— Моя мама — врач, и я склонна больше верить ее рекомендациям, чем советам неспециалистов, — спокойно парировала Капа.
   Пятнами пошли, на этот раз, две тетки, излишне рьяные в своем служебном рвении.
   Капу грубо прервали и железными голосами потребовали дневники. Но в этот момент я вспомнила, что дневника-то у меня нет! О чем и заявила. И тут же не замедлила сказать, что дневник две недели назад забрала англичанка и потеряла его, а я не считаю целесообразным покупать новый дневник за два месяца до окончания школы.
   Тетки были на грани инфаркта, но справились с собой и сказали, что я могу быть свободна — в школу меня сегодня не пустят. Но теперь вступила Капа и сказала, что забыла дневник дома. Все. Это была последняя капля. Директриса перевела дух и сказала, что мы исключены из школы сроком на три дня.
   Мы опешили. Исключить из школы двух десятиклассниц — лучших учениц, членов комитета комсомола — по вздорному поводу, да еще в самом конце учебного года, когда каждая минута была на учете, и учителя спешили додать то, что было упущено в течение всех прошедших лет учебы, — это было уже не идиотизмом, это было прямым покушением на нашу дальнейшую судьбу. Я попыталась воззвать к голосу рассудка. Но у того, что не существует, и голоса нет и быть не может. Мы попытались объяснить, какой важный сегодня день, и получили ответ, что раньше нужно было об этом думать.
   — До свидания! — сказали нам. Что ж, мы тоже сказали: «До свидания», и пошли прочь. Потом окажется, что, ответив, мы оскорбили человеческое достоинство этих двух несчастных дур, которые за всю свою длинную жизнь в школе не уяснили, что все дети разные и требуют разных методов и методик.
   Без родителей нам являться не велели. Мы пошли придумывать, что делать в этой непростой ситуации. Я, правда, попробовала проникнуть в школу через парадный вход, но тетя Маша виновато и сочувственно сказала, что ей запретили нас впускать.
   Сенсация облетела школу в одно мгновение. Народ открыл окно в туалете на первом этаже, и я влезла в него. Капа не полезла — ей это было трудно, да и комплексные числа ее волновали мало — она собиралась на филфак, а медаль все равно ей уже не светила: все-таки она почти всю первую четверть проболела и, хоть и занималась дома, нагнать все в полной мере уже не смогла.
   Поэтому она отправилась к своей маме на работу, наказав мне прийти к ним домой, если мне удастся высидеть уроки, или же тоже идти в поликлинику, где работала ее мама.
   Конечно же, я пошла в поликлинику — с урока меня выгнали. Математик был очень раздражен: он был нашим классным руководителем и получил из-за нас раздрай, но злился он не на нас. На все мои всхлипы, что мне необходимо записать сегодняшнюю лекцию, что как же я иначе буду сдавать экзамены, он отвечал одно:
   — Девочка, не задерживай класс, уйди, дай нам работать.
   Что было делать? Я ушла.
   Мама Капы разгневалась чрезвычайно. Она была известным в городе человеком: пользовала детей всей интеллигенции города и всего городского начальства. Мне осталось непонятно, как это директриса решилась наехать на Капу: неприятности ей грозили крупные.
   Мама Капы велела идти к ним домой, пообещав, что зайдет к нам и поговорит с моей бабушкой, а в школу бабушке ходить не нужно — вот еще глупости, тревожить пожилого человека — она сама все уладит.
   На следующий день мы шли в школу втроем. Нас двоих, разумеется, тетя Маша не впустила, а мама Капы зашла внутрь, и через некоторое время тетя Маша позвала нас, сказав идти в кабинет директрисы.
   Там произошел такой разговор:
   — Объясните, пожалуйста, на каком основании вы исключили девочек из школы?
   — Они опоздали.
   — Нет, они, насколько мне известно, пришли за десять минут до звонка.
   — Они должны были явиться на зарядку.
   — Ваша зарядка — глупость, это я вам как врач категорически заявляю.
   — Это распоряжение министерства.
   — С глупыми распоряжениями нужно бороться, а не издеваться над детьми, прикрываясь распоряжениями.
   — Вы не можете мне диктовать, как мне относиться к распоряжениям моего начальства.
