– Оплатил, оплатил, – проворчал Дорохов.
Во всей квартире он один делал междугородние звонки.
Потом они вернулись в комнату. Там уже творилось черт знает что. Пьянющий Фельдмаршал (пьянющий, но не утративший постановки пальцев!) рубил на гитаре «Чардаш». А Нинка, Галка и докторица Вера Сергеевна плясали канкан. Пашка играл «Чардаш», а девицы плясали канкан! Нормально? И сдержанная Вера Сергеевна плясала со всеми как миленькая. Это надо было видеть. Это уже было не так тихо, тут отдельный вход в комнату не спасал. Но Дорохов не собирался успокаивать гостей. Ничего, потерпят соседи.
…А у нас кто-то в окна ломился. Благородный дон Румата, говорят, ночьюгуляли…
…Сказывают, гость у них… Что я вам скажу, брат Тика. Благодарение богу, что у нас в соседях такой дон. Раз в год загуляет, и то много…
В общем, вечер удался.
А через день Дорохов улетел.
Севела решительно подошел к калитке в каменной стене и постучал. Тотчас на уровне лица без скрипа открылось квадратное окошко. Севела, ничего не говоря, поднес к окошку повестку.
– Сейчас, – глухо сказали из-за калитки. – Открываю.
Негромко лязгнул засов, калитка отворилась, и бородатый привратник в темном хитоне сказал:
– Проходите, адон. Имя ваше?
– Малук, – представился Севела. – Сын Иегуды Малука из квартала Хасмонеев. Мне передал повестку рабби Рехабеам. Куда мне идти?
– Мир вам, – сказал привратник. – Прошу на второй этаж. Вас примет инспектор Мирр.
Севела прошел через маленький двор по дорожке из выщербленного красного кирпича. У крыльца высился старый кипарис, под ним стоял клокастый ослик. Он моргал и, сгоняя оводов, подергивал шкурой на крупе. У коновязи разговаривали два молодых рабби в фиолетовых тюрбанах. Когда Севела взялся за дверную ручку, один из них сказал:
– Он так ловко увязывает «Незикин» и эти их Двенадцать Таблиц. Я, право, тогда оказался в замешательстве.
Второй ответил:
– Все они казуисты и обучены словесной гимнастике. Их юстиция идет от разума. Подлинный же Закон может исходить только от Предвечного. Но что ты поделаешь, эта юстиция хороша! Она несет в себе человеческое лукавство, человеческую изворотливость, но она лаконична и недвусмысленна. А институт апелляций? Это умно и человеколюбиво. На действия легата апеллируют викарию, на викария – префекту претория. Правда, пытают у них повсеместно. У нас так не пытают.
Первый рабби плюнул с досадой:
– Двенадцать Таблиц закладывают фундамент права. Человеколюбие – вот это ты верно заметил. А наше захолустье жестоко и невежественно.
– Как и любое захолустье, – подытожил второй рабби.
Над двором мелькали стрижи, громко зудели оводы, из окна на втором этаже доносилось монотонное: «…шестого дня месяца иперберетая была произведена опись всего движимого и недвижимого… Кодификация проведена стандартно…»
Дом выглядел неухоженно, лепнина на фронтоне местами осыпалась, некрашенные деревянные жалюзи рассохлись и потрескались. Справа от двери блестела начищенная медная табличка – «Внутренней службы городское Управление. Канцелярия наместника».
Севела глубоко вдохнул, потянул дверь на себя и вошел в обшарпанный вестибюль. Несколько мгновений Севела, прислушиваясь, постоял, потом поднялся на второй этаж. Деревянная лестница скрипела громко и тягуче. Третья дверь слева была приоткрыта. Он постучал.
– Войдите, Малук, прошу! – громко пригласили из-за двери.
Севела оказался в большой комнате с дощатым полом и стеллажами, уходящими под потолок. У окна с прикрытыми ставнями – отчего в комнате было полусумрачно и прохладно – стоял широкий стол, заваленный разной писчей мелочью, табличками, новыми и переломанными стилосами, папирусными свитками и листами. Из-за стола выглядывала спинка стула с плоской пестрой подушечкой. На стеллажах громоздились папки, перевязанные бечевками. Пахло воском, горячим сургучом и уютной затхлостью библиотеки.
– Здравствуйте, Малук, – голос доносился справа и сверху.
Севела быстро обернулся. На приставной лесенке у стеллажа стоял маленький щуплый человек. В полутьме Севела разглядел только тщедушную фигуру и светло-русые короткие волосы. Человек бросил на полку пачку папирусов и ловко спустился с лесенки.
И встал перед Севелой, любезно улыбаясь.
– Я увидел вас из окна, – сказал человек. – У коллег день нынче неприсутственный, так что посетитель может быть лишь ко мне.
Севела коротко поклонился.
Перед ним стоял гражданин. Романец был из армейских, о том свидетельствовали холщовая лацерна с простой пряжкой и разношенные калиги.
– Мир вам, – почтительно сказал Севела. – Да, адон, я Севела Малук. Мне передали повестку.
– Я инспектор Луций Мирр, – представился русоволосый. – Это хорошо, что вы не стали мешкать с визитом. С завтрашнего дня я буду неимоверно занят. У нас грядет пора отчетов, я в это проклятое время делаюсь невменяем. И совершенно недоступен для посетителей. Давайте сядем, адон Малук.
Инспектор этот, конечно же, служил в Провинции не первый год. Говорил он непринужденно, бойко и даже по-самарийски пришептывал. Он, верно, уже и думал на арамейском.
Офицер шустро прошел к столу, сел и ладонью показал Севеле на табурет. Севела еще раз поклонился и присел, оказавшись, таким образом, через стол с Мирром.
– Превосходно. Вы пришли, и пришли до отчетов, будь они прокляты. Как бы вы предпочли разговаривать, адон? – спросил Мирр, недовольно оглядывая стол. – Выбирайте сами, как вам удобнее. Свалка. Всегда свалка и хлам. Это что? Это зачем? Весенние списки. Весенние?! О! Клодий искал их со слезами. Так, это? Почему здесь? Неописуемо. Это? Не знаю… Ничего уже не знаю и не понимаю. Так как мы с вами станем говорить, адон Малук?
Севела оторопело слушал бормотание офицера Мирра. Тот же тем временем освобождал стол от письменных приборов, свертков, обрывков папируса, ящичков, мешочков с песком и прочего канцелярского мусора. Руки инспектора порхали над столом, как две беспечные птахи. Из нагромождений писчей мелочи инспектор брезгливо, по одному ему известному признаку, выдергивал вещицы и листки. Одни предметы он небрежно откладывал, другие попросту сбрасывал на пол. По инспектору было видно, что его раздражает беспорядок на столе, но искоренить его инспектор не в силах, и сжился с ним.
– Простите, – сказал Севела. – Я, кажется, не все понимаю.
– Как бы вы хотели построить наш разговор? – рассеянно спросил Луций Мирр, швырнув на пол странного вида деревянную конструкцию, похожую на транспортир с тремя стрелками. – Могу пригласить писца. Тогда беседа будет носить характер официальный, если угодно – протокольный. В этом случае вам надо будет дать присягу. Это формальность. В протокольном регистре есть графа «частное» и есть графа «архив». Вот во втором-то случае вам надо будет поставить подпись под протоколом беседы. Но это – когда мы закончим.
– Я могу попросить воды?
– Воды? Почему нет? – Мирр кивнул. – Я сейчас же распоряжусь.
Он выскользнул из-за стола, открыл дверь и зычно рявкнул:
– Пулибий! Проснись! Воды в мой кабинет!
