, подумав о шестнадцатилетней непорочной красе.
Заплечных дел мастера подвесили Висковатого за ноги, он изогнулся, словно огромная рыба, попавшаяся на крючок, а потом смирился, затихнув, и только перекладина натужно скрипела в такт раскачивающемуся телу.
Никитка-палач черпнул из кипящего котла ковш воды и плеснул на голову дьяка.
— Аааа! — заорал Висковатый. — Будь же ты проклят, государь-мучитель!
Никитка-палач вытащил из-за пояса нож и подошел к Висковатому. Толпа в ожидании замерла. Детина напоминал мясника со скотного двора, который намеревался освежить тушу. Вот сейчас подставит под свесившуюся голову огромный жбан, и кровь, хлынув, наполнит его до краев. Заплечных дел мастер ухватил Ивана Михайловича за нос и в следующее мгновение отрубил его ударом ножа. После чего на все четыре стороны показал кровавый обрубок, а затем швырнул его в кипящий котел. Затем отрубил оба уха. Залитое кровью лицо Висковатого было страшным. Он кричал, проклиная мучителей.
Если кто и оставался на этом суде плоти беспристрастным, так это палач. Никитка знал свое дело отменно. Он не допускал ни одного суетливого движения. Палач напоминал великого лицедея перед искушенной и требовательной публикой. Каждый жест у детины был выверен, рассчитан каждый шаг на узенькой сцене. И если бы кто-то в толпе захлопал в ладони, он наверняка поблагодарил бы знатока кивком головы.
Потом Никитка-палач разорвал огромными ручищами рубаху осужденного, выставляя на позор его сухое тело, и сильным ударом топора перерубил его пополам.
— Ха-ха-ха! — раздался веселый смех.
Многим показалось, что сам дьявол захохотал из преисподней, а небеса отозвались ему в ответ скорбным эхом.
Взгляды собравшихся были обращены на небо, но с Кремлевской стены на плаху взирали четыре женщины.
Одна из них была в ярком приталенном наряде черкешенки.
— Государыня! — выдохнула толпа.
Мария Темрюковна стояла между бойницами и потешалась так, как случалось во время выступления заезжих скоморохов.
Помрачнел Иван Васильевич, узнавая в дьяволе непокорную жену.
— Едва бабе послабление дал, а она уже на стену залезла. Сгони эту чертовку во двор. Совсем рассудка баба лишилась, перед всем честным народом меня опозорить надумала! — наказал Малюте царь.
— Будет сделано, государь.
А смех все более усиливался, будоража своим откровенным весельем и бояр, и челядь.
Григорий Лукьянович направился к Спасской башне. Распахнулись перед думным чином тяжелые врата. Башня служила и государевой темницей, здесь свои последние дни проводил дьяк Висковатый. Малюта Скуратов по узенькой лестнице поднялся на Кремлевскую стену.
Царица находилась в окружении девиц, она ликовала так громко, как будто участвовала в каком-то празднестве. Глянул вниз Скуратов и увидел, что площадь замерла, наблюдая за тем, как Никитка клещами рвет плоть следующей жертвы. Весело было и остальным девицам, и они, стараясь не отстать от госпожи, хохотали вместе с ней.
Григорий некоторое время наблюдал за царицей. Похорошела чертовка, так бы и взял ее в каменном коридоре, приставив головой к стене. Раньше, бывало, сама в светлицу зазывала, а как с Челядниным сошлась, так нос стала воротить.
— Ишь ты, как на казнь глазеет, прямо даже отрывать жаль.
— Вот я и увидела твою кончину, — кривила от злобы государыня губы.
— Государыня, — буркнул Малюта в спину Марии. — Иван Васильевич сердит на тебя.
— Что ему надо? — внезапно прервала смех Мария Темрюковна.
— Не положено бабам казнь зреть. А ты ведь не только смотришь, но еще и народ громким смехом смущаешь. Государя на позор перед всем честным миром выставляешь.
— Передай Ивану, что он мне не указ. Не ему одному тешиться. А теперь пойди прочь, холоп, и не мешай нашему веселью.
Царица вновь зашлась смехом, от которого даже у Малюты Скуратова по спине пробежал холод.
— Государь еще велел передать, — спокойно продолжал Малюта, — что ежели надумаешь его воле прекословить, то он, как в прошлый раз, велит стянуть тебя ремнями по рукам и ногам… и караул к тебе поставит.
Губы царицы гневно дернулись — вспомнила чертовка свое недавнее бесчестие. Метнула злобный взгляд на Малюту и пошла в противоположную сторону, увлекая за собой послушных боярышень.
Еще до казни прошел слух, что большая часть осужденных будет помилована, что будто бы приведут горемышных на площадь только затем, чтобы отпустить с миром. Однако казни продолжались. Никитка-палач успел изрядно взмокнуть, и под лопатками у него неровными пятнами проступал пот. Уже унесли вторую корзину с обрубками человеческих тел, а у помоста, выстроившись по двое, дожидались своей очереди остальные осужденные.
