Гяур оказался ближе к нему, чем Сирко. Заметив, как пристально всматривается князь в его лицо, доброволец, шедший вторым, остановился напротив него.
– Что, князь, высматриваешь рану от стрелы, которую извлекли из моего тела твои норманны? Тогда, у пылающей церкви?
– Так, значит, я не ошибся? Это вы, отец Григорий?
– Мне запомнить тебя было легче, князь.
– Видите ли, я тогда не к лицу вашему присматривался, а к словам, – вспомнился Гяуру этот человек, распятый между израненным конем и колокольней.
– К словам? Странно, к каким именно?
– К правдивым, а потому почти святым.
– Разве таковые у меня случались?
– Разве нет? Вспомните: «Отче наш, великий и праведный! Воизмени гнев свой яростный на милость христианскую, спаси землю твою святокровную Украйну и народ ее грешномученический!..»
– Так ты, оказывается, всю молитву мою помнишь?! – удивился и даже ужаснулся отец Григорий. – А ведь язычник.
– Не потому помню, что молитва, а потому, что ваша она, считай, на смертном одре молвленная.
– Получается, что вы знакомы? – подошел к ним Сирко.
– Как ни странно, уже встречались.
– Угу, понятно… – Полковник потер пальцами подбородок, взглянул на каждого из них и повернулся спиной, давая понять, что не желает мешать разговору.
– Помните нашу полемику о мече и посохе Моисея? – Гяур заметил, что разговор бывший священник начал с обращения на «ты», однако это не шокировало его.
– Это когда у запруженной трупами реки твой полк спас от гибели наше местечко, развеяв при этом отряд татар? Помню.
– Почему теперь вы все-таки избрали меч?
Отец Григорий поднял попавшую ему под ноги ветку, повертел ею и хотел было швырнуть в костер, но в последнее мгновение передумал и, еще немного повертев, опустил к своим ногам. Возможно, теперь, решаясь на муки пленника, он, как никогда раньше, обостренно осознал, что оно такое – истинное милосердие. И не только по отношению к человеку.
– После нашего спора у реки я долго думал над всем тем, что ставит нас перед выбором: меч воина или посох мессии, мощь стали или слово проповедника? Задумывался над этим и здесь, во Фландрии. Но только сегодня понял, что мудрость заключается не в том, чтобы решить, что важнее: меч или посох? А в том, чтобы соединять в душе народа мужество воина с мудростью пророка. Силу защитника – с душевной чистотой проповедника.
– Хотите сказать, что к такому выводу вы пришли только сегодня? Уже решившись стать смертником?
– Приняв это решение, я заставил себя вдруг совершенно по-иному взглянуть на многое из того, что еще вчера казалось незыблемым.
– Это чувствуется… Но почему вы отважились идти к испанцам, обрекая себя на муки?
– Задавая этот вопрос, вы забыли, князь, – обратился отец Григорий теперь уже на «вы», – что перед вами истинно верующий человек, для которого страдание за паству, за христианские души, за народ – высшая цель подражания Христу.
– Извините, вы действительно правы, – задумчиво молвил Гяур. – По странной случайности, я совершенно забыл об этом христианском каноне. Возможно потому, что вопрос был адресован казаку Вараксе, но никак не отцу Григорию.
– В таком случае, признаюсь вам, что тот, настоящий Варакса, чье имя ношу теперь, был истинным казаком. Когда мы виделись с вами в последний раз, он командовал отрядом, защищавшим мой храм. И на руках у меня, мною же отпетым, умер. Меня же кличут Роданом. Казак Григорий Родан, – открыл свою последнюю тайну новообращенный воин и, сочтя, что дань уважения любопытству князя отдана, направился к командиру корпуса. – А теперь внемлю словам твоим, полковник Сирко. Пусть будут они такими же мудрыми, как и мое толкование их. Напутствуй, куда идти и что именно должны услышать от меня враги наши.
28
29
30
31
– Что, князь, высматриваешь рану от стрелы, которую извлекли из моего тела твои норманны? Тогда, у пылающей церкви?
– Так, значит, я не ошибся? Это вы, отец Григорий?
– Мне запомнить тебя было легче, князь.
– Видите ли, я тогда не к лицу вашему присматривался, а к словам, – вспомнился Гяуру этот человек, распятый между израненным конем и колокольней.
– К словам? Странно, к каким именно?
– К правдивым, а потому почти святым.
– Разве таковые у меня случались?
