Страница:
Идеология, тематика, проблематика, типы героев неореализма
На переломе конца XIX – начала XX в. в русском искусстве слова велся напряженный поиск новой картины мира и концепции человека. Пришвин и Чапыгин испытали влияние со стороны и писателей-народников, и петербургских символистов, участников Религиозно-философского общества. Чапыгин посещал также «среды» Вяч. И. Иванова, а Зиновьева-Аннибал, ставшая женой Иванова, играла заметную роль на «средах». Как и символисты, Замятин и близкие к нему авторы восстали против бытописательского реализма и его философской базы – позитивизма, следствием чего был отказ от целостной и основанной на принципе социально-исторического, психологического и биологического детерминизма картины бытия. Но почти все эти писатели не принимали и ортодоксальную религию.
В центре творчества Ремизова и писателей близкой к нему ориентации – темы настоящего и прошлого России, ее духовной самобытности, русского национального характера, человека и природы, закономерностей существования всего живого. Эти писатели напряженно размышляли над феноменами зла и страдания, проблемой пола. Всех их объединяет также стремление обратиться к неизученному жизненному материалу, познакомить читателя с российским Севером и Сибирью, центральным черноземным краем и Дальним Востоком, изнутри показать быт провинции и низших социальных слоев города.
Например, повести С.Н. Сергеева-Ценского «Лесная топь» (1905), А.М. Ремизова «Крестовые сестры» (1910) и «Пятая язва» (1912), И.С. Шмелева «Человек из ресторана» (1911), Замятина «Уездное», А.П. Чапыгина «Белый скит» (обе – 1912), В.Я. Шишкова «Тайга» (1915) являются художественным исследованием «низших» социальных слоев русской столицы и провинции. Жизненный материал здесь тот же, что и у писателей-народников. Однако писатели нового поколения иначе трактовали проблему личности и среды: они делали акцент не столько на зависимости личности от ее социального окружения, сколько на ее активности. Изменился и подход к реальности, на фоне которой изображались герои. Неореалистов привлекало в ней не столько социальное, сколько метафизическое, природное и историческое. Картина мира, созданная в ряде этих произведений, близка образу провинции в повестях А. Белого «Серебряный голубь» и И.А. Бунина «Деревня» (обе – 1909). Причем своеобразной чертой в неореалистической картине мира стало восприятие человека как части природы, связанной с нею общим бытием.
У Ремизова и писателей, в чьем творчестве зарождался неореализм, в данный период создана разветвленная типология героев – «униженных и оскорбленных», революционеров и сочувствующих им людей, представителей других социальных слоев. Важными оказались герой-праведник (праведница) и грешник (грешница), а также тип, который генетически восходит к «естественному» человеку Л.Н. Толстого и А.И. Куприна.
Толстой в «Казаках» и «Войне и мире», Куприн в «Олесе» (1899), «Листригонах» (1907–1911), «Анафеме» (1913), Пришвин в очерках «В краю непуганых птиц» (1907), Шишков в своих произведениях, написанных на материале жизни малых народностей Сибири (тунгусов и якутов), видят в «естественных» людях, живущих на лоне природы, прежде всего положительные черты – любовь ко всему живому, цельность, самобытность, свежесть и полноту чувств, трудолюбие («Моя натура <…>: не отрицать, а утверждать <…> вот почему я с природой и с первобытными людьми», – записал Пришвин в дневнике 1914 г. См.: 61, т. 8, с. 73). При этом, как показал В.А. Келдыш, если Толстой помышлял о возвышении общественной жизни до природно-естественных начал, то для автора «Олеси» «конфликт между «природным» и «общественным» едва ли примирим»[101].
В раннем творчестве А.М. Ремизова есть тип человека-обезьяны, несущего в душе звериные инстинкты и готового на низкие поступки, вплоть до преступлений. Но при этом существуют и герои «Святой бродячей Руси» со светлыми душами, характеризующиеся ярко выраженной духовностью.
В замятинской дореволюционной прозе существовала руссоистская тяга к неиспорченным примитивным, «органичным» людям. «Органический» герой Замятина отличен от «естественного» человека Толстого и Куприна и близок, с одной стороны, «первобытному» человеку у Пришвина, а с другой – «человеку-зверю» у Ремизова, Сергеева-Ценского, Чапыгина и Шишкова. Вслед за Ремизовым Замятин («Уездное»), а также Сергеев-Ценский («Лесная топь»), Чапыгин («Белый скит») и Шишков («Тайга») раскрывают противоречивость данного типа.
Чтобы воплотить такое мировидение и концепцию человека, понадобились соответствующие стиль и жанровые формы.
Неореалисты обращались к художественной сокровищнице русского фольклора, возрождали древнерусское «плетение словес», актуализировали творческий опыт национальных классиков, прежде всего тех, кто ориентировался на живое, звучащее, образное сказовое слово: «От сказок и Макарьевских четий-миней через любимых писателей – Достоевского, Толстого, Гоголя, Лескова, Печерского к Ницше и Метерлинку и опять к сказкам и житиям и опять к Достоевскому… вот как она загнулась дорожка <…>»[102] – признавался в своих литературных пристрастиях Ремизов. Среди любимых писателей Замятина – Достоевский, Тургенев, Гоголь.