Потом он вернулся к столу и присел на походный раскладной стульчик рядом с табуретом Севелы.
– Сейчас принесут. Жара удушающая! В Ершолойме спасают холмы и ветер. В Яффе – море. А в Эфраиме жара переносится тяжело. А вы здесь родились?
– Я родился в Галилее. Когда наша семья переехала в Эфраим, мне было три года.
– Я родился в Никополе Эпирском. Жил там до двадцати лет. Я привык к морскому климату. Одно время служил в Колхиде. Как это у поэта: «на берегу незамерзающего Понта».
Вдруг Мирр замолчал, внимательно посмотрел на Севелу, коротко улыбнулся, потом еще раз улыбнулся, улыбка стала шире, и наконец инспектор расхохотался.
– Извините меня, Малук, – сквозь смех сказал Мирр. – Я не хотел вас обидеть. Но у вас только что было такое лицо…
Севела сел прямо, сцепил кисти и хрустнул пальцами.
Мирр сказал добродушно:
– Вы так забавно подобрались, адон Малук. Я вот вам сказал, что родился в Никополе, а у вас сделалось такое лицо, будто вы разгадали мой хитроумный замысел. Признайтесь, вы подумали, что инспектор разыгрывает перед вами профессиональный спектакль? Непринужденный разговор о погоде, а после доверительный рассказ о том, где родился…
– Простите? Не понимаю.
– Я же обещал вам воду!
Мирр вновь поднялся и крикнул в дверной проем:
– Пулибий! Воду немедленно, бездельник!
Тут же послышались торопливые шаги, и из дверного проема две волосатые руки протянули инспектору бронзовый жбан и стакан.
– Вот, прошу вас, Малук. В подвале ледник, у нас всегда есть холодная вода.
Мирр сам налил воды в стакан из мутного стекла. Было слышно, как в жбане позвякивают кусочки льда.
– Благодарю, – Севела выпил холодной воды.
– Так как? – спросил Мирр, усевшись в кресло.
– Простите?
– О боги! Малук, ну что вы заладили – «простите, простите»! Мне звать стенографа, или мы станем говорить без него?
– Без него, – твердо сказал Севела.
– Превосходно. А о чем мы станем говорить?
Мирр склонил голову к худому плечику.
– Я не знаю, адон инспектор.
Мирр побарабанил пальцами по столу.
– Вы не издеваться ли явились сюда, адон коммерциант?
– Я вас не понимаю, – напряженно сказал Севела.
– И я тоже вас не понимаю, Малук. Вы просили вас принять, и я нашел время. Я нынче занят, как никогда! Вы же сидите напротив и глупо лепечете!
– Я не просил меня принять! Я получил повестку!
– Мы всегда посылаем повестку! Особенно в тех случаях, когда инициатива исходит не от нас! – раздраженно сказал Мирр. – Малук, я готов любезничать с вами до бесконечности. Но я хотел бы знать, зачем я это делаю. Вы попросили вас принять. Я написал повестку, передал ее через этого безумца, вашего квартального. Вы пришли и мнетесь, как девица! Допускаю, что вам нечем заняться. Но, знаете ли, набиваться на прием к инспектору Внутренней службы это не самый правильный способ заполнить досуг. И перестаньте вы хлестать воду! Она со льдом, вы осипнете!
«Да, кажется, тут простое недоразумение, – с радостью подумал Севела. – Сейчас он отпустит меня».
– Мне передали повестку, – кротко начал он.
– Это я уже слышал. Про повестку я уже слышал.
– Мне передали повестку, я пришел. Но я вовсе не просил о приеме, адон инспектор.
– Как это «не просил»? – озадаченно сказал Мирр и яростно потер затылок. – А кто же тогда просил?
Севела пожал плечами.
– О, боги, – пробормотал Мирр. – Но мне доложили…
Он встал (в третий уже раз), вышел из-за стола, открыл дверь и гаркнул:
– Пулибий, кишки твои на изгородь! Пригласи ко мне тессерария Клодия! Поторопись!
Инспектор, конечно же, был из армейских. По всему видно было, что он человек ученый. Однако категоричность обращений к невидимому Пулибию выдавала армейскую закваску.
По коридору прошумели тяжелые шаги, вошел здоровяк в вылинявшей тунике. Он, не глядя на Севелу, кивнул инспектору и вопросительно замер.
Мирр шагнул вплотную к здоровяку и что-то шепнул ему на ухо.
– Я докладывал, – проворчал здоровяк. – Тебя просили обратить внимание на мотивацию.
– Да я, кишки на изгородь, не знаю ручателя! У меня же отчет, Клодий! – с сердцем сказал Мирр. – Мне сейчас не до мотиваций! Ручательство. Не квартальный же, в самом деле! Юноша ничего не понимает, ему дали повестку…
Здоровяк наклонился к уху инспектора.
– Ты шутишь? – ошеломленно сказал Мирр. – Что ему делать в этой дыре?
– Да он родился здесь, – прогудел здоровяк. – Семья живет здесь, отец, сестры. Позавчера приходил.
– Это меняет дело… Это серьезно, Клодий. Кстати, я нашел твои весенние списки. Да, ты меня удивил, кишки на изгородь! Это персона! Ну, раз он ручается, то и я отнесусь со всем вниманием.
Здоровяк кивнул, развернулся и ушел.
– Что-нибудь прояснилось, адон инспектор? – осторожно спросил Севела.
– Да, прояснилось. У вас серьезный ручатель.
– Простите?
– Опять «простите». Нет, он невозможен! – простонал Мирр.
Он вернулся к столу.
– Скажите, Малук, вы ведь служите у отца, верно?
– Да.
– А ваш старший брат?
– Рафаил – хирург.
– У него есть пациентура?
– Нет, – Севела покачал головой. – У него было место в городском госпитале. Потом отец помог ему купить кабинет в Северном квартале. Но пациентуру брат не сложил.
– А вы дружны с братом?
– Да, очень дружен, – сказал Севела. И добавил: – Мой брат увлечен драматургией. Он хочет писать пьесы. Он уехал в Байю и учится в классе одного известного театроведа. Кажется, Лициния.
– А с отцом ваш брат ладит?
– Вы же понимаете, адон Мирр, наш отец, рав Иегуда, не может быть доволен выбором брата, – сказал Севела, стараясь правильно подбирать слова. – Отец всю жизнь положил на то, чтобы семейный торговый дом процветал. Он хотел, чтобы мы с Рафаилом были ему помощниками. На наше обучение отец денег не жалел. Я получил диплому в Яффе. Рафаил стал врачом. В планах отца нашлось бы место и врачу.
– Да, понимаю, – торопливо сказал Мирр. – А ваш брат подался в сочинение пьес. Никакому отцу не понравится такое… Не спросите меня, зачем я вас пригласил?
– Я посоветовался с другом, – ровно сказал Севела. – Мой друг полагает, что Внутреннюю службу может интересовать уроженец Провинции, недавно закончивший образование.
– Да, конечно, с другом… – сказал Мирр со странной интонацией. – Он прав, ваш друг. Да, я пригласил вас потому, что вы молодой образованный человек и, несомненно, в скором времени ваша деятельность… э… послужит благу Провинции. Да, именно так.
Севела вдохнул через нос. Мирр рассеянно сбросил на пол пару листов, потом сказал:
– А вот о брате вашем еще. Он в ссоре с отцом?
– Это невозможно. В семьях джбрим не ссорятся с отцами.
– Я неподобающе выразился, – Мирр поднял указательный палец. – Но любимец отца все-таки вы?
– Пожалуй, так, – согласился Севела. – Когда я выбрал торговое образование…
– А вы могли выбирать? – с иронией спросил Мирр. – Разве в семьях джбрим сыновья выбирают?
