– Но он куда красивей, чем даже в молодости был дядин Воронок!
   – Ты прав, – согласилась хозяйка, – он очень красив, у него такая милая, добт рая мОрда, такие прекрасные и умные глаза… Не назвать ли нам его Черный Красавчик?
   – Черный Красавчик? Очень хорошее имя! Мне очень нравится! Так и будем его звать.
   Так меня и звали.
   В конюшне Джон радостно сообщил Джеймсу, что хозяин с хозяйкой подобрали мне хорошее имя, настоящее английское имя, которое имеет смысл, не то что разные там Маранго, Пегас или Абдулла!
   Оба посмеялись, и Джеймс сказал:
   – Если бы не страшные воспоминания, я бы назвал его Роб-Рой. В жизни не видел, чтобы кони настолько походили один на другого!
   – Ничего удивительного, – ответил Джон. – Разве ты не знаешь, что они оба от Герцогини, старой кобылы фермера Грея?
   Я впервые услышал об этом: значит, несчастный Роб-Рой, который погиб во время охоты, приходился мне братом! Только теперь я понял, отчего моя мать так тяжело переживала гибель Роб-Роя. Хотя вообще у лошадей не существует семейных уз; во всяком случае, будучи проданы, лошади уже не узнают друг друга.
   Джон явно гордился мной. Он расчесывал мою гриву и хвост до тех пор, пока они не обретали шелковистость женских волос. Он подолгу беседовал со мной. Конечно, я не в силах был понять все его слова, но я учился все лучше понимать смысл того, что Джон говорил и что хотел бы от меня. Я сильно привязался к Джону, он был всегда так добр и ласков со мной, он будто понимал лошадиные чувства; когда он меня чистил, он знал, в каком месте может быть больно, а в каком щекотно. Оттирая мне голову щеткой, он с такой осторожностью старался не задеть глаза, точно они были его собственные, и никогда, никогда не причинял мне неудобств.
   Конюшенный мальчик Джеймс Ховард был столь же внимателен и посвоему приятен, и я пришел к заключению, что мне повезло. На конюшне помогал еще один человек, однако к нам с Джинджер он не имел касательства.
   Через несколько дней меня запрягли вместе с Джинджер. Я немного тревожился, не зная, как мы с ней поладим, но она прекрасно повела себя, если не считать того, что, увидев меня, сначала прижала уши.
   Джинджер не отлынивала, она честно тянула, так что лучшей пары в упряжке, чем она, я себе и пожелать не мог. Когда мы приблизились ко взгорку, Джинджер не только не сбавила шаг, но влегла в хомут и потянула что было сил. У нас с ней был одинаковый кураж, так что Джону приходилось чаще натягивать вожжи, чем погонять нас, кнутом же ему просто не было нужды пользоваться. Выяснилось также, что у нас с Джинджер похожие аллюры, и мне было легко и приятно бежать рысью в ногу с ней. И хозяину, и Джону нравилось, что мы идем в ногу ровной рысью.
   После двух-трех выездов в парной упряжке мы с Джинджер нашли общий язык и даже сдружились, что меня радовало, ибо теперь я чувствовал себя совсем дома.
   Что же до Веселого Копытца, то с ним я подружился еще раньше. Маленький пони, веселый, жизнерадостный и добродушный, был всеобщим любимцем; больше всех его любили мисс Флора и мисс Джесси, которые катались на нем по двору и саду, затевая игры с ним и с собачонкой Фриски.
   У нашего хозяина были еще две лошади, но их держали в другой конюшне: пегий Судья, который ходил под седлом и возил грузовую повозку, и старый гнедой по имени Сэр Оливер, который уже не работал, но хозяин очень любил его и выпускал бегать по парку. Сэр Оливер иногда развозил по имению небольшие грузы или катал одну из девочек, когда отец брал их с собой на верховые прогулки: Сэр Оливер был смирным конем, ему, как и Веселому Копытцу, можно было доверить ребенка.