   — Зато я могу спросить с вас за плохие оценки моей дочери на выпускных экзаменах. Вы соображаете, что делаете? За два месяца до окончания года исключаете десятиклассниц из школы. Причем, хороших учениц. А если она, — тут было указано на меня, — из-за этого исключения не получит медаль, вы подумали, что будет с девочкой? Вы даже не подумали, что ГорОНО сделает, в этом случае, с вами. Пользуетесь, что у нее никого нет, кто мог бы заступиться, заставляете бабушку в школу тащить — это советская педагогика от вас требует такого бесчеловечного отношения к ученикам?
   Тут директриса спохватилась, что получает нагоняй в нашем присутствии, и велела идти нам в класс.
   Наше пришествие в родной класс было триумфальным. Все ликовали и заставляли, еще и еще раз, в красках описывать разговор с директрисой.
   Кто— то, правда, ехидно мне напомнил, что я рыдала вчера, когда математик выгонял меня с урока, но его (или ее -не помню уже) заткнули.
   А лекцию по комплексным числам математик повторил, под предлогом, что материал трудный, и класс его не понял с первого раза.
   Прошло чуть больше месяца, и мы с Капой проштрафились еще раз.
   В те годы всех школьников, начиная с шестого класса, гоняли на демонстрации 7 ноября и 1 мая. Месяца за полтора до срока начинались, так называемые, «маршировки» — нас выводили из классов на стадион или улицу и дрессировали на предмет стройного шагания стройными рядами строевым шагом. Все это делалось для того, чтобы мы повторили урок, идя две минуты через площадь с хмырями из городских властей на трибуне у памятника Ленину, стоящего в стандартной позе. Разумеется, все старались откосить — нет, тогда говорили «сачкануть» — и с маршировок, и с демонстрации. При том, что на демонстрацию, в общем-то, ходить любили: это было развлечением, можно было встретить приятных знакомых из других частей города, играла музыка, и город был заполнен неким веселым безумием, потому что не ходил транспорт, люди шли по проезжей части, все было кувырком — подобие карнавала. Ощущение праздника было так необходимо, что приходилось использовать те праздники, которые были в обиходе, раз уж не праздновали ни Рождество с его колядованием, ни Хэллоуин, не устраивали карнавальных шествий. Я, правда, то и дело приставала ко всем с вопросом, солидарность с кем я праздную каждый год первого мая, но мне не нравился ответ, что со всеми трудящимися. Я отказывалась одинаково относиться ко всему человечеству, которое, на самом деле, состояло из людей, а каждый такой «людь» мог оказаться чем угодно — от негодяя до идиота, — и почему я должна была быть с ними солидарна? Историка я изводила страшно этими вопросами, пока он не вышел из себя и не сказал мне, что пора бы уже перестать валять дурака, делать вид, что ничего не понимаю, и досаждать ни в чем не повинным людям. Я отстала от него, но в глубине души осталось убеждение, что именно люди повинны, что именно они своей трусостью и безразличием развязывают руки мошенникам всех рангов.
   Думаю, что все произошедшее со мной в дальнейшем было наказанием за спесь и безжалостность к людям, потому что и я, когда пришло мое время проявить смелость, струсила самым постыдным образом, а ведь не имела на это права, раз уж бралась осуждать грех трусости у других.
   Ходить на демонстрации со школой было еще противно и потому, что приходилось тащить в руках какую-нибудь гадость, вроде символических гвоздик, величиной с мою голову, изготовленных из жатой бумаги и прибитых к здоровенным палкам. Однажды пришлось волочить плетеные корзины с муляжами виноградных кистей, которые еще и шить мы были вынуждены сами из тряпок и ваты, а потом прилаживать к этим самым корзинам.
   Кроме того, существовала мода. Модно было пойти на демонстрацию с одним из двух городских НИИ, так же, как модно было попасть к ним на праздничный вечер, а потом в школе томно выдать, что в «Химавтомате» такой вечер был — закачаешься! И стол, и концерт, и танцы — все высший сорт. Выдать и наслаждаться завистью слушательниц (парни этими вечерами не слишком увлекались: на них там спроса не было, а девочки-десятиклассницы имели на танцах у взрослых дядей бешеный успех).
   Одним словом, не пойти на демонстрацию, и в голову не приходило, но старались, всеми правдами и неправдами, не пойти на нее с родной школой.