– Мог, отчего же. Отец предложил мне выбор. Коммерческий курс в Яффе или архитектурная Schola в Александрии. Я выбрал торговое образование.
– И выбор этот предполагал, что вы станете помощником отцу?
– Видите ли, я младший. Когда родился Рафаил, семья еще не была состоятельной. Отец трудился, не покладая рук. А когда родился я, все уже было иначе. Отец заласкивал меня.
– Да, – с одобрительной улыбкой сказал Мирр. – Джбрим – трогательные отцы, они заласкивают детей. Римлянин воспитывает сына сдержанно.
– Это Провинция, адон Мирр, – позволил себе замечание Севела. – Восток. Здесь жарко. И отношение отцов к детям теплее, чем в других местах Магриба. А наши матери! Матери джбрим, адон, это одна только бесконечная нежность.
– Я это знаю, – Мирр кивнул. – Я шестой год служу в Провинции. Женщины Провинции растворяются в детях. А у вас есть дети? Вы любите детей, Малук?
– Я покуда холост. Детей у меня нет.
– А у меня два мальчика, – доверительно сказал инспектор. – Поверьте, Малук, вас ждет необыкновенное счастье, когда вы станете отцом. Казалось, все уже было. И любовь, и настоящие друзья, и важная служба. Но вот вы берете на руки комочек в пеленках – и жизнь начинается вновь… Что-то я разболтался. Вы сейчас опять вообразите, что я намеренно располагаю вас к себе.
Они помолчали. Потом Мирр потер пальцами уголки глаз и спросил:
– Вам нравится служить у отца?
– Да, – без колебаний сказал Севела. – Он поощряет мою самостоятельность.
– Вы выезжаете из Провинции?
– Выезжал два раза по делам семейного торгового дома.
– Нравятся ли вам путешествия?
– Очень нравятся.
Мирр наклонил голову, потом поставил локоть на стол и подпер подбородок ладонью.
– Скажите-ка мне вот что, Малук. А коли без обиняков – вы хотели бы всю жизнь провести в Провинции? Заниматься одной лишь коммерцией всю жизнь? Без обиняков, Малук, ну же.
– Нет, адон инспектор, – неожиданно для самого себя быстро ответил Севела. И повторил: – Нет.
Мирр одобрительно взглянул на Севелу и…
«Малиновки заслышав голосок, припомню я забытые свиданья! Три жердочки, березовый мосток! Старинная речушка без названья!»
Да, тут это принято было – чтобы весь двор слышал. Выставляли в форточку колонку и врубали музыку. Когда он учился в пятом классе, отец купил проигрыватель «Концертный-3». Какое там «стерео» – не слышал тогда никто ни о каком «стерео». Папа привез белый, раскладывающийся ребристый ящик, и счастливый Мишка выставил колонку в форточку. Квартира на втором этаже. Нормально так включил музыку. Через минуту в дверь заколотили.
В соседнем подъезде были похороны. Когда стали выносить гроб, то со второго этажа, где пятиклассник Дорохов поставил в форточку колонку, грянуло: «Я еду к морю, еду! Я еду к ласковой волне!». Скандал был – мама дорогая.
Из подъезда Лехи Беркасова мужчина в «аляске» бережно выкатил детскую коляску. Дверь, притянутая пружиной, громко хлопнула. На деревянную горку посреди двора девочка в синем пальто втаскивала алюминиевые санки. За домами прозвенел трамвай.
Дорохов криво улыбнулся.
Так он чувствовал себя всякий раз – будто не уезжал. Восьмой раз он выходил утром в растоптанных валенках, в тулупе с жесткими стружками меха, в ушанке, вытертой и залоснившейся на затылке. Выходил на поскрипывающий снег в морозное солнечное утро и всякий раз так себя чувствовал – как будто не уехал отсюда восемь лет тому назад.
Он поднял сетку, вышел из двора, пересек трамвайные рельсы, оскользнувшись на отшлифованной стальной полосе. Миновал парикмахерскую, ателье меховых изделий «Белочка», почтовое отделение номер восемьдесят и свернул за угол, к булочной. Летом на углу стояли аппараты с газировкой, на зиму их убирали. Восемь лет он не пил газировку из этих аппаратов – прилетал в Сибирск только на Новый год. В витрине булочной висел большой круг, а по краю его шла надпись (он сейчас на надпись не посмотрел, он ее помнил, всю жизнь мимо этого круга ходил): «Чай утоляет жажду и повышает работоспособность». Слово «работоспособность» располагалось вверх ногами. И в центре круга нарисована дымящаяся чашка. По низким ступенькам он поднялся в гастроном, прошел мимо вино-водочного отдела, мимо касс, мимо полок с персиковым соком и солянкой в банках. Сегодня молоко привезли в пакетах. Иногда привозили в бутылках, а иногда – в пакетах. Он сдал пустые бутылки, потолкался у штабеля проволочных ящиков и положил в сетку десяток влажных, булькающих тетраэдров. Потом вернулся к кассам. Кассиршей оказалась бывшая одноклассница. Он сразу вспомнил, как ее зовут – Лена Бояринова. Молодая женщина с остреньким бесцветным лицом, не поворачивая головы в белом чепчике с полоской елочного серебристого «дождя», скучно сказала: «Рубль двадцать».
Он положил в черную плошку пятерку, Бояринова сыпанула три восемьдесят сдачи и сказала, глядя на клавиши кассового аппарата: «Следующий. Мелочь готовьте».
Выходя из гастронома, он подумал, что когда в семьдесят восьмом праздновали с классом Восьмое марта у Сереги Пашкина на Заозерной – они с Ленкой танцевали под «Бабье лето». Ленка занималась художественной гимнастикой, фигура у нее была классная, точеная. Они танцевали несколько раз. Под «Голубые гитары» – «Было небо выше, были звезды ярче, и прозрачный месяц плыл в туманной мгле», и под Карела Готта тоже танцевали, и под Мирей Матье. Неудобно было приглашать Ленку в четвертый раз, тем более что Игорек Рыбин уже набычился. Он два раза ходил с Ленкой в кино, в классе считалось, что они «гуляют». Но когда зазвучало «Бабье лето», Ленка встала с дивана и показала Дорохову глазами: давай? Он шагнул навстречу, взял ее холодную ладонь, приобнял за тренированную талию и шепнул ей в ухо, что песня вообще-то называется «Индейское лето», а никакое не «бабье». Ленка хихикнула, прижалась к нему и сказала: «А чо индейское-то? Чо, про Гойко Митича песня, да?». Вот дура-то, прости господи.
Как будто не с ним это было.
Во дворе он сказал «здрасьте» смутно знакомой бабуле у подъезда Маринки Сарапкиной.
«Здравствуй, Миша», – легко ответила бабуля. Они целую вечность сидели на лавочках у подъездов, эти бабули. Восемь лет для них ни черта не значили. Вот эта, к примеру, в предыдущий раз здоровалась, наверное, еще с десятиклассником Мишей, дом шесть-бэ, первый подъезд. И помнит, как он, шкет, тут носился с клюшкой «ЭФСИ» или на велике «Салют». А теперь old lady преспокойно сказала «здравствуй» кандидату химических наук. И для ее забеленных старостью глазок, для платка ее пухового и вытертой цигейковой шубки малоразличим интервал между шкетом на «Салюте» и кандидатом наук с наметившейся лысиной. «Здравствуй, Миша» – и все тебе дела. И не было, вроде, этих восьми лет, и нервически-трусливой абитуры не было, и первых курсов – пьянки-гулянки, общага на Юго-Западе, обживание Москвы, – и любви с Ленкой, и распределения к Риснеру.