Вместе с тем Ремизов и другие неореалисты широко использовали художественные средства модернизма – символы, импрессионистичность, экспрессионистичность и наряду с символистами и футуристами создавали новый язык литературы. Как и у Белого, у этих прозаиков в данный период получила развитие орнаментально-сказовая манера, соединенная с мотивной композицией. Причудливая словесная вязь из сравнений, метафор, метонимий и других тропов помогала изобразить субъективную картину мира, а повторы одних и тех же мотивов и образов, слов придавали поэтический ритм эпосу. Часто повествование велось от лица персонифицированного или анонимного сказителя – человека экзотической среды. Показательно в данном отношении название первого прозаического сборника Шишкова «Сибирский сказ» (1916, издательство «Огни»),
Неореалисты охотно экспериментировали и с жанрами. Ремизов и Шмелев всерьез использовали житийную традицию, драма Ремизова «Бесовское действо» сродни средневековым мистериям, в своей прозе он открылжанр сна, раскрывающий тайны человеческого подсознания и представляющий писателю редкую возможность реализовать его щедрую фантазию («Крестовые сестры»), Пришвин создал очерковые повести и автобиографический роман, повесть-сказку. Сергеев-Ценский удивлял современников необычностью своих этюдов и поэм в прозе. Чапыгину и Замятину принадлежат новаторские произведения в форме антижанров, переосмысливающих жанровые традиции рождественского и патерикового рассказа, жития, чуда и слова (замятинский цикл «Нечестивые рассказы», или «Чудеса»),
Как известно, уже А.П. Чехов открыл совершенно новые разновидности жанра рассказа. Его хрестоматийный «Ванька» (1886) связан с традицией рождественского рассказа, основанной в русской литературе «Запечатленным ангелом» Н.С. Лескова. В ночь под Рождество герой пишет письмо дедушке, и все произведение пронизано рождественскими мотивами. Поэтому читатель ожидает чуда, характерного для этой жанровой разновидности. Однако жанровое ожидание не сбывается, и развязка произведения не оставляет ни малейшей надежды на избавление Ваньки от его горькой участи. Так в традиционной для рождественского рассказа форме выражена идея бытия без Бога, где нет места гармонии и чуду. Традиционные жанровые формы наполнялись новым художественным содержанием и у символистов, что являлось следствием их духовных поисков. У З.Н. Гиппиус, лирический герой которой бросает вызов Богу, есть жанр неблагочестивой молитвы («Гибель», 1917). Жанровые искания Чехова и символистов нашли продолжение у неореалистов А.П. Чапыгина и Е.И. Замятина.
«В праздник (набросок)» (1904; название окончательной редакции «Макридка») Чапыгина, как и чеховский «Ванька», антирождественский рассказ. В нем также чуда не происходит: в конце рассказа голодная девочка-крестьянка замерзает в нетопленой избе вслед за своей матерью. Образ действительности у Чапыгина в значительной степени дисгармоничен: он лишен христианского Бога, радости, социальной справедливости. У Чапыгина божественными силами наделена природа, но это силы зла. Умирая, Макридка уходит к ним. В такой пантеистической картине мира – своеобразие мировоззрения Чапыгина, относящегося к религиозному крылу неореализма.
В центре творчества Ремизова и писателей близкой к нему ориентации – темы настоящего и прошлого России, ее духовной самобытности, русского национального характера, человека и природы, закономерностей существования всего живого. Эти писатели напряженно размышляли над феноменами зла и страдания, проблемой пола. Всех их объединяет также стремление обратиться к неизученному жизненному материалу, познакомить читателя с российским Севером и Сибирью, центральным черноземным краем и Дальним Востоком, изнутри показать быт провинции и низших социальных слоев города.
Например, повести С.Н. Сергеева-Ценского «Лесная топь» (1905), А.М. Ремизова «Крестовые сестры» (1910) и «Пятая язва» (1912), И.С. Шмелева «Человек из ресторана» (1911), Замятина «Уездное», А.П. Чапыгина «Белый скит» (обе – 1912), В.Я. Шишкова «Тайга» (1915) являются художественным исследованием «низших» социальных слоев русской столицы и провинции. Жизненный материал здесь тот же, что и у писателей-народников. Однако писатели нового поколения иначе трактовали проблему личности и среды: они делали акцент не столько на зависимости личности от ее социального окружения, сколько на ее активности. Изменился и подход к реальности, на фоне которой изображались герои. Неореалистов привлекало в ней не столько социальное, сколько метафизическое, природное и историческое. Картина мира, созданная в ряде этих произведений, близка образу провинции в повестях А. Белого «Серебряный голубь» и И.А. Бунина «Деревня» (обе – 1909). Причем своеобразной чертой в неореалистической картине мира стало восприятие человека как части природы, связанной с нею общим бытием.
У Ремизова и писателей, в чьем творчестве зарождался неореализм, в данный период создана разветвленная типология героев – «униженных и оскорбленных», революционеров и сочувствующих им людей, представителей других социальных слоев. Важными оказались герой-праведник (праведница) и грешник (грешница), а также тип, который генетически восходит к «естественному» человеку Л.Н. Толстого и А.И. Куприна.
Толстой в «Казаках» и «Войне и мире», Куприн в «Олесе» (1899), «Листригонах» (1907–1911), «Анафеме» (1913), Пришвин в очерках «В краю непуганых птиц» (1907), Шишков в своих произведениях, написанных на материале жизни малых народностей Сибири (тунгусов и якутов), видят в «естественных» людях, живущих на лоне природы, прежде всего положительные черты – любовь ко всему живому, цельность, самобытность, свежесть и полноту чувств, трудолюбие («Моя натура <…>: не отрицать, а утверждать <…> вот почему я с природой и с первобытными людьми», – записал Пришвин в дневнике 1914 г. См.: 61, т. 8, с. 73). При этом, как показал В.А. Келдыш, если Толстой помышлял о возвышении общественной жизни до природно-естественных начал, то для автора «Олеси» «конфликт между «природным» и «общественным» едва ли примирим»[101].