   А тут еще роман случился… Неужели идти на демонстрацию поврозь? Глупо ведь, правда? В общем, на демонстрацию мы пошли совсем не так, как это было запланировано школой. Мы все встретились утром 1 мая в моем дворе, подлезли, несмотря на нарядные платья, прически и первые в жизни туфли на " шпильках ", под военные грузовики, перегораживавшие все выходы из двора, и стали с тротуара глазеть на более дисциплинированных демонстрантов, а дождавшись колонны одного из НИИ, просто нырнули в нее — благо знакомых там было предостаточно — и прошли по площади не строевым, а обычным шагом, без палок и лозунгов в руках и ощущая себя взрослыми и самостоятельными гражданами, вышедшими на демонстрацию по своей воле, а не из страха перед директором школы.
   Существенно было еще и то, что я жила рядом с площадью, — через улицу перейти — и вся процедура, таким образом заняла у нас минут двадцать, не больше, тогда как в школу надлежало явиться за два часа до начала всего этого фарса. Нет, мы были уверены, что поступаем умно.
   Не все, однако, думали и считали так же, как и мы. Нам пришлось убедиться в этом в первый же учебный день после праздника. Нас вызвала к себе директриса и спросила, глядя в стол, почему мы не были на демонстрации.
   — Мы были — ответили мы.
   Она медленно, чтобы не сорваться от злости, повторила, что на демонстрации мы не были, что нас никто не видел и в списках не отметил.
   — Но мы ходили с «Гипрохлором», — ответили мы дуэтом.
   Видно было, что наш дуэт вызывает в ней здоровое отвращение. Она превозмогла его и стала объяснять, что мы еще никто и звать никак, и мы не имеем права выбирать, с кем нам ходить выражать свою солидарность. Я ее спросила:
   — А какая разница, с кем мы ходили? Главное — выразить, разве нет? А уж в какой шеренге — не имеет значения, ведь все — советские люди, не со шпионами и преступниками мы шли, а с нашими советскими инженерами, что в этом плохого?
   Директриса ответила, что еще никто не доказал, что мы на демонстрации были. Капа, с готовностью стала диктовать ей номера телефонов всех знакомых взрослых, кто видел нас в тот день в одной шеренге с собой. На нее замахали руками и сказали, что все это — друзья ее матери, а потому они наговорят… Капа спросила, может ли она всем этим уважаемым людям передать, что о них говорит директор школы, где она учится. Беседа на этом была завершена, а через пару дней в школьной стенной газете, бессменным редактором которой я была со дня вступления в комсомол, появилась заметка, которую я не редактировала, не писала и даже не учитывала на макете праздничного номера, который уже неделю висел в коридоре, и вдруг одна из заметок исчезла и появился текст, в котором нас называли антисоветчицами и обещали выгнать из комсомола.
   Серьезное обещание!
   Тут уж мама Капы нам помочь не смогла бы, но вмешалась Света Агниашвили и замяла эту историю.
   Вот и все мои акции непослушания за десять лет учебы в школе. Все остальное время я была вполне законопослушной и спокойной девочкой, тем более, что в силу характера не переносила и не переношу никаких замечаний, а потому вела и веду себя так, чтобы у всяческой мрази не было формального повода делать мне замечания и поучать меня. Я предпочитаю не совершать поступков, за которые придется просить прощения. Заслуги взрослых в этом нет никакой — я сама себя так воспитала. Думаю, что это и есть та самая пресловутая свобода, которая «осознанная необходимость».
   Я не была бойцом, мне не хотелось на баррикады. Я очень совестливо относилась к бедственному материальному положению семьи и за всю свою жизнь ни разу не попросила у мамы ни денег, ни игрушек, ни шмуток, даже тогда, когда уже зарабатывала в полтора раза больше, чем она, и все деньги отдавала на хозяйство, не оставляя себе ни копейки.
   Вот поэтому, наверное, и произошло со мной все это дикое безобразие, которое никак не хотело превращаться в страшный сон, и оставалось явью, тем более страшной, что я боялась ее и не умела с ней бороться.

Глава 11.