Он сунул руку в карман. Но сигарет в полушубке не оказалось. Он уже хотел подняться в квартиру, взять сигареты и вернуться к подъезду. Хорошо было бы сейчас смести рукавицей снег, сесть и покурить в тихом дворе. Он взялся за дверную ручку, и тут его окликнул плечистый мужик в куртке с барашковым воротником.
В этом городе каждый третий носил куртки из чертовой кожи с меховым воротником. Фактура воротника варьировалась, преобладала овчина, но встречалась и цигейка, и ондатра, и даже бобровые воротники попадались. А высшим шиком были «аляска» плюс шапка из дорогого меха – норка или ондатра. Полагалось носить шарф машинной вязки, светло-серый, с полосками на концах, «исландский». Или пестрый, красно-фиолетовый, мохеровый «шотландский». Причем этикетку на шарфе, лейбл, следовало выставлять наружу. На ногах у знающего себе цену здешнего жителя могли быть зимние сапоги на «манной каше» или зимние кроссовки (что ценилось гораздо выше). Девушки одевались ослепительно, но тоже единообразно. Землячки выплывали на мороз в длинных пальто с норковым воротником или в колоколообразных цигейковых шубах. И опять-таки норковая шапка и мохеровый шарф. Красота неописуемая. Год за годом Дорохов, приезжая на Новый год, отстраненно наблюдал здешних модников. Идет, значит, такое пугало: ондатровая шапка, под ней пылает и клубится синий с красным шарф лейблом наружу. Затем «аляска» или чертова кожа с черным барашком. Ниже – наглаженные брюки. А под всем этим великолепием – зимние кроссовки на четырехслойной подошве и с закругленными резиновыми носами. Оглядывая земляков, Дорохов с симпатией вспоминал разнообразно одетую московскую публику: сумочки и рюкзачки, штаны «бананы» с карманами на бедрах, куртки с капюшоном, короткие болгарские дубленки, лыжные шапочки с кисточкой, вязаные наголовники, похожие на загнутую пароходную трубу, и болоньевые утепленные пальто из «Польской моды».
Дорохов остановился, подошел, пожал мужику руку. У того были черные усы скобкой и сросшиеся брови. Одноклассник. Шура Раков. Встретить двух человек из своего класса за пятнадцать минут декабрьского утра – это нормально здесь.
– Привет, Шура.
– Здорово! Иду, смотрю – Миха. Ты чо, к родителям?
– Ну. С наступающим тебя.
– Тебя тоже с праздником, – Шура шмыгнул носом. – Я твоих часто вижу. Батя твой все с «Москвичем» ковыряется. Говно, не машина. «Москвич» это как игра «Конструктор» – чтобы разбирать и собирать. Ты как, при колесах в Москве?
– Откуда? Это мне не по деньгам.
– А я «волжанку» взял летом. Калымили в Молдавии. Три года уже ездим бригадой. Цех строили в виносовхозе. Ну чо, вижу – надо машину брать, а то деньги разлетятся. Цех сдали, аккордная премия, все дела. Набежало, короче, под два куска. Дозанял, взял у тестя «волжанку». Бегает нормально. Покурим?
Он протянул Дорохову надорванную пачку «Памира» и, поплевывая, стал расспрашивать: где Дорохов работает, какой у него оклад. Потом спросил, есть ли у Дорохова дети. Дорохов ответил, что детей у него нет, холост.
– У меня двое, – сказал Шура. – Девочки. Пять и три.
– А супруга твоя кто?
– Да Танька же! – вдруг обрадовался Шура. – Танька Новикова! Мы сразу после школы расписались. Помнишь Таньку? Она из «ашников». Мы с девятого класса гуляли. Чо, не помнишь?
– Да помню, конечно! – уверенно сказал Дорохов.
– Ну! – бодро сказал Шура. – Сразу после школы расписались, зимой. Все наши на свадьбе были. Романовская, Солодовникова, Васька Паршуткин. В «Лотосе» свадьба была. Расписались, съездили к вечному огню, потом в «Лотос». Нормально так все было. Рыба с дружинниками схлестнулся. Таньку украли, все как полагается. Лудковский свидетелем был, шампанское пил из туфли. Гусар, типа! Ваську потом призвали, в Афгане служил.
Ваську Паршуткина Дорохов встретил на улице, когда приезжал на третьем курсе. Васька был поджарый и возмужавший, полгода как дембельнулся. В Афгане заслужил медаль «За отвагу», перенес желтуху и дизентерию. Они тогда простояли на улице больше часа, курили, горбились от мороза. Потом взяли в гастрономе «Сибирскую» и пошли к Дорохову. В школе они не дружили, но уважительно друг к другу относились. Васька шестой в семье, отец – алкаш, конченый человек. А Васька хороший парень, труженик. Когда после восьмого класса ездили в трудовой лагерь, пололи свеклу в совхозе – Васька делал две нормы. Он жил на Заозерной, через дом от Сереги Пашкина.
Пришли тогда к Дорохову, мама разогрела голубцы, сидели в дороховской комнате. Дорохов выпил несколько рюмок, а Васька так и не притронулся. Он не пил, на папашу насмотрелся в детстве.
«Ты пойми! – настойчиво втолковывал Васька. – Если бы мы в Афган не вошли, его бы американцы заняли. Ты пойми, когда наш десант в Кабуле высаживался, американские транспортники уже барражировали. Или мы, или они. А теперь легче будет, пуштуны на нашей стороне. У меня командир был – золото, не мужик. Такой души человек! Князькин Виктор Николаевич. У нас вообще в группе „Чайка“ такие люди были! Князькин, классный мужик, честный. Никогда его не забуду. Я в Газни служил. Такие операции! Я тебе рассказать не могу, не положено. Такое было! На МИ двадцать четвертых вылетали, на поддержку разведгрупп. Караваны брали, досмотры, все такое. Разведгруппы выручали. В группе „Скоба“ пилот был, Николай Майданов. Герой Советского Союза. С такими людьми меня, Миха, жизнь свела! Да ты пей, на меня не смотри. Но ты пойми: если бы мы в Афган не вошли…»
– Купреев «сельхоз» закончил, щас на молокозаводе, начальник цеха, – сказал Шура. – Славка Бордунов рисовал классно, помнишь? Политех закончил, я его видел на майские. В культклуб ходит, качается. Здоровый – не узнать.
Шура отчего-то рассказывал об одноклассниках печально. Почему-то он взял такой тон – говорить об одноклассниках грустно, элегически. Как будто перечислял утраты.
Они еще немного постояли на скрипящем снегу, выпуская из губ струйки кислого дыма. Дорохов спросил: что еще слышно про наших?
Во всей квартире он один делал междугородние звонки.
Потом они вернулись в комнату. Там уже творилось черт знает что. Пьянющий Фельдмаршал (пьянющий, но не утративший постановки пальцев!) рубил на гитаре «Чардаш». А Нинка, Галка и докторица Вера Сергеевна плясали канкан. Пашка играл «Чардаш», а девицы плясали канкан! Нормально? И сдержанная Вера Сергеевна плясала со всеми как миленькая. Это надо было видеть. Это уже было не так тихо, тут отдельный вход в комнату не спасал. Но Дорохов не собирался успокаивать гостей. Ничего, потерпят соседи.
…А у нас кто-то в окна ломился. Благородный дон Румата, говорят, ночьюгуляли…
…Сказывают, гость у них… Что я вам скажу, брат Тика. Благодарение богу, что у нас в соседях такой дон. Раз в год загуляет, и то много…
В общем, вечер удался.
А через день Дорохов улетел.