Иван был рассержен и не скрывал этого. Он сошел с коня и пошел вдоль строя колодников. Иван Васильевич возвышался над всеми остальными на целую голову и казался Ильей Муромцем среди повинных ворогов. Вот государь остановился напротив стольника Михаила Гуся. Малюта Скуратов дознался, что этот отрок подкладывал в государевы блюда снадобья, от которых царь должен был неминуемо сгинуть.
Михаил взгляда не прятал и смотрел эдаким гусаком, готовым ущипнуть Ивана Васильевича за нос.
— Смерти моей желал, пес смердящий? — спросил государь.
— Желал, — достойно отвечал отрок.
— Сделай милость, ответь мне перед отходной молитвой, чем же тебе царь не угодил?
— Бесстыжий ты, Иван Васильевич, девок тьму попортил. Не по христианским это обычаям. А еще сестру мою, Оксану, ссильничал и наложницей своей сделал. Потому и хотел с тобой посчитаться.
— Разговорился ты перед смертью, — Федор Басманов что есть силы ткнул отрока копьем в грудь.
— Спасибо, государь, что честь мне такую устроил… подле тебя помираю, — шептал Михаил Гусь, — жаль только, что без отходной молитвы…
Не договорил отрок и бездыханным упал у ног самодержца.
Переступил Иван Васильевич через разбросанные руки и пошел дальше выбирать себе собеседника.
Этот июльский день был особенно долог. Казни протянулись до глубокого вечера. Спектакль, где главным действующим лицом был Никитка-палач, продолжался. Заплечных дел мастер только иногда посматривал на распорядителя — угрюмого Малюту Скуратова, — и вновь вдохновенно начинал исполнять свое дело: рубил отступникам конечности, подкидывал обрубки вверх.
Никитка-палач был на своем месте, и трудно было представить человека, который справлялся бы с этим ремеслом лучше, чем он. Никитка словно забирал силу от убиенных и совсем не ведал усталости. Он будто бы бросил вызов самому июльскому солнцу, которое успело истомить собравшихся, разморило самого государя. Светило само успело устать и с отвращением спряталось за купола церквей. Замаялись даже извозчики, которые, не ведая конца, отвозили изуродованные трупы за Кремлевскую стену к Убогой яме.
Солнце медленно склонялось на закат и теперь выглядело красным, словно и оно успело запачкаться в крови.
Махнул последний раз топором двужильный Никита и справился с работой.
А потом поклонился на три стороны, задержав склоненную голову перед троном государя.
Площадь выглядела унылой. Неохотно расходились мужики, и только громкий голос опришников сумел растормошить зрителей, которые шарахались в стороны, опасаясь попасть под копыта государева жеребца.
— Гойда! Гойда!
— Гойда! — поспешали следом стрельцы, весело понукая лошадок, и скоро скрылись в узеньких улочках.
— Государь, куда мы? — посмел поинтересоваться Григорий Лукьянович у самодержца, чутьем сатаны чуя новую забаву.
— Зазноба у меня имеется. Натальей зовут. Непорочная деваха. Уж очень хочется сладость ей доставить. — Иван Васильевич вогнал шпоры в бока коню.
Малюта Скуратов не сомневался в выборе государя, когда тот повернул жеребца к дому дьяка Висковатого.
Иван Михайлович поживал богато, и его хоромы отличались той обстоятельностью, какая чувствовалась во всей фигуре покойного. Если думный дьяк делал чего, то это было всегда основательно — будь то Посольский приказ или печатное дело. Вот потому хоромы его высились надо всеми домами, а красное крыльцо было так велико, что по ширине не уступало иной московской улице.
Окна в хоромах были черны, только в тереме через темную слюду едва пробивался желтый свет лучины. Брехнула собака и умолкла, будто и она горевала по скорой кончине доброго хозяина. Царь спешился и, поддерживаемый под обе руки опришниками, пошел на крыльцо.
— Богато в моем царстве дьяки поживают, нечего сказать! — восхитился Иван Васильевич. — А все жалуются на своего государя, по будто бы притесняю я их. И как же они своего государя за великие милости чтят? Даже на крыльцо никто не сподобился выйти!
— Видать, не шибко нам здесь рады, государь, — отвечал Малюта Скуратов, — только собака разок хвостом вильнула, да и та в будку спряталась.
— А может, хозяева от великой радости порастерялись? Ведь не каждый день к ним царь-государь на двор является?
— Видно, так оно и есть, Иван Васильевич.
— А меня думный дьяк Ивашка Висковатый все к себе в гости зазывал. Дочь, говорит, на твои светлые царские очи представить хочу. А как я появился, так никто и встретить не желает… Отворяйте, хозяева добрые, не ломиться же нам в закрытые двери!