– Разве нет? Вспомните: «Отче наш, великий и праведный! Воизмени гнев свой яростный на милость христианскую, спаси землю твою святокровную Украйну и народ ее грешномученический!..»
– Так ты, оказывается, всю молитву мою помнишь?! – удивился и даже ужаснулся отец Григорий. – А ведь язычник.
– Не потому помню, что молитва, а потому, что ваша она, считай, на смертном одре молвленная.
– Получается, что вы знакомы? – подошел к ним Сирко.
– Как ни странно, уже встречались.
– Угу, понятно… – Полковник потер пальцами подбородок, взглянул на каждого из них и повернулся спиной, давая понять, что не желает мешать разговору.
– Помните нашу полемику о мече и посохе Моисея? – Гяур заметил, что разговор бывший священник начал с обращения на «ты», однако это не шокировало его.
– Это когда у запруженной трупами реки твой полк спас от гибели наше местечко, развеяв при этом отряд татар? Помню.
– Почему теперь вы все-таки избрали меч?
Отец Григорий поднял попавшую ему под ноги ветку, повертел ею и хотел было швырнуть в костер, но в последнее мгновение передумал и, еще немного повертев, опустил к своим ногам. Возможно, теперь, решаясь на муки пленника, он, как никогда раньше, обостренно осознал, что оно такое – истинное милосердие. И не только по отношению к человеку.
– После нашего спора у реки я долго думал над всем тем, что ставит нас перед выбором: меч воина или посох мессии, мощь стали или слово проповедника? Задумывался над этим и здесь, во Фландрии. Но только сегодня понял, что мудрость заключается не в том, чтобы решить, что важнее: меч или посох? А в том, чтобы соединять в душе народа мужество воина с мудростью пророка. Силу защитника – с душевной чистотой проповедника.
– Хотите сказать, что к такому выводу вы пришли только сегодня? Уже решившись стать смертником?
– Приняв это решение, я заставил себя вдруг совершенно по-иному взглянуть на многое из того, что еще вчера казалось незыблемым.
– Это чувствуется… Но почему вы отважились идти к испанцам, обрекая себя на муки?
– Задавая этот вопрос, вы забыли, князь, – обратился отец Григорий теперь уже на «вы», – что перед вами истинно верующий человек, для которого страдание за паству, за христианские души, за народ – высшая цель подражания Христу.
– Извините, вы действительно правы, – задумчиво молвил Гяур. – По странной случайности, я совершенно забыл об этом христианском каноне. Возможно потому, что вопрос был адресован казаку Вараксе, но никак не отцу Григорию.
– В таком случае, признаюсь вам, что тот, настоящий Варакса, чье имя ношу теперь, был истинным казаком. Когда мы виделись с вами в последний раз, он командовал отрядом, защищавшим мой храм. И на руках у меня, мною же отпетым, умер. Меня же кличут Роданом. Казак Григорий Родан, – открыл свою последнюю тайну новообращенный воин и, сочтя, что дань уважения любопытству князя отдана, направился к командиру корпуса. – А теперь внемлю словам твоим, полковник Сирко. Пусть будут они такими же мудрыми, как и мое толкование их. Напутствуй, куда идти и что именно должны услышать от меня враги наши.
28
Третьи сутки подряд ливень затоплял подольские низины, превращая их в русла невиданных здесь ранее рек и в болота; травянистая оболочка холмов трескалась и расползалась, уступая место пепельно-коричневым дождеточащим шрамам.
Деморализованный этим ливнем и холодом, отряд полковника Голембского отходил от степного порубежья в глубь Подолии, чтобы со временем укрыться за стенами ближайшего замка или крепости. Но в том-то и дело, что повстанцы шли за ним по пятам, днем и ночью нападая на арьергарды и места постоев. К тому же отступать полякам приходилось как раз по тем селам, которые взбунтовались, и значительное число мужиков из которых вошло в повстанческий отряд Горданюка.
– Что, господин полковник, изменило нам военное счастье? – слишком жизнерадостно для данной ситуации поинтересовался Шевалье, когда кони их едва не столкнулись мордами у ворот усадьбы местного подстаросты Зульского.
– Если уж нас предал сам Христос, то почему должны жалеть казаки? – мужественно согласился полковник. Как это ни странно, только сейчас, когда полк оказался в очень трудном положении, Шевалье сумел по-настоящему оценить рассудительность, хладнокровие и мужество этого офицера.
– Так что будем делать?