В раннем творчестве А.М. Ремизова есть тип человека-обезьяны, несущего в душе звериные инстинкты и готового на низкие поступки, вплоть до преступлений. Но при этом существуют и герои «Святой бродячей Руси» со светлыми душами, характеризующиеся ярко выраженной духовностью.
В замятинской дореволюционной прозе существовала руссоистская тяга к неиспорченным примитивным, «органичным» людям. «Органический» герой Замятина отличен от «естественного» человека Толстого и Куприна и близок, с одной стороны, «первобытному» человеку у Пришвина, а с другой – «человеку-зверю» у Ремизова, Сергеева-Ценского, Чапыгина и Шишкова. Вслед за Ремизовым Замятин («Уездное»), а также Сергеев-Ценский («Лесная топь»), Чапыгин («Белый скит») и Шишков («Тайга») раскрывают противоречивость данного типа.
Чтобы воплотить такое мировидение и концепцию человека, понадобились соответствующие стиль и жанровые формы.
Неореалисты обращались к художественной сокровищнице русского фольклора, возрождали древнерусское «плетение словес», актуализировали творческий опыт национальных классиков, прежде всего тех, кто ориентировался на живое, звучащее, образное сказовое слово: «От сказок и Макарьевских четий-миней через любимых писателей – Достоевского, Толстого, Гоголя, Лескова, Печерского к Ницше и Метерлинку и опять к сказкам и житиям и опять к Достоевскому… вот как она загнулась дорожка <…>»[102] – признавался в своих литературных пристрастиях Ремизов. Среди любимых писателей Замятина – Достоевский, Тургенев, Гоголь.
Вместе с тем Ремизов и другие неореалисты широко использовали художественные средства модернизма – символы, импрессионистичность, экспрессионистичность и наряду с символистами и футуристами создавали новый язык литературы. Как и у Белого, у этих прозаиков в данный период получила развитие орнаментально-сказовая манера, соединенная с мотивной композицией. Причудливая словесная вязь из сравнений, метафор, метонимий и других тропов помогала изобразить субъективную картину мира, а повторы одних и тех же мотивов и образов, слов придавали поэтический ритм эпосу. Часто повествование велось от лица персонифицированного или анонимного сказителя – человека экзотической среды. Показательно в данном отношении название первого прозаического сборника Шишкова «Сибирский сказ» (1916, издательство «Огни»),
Неореалисты охотно экспериментировали и с жанрами. Ремизов и Шмелев всерьез использовали житийную традицию, драма Ремизова «Бесовское действо» сродни средневековым мистериям, в своей прозе он открылжанр сна, раскрывающий тайны человеческого подсознания и представляющий писателю редкую возможность реализовать его щедрую фантазию («Крестовые сестры»), Пришвин создал очерковые повести и автобиографический роман, повесть-сказку. Сергеев-Ценский удивлял современников необычностью своих этюдов и поэм в прозе. Чапыгину и Замятину принадлежат новаторские произведения в форме антижанров, переосмысливающих жанровые традиции рождественского и патерикового рассказа, жития, чуда и слова (замятинский цикл «Нечестивые рассказы», или «Чудеса»),
Как известно, уже А.П. Чехов открыл совершенно новые разновидности жанра рассказа. Его хрестоматийный «Ванька» (1886) связан с традицией рождественского рассказа, основанной в русской литературе «Запечатленным ангелом» Н.С. Лескова. В ночь под Рождество герой пишет письмо дедушке, и все произведение пронизано рождественскими мотивами. Поэтому читатель ожидает чуда, характерного для этой жанровой разновидности. Однако жанровое ожидание не сбывается, и развязка произведения не оставляет ни малейшей надежды на избавление Ваньки от его горькой участи. Так в традиционной для рождественского рассказа форме выражена идея бытия без Бога, где нет места гармонии и чуду. Традиционные жанровые формы наполнялись новым художественным содержанием и у символистов, что являлось следствием их духовных поисков. У З.Н. Гиппиус, лирический герой которой бросает вызов Богу, есть жанр неблагочестивой молитвы («Гибель», 1917). Жанровые искания Чехова и символистов нашли продолжение у неореалистов А.П. Чапыгина и Е.И. Замятина.
«В праздник (набросок)» (1904; название окончательной редакции «Макридка») Чапыгина, как и чеховский «Ванька», антирождественский рассказ. В нем также чуда не происходит: в конце рассказа голодная девочка-крестьянка замерзает в нетопленой избе вслед за своей матерью. Образ действительности у Чапыгина в значительной степени дисгармоничен: он лишен христианского Бога, радости, социальной справедливости. У Чапыгина божественными силами наделена природа, но это силы зла. Умирая, Макридка уходит к ним. В такой пантеистической картине мира – своеобразие мировоззрения Чапыгина, относящегося к религиозному крылу неореализма.