Иван Васильевич увидел, как к окнам прильнули перепуганные лица девок, а потом, стакнувшись с царским взглядом, отпрянули в глубину комнат, словно обожженные.
— Будет нам потеха, Иван Васильевич, гости мы здесь желанные, — заприметил девиц и Малюта Скуратов.
Опришники веселым хохотом встречали шутки государя и готовились продолжить прерванное веселье.
— Постучитесь, господа, малость в двери, может, хозяева нас не слышат?
На крыльцо, толкая друг друга, взбежали опришники. Дубовая дверь треснула, а потом огромная щепа отделилась от косяка и, уже не способная сопротивляться натиску дюжих плеч, с грохотом опрокинулась на пол. Опришники ворвались в комнату, словно большой ураган, — снесли на своем пути тяжелый поставец, растоптали подставку для витых свеч и, распинав встречавшиеся на пути табуреты, бросились в сенную комнату.
В верхних подклетях раздался отчаянный девичий визг. Бабы в суматохе бегали по комнатам, а Иван Васильевич, наслаждаясь паникой, не спеша шел по проходу, время от времени опуская тяжелый посох на спины и плечи встречающейся челяди, и громко хохотал, если удар приходился по самому темечку.
— Наталью, господа, ищите! — кричал государь. — Красу мою ненаглядную. Дочка у дьяка Висковатого — девица красы неписаной, а остальных девок я вам оставляю.
Опришники разбежались по хоромам. Повсюду был слышен тяжелый топот.
— Государь-батюшка, везде опускались. Ни жены Висковатого, ни дочки его нет!
— Ищите, братия! Здесь она! Кто первым отыщет изменниц, тот получит ковш из царских рук.
Испить ковш, принятый из царских рук, было почетным вознаграждением. Редко кто даже из ближних бояр удостаивался подобной чести, а тут государь дворян обещал приветить. Опришники удвоили свои старания. Скоро появился запыхавшийся Малюта:
— Отыскали женушку Висковатого. Только сказывается больной. Даже с постели подняться не пожелала.
— Вот я сейчас и справлюсь о ее дорогом здоровьице. Жаль, лекаря немецкого не прихватил с собой. Но разве мог я подумать о том, что женушка Ивана Михайловича захворает? Ведь так кругла была!
Государь быстро шел по коридору в сопровождении опришников. Отроки окружили самодержца плотным кольцом — эдакая черная стена, которую не прошибить даже пушечными ядрами.
Дворец все более наполнялся женским визгом, напоминая скоморошный балаган. Трещала ткань, слышались грубые окрики, а прямо перед государем в комнату метнулась девка в одной сорочке, за которой разгоряченными рысаками бежали два дюжих опришника. Иван Васильевич любовно посматривал на своих дружинников, которые словно похотливые жеребцы забрели в стойла к кобылам.
Малюта распахнул перед самодержцем дверь, и Иван ступил в комнату. Через зашторенные окна слабо пробивался свет, в горнице царил полумрак; в дальнем углу стояла высокая кровать, на которой под толстым одеялом лежала Евдокия Висковатая.
— Вот и душегуб мой явился… Сначала мужа моего порешил, а теперь и по мою душу пришел, — слабым голосом произнесла женщина.
— Что ты ропщешь, баба! Царь перед тобой! — пытался усмирить женщину Малюта.
— Дьявол это, а не царь!
— Остра ты на язык, Евдокия, только твоя душа мне не нужна. Ты и так скоро преставишься.
— Зачем явился?!
— За казной я своей пришел, что твой муженек у меня пограбил.
Евдокия и вправду была худа. Лицо пожухлое и желтое, словно осенний лист. Некогда полные щеки изрезаны тоненькими морщинами, через которые испарялась недавняя свежесть.
Губы мумии слегка дрогнули:
— Поищи… может, найдешь.
— Где казна?.. Где, спрашиваю?!
Евдокия молчала.
— Разговаривать не желаешь… Пусть плеть испробует, — распорядился Иван Васильевич, — и стегать до тех пор, пока не укажет, где казну укрыл ее муженек.
Опришники попеременно пороли Евдокию — в ответ ни вздоха, ни стона, будто удары приходились не по телесам, высушенным долгой болезнью, а по вязанке хвороста.
— Чур тебя! — охнул царь. — Баба-то мертва! Ну и ладно… Красавица Наталья нам про сокровища поведает.
Когда царь явился в комнату, Наталья сидела в окружении девок. Спокойная. Красивая.
Видать, не признали государя, за татя приняли.