– Остановимся лагерем на этой возвышенности, сразу за каменной оградой усадьбы. С одной стороны – высокие холмы, с другой – озеро… А подстароста – мой знакомый. Здесь и дождемся конца потопа, как на Ноевом ковчеге.
– Наверное, это и есть самое разумное, что можно предпринять в столь дикой войне, – поддержал его идею Пьер де Шевалье.
– Вы, конечно, можете винить меня в том, что не погнался за повстанцами в степь, не сумел разбить их и теперь вынужден отступать…
– Увы, не собираюсь быть судьей ни вам, ни повстанцам, – прервал его Шевалье.
Он понимал, что своим присутствием сковывает действия и поступки полковника. Поневоле начнешь нервничать, зная, что рядом с тобой летописец, да к тому же – иностранец. Который сам в боях участия не принимает, но пребывает в чине майора и конечно же мыслит себя если не Ганнибалом, то уж, во всяком случае, Сципионом Африканским [15]. Такой, ясное дело, уверовал, что во стократ лучше знает, как следует командовать полком, чем он, полковник Голембский. К тому же еще неизвестно, что именно он потом напишет о походе.
– Уже похвально. Если это, конечно, правда. – С первого дня прибытия Шевалье в полк Голембский не скрывал, что подозревает его в сочувствии казакам и прочим повстанцам.
– Пока что меня интересуют общие исследования: кто такие казаки, кто такие татары…
– А уж кто такие поляки – так это каждому ясно, – скептически улыбнулся полковник. Ливень, наконец, поутих, однако тучи над ближайшим лесом вновь сгущались, и ветер упорно нагонял их прямо на возвышенность, на которой полковник собирался обосновать свой укрепленный лагерь. – Ну да поставим свечи по усопшим.
Встречать их вышел сам Анджей Зульский. Он стоял под проливным дождем без шапки, в одном только кафтане – располневший, рано состарившийся и безмятежно счастливый.
– Матерь Божья, неужели это вы, полковник Голембский?! Но ведь это, в самом деле, вы! Ваш полк, ваши храбрые солдаты. А мы-то думали, что сюда прорвались повстанцы. У меня осталось всего двадцать надворных казаков охраны. Было сорок шесть, но остальные ушли к Горданюку. Что мне оставалось делать? Понятно, что весь дом мы забаррикадировали, вооружили всех слуг. Но сколько мы смогли бы продержаться?
– Теперь продержимся, – заверил его полковник. – Мне бы хотелось, чтобы эти голодранцы действительно прорвались сюда. Никогда еще я не был столь лютым на них, никогда не стремился истребить всех до единого. Не зря же я поклялся, что, рано или поздно, пораспинаю их, живых или мертвых, на столбах; причем так, чтобы от вашего поместья и до самого Каменца. Так и напишите, господин историограф: от усадьбы господина Зульского и до самого Каменца. И да поставим свечи по усопшим.
– Вначале мне нужно все это увидеть собственными глазами, – невозмутимо возразил де Шевалье. – Фантазиями занимаются писатели и драматурги, меня же интересуют свершившиеся деяния.
– Знаю, что именно вас интересует, знаю, – мстительно блеснул глазами полковник, когда они взошли на небольшую ротонду, полукругом опоясывающую двухэтажный особняк Зульского.
– Интересно. Поделитесь-ка своими предположениями.
– Хотите предстать перед Францией, да и всей Европой, мессией страждущего народа, сражающегося в полуазийских степях против ненавистных поработителей-поляков? Поэтому-то не победы отряда полковника Голембского вы жаждете, а победы этой разбойничьей орды.
– О, нет, это не разговор, – решительно покачал головой де Шевалье. – Поэтому сразу же «поставим свечи по усопшим», господин полковник, – ответил его же поговоркой.
Деморализованный этим ливнем и холодом, отряд полковника Голембского отходил от степного порубежья в глубь Подолии, чтобы со временем укрыться за стенами ближайшего замка или крепости. Но в том-то и дело, что повстанцы шли за ним по пятам, днем и ночью нападая на арьергарды и места постоев. К тому же отступать полякам приходилось как раз по тем селам, которые взбунтовались, и значительное число мужиков из которых вошло в повстанческий отряд Горданюка.
– Что, господин полковник, изменило нам военное счастье? – слишком жизнерадостно для данной ситуации поинтересовался Шевалье, когда кони их едва не столкнулись мордами у ворот усадьбы местного подстаросты Зульского.