Повести А.М. Ремизова, И.С. Шмелева, А.П. Чапыгина, В.Я. Шишкова, Е.И. Замятина (проблематика и жанрово-стилевые искания)
В первые десятилетия XX в. в русском эпосе возникли жанровые перемещения – от романа к рассказу и повести. Ведущее место среди эпических жанров заняла повесть. Именно она, с присущей ей мобильностью, как нельзя лучше подходила для определения основных закономерностей современной жизни и перспектив дальнейшего развития России. В творчестве Ремизова и неореалистов 1910-х гг., генетически связанном с символизмом[103], актуализировались при этом жанровые формы, имевшие религиозную функцию. Наиболее продуктивными из них оказались житие, характерный жанр в литературе Древней Руси, а также хождение и апокриф. Благодаря следованию старинным жанровым традициям повествование приобретало философско-нравственную обобщенность, общечеловеческое и общенациональное звучание. Последнее было особенно существенным для неореалистов и сближало их с младосимволистами. При этом Ремизов, Шмелев и Замятин синтезировали житие, хождение и апокриф с другим национальным русским жанром – сатирической нравоописательной повестью.
В повестях «Крестовые сестры», «Пятая язва», «Человек из ресторана» и «Уездное» налицо рецепция традиционного для житий представления о реальности, которая и в агиографии, и в произведениях Ремизова, Шмелева и Замятина делится на видимую (дольний мир) и невидимую (горний, а также инфернальный мир). В невидимой реальности выделяются сакральное и антисакральное (бесовское) пространства, которые подвижны и могут распространяться на обитателей дольнего мира. Эти обитатели, обладая свободой выбора между добром и злом, в то же время испытывают воздействие со стороны божественных и дьявольских сил. В центре жития идеализированный образ героя-праведника, стойкого борца за веру и мудреца, обладающего высокими нравственными достоинствами и стремящегося к горнему.
В произведениях агиографии, наряду с внешним сюжетом (жизнеописанием героя), есть и внутренний сюжет. Его содержание составляет активное духовное делание подвижника, цель которого – войти в Царство Небесное. Смысл его жизни – соединение с Богом, вехи на пути – духовные подвиги, совершаемые ценой множества лишений и аскетического самоограничения и самоумаления. Как и в житиях, в «Крестовых сестрах», «Пятой язве», «Человеке из ресторана», «Уездном» есть внешний и внутренний сюжеты.
Внешний сюжет, структурно аморфный, основан на описании некоторых этапов или всей жизни героя – «божественной» Акумовны, праведницы Лизаветы Ивановны Кликачевой, следователя Боброва, лакея в петербургском ресторане Якова Сафроновича Скороходова, урядника Анфима Барыбы.
Внутренний же сюжет имеет важное нравственно-философское значение и воспринимается на фоне истории праведной жизни. Она включает в себя следующие этапы: рождение от благочестивых родителей, успешное овладение книжной премудростью, подвижническая жизнь в монастыре (Феодосий Печерский) или в пустынном месте (Сергий Радонежский), аскетическое умерщвление плоти, борьба со всевозможными страстями и искушениями, строгое соблюдение заповедей, основание монастыря, благочестивая смерть и посмертные чудеса. Житие часто содержало похвалу святому. Сохранив эти узловые моменты житийного сюжета, Ремизов, Шмелев и Замятин разработали с их помощью проблемы религиозной веры, самобытности отечественной истории, взаимоотношений отцов и детей, личности и общества, интеллигенции и народа, путей преодоления кризиса в России. При этом духовное развитие главных героев, относящееся к области внутреннего сюжета, воссоздано в духе эстетики древнерусской живописи. Структура повестей «Человек из ресторана», «Пятая язва» и «Уездное», напоминающая композицию древнерусской иконы, состоит из своего рода блоков-«клейм», в которых показано испытание главных героев жизнью и их отношение к библейским заповедям, что не случайно. Как известно, «жития святых – это словесная икона»[104]. Повести Шмелева, Ремизова и Замятина, благодаря таким содержанию и структуре, приобретают особую глубину и духовность.
В «Крестовых сестрах» Ремизова привлекло каноническое содержание жанра жития, а в его повести «Пятая язва» (1912) начинается процесс переосмысления агиографической традиции. Причем здесь вновь ставится проблема закона и правды. Но теперь речь идет не только о нравственном законе и о том, что дозволено человеку, а что – нет. Писатель размышляет и о законе в его прямом, юридическом значении.
Главный герой повести – следователь Бобров, принципиальный, честный, преданный делу, беспокоящийся о судьбе России, нравственный и даже аскетичный. В его образе жизни есть некоторое сходство с подвигами монахов-молчальников (недаром третья глава произведения называется «Молчанное житье»), В молчанном житии своем строгий Бобров пишет нечто вроде обвинительного акта русскому народу, пронизанного однако не христианской скорбью, а резким неприятием совершенных в городе Студенце преступлений. Воинствующий герой-государственник стоит «один с поднятым кулаком перед всем народом, а стяг его, палка его – закон – смертоносное знамя, как крест воздвизалый <…>»[105]. Именно поэтому Студенецкие обыватели назвали следователя пятой язвой. Чтобы понять, что это значит в повести, необходимо применить герменевтический подход, позволяющий увидеть в ее тексте глубинный древнерусский подтекст.
Как выяснила петербургская исследовательница творчества Ремизова А.М. Грачева, двумя художественными источниками произведения стали древнерусские апокрифы «Слово Мефодия Патарского о царствии язык последних времен» и «Хождение Богородицы по мукам». Сопоставляя нынешние дни с «последними временами», о которых идет речь в апокрифических произведениях, Ремизов подчеркивает значимость настоящего момента в истории России. Согласно средневековым представлениям, последние времена – те, когда окончательно определяется судьба народов. Из «Слова Мефодия Патарского» Ремизов заимствовал название своего произведения. Пятой язвой, приходящей на землю непосредственно перед приходом Антихриста, автор «Слова Мефодия Патарского» считает разъединенность людей друг от друга. «Именно в такой презрительной оппозиции к другим жителям Студенца находится следователь Бобров»[106]. Важным эпизодом в развитии внутреннего сюжета повести является спор Боброва со старцем Шалаевым о преступлении и наказании, а также путях нравственного возрождения русского народа.