   Судья был конем сильным, хорошего сложения и доброго нрава, мы с ним иной раз останавливались поболтать во дворе, но, естественно, между нами не могла возникнуть такая близость, как с Джинджер, стоявшей в соседнем стойле.

ГЛАВА VI
Воля

   Мне очень счастливо жилось на новом месте, и если я признаюсь, что тосковал по одной вещи, то из этого не следует делать вывод, будто я не всем был доволен: со мной все хорошо обращались, мне отвели превосходное стойло, где было много света и воздуха, меня отлично кормили. Чего же мне оставалось еще желать? Конечно, приволья. Я прожил на воле первые три с половиной года жизни, а теперь потянулись недели, месяцы и скорее всего потянутся целые годы, которые я буду проводить, стоя в стойле, покидая его, только когда понадоблюсь, да и тогда я должен буду вести себя смирно и послушно, как старая лошадь, отработавшая уже двадцать лет. Весь в сбруе, с мундштуком во рту, с шорами на глазах. Нет, я не ропщу, я знаю, что таков порядок вещей. Я просто хочу сказать, что молодому коню, полному сил и азарта, привыкшему к приволью лугов и полей, где можно задрать голову, откинуть хвост и помчаться во весь опор куда глаза глядят, вернуться, снова поскакать, фыркнув что-то на ходу приятелям, – трудно такому коню привыкнуть к мысли о том, что он больше никогда не будет волен делать, что захочется.
   В иные дни, когда я застаивался, жизненная энергия до такой степени переполняла меня, что во время выездки Джону приходилось утихомиривать мой пыл. Я же нипочем не мог сдержаться: приплясывал, взбрыкивал, неожиданно срывался в галоп, не давая Джону ни минуты покоя, в особенности поначалу, однако он оставался неизменно спокоен и терпелив.
   – Потише, мальчик, потише, – говорил он мне. – Сейчас хорошенько разомнемся – и ты успокоишься!
   Едва мы оказывались за деревенской околицей, Джон давал мне несколько миль хорошей рыси, и в конюшню я возвращался бодрый, но «без нервов», как называл Джон мое возбужденное состояние. Норовистых лошадей, когда они, застоявшись, начинают играть, иные конюхи наказывают, но наш Джон так никогда не поступал, понимая, что причина в избытке сил и энергии. Джон умел сдержать меня тоном своего голоса или легким натягиванием поводьев. Я всегда понимал по его голосу, когда он серьезен и решительно требует от меня повиновения, это действовало сильнее всего, потому что я очень любил его.
   Надо сказать, что время от времени мы получали несколько часов свободы: обыкновенно это бывало по воскресеньям, в погожие летние дни. Церковь была совсем близко, а потому по воскресеньям экипажи не закладывали, и мы, лошади, были свободны.
   Что за радость это бывала: выбежать на волю в сад или порезвиться на домашнем паддоке. Прохладная трава мягко стлалась под ноги, воздух благоухал запахами лета, мы были вольны делать, что в голову придет: носиться или лежать, кататься по траве или щипать ее. Можно было и поговорить всласть, собравшись в тени огромного каштана.

ГЛАВА VII
Джинджер

   Однажды мы с Джинджер оказались наедине под каштаном, и между нами завязался откровенный разговор. Его начала Джинджер с расспросов о моем детстве и о том, как меня обучали. Я отвечал.
   Выслушав меня, Джинджер заметила:
   – Возможно, если бы и меня обучали лаской, я тоже выросла бы доброй и послушной лошадью, однако я не думаю, что смогу перемениться теперь.
   – Да отчего же? – удивился я.