– Если уж нас предал сам Христос, то почему должны жалеть казаки? – мужественно согласился полковник. Как это ни странно, только сейчас, когда полк оказался в очень трудном положении, Шевалье сумел по-настоящему оценить рассудительность, хладнокровие и мужество этого офицера.
– Так что будем делать?
– Остановимся лагерем на этой возвышенности, сразу за каменной оградой усадьбы. С одной стороны – высокие холмы, с другой – озеро… А подстароста – мой знакомый. Здесь и дождемся конца потопа, как на Ноевом ковчеге.
– Наверное, это и есть самое разумное, что можно предпринять в столь дикой войне, – поддержал его идею Пьер де Шевалье.
– Вы, конечно, можете винить меня в том, что не погнался за повстанцами в степь, не сумел разбить их и теперь вынужден отступать…
– Увы, не собираюсь быть судьей ни вам, ни повстанцам, – прервал его Шевалье.
Он понимал, что своим присутствием сковывает действия и поступки полковника. Поневоле начнешь нервничать, зная, что рядом с тобой летописец, да к тому же – иностранец. Который сам в боях участия не принимает, но пребывает в чине майора и конечно же мыслит себя если не Ганнибалом, то уж, во всяком случае, Сципионом Африканским [15]. Такой, ясное дело, уверовал, что во стократ лучше знает, как следует командовать полком, чем он, полковник Голембский. К тому же еще неизвестно, что именно он потом напишет о походе.
– Уже похвально. Если это, конечно, правда. – С первого дня прибытия Шевалье в полк Голембский не скрывал, что подозревает его в сочувствии казакам и прочим повстанцам.
– Пока что меня интересуют общие исследования: кто такие казаки, кто такие татары…
– А уж кто такие поляки – так это каждому ясно, – скептически улыбнулся полковник. Ливень, наконец, поутих, однако тучи над ближайшим лесом вновь сгущались, и ветер упорно нагонял их прямо на возвышенность, на которой полковник собирался обосновать свой укрепленный лагерь. – Ну да поставим свечи по усопшим.
Встречать их вышел сам Анджей Зульский. Он стоял под проливным дождем без шапки, в одном только кафтане – располневший, рано состарившийся и безмятежно счастливый.
– Матерь Божья, неужели это вы, полковник Голембский?! Но ведь это, в самом деле, вы! Ваш полк, ваши храбрые солдаты. А мы-то думали, что сюда прорвались повстанцы. У меня осталось всего двадцать надворных казаков охраны. Было сорок шесть, но остальные ушли к Горданюку. Что мне оставалось делать? Понятно, что весь дом мы забаррикадировали, вооружили всех слуг. Но сколько мы смогли бы продержаться?
– Теперь продержимся, – заверил его полковник. – Мне бы хотелось, чтобы эти голодранцы действительно прорвались сюда. Никогда еще я не был столь лютым на них, никогда не стремился истребить всех до единого. Не зря же я поклялся, что, рано или поздно, пораспинаю их, живых или мертвых, на столбах; причем так, чтобы от вашего поместья и до самого Каменца. Так и напишите, господин историограф: от усадьбы господина Зульского и до самого Каменца. И да поставим свечи по усопшим.
– Вначале мне нужно все это увидеть собственными глазами, – невозмутимо возразил де Шевалье. – Фантазиями занимаются писатели и драматурги, меня же интересуют свершившиеся деяния.
– Знаю, что именно вас интересует, знаю, – мстительно блеснул глазами полковник, когда они взошли на небольшую ротонду, полукругом опоясывающую двухэтажный особняк Зульского.
– Интересно. Поделитесь-ка своими предположениями.
– Хотите предстать перед Францией, да и всей Европой, мессией страждущего народа, сражающегося в полуазийских степях против ненавистных поработителей-поляков? Поэтому-то не победы отряда полковника Голембского вы жаждете, а победы этой разбойничьей орды.
– О, нет, это не разговор, – решительно покачал головой де Шевалье. – Поэтому сразу же «поставим свечи по усопшим», господин полковник, – ответил его же поговоркой.
29
Они сидели в углу, почти под лестницей, ведущей на второй этаж трактира, оба – одетые в порядком изношенные, а потому бесцветные морские куртки, сработанные из крепкой, да к тому же огрубевшей от соли и пота, ткани.