Позиция Шалаева, образ которого тоже проецируется на канонический тип праведника, отчасти близка вере старичка-торговца теплым товаром из повести И.С. Шмелева «Человек из ресторана»: он убежден в том, что «лишь подвигом народ исцеляется, а самый большой подвиг в вольном страдании» и что «между людьми и Богом ниточки есть…»[107]. Однако старец-целитель, изгоняющий при помощи блуда бесов из одержимых ими, совсем не похож на святого, да и праведником может быть назван лишь условно. Этим он напоминает сектанта Кудеярова из повести А. Белого «Серебряный голубь».
Интересные жизненные параллели к образу старца-целителя содержатся в статье А. Пругавина «Бунт против природы» (1913, «Заветы», № 5), в которой исследуется усиление мистицизма в период общественного спада в России. Прототипами образа Шалаева могли стать упоминаемые Пругавиным старцы Яков и знаменитый Григорий (Распутин-Новых).
Но и Бобров не может считаться праведником. Ведь он не приемлет, в отличие от старца Шалаева, следующих заповедей: «кто ударит тебя в правую щеку твою, обрати к нему и другую», «благотворите ненавидящих вас». Поэтому после допроса Шалаева Бобров понял, что жизнь его «истратилась ни за что»: «– Да на кой черт этому народу законность твоя! Ни ты ему, ни он тебе не нужен». Решение Боброва оставить свое поприще и пойти одному, «<…> отколовшись от всего народа, <…> на край света по пустыне, где людей нет <…>» хотя и ассоциируется с распространенным в агиографии мотивом удаления подвижника в пустынь, все же выражает не смирение, а индивидуалистическую гордыню. А.М. Грачева справедливо утверждает, что уже в первой главе «Пятой язвы» устами Студенецких обывателей отмечается гордыня Боброва как одно из его основных качеств. Но в христианской этической системе данное качество оценивается как отрицательное, данное не Богом, а дьяволом. То есть противопоставление Боброва грешным Студенецким жителям, на котором построено начало повести, не допускает однозначной оценки противостоящих сторон и является первым свидетельством ущербности головных идей Боброва[108]. А сравнение Боброва с откатным камнем символизирует жестокосердие следователя. Завершающее повесть пейзажное описание дает представление об авторском понимании русского характера как свободного и беззаконно разбойного: «<…> ветер разбойный гулкий широко гулял»[109]. Таким образом, традиционная для агиографии форма начинает наполняться у Ремизова нетрадиционным – антижитийным, антижанровым – содержанием.
В отличие от Ремизова, Шмелев сохраняет традиционное содержание жанра жития и проецирует на образы героев агиографии образ главного героя повести «Человек из ресторана». По поводу «Человека из ресторана» Сергеев-Ценский писал писателю и критику К.Р. Миллю: «Читали, какую прелестную вещь написал Шмелев, и какой он оказался вообще талантливый! Я на него не нарадуюсь»[110].
Официант Скороходов, работающий в местах, где люди предаются самым низменным порокам, более целомудрен, чист и мудр, чем господа, которым служит, которых наблюдает. Яков Сафронович, верный супруг и денно и нощно заботящийся о детях отец, – носитель строгой морали. Поэтому его существование отчасти напоминает житие праведника, в чем и проявляется символистски-обобщенный смысл сюжета повести.
Найдя в ресторане деньги, потерянные богатыми клиентами из Сибири, Яков Сафронович преодолевает искушение и, соблюдая заповедь «не укради», отдает деньги потерявшим их посетителям, хотя и понимает, что те «все равно их пропьют или в корсеты упихают». Скромный «лакей» оказывается нравственнее аморальных господ.
Своеобразное преломление в «Человеке из ресторана» получила пятая заповедь «Почитай отца твоего и мать твою, чтобы продлились дни твои на земле». В повести Шмелева творчески обработана евангельская притча о блудном сыне. Участи блудного сына, покинувшего отчий дом, близки судьбы детей Скороходовых, Наташи и Колюшки. Независимого и принципиального Скороходова-младшего, не приемлющего нравственные принципы отца, унижают во время учебы в училище и в конце концов выгоняют оттуда, после чего он сближается с революционерами и еще больше отдаляется от отца. Шмелев сочувствовал идеям революции 1905 г., но Яков Сафронович о революционных событиях повествует отрывочно, так как его впечатления – случайные наблюдения человека, к революции непричастного, и сам он – приверженец традиционных патриархальных ценностей.
«<…> Бери пример с Иисуса Христа…» – наставляет отец сына. Когда же не внявшего отцовским наказам Николая арестовывают, он попадает в еще более тяжелые условия, чем в училище, а после побега из ссылки вновь оказывается в тюрьме и ожидает смертного приговора. Колюшка в конце концов раскаялся в своей холодности по отношению к отцу, хотя, в отличие от евангельского блудного сына, так и не смог вернуться в отчий дом.