   – Оттого что вся моя жизнь сложилась по-другому, – сказала Джинджер. – Никто никогда не проявлял доброту ко мне, ни люди, ни лошади, и я тоже не старалась никому понравиться и никого не любила. Когда меня отлучили от матери, я попала в табун, где было множество жеребят, однако они не выказывали желания подружиться со мной. У меня не было друзей. В отличие от тебя у меня не было заботливого хозяина. Никто обо мне не заботился, не говорил ласковые слова, не угощал вкусными вещами. Человек, который присматривал за жеребятами, ни разу не нашел для меня доброго слова. Не могу обвинить его в том, что он обижал лошадей, нет, он просто не испытывал к нам особых чувств: сыты, здоровы, укрыты от непогоды – чего же еще? Через луг, где мы паслись, вела тропинка, по которой бегали мальчишки и швырялись в жеребят камнями. Жеребята скакали, уворачиваясь от камней, а мальчишки радовались. В меня они ни разу не попали, но другому жеребенку угодили камнем прямо в морду, у него, наверное, шрам остался на всю жизнь. Мальчишки просто проказничали, но мы приходили в бешенство от их выходок и твердо усвоили, что мальчишки – наши враги.
   Конечно, нам все равно хорошо жилось, цока мы бегали на воле, носились по лугам, до изнеможения гонялись друг за дружкой, а потом отдыхали, стоя под тенистыми деревьями. Однако наступило время объезжать нас, которое для меня стало плохим временем. Несколько человек пытались меня поймать, ловили долго, когда же я была окружена и загнана в угол, один из них ухватил меня за челку, другой с такой силой зажал мне ноздри, что я едва могла дышать. Еще один человек, крепко держа меня за нижнюю челюсть, раскрыл мне рот и насильно запихнул в зубы кусок железа, а затем надел узду. Потом один поволок за узду, а второй сзади нещадно нахлестывал меня кнутом. Так я впервые познала, что такое человеческая доброта. Это было насилие, мне не дали возможности постараться понять, что от меня требуется. Породистые лошади очень норовисты, и я не сомневаюсь, что доставила им немало хлопот, но мне было чрезвычайно трудно сменить привольную жизнь на тесноту стойла, в котором я вынуждена была проводить все мои дни, и я металась, тосковала, пыталась вырваться на волю. Ты рассказывал, что и тебе было нелегко привыкнуть к несвободе, несмотря на ласковые уговоры доброго хозяина, а у меня ничего подобного никогда и не бывало.
   Был, правда, один человек, старикхозяин по имени мистер Райдер, который, мне казалось, мог бы быстро объездить меня, так как ему я бы охотно подчинилась, однако он уже не занимался объездкой, поручив эту часть работы сыну и опытному конюху, сам же изредка появлялся посмотреть, как идут у них дела.
   Сына мистера Райдера звали Самсон, он был рослый, сильный, смелый и любил хвастаться тем, что не видел лошади, которая могла бы выбросить его из седла. У Самсона совершенно отсутствовала отцовская мягкость, он действовал исключительно твердостью: твердый голос, твердый глаз, твердая рука. Я с самого начала почувствовала, что Самсон вознамерился сломить мой дух и сделать из меня смирное, забитое, покорное животное.
   Смирное животное! Самсон ни о чем другом и не помышлял!
   Джинджер даже ударила копытом, настолько ее рассердило воспоминание о грубости Самсона.