Куда больше самодержец удивился позже, когда, проезжая многие села, он не встретил ни одного челобитчика. Вестовые уверяли государя, что наказывали старосте ударить в колокола; уверяли, что деревни еще час назад были полны народа: будто бы бабы с коромыслами ходили по воду, а ребятишки помладше забавлялись в салочки, разве что мужиков, как всегда, было поменьше — кто в поле был, а кто на покос отправился.
А вот теперь тишь!
Иван Васильевич полыхал злобой и срывал ярость на жеребце, без конца обижая его горячими ударами, и тот, досадуя на хозяина, пробегал мимо опустевших селений.
Так государь добрался до московских посадов.
Соборные колокола молчали и здесь, и только бабы, встречающиеся иной раз, убегали с такой прытью, как будто вместо государевой рати видели уланов крымского хана.
Перед въездом в Москву отряд государя увидел мужика, сидящего на поленьях. Детина, заприметив царя, сиганул через плетень, не отдав обязательного поклона царю.
— А ну, постой! — сумел ухватить Малюта мужика за отворот рубахи. — Или розог захотел отведать?! Почему государю не кланяешься?!
Григорий так яростно тряхнул мужика за шиворот, будто хотел освободить его не только от тесной сорочки, но и выбить из щуплого тела остаток жизни.
— Здесь у нас слух прошел, будто бы государь в Москву едет изменников карать, а заодно и тех, кто ему на дорогах да в посадах повстречается.
— Вот оно что! — подивился Малюта. — Кто же такой слух распустил?
— А разве поймешь? Все говорят, — оправдывался мужик. — Тут как-то бродяги из Великого Новгорода проходили, так они порассказали, что будто бы государь всех новгородцев побил и в Волхов пометал.
Поднял руку Малюта, чтобы угостить мужика горячей плетью, но раздумал.
— Ладно… Ступай себе. Разберемся мы еще, кто такие небыли против государя распространяет.
* * *
Работа началась с самого рассвета. Истопники свезли спозаранку на площадь смоляной ельник, а плотники, засучив рукава, взялись за топоры и принялись яростно обтачивать бревна. И совсем скоро возник высокий помост, на котором журавлями возвышались виселицы.В этот день торг был почти пустынен — мешало близкое соседство с виселицами. Хозяюшки, прикупив зелень, расходились по домам, и только купцы стояли на страже у своих рядов и не смели покидать свезенный товар.
Казнь в Москве была делом привычным, и на нее являлись, как на развлечение. Мужики шли на площадь в новых портах и рубахах. Разговоры велись степенные и неторопливые, и, поглядывая на свежеструганый помост, каждый невзначай задумывался о незавидной судьбе приговоренных.
Казнь собирала народу никак не меньше, чем праздный выезд государева поезда, когда в толпу ротозеев выбрасывалось несколько мешков мелких монет.
Сейчас, не считая дюжины зевак и троих юродивых, площадь оставалась пустынной. Не прибавилось народу и после того, когда глашатай зачитал указ о государевой измене и о скором суде над виновными.
Самодержец выехал через Спасские ворота ровно в полдень. Иван Васильевич был торжественен, а малый наряд, состоящий из парчового кафтана и золотого шлема с полумаской, только оттенял белизну его кожи, выглядевшей в этот солнечный день почти нежной.
Государя сопровождало две сотни молодых рынд, сжимавших в руках позолоченные парадные топорики, которые из красивого украшения могли превратиться в грозное оружие и опуститься на голову дерзкого. А за стрельцами, связанные между собой чугунной цепью, топали колодники. Первым из них был печатник Висковатый. Еще недавно он был думный дьяк и глава Посольского приказа, теперь же обычный узник, каких томилось в государевых темницах многие сотни.
Иван Васильевич поначалу хотел простить бывшего слугу, повелел привести его во дворец и сказал, что, ежели тот покается принародно, может идти куда пожелает. «Не в чем мне каяться, государь, — отвечал непокорный дьяк, — верой я служил, видать, с правдой помру».
Вот и сейчас Висковатый был прямее других.
Не согнулся Иван Михайлович даже под тяжестью цепей, и уж тем более не могли сломать его настороженные взгляды московитов, которые со страхом смотрели на бывшего царского любимца.
Лица узников выглядели спокойными. Ни страдания, ни злобы невозможно было разглядеть в их глазах — все осталось на Пытошном дворе. Тюремные сидельцы шли гуськом, шаг в шаг, напоминая несмышленый выводок, следовавший за мудрой родительницей. Вот только вожаком была не гусыня, а Никитка-палач, и вел он не к чистому пруду, заросшему сочной и сладкой травой, а к свежевыструганному эшафоту, пропахшему смолой.
Пуста была площадь.
Словно недавняя чума сумела выкосить народ подчистую, оставив памятником общей беды длинные торговые ряды. Не было московитов и у Лобного места, где обычно толпились мастеровые и ремесленники, где заключались сделки да ждали со двора последних новостей.