* * *
…здание на улице Зерубабель он видел не раз. Обнесенное каменной стеной старинное здание, построенное, верно, еще при Селевкидах. В Эфраиме немного было таких старых построек.Севела решительно подошел к калитке в каменной стене и постучал. Тотчас на уровне лица без скрипа открылось квадратное окошко. Севела, ничего не говоря, поднес к окошку повестку.
– Сейчас, – глухо сказали из-за калитки. – Открываю.
Негромко лязгнул засов, калитка отворилась, и бородатый привратник в темном хитоне сказал:
– Проходите, адон. Имя ваше?
– Малук, – представился Севела. – Сын Иегуды Малука из квартала Хасмонеев. Мне передал повестку рабби Рехабеам. Куда мне идти?
– Мир вам, – сказал привратник. – Прошу на второй этаж. Вас примет инспектор Мирр.
Севела прошел через маленький двор по дорожке из выщербленного красного кирпича. У крыльца высился старый кипарис, под ним стоял клокастый ослик. Он моргал и, сгоняя оводов, подергивал шкурой на крупе. У коновязи разговаривали два молодых рабби в фиолетовых тюрбанах. Когда Севела взялся за дверную ручку, один из них сказал:
– Он так ловко увязывает «Незикин» и эти их Двенадцать Таблиц. Я, право, тогда оказался в замешательстве.
Второй ответил:
– Все они казуисты и обучены словесной гимнастике. Их юстиция идет от разума. Подлинный же Закон может исходить только от Предвечного. Но что ты поделаешь, эта юстиция хороша! Она несет в себе человеческое лукавство, человеческую изворотливость, но она лаконична и недвусмысленна. А институт апелляций? Это умно и человеколюбиво. На действия легата апеллируют викарию, на викария – префекту претория. Правда, пытают у них повсеместно. У нас так не пытают.
Первый рабби плюнул с досадой:
– Двенадцать Таблиц закладывают фундамент права. Человеколюбие – вот это ты верно заметил. А наше захолустье жестоко и невежественно.
– Как и любое захолустье, – подытожил второй рабби.
Над двором мелькали стрижи, громко зудели оводы, из окна на втором этаже доносилось монотонное: «…шестого дня месяца иперберетая была произведена опись всего движимого и недвижимого… Кодификация проведена стандартно…»
Дом выглядел неухоженно, лепнина на фронтоне местами осыпалась, некрашенные деревянные жалюзи рассохлись и потрескались. Справа от двери блестела начищенная медная табличка – «Внутренней службы городское Управление. Канцелярия наместника».
Севела глубоко вдохнул, потянул дверь на себя и вошел в обшарпанный вестибюль. Несколько мгновений Севела, прислушиваясь, постоял, потом поднялся на второй этаж. Деревянная лестница скрипела громко и тягуче. Третья дверь слева была приоткрыта. Он постучал.
– Войдите, Малук, прошу! – громко пригласили из-за двери.
Севела оказался в большой комнате с дощатым полом и стеллажами, уходящими под потолок. У окна с прикрытыми ставнями – отчего в комнате было полусумрачно и прохладно – стоял широкий стол, заваленный разной писчей мелочью, табличками, новыми и переломанными стилосами, папирусными свитками и листами. Из-за стола выглядывала спинка стула с плоской пестрой подушечкой. На стеллажах громоздились папки, перевязанные бечевками. Пахло воском, горячим сургучом и уютной затхлостью библиотеки.
– Здравствуйте, Малук, – голос доносился справа и сверху.
Севела быстро обернулся. На приставной лесенке у стеллажа стоял маленький щуплый человек. В полутьме Севела разглядел только тщедушную фигуру и светло-русые короткие волосы. Человек бросил на полку пачку папирусов и ловко спустился с лесенки.
И встал перед Севелой, любезно улыбаясь.
– Я увидел вас из окна, – сказал человек. – У коллег день нынче неприсутственный, так что посетитель может быть лишь ко мне.
Севела коротко поклонился.
Перед ним стоял гражданин. Романец был из армейских, о том свидетельствовали холщовая лацерна с простой пряжкой и разношенные калиги.
– Мир вам, – почтительно сказал Севела. – Да, адон, я Севела Малук. Мне передали повестку.
– Я инспектор Луций Мирр, – представился русоволосый. – Это хорошо, что вы не стали мешкать с визитом. С завтрашнего дня я буду неимоверно занят. У нас грядет пора отчетов, я в это проклятое время делаюсь невменяем. И совершенно недоступен для посетителей. Давайте сядем, адон Малук.
Инспектор этот, конечно же, служил в Провинции не первый год. Говорил он непринужденно, бойко и даже по-самарийски пришептывал. Он, верно, уже и думал на арамейском.
Офицер шустро прошел к столу, сел и ладонью показал Севеле на табурет. Севела еще раз поклонился и присел, оказавшись, таким образом, через стол с Мирром.
– Превосходно. Вы пришли, и пришли до отчетов, будь они прокляты. Как бы вы предпочли разговаривать, адон? – спросил Мирр, недовольно оглядывая стол. – Выбирайте сами, как вам удобнее. Свалка. Всегда свалка и хлам. Это что? Это зачем? Весенние списки. Весенние?! О! Клодий искал их со слезами. Так, это? Почему здесь? Неописуемо. Это? Не знаю… Ничего уже не знаю и не понимаю. Так как мы с вами станем говорить, адон Малук?
Севела оторопело слушал бормотание офицера Мирра. Тот же тем временем освобождал стол от письменных приборов, свертков, обрывков папируса, ящичков, мешочков с песком и прочего канцелярского мусора. Руки инспектора порхали над столом, как две беспечные птахи. Из нагромождений писчей мелочи инспектор брезгливо, по одному ему известному признаку, выдергивал вещицы и листки. Одни предметы он небрежно откладывал, другие попросту сбрасывал на пол. По инспектору было видно, что его раздражает беспорядок на столе, но искоренить его инспектор не в силах, и сжился с ним.
– Простите, – сказал Севела. – Я, кажется, не все понимаю.
– Как бы вы хотели построить наш разговор? – рассеянно спросил Луций Мирр, швырнув на пол странного вида деревянную конструкцию, похожую на транспортир с тремя стрелками. – Могу пригласить писца. Тогда беседа будет носить характер официальный, если угодно – протокольный. В этом случае вам надо будет дать присягу. Это формальность. В протокольном регистре есть графа «частное» и есть графа «архив». Вот во втором-то случае вам надо будет поставить подпись под протоколом беседы. Но это – когда мы закончим.
– Я могу попросить воды?
– Воды? Почему нет? – Мирр кивнул. – Я сейчас же распоряжусь.
Он выскользнул из-за стола, открыл дверь и зычно рявкнул:
– Пулибий! Проснись! Воды в мой кабинет!
Потом он вернулся к столу и присел на походный раскладной стульчик рядом с табуретом Севелы.
– Сейчас принесут. Жара удушающая! В Ершолойме спасают холмы и ветер. В Яффе – море. А в Эфраиме жара переносится тяжело. А вы здесь родились?
– Я родился в Галилее. Когда наша семья переехала в Эфраим, мне было три года.
– Я родился в Никополе Эпирском. Жил там до двадцати лет. Я привык к морскому климату. Одно время служил в Колхиде. Как это у поэта: «на берегу незамерзающего Понта».
Вдруг Мирр замолчал, внимательно посмотрел на Севелу, коротко улыбнулся, потом еще раз улыбнулся, улыбка стала шире, и наконец инспектор расхохотался.