   – Если я не исполняла мгновенно его приказания, он выходил из себя и начинал кругами гонять меня на корде, пока я совершенно не выбивалась из сил. Самсон любил выпить, и я отлично знала, что чем больше он выпьет, тем хуже мне придется. Однажды он совсем загонял меня; измученная, несчастная и злая, легла я на траву: жизнь представлялась мне беспросветной. На другое утро он явился совсем рано и снова принялся гонять меня кругами. Я и часа после этого не передохнула, как Самсон снова пришел с седлом, уздечкой и каким-то новым мундштуком. Я и сама не знаю, как случилось то, что произошло потом: едва успел он сесть в седло и вывести меня на площадку, как я чем-то вызвала его неудовольствие, и он с силой хлестнул меня кнутом. Новый мундштук причинял мне непереносимую боль, я неожиданно взбрыкнула задними ногами, чем привела Самсона в неистовую ярость, и он принялся избивать меня. Тут во мне взыграло: я стала брыкаться, взлягивая то передними, то задними ногами, как никогда в жизни еще не делала. Самсон сражался со мной, он долго удерживался в седле, истязая меня кнутом и шпорами, но кровь моя кипела, я должна была во что бы то ни стало сбросить его на землю! Наконец, наша яростная схватка закончилась: я сбросила его назад. Я слышала, как он тяжело ударился о землю, но, не оглядываясь, понеслась галопом на другой конец поля. Оттуда я наблюдала за тем, как Самсон с трудом поднимается на ноги и, хромая, уходит в конюшню. Я стояла под дубом в настороженном ожидании, но никто не появлялся, никто не пытался ловить меня.
   Шло время, солнце припекало все сильнее, вокруг меня роились мухи, садясь на мои окровавленные шпорами бока. Я с самого утра не ела и сильно проголодалась, но на этом вытоптанном поле травы не хватило бы и гусю. Мне хотелось прилечь и отдохнуть, но я была туго заседлана, к тому же я умирала от жажды, а вокруг не было ни капли воды. День проходил, солнце уже клонилось к горизонту. Я видела, как загоняют других лошадей, и знала, что их ожидают полные кормушки. Наконец, когда солнце совсем закатилось, из конюшни показался старый хозяин, неся в руках лукошко. Мистер Райдер был приятным стариком с совершенно белыми волосами, а голос у него был такой, что я могла бы его различить среди тысячи других. Голос не был ни высок, ни низок, но очень звучен, слова он выговаривал ясно и ласково, когда же мистер Райдер отдавал распоряжения, его голос приобретал решительность и властность, которые и лошадям, и людям внушали необходимость повиноваться.
   Мистер Райдер без поспешности приблизился ко мне и, потряхивая овсом в лукошке, мягко и спокойно заговорил:
   – Пойдем, моя девочка, ну пойдем же, пойдем!
   Я не двинулась с места и позволила ему подойти ко мне, он протянул лукошко с овсом, я принялась есть, не испытывая ни малейшего страха, все мои страхи исчезли при первых же звуках его голоса. Пока я ела, он стоял рядом, похлопывая и поглаживая меня, заметив лее на моих боках запекшуюся кровь, пришел в сильное негодование.
   – Ах ты, моя бедная, – приговаривал он, – с тобой плохо обошлись, очень плохо обошлись с тобой!
   Потом он осторожно взялся за повод и повел меня в конюшню. У дверей конюшни стоял Самсон. Завидев его, я прижала уши и ощерила зубы.
   – Отойди в сторону, – сказал хозяин, – и держись подальше! Кобылке и так досталось от тебя сегодня.
   Самсон проворчал что-то насчет злобной твари.
   – Запомни, – сказал ему отец, – человеку с дурным характером никогда не вырастить добрую лошадь. Ты еще плохо знаешь свое дело, Самсон.
   Хозяин сам поставил меня в стойло, собственноручно снял седло и уздечку и привязал меня. Он распорядился принести ведро теплой воды и губку и, приказав конюху держать ведро, долго и осторожно очищал мои бока от запекшейся крови. Его руки двигались так бережно, как будто они ощущали мою боль.
   – Спокойно, моя прелесть, спокойно, – убеждал меня он, и мне становилось легче от его голоса.
   Теплая вода тоже облегчала боль. Углы моего рта были так изодраны мундштуком, что я не могла есть сено: стебельки царапали. Хозяин внимательно осмотрел мои губы, покачал головой и велел конюху принести кашу из отрубей, добавив туда и муки. Как же это было вкусно!
   Хозяин стоял возле меня, пока я не доела весь корм, изредка потрепывая меня по холке и разговаривая с конюхом.