– Уходят, – натужно ронял слова Шкипер, лишь для видимости поднося ко рту кружку с пивом. Его собеседник, бывший моряк Гольен, много лет прослуживший на испанском флоте, знал, что в луженой гортани Шкипера разрасталась погибельная опухоль, и старался не обращать внимания на его уловки. – Они, эти, – кивнул рыбак в сторону десятника Григория Родана, – уже уходят отсюда.
– А что это за воины? Правда, что их навербовали где-то в татарских степях?
– Как и то, что завтра их уводят под стены Дюнкерка.
– Почему ты считаешь, что их уводят, если в лагере из повозок, устроенном рядом с фортом, никаких признаков того, чтобы они куда-то собирались? – Лицо Гольена было похоже на печеное, полуизжеванное яблоко. Когда он хитровато, по-лисьи ухмылялся, оно морщинилось так, что теряло всякие человекоподобные черты. Рот, нос, глаза – все терялось в глубоких складках морщин.
– Потому и не видно приготовлений, что они прирожденные воины, всю жизнь провоевавшие с турками и татарами. А те похитрее твоих испанцев.
– Почему моих? – обиженно отшатнулся Гольен. – На что ты намекаешь?
– Ну-ну, старина, – похлопал его по плечу Шкипер. – Вспомни, как тебя называют. Меня Шкипером, тебя Гольеном-Испанцем. Вот именно, Ис-пан-цем, соображаешь, что из этого вытекает?
– Разве что это дурацкое прозвище, – проворчал Гольен-Испанец, вспомнив, что только два дня назад комендант форта приказал повесить почти в самом центре поселка испанского лазутчика. – О котором давно предпочитаю не вспоминать. Испанцы… На кой дьявол мне эти идальго? И вообще, мне – что те, что другие. Говоришь, эти уже уходят? – ковырялся огрубевшим пальцем в куске распотрошенной рыбины. – Но гарнизон-то остается. Шастают по дворам, как и шастали.
– Остается, да не весь, – как бы между прочим проворчал Шкипер. – От солдат-бомбардиров слышал, что шесть орудий из десяти тоже перебросят под Дюнкерк. Вместе с бомбардирами. И часть пехотинцев – туда же. Только делать все это будут ночью, чтобы испанцы твои не догадались, – кисло ухмыльнулся он, поглядывая на Гольена из-за кружки с пивом. – Пусть идальго думают, что гарнизон остался прежним, и не суются.
– Только не такие уж они дураки, чтобы поверить, – пытался ухмыльнуться Гольен.
– Так пусть этого спросят, – кивнул Шкипер в сторону окончательно опьяневшего Родана. Казак сидел, уже полувывалившись из кресла и сонно свесив голову на грудь.
– Кто, испанцы? – уставился на казака Гольен.
– Да хоть суд инквизиции. У этого иностранного офицера, – повысил его в чине Шкипер, – действительно есть о чем спросить.
Глаза Гольена перескакивали с казака на Шкипера, со Шкипера на казака. Он лихорадочно соображал. И не только над тем, как бы выгоднее продать казака испанцам. Но и почему этого вояку столь откровенно выдает Шкипер.
– Ты отчего это так, вдруг? – подозрительно скосился он на собеседника, стараясь не выпускать из поля зрения и Родана – словно охотник, приметивший добычу.
– На войне – или гибнут, или зарабатывают. Я предпочитаю зарабатывать. Как, впрочем, и ты. И не строй из себя обиженного моей прямотой.
– Зачем же строить? Меня это не оскорбляет.
– В таком случае мы прекрасно поняли друг друга.
Прошло еще несколько томительных минут сомнений и раздумий.
– Мне нужно отлучиться, – решился, наконец, Гольен-Испанец. – А ты минут через пятнадцать подними этого вояку и веди в сторону казачьего лагеря. У мельницы, навстречу тебе, выйдут четверо испанцев. Пусть тебя это не пугает.
– Но ведь они же, сволочи, перепутают меня с казаком и не того захватят, а то еще и убьют.
– Там будет и пятый. Им могу оказаться я. Так что за душу свою можешь не опасаться. Деньги делим, как договорились.
– А разве мы уже договорились?
– Если я сказал, что договорились, значит, поровну.
Гольен-Испанец ушел. Выждав еще минуту-другую, Шкипер подошел к Родану.
– Ну, что, смертник лихой, нам пора? – по-польски спросил он казака.
– Пора, – кивнул тот, все еще прикидываясь совершенно охмелевшим.