– Извините меня, Малук, – сквозь смех сказал Мирр. – Я не хотел вас обидеть. Но у вас только что было такое лицо…
Севела сел прямо, сцепил кисти и хрустнул пальцами.
Мирр сказал добродушно:
– Вы так забавно подобрались, адон Малук. Я вот вам сказал, что родился в Никополе, а у вас сделалось такое лицо, будто вы разгадали мой хитроумный замысел. Признайтесь, вы подумали, что инспектор разыгрывает перед вами профессиональный спектакль? Непринужденный разговор о погоде, а после доверительный рассказ о том, где родился…
– Простите? Не понимаю.
– Я же обещал вам воду!
Мирр вновь поднялся и крикнул в дверной проем:
– Пулибий! Воду немедленно, бездельник!
Тут же послышались торопливые шаги, и из дверного проема две волосатые руки протянули инспектору бронзовый жбан и стакан.
– Вот, прошу вас, Малук. В подвале ледник, у нас всегда есть холодная вода.
Мирр сам налил воды в стакан из мутного стекла. Было слышно, как в жбане позвякивают кусочки льда.
– Благодарю, – Севела выпил холодной воды.
– Так как? – спросил Мирр, усевшись в кресло.
– Простите?
– О боги! Малук, ну что вы заладили – «простите, простите»! Мне звать стенографа, или мы станем говорить без него?
– Без него, – твердо сказал Севела.
– Превосходно. А о чем мы станем говорить?
Мирр склонил голову к худому плечику.
– Я не знаю, адон инспектор.
Мирр побарабанил пальцами по столу.
– Вы не издеваться ли явились сюда, адон коммерциант?
– Я вас не понимаю, – напряженно сказал Севела.
– И я тоже вас не понимаю, Малук. Вы просили вас принять, и я нашел время. Я нынче занят, как никогда! Вы же сидите напротив и глупо лепечете!
– Я не просил меня принять! Я получил повестку!
– Мы всегда посылаем повестку! Особенно в тех случаях, когда инициатива исходит не от нас! – раздраженно сказал Мирр. – Малук, я готов любезничать с вами до бесконечности. Но я хотел бы знать, зачем я это делаю. Вы попросили вас принять. Я написал повестку, передал ее через этого безумца, вашего квартального. Вы пришли и мнетесь, как девица! Допускаю, что вам нечем заняться. Но, знаете ли, набиваться на прием к инспектору Внутренней службы это не самый правильный способ заполнить досуг. И перестаньте вы хлестать воду! Она со льдом, вы осипнете!
«Да, кажется, тут простое недоразумение, – с радостью подумал Севела. – Сейчас он отпустит меня».
– Мне передали повестку, – кротко начал он.
– Это я уже слышал. Про повестку я уже слышал.
– Мне передали повестку, я пришел. Но я вовсе не просил о приеме, адон инспектор.
– Как это «не просил»? – озадаченно сказал Мирр и яростно потер затылок. – А кто же тогда просил?
Севела пожал плечами.
– О, боги, – пробормотал Мирр. – Но мне доложили…
Он встал (в третий уже раз), вышел из-за стола, открыл дверь и гаркнул:
– Пулибий, кишки твои на изгородь! Пригласи ко мне тессерария Клодия! Поторопись!
Инспектор, конечно же, был из армейских. По всему видно было, что он человек ученый. Однако категоричность обращений к невидимому Пулибию выдавала армейскую закваску.
По коридору прошумели тяжелые шаги, вошел здоровяк в вылинявшей тунике. Он, не глядя на Севелу, кивнул инспектору и вопросительно замер.
Мирр шагнул вплотную к здоровяку и что-то шепнул ему на ухо.
– Я докладывал, – проворчал здоровяк. – Тебя просили обратить внимание на мотивацию.
– Да я, кишки на изгородь, не знаю ручателя! У меня же отчет, Клодий! – с сердцем сказал Мирр. – Мне сейчас не до мотиваций! Ручательство. Не квартальный же, в самом деле! Юноша ничего не понимает, ему дали повестку…
Здоровяк наклонился к уху инспектора.
– Ты шутишь? – ошеломленно сказал Мирр. – Что ему делать в этой дыре?
– Да он родился здесь, – прогудел здоровяк. – Семья живет здесь, отец, сестры. Позавчера приходил.
– Это меняет дело… Это серьезно, Клодий. Кстати, я нашел твои весенние списки. Да, ты меня удивил, кишки на изгородь! Это персона! Ну, раз он ручается, то и я отнесусь со всем вниманием.
Здоровяк кивнул, развернулся и ушел.
– Что-нибудь прояснилось, адон инспектор? – осторожно спросил Севела.
– Да, прояснилось. У вас серьезный ручатель.
– Простите?
– Опять «простите». Нет, он невозможен! – простонал Мирр.
Он вернулся к столу.
– Скажите, Малук, вы ведь служите у отца, верно?
– Да.
– А ваш старший брат?
– Рафаил – хирург.
– У него есть пациентура?
– Нет, – Севела покачал головой. – У него было место в городском госпитале. Потом отец помог ему купить кабинет в Северном квартале. Но пациентуру брат не сложил.
– А вы дружны с братом?
– Да, очень дружен, – сказал Севела. И добавил: – Мой брат увлечен драматургией. Он хочет писать пьесы. Он уехал в Байю и учится в классе одного известного театроведа. Кажется, Лициния.
– А с отцом ваш брат ладит?
– Вы же понимаете, адон Мирр, наш отец, рав Иегуда, не может быть доволен выбором брата, – сказал Севела, стараясь правильно подбирать слова. – Отец всю жизнь положил на то, чтобы семейный торговый дом процветал. Он хотел, чтобы мы с Рафаилом были ему помощниками. На наше обучение отец денег не жалел. Я получил диплому в Яффе. Рафаил стал врачом. В планах отца нашлось бы место и врачу.
– Да, понимаю, – торопливо сказал Мирр. – А ваш брат подался в сочинение пьес. Никакому отцу не понравится такое… Не спросите меня, зачем я вас пригласил?
– Я посоветовался с другом, – ровно сказал Севела. – Мой друг полагает, что Внутреннюю службу может интересовать уроженец Провинции, недавно закончивший образование.
– Да, конечно, с другом… – сказал Мирр со странной интонацией. – Он прав, ваш друг. Да, я пригласил вас потому, что вы молодой образованный человек и, несомненно, в скором времени ваша деятельность… э… послужит благу Провинции. Да, именно так.
Севела вдохнул через нос. Мирр рассеянно сбросил на пол пару листов, потом сказал:
– А вот о брате вашем еще. Он в ссоре с отцом?
– Это невозможно. В семьях джбрим не ссорятся с отцами.
– Я неподобающе выразился, – Мирр поднял указательный палец. – Но любимец отца все-таки вы?
– Пожалуй, так, – согласился Севела. – Когда я выбрал торговое образование…
– А вы могли выбирать? – с иронией спросил Мирр. – Разве в семьях джбрим сыновья выбирают?
– Мог, отчего же. Отец предложил мне выбор. Коммерческий курс в Яффе или архитектурная Schola в Александрии. Я выбрал торговое образование.
– И выбор этот предполагал, что вы станете помощником отцу?
– Видите ли, я младший. Когда родился Рафаил, семья еще не была состоятельной. Отец трудился, не покладая рук. А когда родился я, все уже было иначе. Отец заласкивал меня.
– Да, – с одобрительной улыбкой сказал Мирр. – Джбрим – трогательные отцы, они заласкивают детей. Римлянин воспитывает сына сдержанно.
– Это Провинция, адон Мирр, – позволил себе замечание Севела. – Восток. Здесь жарко. И отношение отцов к детям теплее, чем в других местах Магриба. А наши матери! Матери джбрим, адон, это одна только бесконечная нежность.