Религиозная вера – стержень личности шмелевского официанта, она дает ему стойкость и способность справиться с жизненными невзгодами. Итог нравственно-духовных исканий героя-праведника раскрывается в «глубоком слове», сказанном причастным к спасению Колюшки, убежавшего из тюрьмы, старичком-торговцем: «– Без Господа не проживешь. А я ему и говорю: – Да и без добрых людей трудно. – Добрые-то люди имеют внутри себя силу от Господа!.. <…> Ах, как бы легко было жить, если бы все понимали это и хранили в себе»[111]. Так социально-бытовая повесть обнаруживает свой глубинный – религиозно-философский пласт, имеющий у Шмелева моралистическую функцию[112].
Такой же религиозный пласт есть и в замятинском «Уездном», в основе которого – история жизни закоренелого грешника, а также перевернутая евангельская притча о блудном сыне.
Особенности жанра. Внешний сюжет в «Уездном» напоминает событийную сторону повести XVII в. о Савве Грудцыне. Замятин воссоздал в своем произведении историю грехопадения почти начисто лишенного человечности «зверюги» Анфима Барыбы. При этом, в противоположность агиографии и «Человеку из ресторана», в замятинском произведении особенно подчеркнуто воздействие дьявольских сил на душу героя. Таким образом характерная для жития картина мира оказывается перевернутой.
В «Уездном» нравственными достоинствами наделен отец Барыбы, сын же с юности не обнаруживает ни благочестия, ни способностей к учебе, ни трудолюбия. Вот почему отец грозит сыну, что прогонит его, и тот, боясь отцовского гнева, покидает родной дом. В этом первое отступление Замятина от притчи о блудном сыне. С юности замятинский герой живет «в людях», и поэтому, окруженный другими персонажами, он испытывает их влияние.
Мысль о взаимодействии личности и среды есть и в житийной литературе. Здесь показано влияние исключительного человека на его окружение. Святой заражает тех, с кем общается, любовью к Богу, людям, ко всему сущему. Замятин в своей повести раскрывает иную грань проблемы – влияние косных, порочных начал на индивидуальность, предрасположенную к восприятию такого воздействия.
Сюжет, композиция, образы героев. В «Уездном» центральный образ Анфима Барыбы раскрывается в небольших главках, похожих на клейма «житийной» иконы. В них-то и реализуется замятинский художественный принцип дробного изображения жизни. В этих главках-клеймах рисуется нарушение героем евангельских заповедей и одновременно дается дальнейшее развитие внутреннего сюжета произведения. Причем если в житиях по мере развития внутреннего действия возрастают благочестие и аскетизм святого, то в «Уездном» каждое следующее прегрешение Барыбы тяжелее предыдущего.
Покинувший отчий дом замятинский блудный сын начинает свой путь грешника с нарушения заповеди «не укради» как бы из-за безвыходности положения, в котором оказался. Чтобы как-то выжить, он крадет на базаре продукты, а на дворе богатой вдовы кожевенного фабриканта Чеботарихи – цыплят.
Второе звено в цепи прегрешений Барыбы – связь с богатой вдовой фабриканта Чеботарихой ради материальной выгоды. Именно сытая бездеятельная жизнь у Чеботарихи на незаслуженном положении хозяина окончательно отвращает Анфима от труда, и он, постоянно нарушая к тому же заповедь «не прелюбодействуй», становится еще более грешным, чем в предыдущем микросюжете.
В повестях «Крестовые сестры», «Пятая язва», «Человек из ресторана» и «Уездное» налицо рецепция традиционного для житий представления о реальности, которая и в агиографии, и в произведениях Ремизова, Шмелева и Замятина делится на видимую (дольний мир) и невидимую (горний, а также инфернальный мир). В невидимой реальности выделяются сакральное и антисакральное (бесовское) пространства, которые подвижны и могут распространяться на обитателей дольнего мира. Эти обитатели, обладая свободой выбора между добром и злом, в то же время испытывают воздействие со стороны божественных и дьявольских сил. В центре жития идеализированный образ героя-праведника, стойкого борца за веру и мудреца, обладающего высокими нравственными достоинствами и стремящегося к горнему.
В произведениях агиографии, наряду с внешним сюжетом (жизнеописанием героя), есть и внутренний сюжет. Его содержание составляет активное духовное делание подвижника, цель которого – войти в Царство Небесное. Смысл его жизни – соединение с Богом, вехи на пути – духовные подвиги, совершаемые ценой множества лишений и аскетического самоограничения и самоумаления. Как и в житиях, в «Крестовых сестрах», «Пятой язве», «Человеке из ресторана», «Уездном» есть внешний и внутренний сюжеты.
Внешний сюжет, структурно аморфный, основан на описании некоторых этапов или всей жизни героя – «божественной» Акумовны, праведницы Лизаветы Ивановны Кликачевой, следователя Боброва, лакея в петербургском ресторане Якова Сафроновича Скороходова, урядника Анфима Барыбы.
Внутренний же сюжет имеет важное нравственно-философское значение и воспринимается на фоне истории праведной жизни. Она включает в себя следующие этапы: рождение от благочестивых родителей, успешное овладение книжной премудростью, подвижническая жизнь в монастыре (Феодосий Печерский) или в пустынном месте (Сергий Радонежский), аскетическое умерщвление плоти, борьба со всевозможными страстями и искушениями, строгое соблюдение заповедей, основание монастыря, благочестивая смерть и посмертные чудеса. Житие часто содержало похвалу святому. Сохранив эти узловые моменты житийного сюжета, Ремизов, Шмелев и Замятин разработали с их помощью проблемы религиозной веры, самобытности отечественной истории, взаимоотношений отцов и детей, личности и общества, интеллигенции и народа, путей преодоления кризиса в России. При этом духовное развитие главных героев, относящееся к области внутреннего сюжета, воссоздано в духе эстетики древнерусской живописи. Структура повестей «Человек из ресторана», «Пятая язва» и «Уездное», напоминающая композицию древнерусской иконы, состоит из своего рода блоков-«клейм», в которых показано испытание главных героев жизнью и их отношение к библейским заповедям, что не случайно. Как известно, «жития святых – это словесная икона»[104]. Повести Шмелева, Ремизова и Замятина, благодаря таким содержанию и структуре, приобретают особую глубину и духовность.