   Хозяин говорил:
   – Если породистую, норовистую кобылку не обучать без насилия, она так и не станет хорошей лошадью.
   После этой истории хозяин часто навещал меня, а когда мой рот зажил, поручил мое дальнейшее обучение другому объездчику, которого звали Джоб. Джоб был со мною ровен и внимателен, и я быстро научилась всему необходимому.

ГЛАВА VIII
Продолжение рассказа Джинджер

   В другой раз, когда меня и Джинджер опять вывели вместе в паддок, она продолжила свой рассказ:
   – После того как я была объезжена, меня продали барышнику, который подыскивал пару к другой каурой лошади. Мы с ней проходили некоторое время в парной упряжке, затем вдвоем были проданы одному щеголеватому джентльмену и отосланы в Лондон.
   У барышника я впервые узнала, что такое мартингал, и больше всего на свете возненавидела этот ремень, который прикрепляют к особому мундштуку и под брюхом протягивают к подпруге, чтобы голова у лошади была постоянно задрана вверх! В Лондоне наш кучер и наш хозяин видели шик выезда в том, чтобы лошади бежали с высоко вскинутыми головами, поэтому мартингал затягивался нестерпимо туго. Мы часто выезжали в Парк и прочие фешенебельные места. Тебя никогда не запрягали с этим ремнем, и ты не можешь себе представить, что это значит, но поверь моим словам: это ужасная вещь!
   Мне нравится закидывать голову и высоко нести ее, в этом отношении я ничуть не уступаю другим лошадям, но вообрази, как бы ты себя чувствовал, если бы, закинув голову, был принужден часами удерживать ее в этом положении, имея возможность только вздергивать ее еще выше до тех пор, пока шея не заболит так, что не будет сил терпеть! Мало того, у тебя во рту еще и дополнительный мундштук; мне достался очень острый, царапавший язык, так что, когда я грызла мундштук и натягивала удила, кровь окрашивала пену в розовый цвет. Труднее всего было дожидаться хозяйку после бала или иного увеселения: если я от нетерпения переступала ногами или била копытом, меня тут же стегали кнутом. От одного этого можно было сойти с ума.
   – А что же хозяин, совсем не проявлял заботу о тебе?
   – Нет, – ответила Джинджер, – он заботился лишь о том, чтобы иметь щегольской выезд, как это там называли. В лошадях же, мне кажется, хозяин мало смыслил и всецело доверял их попечению кучера. А кучер докладывал хозяину, что у меня скверный, весьма раздражительный нрав, что я плохо приучена к ремню-мартингалу, но, видимо, скоро привыкну к нему. Однако тот кучер вряд ли мог приучить лошадь к чему бы то ни было: когда я, измученная и обозленная, оказывалась, наконец, в стойле, то, вместо того чтобы успокоить и ободрить добрым словом, он награждал меня бранью, а то и тумаком. Будь кучер обходителен со мной, я бы постаралась притерпеться к ремню. Мне хотелось работать, и я не боялась тяжелой работы, но необходимость терпеть мучения ради глупой моды выводила меня из себя. Какое право имели люди причинять мне столько страданий? Мало того, что во рту постоянно саднило и сильно болела шея, начались и боли в груди от того, что мне было трудно дышать с запрокинутой головой. Я не сомневаюсь, что сорвала бы себе дыхание, останься я надолго у того хозяина. Я становилась все более раздражительной и капризной, я ничего не могла с собой поделать, я стала обнажать зубы и дыбиться, когда приходили запрягать меня, за что мне доставалось от кучера. Однажды, когда меня уже запрягли в коляску и затягивали мартингал невыносимо туго, я не выдержала и начала брыкаться изо всех сил. Мне удалось высвободиться, изорвав сбрую, но я понимала, что на этом месте мне больше не жить.