– Я это знаю, – Мирр кивнул. – Я шестой год служу в Провинции. Женщины Провинции растворяются в детях. А у вас есть дети? Вы любите детей, Малук?
– Я покуда холост. Детей у меня нет.
– А у меня два мальчика, – доверительно сказал инспектор. – Поверьте, Малук, вас ждет необыкновенное счастье, когда вы станете отцом. Казалось, все уже было. И любовь, и настоящие друзья, и важная служба. Но вот вы берете на руки комочек в пеленках – и жизнь начинается вновь… Что-то я разболтался. Вы сейчас опять вообразите, что я намеренно располагаю вас к себе.
Они помолчали. Потом Мирр потер пальцами уголки глаз и спросил:
– Вам нравится служить у отца?
– Да, – без колебаний сказал Севела. – Он поощряет мою самостоятельность.
– Вы выезжаете из Провинции?
– Выезжал два раза по делам семейного торгового дома.
– Нравятся ли вам путешествия?
– Очень нравятся.
Мирр наклонил голову, потом поставил локоть на стол и подпер подбородок ладонью.
– Скажите-ка мне вот что, Малук. А коли без обиняков – вы хотели бы всю жизнь провести в Провинции? Заниматься одной лишь коммерцией всю жизнь? Без обиняков, Малук, ну же.
– Нет, адон инспектор, – неожиданно для самого себя быстро ответил Севела. И повторил: – Нет.
Мирр одобрительно взглянул на Севелу и…
* * *
Дорохов толкнул дверь подъезда и спустился со ступеней на плотно утоптанный снег. Во дворе было тихо, только со стороны гаражей слышалось шарканье лопаты – кто-то отгребал снег от ворот гаража. Морозно и солнечно. Иней на ветках, замерзшие простыни на бельевых веревках. Ничего не изменилось. У подъезда, где раньше жил Витька Муромцев, тетка в синтетической шубе чистила снегом половик. Здесь так чистили половики, ковры и паласы – расстилали, забрасывали снегом, потом сметали снег веником. Дорохов тоже так чистил палас, когда жил в этом дворе. После он вносил грузный рулон в квартиру, и там становилось свежо, словно холодный, в искрящейся пудре снежинок палас прихватывал с улицы кусочек январского дня. У подъезда, где жил Андрюха Вильмс, два пацана «щелкали» о штакетник. Дорохов опустил на снег сетку с пустыми молочными бутылками и присмотрелся. Пацаны по очереди пуляли черной таблеткой в верхний край заборчика. Шайба сильно била по штакетнику, и стреляющий звук летел через двор. Дорохов немного постоял на снегу в растоптанных мягких валенках с резиновой подошвой. Старый отцовский «гаражный» полушубок сидел колом. Но в нем было тепло и уютно. И кроличья ушанка с тесемками, завязанными на затылке, была хоть и великовата, но тоже уютна. Дорохов, стоял перед своим подъездом в отцовском тулупе, в своих старых валенках и ушанке. Густой иней, куржак, празднично серебрил ветки тополей. У гаражей человек отгребал снег, тетка в нейлоновой шубе лупила веником по половику. С дальней стороны двора донеслась музыка. Дорохов прислушался.«Малиновки заслышав голосок, припомню я забытые свиданья! Три жердочки, березовый мосток! Старинная речушка без названья!»
Да, тут это принято было – чтобы весь двор слышал. Выставляли в форточку колонку и врубали музыку. Когда он учился в пятом классе, отец купил проигрыватель «Концертный-3». Какое там «стерео» – не слышал тогда никто ни о каком «стерео». Папа привез белый, раскладывающийся ребристый ящик, и счастливый Мишка выставил колонку в форточку. Квартира на втором этаже. Нормально так включил музыку. Через минуту в дверь заколотили.
В соседнем подъезде были похороны. Когда стали выносить гроб, то со второго этажа, где пятиклассник Дорохов поставил в форточку колонку, грянуло: «Я еду к морю, еду! Я еду к ласковой волне!». Скандал был – мама дорогая.
Из подъезда Лехи Беркасова мужчина в «аляске» бережно выкатил детскую коляску. Дверь, притянутая пружиной, громко хлопнула. На деревянную горку посреди двора девочка в синем пальто втаскивала алюминиевые санки. За домами прозвенел трамвай.
Дорохов криво улыбнулся.
Так он чувствовал себя всякий раз – будто не уезжал. Восьмой раз он выходил утром в растоптанных валенках, в тулупе с жесткими стружками меха, в ушанке, вытертой и залоснившейся на затылке. Выходил на поскрипывающий снег в морозное солнечное утро и всякий раз так себя чувствовал – как будто не уехал отсюда восемь лет тому назад.
Он поднял сетку, вышел из двора, пересек трамвайные рельсы, оскользнувшись на отшлифованной стальной полосе. Миновал парикмахерскую, ателье меховых изделий «Белочка», почтовое отделение номер восемьдесят и свернул за угол, к булочной. Летом на углу стояли аппараты с газировкой, на зиму их убирали. Восемь лет он не пил газировку из этих аппаратов – прилетал в Сибирск только на Новый год. В витрине булочной висел большой круг, а по краю его шла надпись (он сейчас на надпись не посмотрел, он ее помнил, всю жизнь мимо этого круга ходил): «Чай утоляет жажду и повышает работоспособность». Слово «работоспособность» располагалось вверх ногами. И в центре круга нарисована дымящаяся чашка. По низким ступенькам он поднялся в гастроном, прошел мимо вино-водочного отдела, мимо касс, мимо полок с персиковым соком и солянкой в банках. Сегодня молоко привезли в пакетах. Иногда привозили в бутылках, а иногда – в пакетах. Он сдал пустые бутылки, потолкался у штабеля проволочных ящиков и положил в сетку десяток влажных, булькающих тетраэдров. Потом вернулся к кассам. Кассиршей оказалась бывшая одноклассница. Он сразу вспомнил, как ее зовут – Лена Бояринова. Молодая женщина с остреньким бесцветным лицом, не поворачивая головы в белом чепчике с полоской елочного серебристого «дождя», скучно сказала: «Рубль двадцать».
Он положил в черную плошку пятерку, Бояринова сыпанула три восемьдесят сдачи и сказала, глядя на клавиши кассового аппарата: «Следующий. Мелочь готовьте».
Выходя из гастронома, он подумал, что когда в семьдесят восьмом праздновали с классом Восьмое марта у Сереги Пашкина на Заозерной – они с Ленкой танцевали под «Бабье лето». Ленка занималась художественной гимнастикой, фигура у нее была классная, точеная. Они танцевали несколько раз. Под «Голубые гитары» – «Было небо выше, были звезды ярче, и прозрачный месяц плыл в туманной мгле», и под Карела Готта тоже танцевали, и под Мирей Матье. Неудобно было приглашать Ленку в четвертый раз, тем более что Игорек Рыбин уже набычился. Он два раза ходил с Ленкой в кино, в классе считалось, что они «гуляют». Но когда зазвучало «Бабье лето», Ленка встала с дивана и показала Дорохову глазами: давай? Он шагнул навстречу, взял ее холодную ладонь, приобнял за тренированную талию и шепнул ей в ухо, что песня вообще-то называется «Индейское лето», а никакое не «бабье». Ленка хихикнула, прижалась к нему и сказала: «А чо индейское-то? Чо, про Гойко Митича песня, да?». Вот дура-то, прости господи.
Как будто не с ним это было.
Во дворе он сказал «здрасьте» смутно знакомой бабуле у подъезда Маринки Сарапкиной.