В «Крестовых сестрах» Ремизова привлекло каноническое содержание жанра жития, а в его повести «Пятая язва» (1912) начинается процесс переосмысления агиографической традиции. Причем здесь вновь ставится проблема закона и правды. Но теперь речь идет не только о нравственном законе и о том, что дозволено человеку, а что – нет. Писатель размышляет и о законе в его прямом, юридическом значении.
Главный герой повести – следователь Бобров, принципиальный, честный, преданный делу, беспокоящийся о судьбе России, нравственный и даже аскетичный. В его образе жизни есть некоторое сходство с подвигами монахов-молчальников (недаром третья глава произведения называется «Молчанное житье»), В молчанном житии своем строгий Бобров пишет нечто вроде обвинительного акта русскому народу, пронизанного однако не христианской скорбью, а резким неприятием совершенных в городе Студенце преступлений. Воинствующий герой-государственник стоит «один с поднятым кулаком перед всем народом, а стяг его, палка его – закон – смертоносное знамя, как крест воздвизалый <…>»[105]. Именно поэтому Студенецкие обыватели назвали следователя пятой язвой. Чтобы понять, что это значит в повести, необходимо применить герменевтический подход, позволяющий увидеть в ее тексте глубинный древнерусский подтекст.
Как выяснила петербургская исследовательница творчества Ремизова А.М. Грачева, двумя художественными источниками произведения стали древнерусские апокрифы «Слово Мефодия Патарского о царствии язык последних времен» и «Хождение Богородицы по мукам». Сопоставляя нынешние дни с «последними временами», о которых идет речь в апокрифических произведениях, Ремизов подчеркивает значимость настоящего момента в истории России. Согласно средневековым представлениям, последние времена – те, когда окончательно определяется судьба народов. Из «Слова Мефодия Патарского» Ремизов заимствовал название своего произведения. Пятой язвой, приходящей на землю непосредственно перед приходом Антихриста, автор «Слова Мефодия Патарского» считает разъединенность людей друг от друга. «Именно в такой презрительной оппозиции к другим жителям Студенца находится следователь Бобров»[106]. Важным эпизодом в развитии внутреннего сюжета повести является спор Боброва со старцем Шалаевым о преступлении и наказании, а также путях нравственного возрождения русского народа.
Позиция Шалаева, образ которого тоже проецируется на канонический тип праведника, отчасти близка вере старичка-торговца теплым товаром из повести И.С. Шмелева «Человек из ресторана»: он убежден в том, что «лишь подвигом народ исцеляется, а самый большой подвиг в вольном страдании» и что «между людьми и Богом ниточки есть…»[107]. Однако старец-целитель, изгоняющий при помощи блуда бесов из одержимых ими, совсем не похож на святого, да и праведником может быть назван лишь условно. Этим он напоминает сектанта Кудеярова из повести А. Белого «Серебряный голубь».
Интересные жизненные параллели к образу старца-целителя содержатся в статье А. Пругавина «Бунт против природы» (1913, «Заветы», № 5), в которой исследуется усиление мистицизма в период общественного спада в России. Прототипами образа Шалаева могли стать упоминаемые Пругавиным старцы Яков и знаменитый Григорий (Распутин-Новых).
Но и Бобров не может считаться праведником. Ведь он не приемлет, в отличие от старца Шалаева, следующих заповедей: «кто ударит тебя в правую щеку твою, обрати к нему и другую», «благотворите ненавидящих вас». Поэтому после допроса Шалаева Бобров понял, что жизнь его «истратилась ни за что»: «– Да на кой черт этому народу законность твоя! Ни ты ему, ни он тебе не нужен». Решение Боброва оставить свое поприще и пойти одному, «<…> отколовшись от всего народа, <…> на край света по пустыне, где людей нет <…>» хотя и ассоциируется с распространенным в агиографии мотивом удаления подвижника в пустынь, все же выражает не смирение, а индивидуалистическую гордыню. А.М. Грачева справедливо утверждает, что уже в первой главе «Пятой язвы» устами Студенецких обывателей отмечается гордыня Боброва как одно из его основных качеств. Но в христианской этической системе данное качество оценивается как отрицательное, данное не Богом, а дьяволом. То есть противопоставление Боброва грешным Студенецким жителям, на котором построено начало повести, не допускает однозначной оценки противостоящих сторон и является первым свидетельством ущербности головных идей Боброва[108]. А сравнение Боброва с откатным камнем символизирует жестокосердие следователя. Завершающее повесть пейзажное описание дает представление об авторском понимании русского характера как свободного и беззаконно разбойного: «<…> ветер разбойный гулкий широко гулял»[109]. Таким образом, традиционная для агиографии форма начинает наполняться у Ремизова нетрадиционным – антижитийным, антижанровым – содержанием.
В отличие от Ремизова, Шмелев сохраняет традиционное содержание жанра жития и проецирует на образы героев агиографии образ главного героя повести «Человек из ресторана». По поводу «Человека из ресторана» Сергеев-Ценский писал писателю и критику К.Р. Миллю: «Читали, какую прелестную вещь написал Шмелев, и какой он оказался вообще талантливый! Я на него не нарадуюсь»[110].