   Меня отослали продавать на конский аукцион. О моих дурных привычках ничего не было сказано, а красивая внешность и отличные аллюры сделали свое дело: скоро отыскался покупатель. Я попала в руки следующего барышника, который испробовал меня в различной упряжи, с разными мундштуками, и довольно быстро понял, с чем именно я не могу смириться. Поняв, он стал запрягать меня без этого гадкого ремня, я вскорости пришла в себя и в качестве лошади добронравной и спокойной была продана владельцу деревенского имения.
   Мне хорошо жилось в этом имении, пока не ушел с работы старый конюх. На его место наняли другого, а тот оказался человеком вспыльчивым и скорым на расправу. Новый конюх напомнил мне Самсона: он тоже разговаривал грубым и раздраженным тоном, стоило мне не посторониться в стойле или хоть на миг замешкаться после его окрика, он бил меня по подколенкам метлой, вилами или чем под руку попадет. Грубость проявлялась во всем, и за это я его возненавидела. Он пытался застращать меня, но я была чересчур своенравна и не поддавалась, а когда он однажды разозлил меня сильнее обычного, я его укусила. Это, конечно, привело его в бешенство, и он отхлестал меня кнутом по голове.
   После такого он больше не решался заходить ко мне в стойло, отлично зная, что мои зубы и копыта всегда наготове. С хозяином я вела себя смирно, но он, разумеется, поверил наветам конюха и решил продать меня. Слухи об этом дошли до того же барышника, который заявил, что знает, кому меня предложить.
   – Жалко ведь, – сказал барышник, – такая отличная лошадь пропадает только потому, что никак не попадет в хорошие руки.
   Так я очутилась здесь – незадолго до твоего появления, успев утвердиться во мнении, что люди – мои естественные враги, от которых я должна обороняться. Не спорю, здесь совершенно другая обстановка, но кто знает, долго ли это продлится? Мне бы очень хотелось видеть жизнь, какой видишь ее ты, но мой жизненный опыт научил меня другому.
   – Все равно было бы ужасно, если бы ты вдруг укусила или лягнула Джона или Джеймса, – сказал ей я.
   – Я и не собираюсь их трогать до тех пор, пока они хорошо относятся ко мне! – возразила Джинджер. – Правда, я один раз довольно сильно кусанула Джеймса, но тогда Джон ему посоветовал: попробуй подойти к ней с лаской. И против всех моих ожиданий, Джеймс не наказал меня, а пришел с перевязанной рукой, угостил болтушкой и погладил. С тех пор я ни разу не показала ему зубы, и не собираюсь!
   Мне было жаль Джинджер, но в те времена я еще мало знал жизнь, поэтому думал, что, скорее всего, она сама во многом виновата.
   Недели шли за неделями, и я наблюдал, как Джинджер становится все мягче и покладистее, видел, что она постепенно избавляется от привычки с вызовом и настороженностью смотреть на всякого, кто к ней приблизится.
   Как-то раз Джеймс заметил:
   – Похоже, наша кобылка начинает привязываться ко мне. Она так заржала, когда сегодня утром я почесал ей лоб!
   – Вот так-то, мой мальчик! – отозвался Джон. – Это все биртуикские пилюли! Она у нас скоро будет такой же дружелюбной, как Черный Красавчик. Ей же, бедняге, кроме ласки ничего и не надо!
   Хозяин тоже отметил перемену в Джинджер. Как-то выйдя из коляски, он, по своему обыкновению, подошел к лошадям и провел рукой по красивой шее Джинджер.
   – Ну что, красавица, – спросил он, – как тебе теперь живется? Ты выглядишь куда более довольной, чем когда только появилась у нас!
   Джинджер дружелюбно и доверчиво ткнулась в него носом, а он потрепал ее.
   – Привели мы ее в себя, Джон, – улыбнулся хозяин.
   – Она стала гораздо лучше, сэр, просто не узнать, а все наши биртуикские пилюли! – Джон улыбнулся в ответ.