– Помните, понимаете, на что идете? – с трудом подбирал польские слова Шкипер. Когда-то в его команде боцманом оказался поляк, который в любом порту старался подобрать своих, оказавшихся безработными земляков. От них он и познал язык этих славян. – Представляете себе, какие муки принимать придется?
– Так разве ж я первый? – Рослый, широкоплечий Родан резко поднялся и восстал перед худощавым, иссушенным болезнью Шкипером человеком-глыбой. – …Не первый на смерть иду, и, да не поскупится Господь на казачью славу, не последний.
– На муки Господь всегда щедрее, чем на славу, да простится ему, как и мне, людьми и морем отвергнутому. Поверьте, я поражаюсь вашему мужеству. А у-?ж я-то научен ценить его.
– Тогда не будем больше об этом, – твердо молвил Родан, опираясь на плечо Шкипера и выходя вместе с ним на улицу.
– Уходят, – натужно ронял слова Шкипер, лишь для видимости поднося ко рту кружку с пивом. Его собеседник, бывший моряк Гольен, много лет прослуживший на испанском флоте, знал, что в луженой гортани Шкипера разрасталась погибельная опухоль, и старался не обращать внимания на его уловки. – Они, эти, – кивнул рыбак в сторону десятника Григория Родана, – уже уходят отсюда.
– А что это за воины? Правда, что их навербовали где-то в татарских степях?
– Как и то, что завтра их уводят под стены Дюнкерка.
– Почему ты считаешь, что их уводят, если в лагере из повозок, устроенном рядом с фортом, никаких признаков того, чтобы они куда-то собирались? – Лицо Гольена было похоже на печеное, полуизжеванное яблоко. Когда он хитровато, по-лисьи ухмылялся, оно морщинилось так, что теряло всякие человекоподобные черты. Рот, нос, глаза – все терялось в глубоких складках морщин.
– Потому и не видно приготовлений, что они прирожденные воины, всю жизнь провоевавшие с турками и татарами. А те похитрее твоих испанцев.
– Почему моих? – обиженно отшатнулся Гольен. – На что ты намекаешь?
– Ну-ну, старина, – похлопал его по плечу Шкипер. – Вспомни, как тебя называют. Меня Шкипером, тебя Гольеном-Испанцем. Вот именно, Ис-пан-цем, соображаешь, что из этого вытекает?
– Разве что это дурацкое прозвище, – проворчал Гольен-Испанец, вспомнив, что только два дня назад комендант форта приказал повесить почти в самом центре поселка испанского лазутчика. – О котором давно предпочитаю не вспоминать. Испанцы… На кой дьявол мне эти идальго? И вообще, мне – что те, что другие. Говоришь, эти уже уходят? – ковырялся огрубевшим пальцем в куске распотрошенной рыбины. – Но гарнизон-то остается. Шастают по дворам, как и шастали.
– Остается, да не весь, – как бы между прочим проворчал Шкипер. – От солдат-бомбардиров слышал, что шесть орудий из десяти тоже перебросят под Дюнкерк. Вместе с бомбардирами. И часть пехотинцев – туда же. Только делать все это будут ночью, чтобы испанцы твои не догадались, – кисло ухмыльнулся он, поглядывая на Гольена из-за кружки с пивом. – Пусть идальго думают, что гарнизон остался прежним, и не суются.
– Только не такие уж они дураки, чтобы поверить, – пытался ухмыльнуться Гольен.
– Так пусть этого спросят, – кивнул Шкипер в сторону окончательно опьяневшего Родана. Казак сидел, уже полувывалившись из кресла и сонно свесив голову на грудь.
– Кто, испанцы? – уставился на казака Гольен.
– Да хоть суд инквизиции. У этого иностранного офицера, – повысил его в чине Шкипер, – действительно есть о чем спросить.
Глаза Гольена перескакивали с казака на Шкипера, со Шкипера на казака. Он лихорадочно соображал. И не только над тем, как бы выгоднее продать казака испанцам. Но и почему этого вояку столь откровенно выдает Шкипер.
– Ты отчего это так, вдруг? – подозрительно скосился он на собеседника, стараясь не выпускать из поля зрения и Родана – словно охотник, приметивший добычу.
– На войне – или гибнут, или зарабатывают. Я предпочитаю зарабатывать. Как, впрочем, и ты. И не строй из себя обиженного моей прямотой.
– Зачем же строить? Меня это не оскорбляет.
– В таком случае мы прекрасно поняли друг друга.
Прошло еще несколько томительных минут сомнений и раздумий.
