Страница:
И – благодарности Ахматовой его памяти? Плюс – труднодоступность для проверки из-за железного занавеса, действительно ли он «гремит там»? В любом случае он – композитор. Живущий на Западе. Живущий на Западе русский композитор. Что-то вроде Игоря Стравинского. «Кажется, гремит там». Даже про Артура Лурье – разведется или нет?
Женится он на ней или нет? В трех историях – и Гаршина, и Берлина, и Пастернака – один и тот же мотив, одна мелодия – женитьба. Все вертится только вокруг этого. Не слишком романтично. Почему она не рассказывала, что Пастернак был в нее безумно влюблен – три раза? Потому что ей никто бы не поверил. Три раза предлагал жениться – это пожалуйста. Хотя – почитайте хронику его семейной жизни – где тут можно втиснуть такой опереточный брак? Но не поверить – это же значит назвать Ахматову лгуньей?
Жен писательских она не не любила – ненавидела. Тех, на ком ЖЕНИЛИСЬ. Не слишком достойные гениев ВОЗЛЮБЛЕННЫЕ – это еще ничего, жен – прощать нельзя. Аполлинария Суслова – бог с нею, Анна Григорьевна – вот кто свел Достоевского в могилу.
Александр Блок не будет прощен никогда. В таких случаях мне почему-то (потому что Блок – это тот, который НЕ ЗАХОТЕЛ. За это он получит по полной программе) – вспоминается Блок, который с таким воодушевлением в своем дневнике записывает всю историю «Песни Судьбы». Мы узнаем имена всех, кто слушал первое чтение в доме автора, кто что сказал и почему. Видно, А<лександр>А<лександрович> придавал очень важное значение этой пьесе. А я почти за полвека не слышала, чтобы кто-нибудь сказал о ней доброе или вообще какое-нибудь слово (бранить Блока вообще не принято). (26 августа 1961.) (А. Ахматова. Т. 3. Стр. 219–220.) Ну, приврал малость в дневничке Александр Александрович. Или чудились ему голоса – кто и что сказал, виделось – кто был в его доме при первом чтении. Между тем Блок на следующий день после чтения привычно, безо всякого воодушевления, и особенно ТАКОГО воодушевления, записал в дневнике в самом своем обстоятельном и сдержанном духе факт события, перечислил гостей и кто что сказал. До «почему» не дошло. Резюмирует: И я люблю теперь эту вещь более всех, написанных мной: она – значительнее всех. (А. Блок. Дневники. Стр. 106.) Заметьте – никакой магии ритма, волшебства видения – как там Ахматова расписывает свои произведения.
Далее на пятидесяти страницах Анна Андреевна описывает, что она думает о своей поэме и перечисляет списками и поврозь мнения различных реальных и выдуманных людей (мнения тоже реальные или ахматовские, вложенные им в уста).
Бродский дал неверную – в таких случаях правильнее сказать (поскольку о неверности был прекрасно осведомлен он сам и передергивал с определенной целью) – лживую, но дающую биографиотворческим потугам Ахматовой благопристойный вид характеристику: Ее сантимент к Гумилеву определялся просто – любовь. Сантимент к собственному творчеству – тоже. За любовь, пусть и к себе, ее можно бы было простить – но она в своей беспомощно старческой (юношеской? ее юность была ТОЙ ЖЕ любовью) «Прозе к поэме» находит время посвятить большой кусок ненависти к Блоку – пишет обстоятельно, тонко, ядовито. Вот уж действительно каждое слово прошло через автора.
Вот как Ахматова возмущена тем, что ее стихотворение посмели сравнить со стихотворением Пастернака. Про «Оду» – совершенно неверное суждение о ее близости к «Вакханалии». Здесь (у нее самой, у Ахматовой) <…> – дерзкое (часто употребляемое Ахматовой пафосное словцо для обозначения своих воображаемых новаторств) свержение «царскосельских» традиций от Ломоносова до Анненского (в промежутке – кудрявый лицеист и дачник с поредевшей шевелюрой, свергаем без всякой жалости) и первый пласт полувоспоминаний, там (у Пастернака) – описание собственного «богатого быта». (Р. Тименчик. Анна Ахматова в 1960-е годы. Стр. 586). А вы говорите: «Нас четверо»! Только сравните, только вдумайтесь! Она еще им польстила.