— Почему народ не собрали? — хмуро посмотрел Иван Васильевич на Федьку Басманова, который сжался под строгим господским взглядом.
С недавнего времени царь стал холоден со своим любимцем, и Федька терзался в догадках, какова была причина перемены в настроении государя. Может, оговорил его кто из недоброжелателей, а то и вовсе посмели околдовать Ивана Васильевича завистники, напоили его приворотным зельем и сумели внушить дурное о верном боярине.
— Это мы мигом, государь! А ну созывай народ, пускай все посмотрят, как Иван Васильевич крамольников наказывает! — прикрикнул Федька Басманов на опришную дружину.
— Гойда!.. Поспешай! Окликай народ! — яростно орал молоденький сотник, впервые в этот день увидавший государя вблизи. Детина совсем ошалел от счастья и, увлекая за собой опришников, повернул коня в ближайший переулок. — На площадь, московиты! Государь зовет!
Не минуло и получаса, как площадь была полна народу. Озираясь на черные кафтаны и собачьи головы, болтающиеся у седел опришников, московиты послушно плелись к месту казни. Иных государевы слуги подгоняли нагайками.
Царь сидел на высоком, серой масти жеребце, который никак не мог устоять на месте и без конца перебирал тонкими ногами, как будто исполнял замысловатую пляску. Государь тронул вожжи, и конь отделился от толпы опришников. С минуту жеребец гарцевал в одиночестве, а потом, повинуясь воле хозяина, шагнул навстречу примолкшему народу.
Конь был зело красив. Седло позолочено и украшено сафьяном; серебряные бляхи скрывали бока и грудь лошади.
— Господа московские жители, верите ли вы своему государю-батюшке? Верите ли вы в то, что царь не наказывает безвинных?
Иван был красив, даже гнев не сумел испортить его лика. Почти болезненная белизна сумела сделать его облик особенно торжественным. Москвичи научились прощать государю все, и Иван Васильевич мог надеяться, что искупление он получит уже сегодняшним вечером.
— Верим, государь!
— Кому же верить, как не тебе, Иван Васильевич!
— Ты наш отец, тебе одному и решать, кого миловать, а кого смерти предавать!
— Так вот что я вам хочу сказать, — произнес государь. — Все эти люди изменники. Аспидами грелись они на моей груди, льстивые слова нашептывали в уши, а сами всегда думали о том, как извести своего государя. А разве не был я им добрым батюшкой? Разве я их не любил? Забыли холопы про то, что я возвысил их над всеми, отстранил своих прежних верных слуг в угоду крамольникам! Усыпили они меня сладкими речами, а сами от моего имени вершили худые дела и наказывали безвинных. Так неужно простить крамольникам зло, которое они содеяли?!
— Не прощай, государь! Казни изменников! — завопил один из мастеровых, стоящий у торговых рядов.
— Здравым будь, государь! Многие лета живи, Иван Васильевич.
— Надобно изменников наказывать. Пусть же они сгинут в геенне огненной! — ликовали собравшиеся, понимая, что государев гнев прошел стороной. — Накажи их, государь!
— Казни!
Задумался Иван Васильевич, глядя на осмелевшую челядь. Точно так же в римских амфитеатрах разбуженная кровью толпа требовала от гладиатора продолжения жестокого представления. А сам государь был в роли императора, и достаточно было только движения мизинца, чтобы даровать или отобрать жизнь.
Царь и государь всея Руси был римских кровей.
— Начинай, — обронил Иван Васильевич.
— Кого первым, государь? — спросил Григорий Скуратов-Бельский, хотя уже предугадывал ответ.
— Висковатого Ивашку.
— Слушаюсь, государь.
Кроме раздражения, которое Иван Васильевич питал к дьяку, была еще одна причина не любить Висковатого, а именно его шестнадцатилетняя дочь Наталья.
Год назад государь посетил своего печатника — суетливо сновали по дому слуги, хлопотлив был хозяин, и только пятнадцатилетняя красавица оставалась равнодушной к нежданному приходу самодержца.
— Кто такая? — ткнул Иван Васильевич перстом в ненаглядную красу.
Зарделась девка в смущении, а печатник Висковатый отвечал:
— Дочь это моя… Натальей нарекли.
Славно погостил тогда государь. Вино у печатника оказалось сладким, закуска добрая, но особенно памятны Ивану Васильевичу были засахаренное орешки.
Когда самодержец двор покидать стал, склонился к уху думного дьяка и произнес:
— При дворе хочу твою дочь видеть. Пускай для начала в сенных девках послужит.
Ощетинился Иван Михайлович ежом, но сумел найти в себе силы, чтобы ответить самодержцу достойно:
— Мала она, государь, для такой чести. Пусть дома пока посидит, а как постарше станет, тогда ко двору и представлю.