   Самолет, однако, благополучно приземлился в киевском аэтопорту Борисполь — огромном после бакинского, со стеклянным зданием вокзала, совсем по Вознесенскому: «…стакан синевы без стакана…». Дальше нужно было лететь, уже на самолете внутренних линий, из аэропорта в Жулянах. Но погода не благоприятствовала моему конвоиру, была нелетной и оттягивала момент моего падения. Как всегда в таких случаях, здание аэровокзала было переполнено людьми. Штурмовавшие гостиницу, получали однообразный ответ, что мест нет, но для нас, волшебным образом, места нашлись. Спать было еще рано, и конвоир повел меня в ресторан, где я убедилась, как хорошо быть гэбистом в нашей стране. Мне было известно, что гражданские командированные получали сущие гроши в виде «суточных» и вынуждены были, из экономии, тащить в командировку консервы, сухие супы и чай с сахаром. Конвоира моего проблема денег, явно, не волновала. Был заказан дорогой ужин с коньяком для него и шоколадом для меня. Он один выдул целую бутылку «Плиски»! Я отказалась, хоть и любила коньяк, и, как выяснилось позже, правильно сделала.
   Наступила ночь. Я уже лежала в постели, когда кто-то постучал в дверь моего номера. Это был конвоир, он требовал, чтобы я открыла дверь и впустила его — нужно поговорить. Я категорически отказалась дверь открыть, рассудив, что хуже уже не будет, а намерения его были более чем ясны. Забегая вперед, скажу, что я настучала на него, обвинив его в грязных приставаниях, и что-то такое я услыхала краем уха, что означало: ему влетело.
   Он все барабанил и барабанил, матерился и пинал дверь ногами. На улице шел дождь, настоящий ливень, ясно было, что самолеты не взлетают и не садятся и непонятно, сколько времени придется сидеть в этом номере, видеть его рожу, отбиваться от него, при том, что это мучение все равно закончится допросами и еще большим мучением, которое так и так ждало меня впереди.
   На мое счастье, коридорная привела в мой номер двух женщин с детьми Женщины, очевидно, заплатили ей, и она, воспользовавшись ночным временем и отсутствием начальства, дала им возможность хотя бы детей уложить в постели.
   Все три бабы понимающе посмотрели на меня, и я услыхала не слишком тихий шепот о том, что вот надо же с таких молодых лет, а уже…
   Я не обиделась, я обрадовалась их появлению — оно избавляло меня от стука в дверь, матерщины и всего подтекста, который за ними подразумевался.
   Спать я, конечно, не могла, тем более что один ребенок всю ночь плакал, мать его то и дело включала свет, а в пять утра пришла коридорная и обрадовала всех сообщением о том, что развиднелось, и полеты возобновились.
   Мамашки быстренько собрались и умотали, а часов в девять утра и мы уехали в Жуляны.
   Я ехала по городу, где родилась, но не испытывала ни любопытства, ни простого интереса. Погода была серая, город был серый, с голыми деревьями, мокрыми тротуарами. На душе тоже было серо и слякотно. Голова была тяжелой после бессонной ночи и побаливала. Мы не позавтракали, но я бы все равно не смогла есть: всегда при сильных душевных потрясениях я теряла аппетит. Еще удивительно, что не поднялась температура и не началась рвота, что бывало со мной в таких случаях.
   Полет я перенесла ужасно. Летели в «кукурузнике» ниже облаков, земля была видна — леса, поля, дома населенных пунктов, дороги. На одной из дорог я даже увидела лошадь с телегой — так низко мы летели. Из-за этого была страшная болтанка, я мучилась морской болезнью, и из самолета меня вынесли — сама идти я не могла.
   У трапа нас ожидала машина, в которую меня загрузили и повезли. Я сидела с закрытыми глазами, у меня не было сил смотреть вокруг, и потому было полной неожиданностью, получив приказ выйти из машины, когда езда закончилась, оказаться возле гостиницы, построенной в том же стиле, что и аэропорт Борисполь.
   К портье меня конвоировали уже трое человек. Они молча стояли рядом, пока я оформляла себе номер, так же молча поднялись со мной в лифте, проверили шкафы и ушли, сказав, чтобы я сегодня носа никуда не высовывала, еду мне принесут в номер, а завтра с утра я должна явиться туда-то и туда-то.
   Даже если бы мне не приказали, я и сама никуда бы не пошла — так мне было плохо. Чтобы как-то снять напряжение, я решила принять ванну, а вскоре после того, как я из нее вышла, явились два официанта и накрыли стол к обеду. Еда была вкусной, все-таки, украинская кухня, ощущение чистого тела всегда усиливало мою уверенность в себе, а потому я немного успокоилась и решила хоть немного отдохнуть, а потом продумать свое поведение на допросах.