«Здравствуй, Миша», – легко ответила бабуля. Они целую вечность сидели на лавочках у подъездов, эти бабули. Восемь лет для них ни черта не значили. Вот эта, к примеру, в предыдущий раз здоровалась, наверное, еще с десятиклассником Мишей, дом шесть-бэ, первый подъезд. И помнит, как он, шкет, тут носился с клюшкой «ЭФСИ» или на велике «Салют». А теперь old lady преспокойно сказала «здравствуй» кандидату химических наук. И для ее забеленных старостью глазок, для платка ее пухового и вытертой цигейковой шубки малоразличим интервал между шкетом на «Салюте» и кандидатом наук с наметившейся лысиной. «Здравствуй, Миша» – и все тебе дела. И не было, вроде, этих восьми лет, и нервически-трусливой абитуры не было, и первых курсов – пьянки-гулянки, общага на Юго-Западе, обживание Москвы, – и любви с Ленкой, и распределения к Риснеру.
Он сунул руку в карман. Но сигарет в полушубке не оказалось. Он уже хотел подняться в квартиру, взять сигареты и вернуться к подъезду. Хорошо было бы сейчас смести рукавицей снег, сесть и покурить в тихом дворе. Он взялся за дверную ручку, и тут его окликнул плечистый мужик в куртке с барашковым воротником.
В этом городе каждый третий носил куртки из чертовой кожи с меховым воротником. Фактура воротника варьировалась, преобладала овчина, но встречалась и цигейка, и ондатра, и даже бобровые воротники попадались. А высшим шиком были «аляска» плюс шапка из дорогого меха – норка или ондатра. Полагалось носить шарф машинной вязки, светло-серый, с полосками на концах, «исландский». Или пестрый, красно-фиолетовый, мохеровый «шотландский». Причем этикетку на шарфе, лейбл, следовало выставлять наружу. На ногах у знающего себе цену здешнего жителя могли быть зимние сапоги на «манной каше» или зимние кроссовки (что ценилось гораздо выше). Девушки одевались ослепительно, но тоже единообразно. Землячки выплывали на мороз в длинных пальто с норковым воротником или в колоколообразных цигейковых шубах. И опять-таки норковая шапка и мохеровый шарф. Красота неописуемая. Год за годом Дорохов, приезжая на Новый год, отстраненно наблюдал здешних модников. Идет, значит, такое пугало: ондатровая шапка, под ней пылает и клубится синий с красным шарф лейблом наружу. Затем «аляска» или чертова кожа с черным барашком. Ниже – наглаженные брюки. А под всем этим великолепием – зимние кроссовки на четырехслойной подошве и с закругленными резиновыми носами. Оглядывая земляков, Дорохов с симпатией вспоминал разнообразно одетую московскую публику: сумочки и рюкзачки, штаны «бананы» с карманами на бедрах, куртки с капюшоном, короткие болгарские дубленки, лыжные шапочки с кисточкой, вязаные наголовники, похожие на загнутую пароходную трубу, и болоньевые утепленные пальто из «Польской моды».
Дорохов остановился, подошел, пожал мужику руку. У того были черные усы скобкой и сросшиеся брови. Одноклассник. Шура Раков. Встретить двух человек из своего класса за пятнадцать минут декабрьского утра – это нормально здесь.
– Привет, Шура.
– Здорово! Иду, смотрю – Миха. Ты чо, к родителям?
– Ну. С наступающим тебя.
– Тебя тоже с праздником, – Шура шмыгнул носом. – Я твоих часто вижу. Батя твой все с «Москвичем» ковыряется. Говно, не машина. «Москвич» это как игра «Конструктор» – чтобы разбирать и собирать. Ты как, при колесах в Москве?
– Откуда? Это мне не по деньгам.
– А я «волжанку» взял летом. Калымили в Молдавии. Три года уже ездим бригадой. Цех строили в виносовхозе. Ну чо, вижу – надо машину брать, а то деньги разлетятся. Цех сдали, аккордная премия, все дела. Набежало, короче, под два куска. Дозанял, взял у тестя «волжанку». Бегает нормально. Покурим?
Он протянул Дорохову надорванную пачку «Памира» и, поплевывая, стал расспрашивать: где Дорохов работает, какой у него оклад. Потом спросил, есть ли у Дорохова дети. Дорохов ответил, что детей у него нет, холост.
– У меня двое, – сказал Шура. – Девочки. Пять и три.
– А супруга твоя кто?
– Да Танька же! – вдруг обрадовался Шура. – Танька Новикова! Мы сразу после школы расписались. Помнишь Таньку? Она из «ашников». Мы с девятого класса гуляли. Чо, не помнишь?
– Да помню, конечно! – уверенно сказал Дорохов.
– Ну! – бодро сказал Шура. – Сразу после школы расписались, зимой. Все наши на свадьбе были. Романовская, Солодовникова, Васька Паршуткин. В «Лотосе» свадьба была. Расписались, съездили к вечному огню, потом в «Лотос». Нормально так все было. Рыба с дружинниками схлестнулся. Таньку украли, все как полагается. Лудковский свидетелем был, шампанское пил из туфли. Гусар, типа! Ваську потом призвали, в Афгане служил.
Ваську Паршуткина Дорохов встретил на улице, когда приезжал на третьем курсе. Васька был поджарый и возмужавший, полгода как дембельнулся. В Афгане заслужил медаль «За отвагу», перенес желтуху и дизентерию. Они тогда простояли на улице больше часа, курили, горбились от мороза. Потом взяли в гастрономе «Сибирскую» и пошли к Дорохову. В школе они не дружили, но уважительно друг к другу относились. Васька шестой в семье, отец – алкаш, конченый человек. А Васька хороший парень, труженик. Когда после восьмого класса ездили в трудовой лагерь, пололи свеклу в совхозе – Васька делал две нормы. Он жил на Заозерной, через дом от Сереги Пашкина.
Пришли тогда к Дорохову, мама разогрела голубцы, сидели в дороховской комнате. Дорохов выпил несколько рюмок, а Васька так и не притронулся. Он не пил, на папашу насмотрелся в детстве.
«Ты пойми! – настойчиво втолковывал Васька. – Если бы мы в Афган не вошли, его бы американцы заняли. Ты пойми, когда наш десант в Кабуле высаживался, американские транспортники уже барражировали. Или мы, или они. А теперь легче будет, пуштуны на нашей стороне. У меня командир был – золото, не мужик. Такой души человек! Князькин Виктор Николаевич. У нас вообще в группе „Чайка“ такие люди были! Князькин, классный мужик, честный. Никогда его не забуду. Я в Газни служил. Такие операции! Я тебе рассказать не могу, не положено. Такое было! На МИ двадцать четвертых вылетали, на поддержку разведгрупп. Караваны брали, досмотры, все такое. Разведгруппы выручали. В группе „Скоба“ пилот был, Николай Майданов. Герой Советского Союза. С такими людьми меня, Миха, жизнь свела! Да ты пей, на меня не смотри. Но ты пойми: если бы мы в Афган не вошли…»
– Купреев «сельхоз» закончил, щас на молокозаводе, начальник цеха, – сказал Шура. – Славка Бордунов рисовал классно, помнишь? Политех закончил, я его видел на майские. В культклуб ходит, качается. Здоровый – не узнать.
Шура отчего-то рассказывал об одноклассниках печально. Почему-то он взял такой тон – говорить об одноклассниках грустно, элегически. Как будто перечислял утраты.
Они еще немного постояли на скрипящем снегу, выпуская из губ струйки кислого дыма. Дорохов спросил: что еще слышно про наших?
Конец бесплатного ознакомительного фрагмента