– Мне нужно отлучиться, – решился, наконец, Гольен-Испанец. – А ты минут через пятнадцать подними этого вояку и веди в сторону казачьего лагеря. У мельницы, навстречу тебе, выйдут четверо испанцев. Пусть тебя это не пугает.
– Но ведь они же, сволочи, перепутают меня с казаком и не того захватят, а то еще и убьют.
– Там будет и пятый. Им могу оказаться я. Так что за душу свою можешь не опасаться. Деньги делим, как договорились.
– А разве мы уже договорились?
– Если я сказал, что договорились, значит, поровну.
Гольен-Испанец ушел. Выждав еще минуту-другую, Шкипер подошел к Родану.
– Ну, что, смертник лихой, нам пора? – по-польски спросил он казака.
– Пора, – кивнул тот, все еще прикидываясь совершенно охмелевшим.
– Помните, понимаете, на что идете? – с трудом подбирал польские слова Шкипер. Когда-то в его команде боцманом оказался поляк, который в любом порту старался подобрать своих, оказавшихся безработными земляков. От них он и познал язык этих славян. – Представляете себе, какие муки принимать придется?
– Так разве ж я первый? – Рослый, широкоплечий Родан резко поднялся и восстал перед худощавым, иссушенным болезнью Шкипером человеком-глыбой. – …Не первый на смерть иду, и, да не поскупится Господь на казачью славу, не последний.
– На муки Господь всегда щедрее, чем на славу, да простится ему, как и мне, людьми и морем отвергнутому. Поверьте, я поражаюсь вашему мужеству. А у-?ж я-то научен ценить его.
– Тогда не будем больше об этом, – твердо молвил Родан, опираясь на плечо Шкипера и выходя вместе с ним на улицу.
30
Сразу за порогом, вмиг протрезвев, десятник остановился и, запрокинув голову, посмотрел на небо. Высокое, вспаханное лунными лемехами и щедро усеянное россыпью Млечного Пути, оно предстало перед ним таким же осязаемо близким и молитвенно родным, каким не раз представало там, на родине, в украинской степи.
– Ну что, топаем к мельнице, «пьянь трактирная»? – неуверенно спросил его Шкипер.
– Это не звезды, это в небесах отражаются купола святых храмов, – негромко, молитвенно вознеся руки к небесам, произнес Родан, словно бы не расслышав его вопроса. – Хотя бы в одном из них, но помолятся во спасение души бывшего святого отца Григория.
Родан молвил это по-украински, однако Шкипер все же понял его.
– Святого отца? Так вы что, были священником?!
– Почему был? Остаюсь им, – перешел отец Григорий на польский.
– Как же вы оказались тогда среди бродяг-казаков? Да еще и с оружием в руках?
– Слишком много врагов вокруг. В Украину хотел вернуться не рабом божьим, но воином его. Чтобы никакая орда не смела больше сжигать храмы моего народа.
– Но зачем же священнику сражаться? Его оружие – молитвы.
– О-о, я тоже так считал. Но, оказывается, для защиты земли праотцов наших одних только молитв мало.
– И все же я не пойму, зачем священнику становиться воином.
– А затем, что каждый священник хоть раз в жизни должен осознать себя святым.
– Искупление муками во имя Отчизны? – спросил Шкипер скорее самого себя, нежели Родана. Он вспомнил о смертельной опухоли, разъедающей его гортань и причиняющей ему все более страшную боль, и добавил: – Мне тоже пора бы подумать о таком искуплении.
Они поднялись на возвышенность, за которой, на каменистой пойме, виднелись очертания водяной мельницы. Чуть правее, за грядой небольших холмов, отделявших низину от берега моря, вечернюю темноту озаряли десятки костров, окаймляющих казачий табор.
Родан и Шкипер остановились и с минуту молча любовались охваченной пламенем долиной.
– А ведь я тоже могу подтвердить перед испанцами то, что скажете вы. Разве не так? – вдруг задумчиво произнес Шкипер. – В конце концов, речь ведь идет о чести Франции. О ее победе.
– Это вы к чему клоните?
– Стоит ли старому моряку в муках дожидаться бесславной смерти в постели, если тоже представляется случай жертвенно умереть за Отчизну?
– В муках, за Отчизну… – отрешенно согласился отец Григорий. – Знать бы, как это страшно.
– Если вы окончательно решились, я тоже пойду с вами. Хоть на пытки, хоть на костер.
– Вся наша жизнь – костер. Так пусть же будут благословенны костры, на которые возведут нас… Благословенные костры Фламандии.