   С тем я легла в постель и проснулась уже только утром от телефонного звонка. Звонил москвич, чтобы разбудить меня и дать инструкции. Я должна была всем говорить, что приехала в гости к знакомым, а живу в гостинице, потому что у них нет места. Я должна была есть только в ресторане гостиницы за одним и тем же столом — этот момент остался мне непонятен до сих пор. Номер стола был мне тоже предписан. Странная история с этим столом, зачем это было нужно?
   Что ж, я отправилась завтракать, а затем пошла в комитет. Стояла чудная, с моей точки зрения, погода. Было пасмурно, но светло, тихо, деревья были подернуты легкой зеленой дымкой — уже слегка проклюнулись листочки из почек. Город поразил меня чистотой, мраморными плитами тротуаров на улице имени Ольги Кобылянской, невероятным количеством парикмахерских — перукарень (совсем как в уездном городе N, правда, похоронных контор я не заметила), книжных магазинов, где не было книг на русском языке (и я с бессильной досадой смотрела на всяческие зарубежные раритеты, которые не становились доступнее от перевода их на славянский язык) и баб в кирзовых солдатских сапогах под длинными юбками, из-под которых выглядывали заляпанные грязью кружева.
   Я нашла нужное здание, пропуск уже был готов, и меня провели в просторный кабинет, где сидели москвич и два местных гэбиста — оба в форме. Один был похож на актера Прокоповича, я даже удивилась, насколько, оказывается, внешность артиста была типичной для гэбиста — не зря он их, обычно, и играл. Второй был огромен, толст и вид имел отталкивающий.
   Все они затеяли со мной игру в хорошего и плохого следователя, и мой страх, неожиданно прошел. Я отвечала на их вопросы о себе — как и где живу, какая семья, почему оставила учебу, чем больна. Даже спросили, нет ли температуры и вызвали медсестру, которая измерила мне давление и поставила градусник. Вот тут я испугалась вновь. Мне пришло в голову, что проверяют состояние моего здоровья, чтобы удостовериться, смогу ли я выдержать пытки. Глупо, конечно, но я ждала от них чего угодно, и, не зная, чего ждать, ждала, на всяких случай, самого худшего.
   Температуры у меня не было, медсестра ушла, вопросы возобновились и потихоньку начали касаться моего мальчика. Сколько времени я его знаю, где познакомились, не ври, мы все равно все узнаем, что он тебе писал в письмах, это все, ты хорошо поняла, что не нужно нас сердить, а он только по почте тебе писал, может быть, передавал с кем-нибудь письма для тебя, никто к тебе не приходил в Москве от него, а дома, ты врешь, мы это видим, имей в виду, выгораживая его, ты вредишь себе и своей семье.
   Я понять не могла, что они хотели услыхать от меня. И вдруг тон сменился. Ах, ты любишь театр, что, и в студии училась, какая молодец, я тоже театр люблю, тоже в самодеятельности участвовал в молодости, сейчас времени нет, но монолог Гамлета прочесть могу — хочешь? Монолог Гамлета шел его туше, как корове седло, он нависал надо мной, тряс руками, волосы упали ему на вспотевший лоб. И вдруг он сказал совершенно будничным голосом, что я сейчас отправлюсь на квартиру к своему парню, сделаю вид, что приехала к нему в гости, а дальше буду с ним встречаться и разводить на антисоветские разговоры. Как это — какие? Я что, не знаю, что такое антисоветчина? Я — честно — не знала. Вся моя антисоветчина укладывалась в анекдоты о членах правительства, да и то я не знала половину людей, о которых эти анекдоты рассказывались. То есть, я знала фамилии, но их должности оставались для меня загадкой — я была не в состоянии их запомнить.
   Мне сказали, чтобы я не играла дурочку, что все знают, какие бывают антисоветские разговоры. А вот я не знаю, и откуда мне их знать, если я их никогда не вела и не веду? Как это — о чем разговариваем? О книгах, театре, кино — я хочу во ВГИК поступать, технический ВУЗ был ошибкой, о жизни… Так-так-так, а что именно — о жизни? Ну, мы хотим быть известными людьми. Он станет поэтом, которого все будут знать и читать, я буду артисткой, буду играть в кино. Мне в театре играть меньше нравится — по нескольку лет один и тот же спектакль, скучно, в кино лучше, интереснее — сыграл роль один раз и все, и она тебе не надоест, а в театре… Тут меня прервали и сказали, что все это хорошо, раз я на самом деле дура, а не представляюсь ею (а что еще я делала?), то, может быть, оно и лучше: мне будут говорить, о чем я должна разговаривать с парнем, а я должна буду докладывать, что и как он мне отвечал.