— Государю прислуживают сенные девки и помоложе, нежели твоя дщерь, — неожиданно весело произнес Иван Васильевич, и его смех задорно подхватили стоящие рядом опришники.
Настало самое время, чтобы припомнить печатнику и этот отказ. Царь сладко поежился, подумав о шестнадцатилетней непорочной красе.
Заплечных дел мастера подвесили Висковатого за ноги, он изогнулся, словно огромная рыба, попавшаяся на крючок, а потом смирился, затихнув, и только перекладина натужно скрипела в такт раскачивающемуся телу.
Никитка-палач черпнул из кипящего котла ковш воды и плеснул на голову дьяка.
— Аааа! — заорал Висковатый. — Будь же ты проклят, государь-мучитель!
Никитка-палач вытащил из-за пояса нож и подошел к Висковатому. Толпа в ожидании замерла. Детина напоминал мясника со скотного двора, который намеревался освежить тушу. Вот сейчас подставит под свесившуюся голову огромный жбан, и кровь, хлынув, наполнит его до краев. Заплечных дел мастер ухватил Ивана Михайловича за нос и в следующее мгновение отрубил его ударом ножа. После чего на все четыре стороны показал кровавый обрубок, а затем швырнул его в кипящий котел. Затем отрубил оба уха. Залитое кровью лицо Висковатого было страшным. Он кричал, проклиная мучителей.
Если кто и оставался на этом суде плоти беспристрастным, так это палач. Никитка знал свое дело отменно. Он не допускал ни одного суетливого движения. Палач напоминал великого лицедея перед искушенной и требовательной публикой. Каждый жест у детины был выверен, рассчитан каждый шаг на узенькой сцене. И если бы кто-то в толпе захлопал в ладони, он наверняка поблагодарил бы знатока кивком головы.
Потом Никитка-палач разорвал огромными ручищами рубаху осужденного, выставляя на позор его сухое тело, и сильным ударом топора перерубил его пополам.
— Ха-ха-ха! — раздался веселый смех.
Многим показалось, что сам дьявол захохотал из преисподней, а небеса отозвались ему в ответ скорбным эхом.
Взгляды собравшихся были обращены на небо, но с Кремлевской стены на плаху взирали четыре женщины.
Одна из них была в ярком приталенном наряде черкешенки.
— Государыня! — выдохнула толпа.
Мария Темрюковна стояла между бойницами и потешалась так, как случалось во время выступления заезжих скоморохов.
Помрачнел Иван Васильевич, узнавая в дьяволе непокорную жену.
— Едва бабе послабление дал, а она уже на стену залезла. Сгони эту чертовку во двор. Совсем рассудка баба лишилась, перед всем честным народом меня опозорить надумала! — наказал Малюте царь.
— Будет сделано, государь.
А смех все более усиливался, будоража своим откровенным весельем и бояр, и челядь.
Григорий Лукьянович направился к Спасской башне. Распахнулись перед думным чином тяжелые врата. Башня служила и государевой темницей, здесь свои последние дни проводил дьяк Висковатый. Малюта Скуратов по узенькой лестнице поднялся на Кремлевскую стену.
Царица находилась в окружении девиц, она ликовала так громко, как будто участвовала в каком-то празднестве. Глянул вниз Скуратов и увидел, что площадь замерла, наблюдая за тем, как Никитка клещами рвет плоть следующей жертвы. Весело было и остальным девицам, и они, стараясь не отстать от госпожи, хохотали вместе с ней.
Григорий некоторое время наблюдал за царицей. Похорошела чертовка, так бы и взял ее в каменном коридоре, приставив головой к стене. Раньше, бывало, сама в светлицу зазывала, а как с Челядниным сошлась, так нос стала воротить.
— Ишь ты, как на казнь глазеет, прямо даже отрывать жаль.
— Вот я и увидела твою кончину, — кривила от злобы государыня губы.
— Государыня, — буркнул Малюта в спину Марии. — Иван Васильевич сердит на тебя.
— Что ему надо? — внезапно прервала смех Мария Темрюковна.
— Не положено бабам казнь зреть. А ты ведь не только смотришь, но еще и народ громким смехом смущаешь. Государя на позор перед всем честным миром выставляешь.
— Передай Ивану, что он мне не указ. Не ему одному тешиться. А теперь пойди прочь, холоп, и не мешай нашему веселью.
Царица вновь зашлась смехом, от которого даже у Малюты Скуратова по спине пробежал холод.
— Государь еще велел передать, — спокойно продолжал Малюта, — что ежели надумаешь его воле прекословить, то он, как в прошлый раз, велит стянуть тебя ремнями по рукам и ногам… и караул к тебе поставит.
Губы царицы гневно дернулись — вспомнила чертовка свое недавнее бесчестие. Метнула злобный взгляд на Малюту и пошла в противоположную сторону, увлекая за собой послушных боярышень.