   Это была любимая шутка Джона: он утверждал, что регулярный прием биртуикских пилюль приводит в себя самую обозленную лошадь. Пилюли, по словам Джона, составляются следующим образом: берется по фунту терпеливости, снисходительности, твердости и ласки, все это замешивается на пинте здравого смысла и каждый день дается лошади.

ГЛАВА IX
Веселое Копытце

   У викария, мистера Блумфилда, была большая семья, и его сыновья и дочери иногда приходили поиграть с мисс Флорой и мисс Джесси. Одна из девочек викария была ровесницей мисс Джесси, двое мальчиков были немного постарше, остальные же были совсем малыши. С их приходом Веселому Копытцу добавлялось работы: детям больше всего нравилось катание на пони по двору и саду, а кататься они могли часами.
   Как-то после обеда Веселое Копытце очень уж долго катал детвору, когда же Джеймс привел его в конюшню и стал привязывать, то сказал:
   – Смотри мне! Твои шалости могут обернуться неприятностями для нас!
   – В чем дело, Веселое Копытце? – поинтересовался я.
   – Пустое, – ответил он, поматывая головой, – я всего лишь преподал детям маленький урок. Не могут понять, когда с них хватит, и не желают понять, когда хватит с меня! Вот мне и пришлось сбросить одного на землю – это единственное, что они способны понять!
   – Как? – поразился я. – Ты сбросил детей на землю? Право же, не думал, что ты способен на подобный поступок! Кого же ты сбросил, мисс Джесси или мисс Флору?
   Веселое Копытце глянул на меня с большой обидой.
   – Разумеется, не их! Да я бы этого не сделал даже за отборнейший овес, за лучший овес, какой только доставляют на конюшню! Боже мой, я не менее бережно обращаюсь с детьми, чем их родители, а мисс Джесси и мисс Флору я обучаю верховой езде. Стоит мне почувствовать, что ребенок побаивается, что ребенок неуверенно сидит в седле, я сразу перехожу на тихий и ровный шаг, как кошка двигаюсь, когда она подкрадывается к птичке. Ребенок успокоится – я прибавляю ходу: я хочу понемногу приучать детей ездить верхом. Так что не трудись читать мне нравоучения: лучше меня нет друга и учителя верховой езды. Не мисс Джесси и не мисс Флора, а мальчишки рассердили меня. Ах эти мальчишки! – Веселое Копытце огорченно потряс гривой. – Это особый народ, мальчишки! Их следовало бы объезжать, как жеребят, показывая, что да как. Видишь ли, я больше двух часов поочередно катал других детей, потом мальчики заявили, что настал их черед, и я отнюдь не возражал. Они попеременно садились в седло и скакали галопом по полям и саду. Длилось это около часа. Оба вырезали себе по ореховому пруту и нешуточно нахлестывали меня этими самодельными кнутиками, но я понимал, что они играют, и до поры до времени терпел. Однако потом я стал раз за разом останавливаться, желая дать им понять, что уже хватит. Ты, наверное, знаешь: мальчишкам кажется, будто конь способен работать без конца, как машина, как паровоз или молотилка. Им и в голову не приходит, что пони не железный, что он устает. Мальчишка, который вовсю погонял меня, явно не понимал этого, так что я просто поднялся на задних ногах, и он свалился: я его, можно сказать, опустил на траву. Он снова забрался в седло – я снова его сбросил. Тогда в седло забрался второй, но едва он успел ударить меня прутом, как тут же оказался на земле. Это продолжалось до тех пор, пока мальчики не уразумели, что к чему. Когда они поняли – все закончилось. Они неплохие дети и не собирались проявлять ко мне жестокость, я тоже не хотел их обидеть, но они нуждались в уроке. Когда мальчики привели меня к Джеймсу и рассказали о моем поведении, он рассердился, увидев, какие большие прутья они себе вырезали. Джеймс им сказал, что такими палками пользуются только свинопасы и цыгане, но никак не юные джентльмены!