   Я не стану писать о том, какое потрясение испытал мой очкарик, увидев меня. Для любой женщины подобный момент, случись он в ее жизни, стал бы самым дорогим воспоминанием, но мне не было суждено испытать радость при виде радости его. Меня раздирали стыд, горечь, отчаяние. Я понимала, что обманываю самого дорого своего человека, а значит, все, общего будущего у нас с ним больше нет и быть не может, и единственное, что я могу сделать для нас — это наврать гэбухе, как можно больше. Я решила не говорить ему, зачем я здесь, на самом деле — мне не хотелось портить ему радость встречи. Со мной все уже было ясно, у меня было все сломано, так пусть хоть у него не останется грязных впечатлений от нашего свидания.
   Приняв это решение, я успокоилась окончательно, и на ближайшую неделю моя жизнь приобрела следующий распорядок: утром я завтракала в гостиничном ресторане, выпивая такое дикое количество томатного сока, что официант — всегда один и тот же — уже не спрашивая меня, приносил сразу кувшин сока, чтобы не таскать по одному стакану. Он же следил, чтобы я за столом всегда была одна, он же расспрашивал меня, кто да что и зачем, а также — почему. Я отвечала ему заученными фразами, не понимая, на черта ему знать, кто я такая, и относя его расспросы на счет любопытства, хоть и несколько назойливого, но понятного в провинции: одета я была странновато по здешним меркам — одна мужская шляпа чего стоила, — но я всю жизнь любила и носила мужские шляпы и выглядела всегда странно из-за них.
   После завтрака я шла в комитет и там выдавала им очередную порцию вранья о наших с очкариком беседах. В этих отчетах я старательно лепила образ, и не человека даже, а фигуры, вырезанной из агитационного плаката — с комсомольским билетом вместо сердца, уставом вместо мозгов и моральным кодексом строителя коммунизма вместо мужского достоинства.
   Сцены при этих моих отчетах разыгрывались самые дикие. Конечно, они понимали, что я вру, конечно, они видели провал своей затеи, но у них была какая-то, тогда еще не понятная мне, цель, и они упорно старались заставить меня сделать то, что было им необходимо для достижения этой цели.
   Приемы они использовали старые, о которых я и читала, и слышала от бабушки. Меня оставляли одну в кабинете на долгое время, при мне вызывали автозак с конвоем для отправки меня в камеру, не выпускали в туалет и не давали пить — только не били, и это было ярким подтверждением того, что времена, все-таки, изменились, как бы эти люди ни пытались сделать вид, что все по-прежнему. Один раз меня даже куда-то возили в автозаке, но, повозив полчаса, вернули в обрыдший кабинет, где неожиданно накормили шоколадными конфетами.
   Я решила не терять время и силы на разгадывание логики их поведения, отвечала, когда спрашивали, молчала, когда молчали они, давали конфету — брала, не давали пить — не просила. Всю первую половину дня я проводила в этих мучениях, потом заканчивались занятия в университете, мальчик освобождался, и начинались мучения другого рода.
   Я старалась утащить его гулять, подозревая, что номер прослушивается, а ему, наоборот, хотелось посидеть в чистой нарядной комнате: жил он в частном доме деревенского типа с удобствами во дворе, и жила их там большая компания — хозяйка дома таким образом зарабатывала себе на жизнь, потому что у университета общежития не было, и все иногородние студенты жили по частным квартирам. В номере были удобные кресла, ковер, приглушенный свет, теплая и чистая ванная… Я мотивировала тем, что мне нужен свежий воздух, что в Сумгаите одна химия, так я хоть здесь подышу чистым воздухом, это ведь так необходимо моим легким. Этот аргумент срабатывал неизменно, тем более что кашляла я все сильнее, и думала, что, наверное, процесс в легких развивается, раз кашель усилился. Мальчик кашля моего слышать не мог спокойно и проговорился мне как-то, что плакал, читая «Три товарища», но ни за что не хочет плакать по такому же поводу в жизни.