Еще до казни прошел слух, что большая часть осужденных будет помилована, что будто бы приведут горемышных на площадь только затем, чтобы отпустить с миром. Однако казни продолжались. Никитка-палач успел изрядно взмокнуть, и под лопатками у него неровными пятнами проступал пот. Уже унесли вторую корзину с обрубками человеческих тел, а у помоста, выстроившись по двое, дожидались своей очереди остальные осужденные.
Иван был рассержен и не скрывал этого. Он сошел с коня и пошел вдоль строя колодников. Иван Васильевич возвышался над всеми остальными на целую голову и казался Ильей Муромцем среди повинных ворогов. Вот государь остановился напротив стольника Михаила Гуся. Малюта Скуратов дознался, что этот отрок подкладывал в государевы блюда снадобья, от которых царь должен был неминуемо сгинуть.
Михаил взгляда не прятал и смотрел эдаким гусаком, готовым ущипнуть Ивана Васильевича за нос.
— Смерти моей желал, пес смердящий? — спросил государь.
— Желал, — достойно отвечал отрок.
— Сделай милость, ответь мне перед отходной молитвой, чем же тебе царь не угодил?
— Бесстыжий ты, Иван Васильевич, девок тьму попортил. Не по христианским это обычаям. А еще сестру мою, Оксану, ссильничал и наложницей своей сделал. Потому и хотел с тобой посчитаться.
— Разговорился ты перед смертью, — Федор Басманов что есть силы ткнул отрока копьем в грудь.
— Спасибо, государь, что честь мне такую устроил… подле тебя помираю, — шептал Михаил Гусь, — жаль только, что без отходной молитвы…
Не договорил отрок и бездыханным упал у ног самодержца.
Переступил Иван Васильевич через разбросанные руки и пошел дальше выбирать себе собеседника.
Этот июльский день был особенно долог. Казни протянулись до глубокого вечера. Спектакль, где главным действующим лицом был Никитка-палач, продолжался. Заплечных дел мастер только иногда посматривал на распорядителя — угрюмого Малюту Скуратова, — и вновь вдохновенно начинал исполнять свое дело: рубил отступникам конечности, подкидывал обрубки вверх.
Никитка-палач был на своем месте, и трудно было представить человека, который справлялся бы с этим ремеслом лучше, чем он. Никитка словно забирал силу от убиенных и совсем не ведал усталости. Он будто бы бросил вызов самому июльскому солнцу, которое успело истомить собравшихся, разморило самого государя. Светило само успело устать и с отвращением спряталось за купола церквей. Замаялись даже извозчики, которые, не ведая конца, отвозили изуродованные трупы за Кремлевскую стену к Убогой яме.
Солнце медленно склонялось на закат и теперь выглядело красным, словно и оно успело запачкаться в крови.
Махнул последний раз топором двужильный Никита и справился с работой.
А потом поклонился на три стороны, задержав склоненную голову перед троном государя.
Площадь выглядела унылой. Неохотно расходились мужики, и только громкий голос опришников сумел растормошить зрителей, которые шарахались в стороны, опасаясь попасть под копыта государева жеребца.
— Гойда! Гойда!
— Гойда! — поспешали следом стрельцы, весело понукая лошадок, и скоро скрылись в узеньких улочках.
— Государь, куда мы? — посмел поинтересоваться Григорий Лукьянович у самодержца, чутьем сатаны чуя новую забаву.
— Зазноба у меня имеется. Натальей зовут. Непорочная деваха. Уж очень хочется сладость ей доставить. — Иван Васильевич вогнал шпоры в бока коню.
Малюта Скуратов не сомневался в выборе государя, когда тот повернул жеребца к дому дьяка Висковатого.
Иван Михайлович поживал богато, и его хоромы отличались той обстоятельностью, какая чувствовалась во всей фигуре покойного. Если думный дьяк делал чего, то это было всегда основательно — будь то Посольский приказ или печатное дело. Вот потому хоромы его высились надо всеми домами, а красное крыльцо было так велико, что по ширине не уступало иной московской улице.
Окна в хоромах были черны, только в тереме через темную слюду едва пробивался желтый свет лучины. Брехнула собака и умолкла, будто и она горевала по скорой кончине доброго хозяина. Царь спешился и, поддерживаемый под обе руки опришниками, пошел на крыльцо.
— Богато в моем царстве дьяки поживают, нечего сказать! — восхитился Иван Васильевич. — А все жалуются на своего государя, по будто бы притесняю я их. И как же они своего государя за великие милости чтят? Даже на крыльцо никто не сподобился выйти!
— Видать, не шибко нам здесь рады, государь, — отвечал Малюта Скуратов, — только собака разок хвостом вильнула, да и та в будку спряталась.
— А может, хозяева от великой радости порастерялись? Ведь не каждый день к ним царь-государь на двор является?