Официант Скороходов, работающий в местах, где люди предаются самым низменным порокам, более целомудрен, чист и мудр, чем господа, которым служит, которых наблюдает. Яков Сафронович, верный супруг и денно и нощно заботящийся о детях отец, – носитель строгой морали. Поэтому его существование отчасти напоминает житие праведника, в чем и проявляется символистски-обобщенный смысл сюжета повести.
Найдя в ресторане деньги, потерянные богатыми клиентами из Сибири, Яков Сафронович преодолевает искушение и, соблюдая заповедь «не укради», отдает деньги потерявшим их посетителям, хотя и понимает, что те «все равно их пропьют или в корсеты упихают». Скромный «лакей» оказывается нравственнее аморальных господ.
Своеобразное преломление в «Человеке из ресторана» получила пятая заповедь «Почитай отца твоего и мать твою, чтобы продлились дни твои на земле». В повести Шмелева творчески обработана евангельская притча о блудном сыне. Участи блудного сына, покинувшего отчий дом, близки судьбы детей Скороходовых, Наташи и Колюшки. Независимого и принципиального Скороходова-младшего, не приемлющего нравственные принципы отца, унижают во время учебы в училище и в конце концов выгоняют оттуда, после чего он сближается с революционерами и еще больше отдаляется от отца. Шмелев сочувствовал идеям революции 1905 г., но Яков Сафронович о революционных событиях повествует отрывочно, так как его впечатления – случайные наблюдения человека, к революции непричастного, и сам он – приверженец традиционных патриархальных ценностей.
«<…> Бери пример с Иисуса Христа…» – наставляет отец сына. Когда же не внявшего отцовским наказам Николая арестовывают, он попадает в еще более тяжелые условия, чем в училище, а после побега из ссылки вновь оказывается в тюрьме и ожидает смертного приговора. Колюшка в конце концов раскаялся в своей холодности по отношению к отцу, хотя, в отличие от евангельского блудного сына, так и не смог вернуться в отчий дом.
Религиозная вера – стержень личности шмелевского официанта, она дает ему стойкость и способность справиться с жизненными невзгодами. Итог нравственно-духовных исканий героя-праведника раскрывается в «глубоком слове», сказанном причастным к спасению Колюшки, убежавшего из тюрьмы, старичком-торговцем: «– Без Господа не проживешь. А я ему и говорю: – Да и без добрых людей трудно. – Добрые-то люди имеют внутри себя силу от Господа!.. <…> Ах, как бы легко было жить, если бы все понимали это и хранили в себе»[111]. Так социально-бытовая повесть обнаруживает свой глубинный – религиозно-философский пласт, имеющий у Шмелева моралистическую функцию[112].
Такой же религиозный пласт есть и в замятинском «Уездном», в основе которого – история жизни закоренелого грешника, а также перевернутая евангельская притча о блудном сыне.
Особенности жанра. Внешний сюжет в «Уездном» напоминает событийную сторону повести XVII в. о Савве Грудцыне. Замятин воссоздал в своем произведении историю грехопадения почти начисто лишенного человечности «зверюги» Анфима Барыбы. При этом, в противоположность агиографии и «Человеку из ресторана», в замятинском произведении особенно подчеркнуто воздействие дьявольских сил на душу героя. Таким образом характерная для жития картина мира оказывается перевернутой.
В «Уездном» нравственными достоинствами наделен отец Барыбы, сын же с юности не обнаруживает ни благочестия, ни способностей к учебе, ни трудолюбия. Вот почему отец грозит сыну, что прогонит его, и тот, боясь отцовского гнева, покидает родной дом. В этом первое отступление Замятина от притчи о блудном сыне. С юности замятинский герой живет «в людях», и поэтому, окруженный другими персонажами, он испытывает их влияние.
Мысль о взаимодействии личности и среды есть и в житийной литературе. Здесь показано влияние исключительного человека на его окружение. Святой заражает тех, с кем общается, любовью к Богу, людям, ко всему сущему. Замятин в своей повести раскрывает иную грань проблемы – влияние косных, порочных начал на индивидуальность, предрасположенную к восприятию такого воздействия.
Сюжет, композиция, образы героев. В «Уездном» центральный образ Анфима Барыбы раскрывается в небольших главках, похожих на клейма «житийной» иконы. В них-то и реализуется замятинский художественный принцип дробного изображения жизни. В этих главках-клеймах рисуется нарушение героем евангельских заповедей и одновременно дается дальнейшее развитие внутреннего сюжета произведения. Причем если в житиях по мере развития внутреннего действия возрастают благочестие и аскетизм святого, то в «Уездном» каждое следующее прегрешение Барыбы тяжелее предыдущего.
Покинувший отчий дом замятинский блудный сын начинает свой путь грешника с нарушения заповеди «не укради» как бы из-за безвыходности положения, в котором оказался. Чтобы как-то выжить, он крадет на базаре продукты, а на дворе богатой вдовы кожевенного фабриканта Чеботарихи – цыплят.
Второе звено в цепи прегрешений Барыбы – связь с богатой вдовой фабриканта Чеботарихой ради материальной выгоды. Именно сытая бездеятельная жизнь у Чеботарихи на незаслуженном положении хозяина окончательно отвращает Анфима от труда, и он, постоянно нарушая к тому же заповедь «не прелюбодействуй», становится еще более грешным, чем в предыдущем микросюжете.