– Ну что, топаем к мельнице, «пьянь трактирная»? – неуверенно спросил его Шкипер.
– Это не звезды, это в небесах отражаются купола святых храмов, – негромко, молитвенно вознеся руки к небесам, произнес Родан, словно бы не расслышав его вопроса. – Хотя бы в одном из них, но помолятся во спасение души бывшего святого отца Григория.
Родан молвил это по-украински, однако Шкипер все же понял его.
– Святого отца? Так вы что, были священником?!
– Почему был? Остаюсь им, – перешел отец Григорий на польский.
– Как же вы оказались тогда среди бродяг-казаков? Да еще и с оружием в руках?
– Слишком много врагов вокруг. В Украину хотел вернуться не рабом божьим, но воином его. Чтобы никакая орда не смела больше сжигать храмы моего народа.
– Но зачем же священнику сражаться? Его оружие – молитвы.
– О-о, я тоже так считал. Но, оказывается, для защиты земли праотцов наших одних только молитв мало.
– И все же я не пойму, зачем священнику становиться воином.
– А затем, что каждый священник хоть раз в жизни должен осознать себя святым.
– Искупление муками во имя Отчизны? – спросил Шкипер скорее самого себя, нежели Родана. Он вспомнил о смертельной опухоли, разъедающей его гортань и причиняющей ему все более страшную боль, и добавил: – Мне тоже пора бы подумать о таком искуплении.
Они поднялись на возвышенность, за которой, на каменистой пойме, виднелись очертания водяной мельницы. Чуть правее, за грядой небольших холмов, отделявших низину от берега моря, вечернюю темноту озаряли десятки костров, окаймляющих казачий табор.
Родан и Шкипер остановились и с минуту молча любовались охваченной пламенем долиной.
– А ведь я тоже могу подтвердить перед испанцами то, что скажете вы. Разве не так? – вдруг задумчиво произнес Шкипер. – В конце концов, речь ведь идет о чести Франции. О ее победе.
– Это вы к чему клоните?
– Стоит ли старому моряку в муках дожидаться бесславной смерти в постели, если тоже представляется случай жертвенно умереть за Отчизну?
– В муках, за Отчизну… – отрешенно согласился отец Григорий. – Знать бы, как это страшно.
– Если вы окончательно решились, я тоже пойду с вами. Хоть на пытки, хоть на костер.
– Вся наша жизнь – костер. Так пусть же будут благословенны костры, на которые возведут нас… Благословенные костры Фламандии.
31
Застолье у подстаросты Зульского завершилось поздним вечером. Ливень к тому времени прекратился, небо благодушно озарилось лунным сиянием, под которым, словно ростки под лучами весеннего солнца, то тут, то там произрастали пока еще тускловатые звезды и даже целые созвездия. А с юга, из глубины степей, наконец-то подул теплый, даже чуть-чуть жарковатый ветер.
Стоя у ворот, на выложенной из каменных плашек площадке, Шевалье осмотрелся. Полковник действительно собирался дать повстанцам решительный бой. Пока офицеры полка расхваливали медовуху Зульского и похлопывали по ляжкам его бедрастых служанок, драгуны, выполняя приказ Голембского, стащили к усадьбе все повозки, какие только сумели реквизировать у местных крестьян, и, сомкнув цепями колеса, образовали сразу же за невысокой каменной оградой еще один вал. Устремленные вверх дышла повозок были похожи на столбы распятий, дожидавшиеся своих мучеников.
Чтобы основательно укрепить это фортификационное сооружение, солдаты укладывали на повозки мешки, а перед повозками размещали бороны, позволяющие сдерживать конницу.
Стоя у ворот, на выложенной из каменных плашек площадке, Шевалье осмотрелся. Полковник действительно собирался дать повстанцам решительный бой. Пока офицеры полка расхваливали медовуху Зульского и похлопывали по ляжкам его бедрастых служанок, драгуны, выполняя приказ Голембского, стащили к усадьбе все повозки, какие только сумели реквизировать у местных крестьян, и, сомкнув цепями колеса, образовали сразу же за невысокой каменной оградой еще один вал. Устремленные вверх дышла повозок были похожи на столбы распятий, дожидавшиеся своих мучеников.
Чтобы основательно укрепить это фортификационное сооружение, солдаты укладывали на повозки мешки, а перед повозками размещали бороны, позволяющие сдерживать конницу.
Конец бесплатного ознакомительного фрагмента