— Видно, так оно и есть, Иван Васильевич.
— А меня думный дьяк Ивашка Висковатый все к себе в гости зазывал. Дочь, говорит, на твои светлые царские очи представить хочу. А как я появился, так никто и встретить не желает… Отворяйте, хозяева добрые, не ломиться же нам в закрытые двери!
Иван Васильевич увидел, как к окнам прильнули перепуганные лица девок, а потом, стакнувшись с царским взглядом, отпрянули в глубину комнат, словно обожженные.
— Будет нам потеха, Иван Васильевич, гости мы здесь желанные, — заприметил девиц и Малюта Скуратов.
Опришники веселым хохотом встречали шутки государя и готовились продолжить прерванное веселье.
— Постучитесь, господа, малость в двери, может, хозяева нас не слышат?
На крыльцо, толкая друг друга, взбежали опришники. Дубовая дверь треснула, а потом огромная щепа отделилась от косяка и, уже не способная сопротивляться натиску дюжих плеч, с грохотом опрокинулась на пол. Опришники ворвались в комнату, словно большой ураган, — снесли на своем пути тяжелый поставец, растоптали подставку для витых свеч и, распинав встречавшиеся на пути табуреты, бросились в сенную комнату.
В верхних подклетях раздался отчаянный девичий визг. Бабы в суматохе бегали по комнатам, а Иван Васильевич, наслаждаясь паникой, не спеша шел по проходу, время от времени опуская тяжелый посох на спины и плечи встречающейся челяди, и громко хохотал, если удар приходился по самому темечку.
— Наталью, господа, ищите! — кричал государь. — Красу мою ненаглядную. Дочка у дьяка Висковатого — девица красы неписаной, а остальных девок я вам оставляю.
Опришники разбежались по хоромам. Повсюду был слышен тяжелый топот.
— Государь-батюшка, везде опускались. Ни жены Висковатого, ни дочки его нет!
— Ищите, братия! Здесь она! Кто первым отыщет изменниц, тот получит ковш из царских рук.
Испить ковш, принятый из царских рук, было почетным вознаграждением. Редко кто даже из ближних бояр удостаивался подобной чести, а тут государь дворян обещал приветить. Опришники удвоили свои старания. Скоро появился запыхавшийся Малюта:
— Отыскали женушку Висковатого. Только сказывается больной. Даже с постели подняться не пожелала.
— Вот я сейчас и справлюсь о ее дорогом здоровьице. Жаль, лекаря немецкого не прихватил с собой. Но разве мог я подумать о том, что женушка Ивана Михайловича захворает? Ведь так кругла была!
Государь быстро шел по коридору в сопровождении опришников. Отроки окружили самодержца плотным кольцом — эдакая черная стена, которую не прошибить даже пушечными ядрами.
Дворец все более наполнялся женским визгом, напоминая скоморошный балаган. Трещала ткань, слышались грубые окрики, а прямо перед государем в комнату метнулась девка в одной сорочке, за которой разгоряченными рысаками бежали два дюжих опришника. Иван Васильевич любовно посматривал на своих дружинников, которые словно похотливые жеребцы забрели в стойла к кобылам.
Малюта распахнул перед самодержцем дверь, и Иван ступил в комнату. Через зашторенные окна слабо пробивался свет, в горнице царил полумрак; в дальнем углу стояла высокая кровать, на которой под толстым одеялом лежала Евдокия Висковатая.
— Вот и душегуб мой явился… Сначала мужа моего порешил, а теперь и по мою душу пришел, — слабым голосом произнесла женщина.
— Что ты ропщешь, баба! Царь перед тобой! — пытался усмирить женщину Малюта.
— Дьявол это, а не царь!
— Остра ты на язык, Евдокия, только твоя душа мне не нужна. Ты и так скоро преставишься.
— Зачем явился?!
— За казной я своей пришел, что твой муженек у меня пограбил.
Евдокия и вправду была худа. Лицо пожухлое и желтое, словно осенний лист. Некогда полные щеки изрезаны тоненькими морщинами, через которые испарялась недавняя свежесть.
Губы мумии слегка дрогнули:
— Поищи… может, найдешь.
— Где казна?.. Где, спрашиваю?!
Евдокия молчала.
— Разговаривать не желаешь… Пусть плеть испробует, — распорядился Иван Васильевич, — и стегать до тех пор, пока не укажет, где казну укрыл ее муженек.
Опришники попеременно пороли Евдокию — в ответ ни вздоха, ни стона, будто удары приходились не по телесам, высушенным долгой болезнью, а по вязанке хвороста.
— Чур тебя! — охнул царь. — Баба-то мертва! Ну и ладно… Красавица Наталья нам про сокровища поведает.
Когда царь явился в комнату, Наталья сидела в окружении девок. Спокойная. Красивая.
Конец бесплатного ознакомительного фрагмента