Я сегодня поняла в Паст<ернаке> самое страшное: он никогда ничего не вспоминает… (Записные книжки. Стр. 188). Ну и слава богу, что ничего пострашнее за Пастернаком не числится. Хотя, как видно из конструкции фразы, Анна Андреевна могла бы предъявить целый список. Если б Пастернак знал, что он обязан предаваться воспоминаниям, и что кто-то учитывает его воспоминания, и если он не воспоминает – значит, он страшен…
А в заповедях ничего не сказано о воспоминаниях. Не забивайте себе голову: не вспоминается – не вспоминайте, живите чем-то другим, чем вам живется. Пастернаку вот все-таки удалось.
2 сентября 1961 г. Начало работы над очерком «Путь Пастернака». (Летопись. Стр. 568.) Очерк, очевидно, предполагалось наполнить не самыми, но все-таки тоже достаточно страшными вещами: об обязательности воспоминаний и т. д. Одно утешение – таких «очерков» Анна Андреевна не имела обыкновения доводить до конца.
Слова о Пастернаке ядоточивы не менее, чем о Блоке, хоть по виду – струйка меду: Писать широко и свободно. (Это установка. Легкоисполнимая, разумеется.) Симфония («симфония» – это всегда ее поэма, как-то так получилось, что о ее «Поэме без героя» все, будто сговорившись, объяснялись только в музыкальных терминах). Отзывы Б. Пастернака… Пастернаку не нравилась ее «Поэма без героя», он считал ее сделанной и манерной, но ему проще было проявить вежливость, чем вступать в ненужные объяснения. (И не потому, что я верю, что он, Борис, так думал (это она кокетничает. Ведь верит и не такому – верит самой собою сочиненным безудержным несуразным похвалам, а пастернаковская кажется ей и слишком сдержанной, но ЛЮДЯМ надо внушить, что похвалы Пастернака даже чрезмерны, а то и они, чего доброго, проникнутся его скептицизмом <…> но уж очень у него, по его гениальности, прелестно сказалось) (А. Ахматова. Т. 3. Стр. 235). Представьте, что кто-то так прелестно осмелился бы выразиться о творчестве самой Ахматовой – в чем бы такого переполненного коммунальной язвительностью критика не обвинили бы!
Гаршин
Женится он на ней или нет? В трех историях – и Гаршина, и Берлина, и Пастернака – один и тот же мотив, одна мелодия – женитьба. Все вертится только вокруг этого. Не слишком романтично. Почему она не рассказывала, что Пастернак был в нее безумно влюблен – три раза? Потому что ей никто бы не поверил. Три раза предлагал жениться – это пожалуйста. Хотя – почитайте хронику его семейной жизни – где тут можно втиснуть такой опереточный брак? Но не поверить – это же значит назвать Ахматову лгуньей?
Жен писательских она не не любила – ненавидела. Тех, на ком ЖЕНИЛИСЬ. Не слишком достойные гениев ВОЗЛЮБЛЕННЫЕ – это еще ничего, жен – прощать нельзя. Аполлинария Суслова – бог с нею, Анна Григорьевна – вот кто свел Достоевского в могилу.
Александр Блок не будет прощен никогда. В таких случаях мне почему-то (потому что Блок – это тот, который НЕ ЗАХОТЕЛ. За это он получит по полной программе) – вспоминается Блок, который с таким воодушевлением в своем дневнике записывает всю историю «Песни Судьбы». Мы узнаем имена всех, кто слушал первое чтение в доме автора, кто что сказал и почему. Видно, А<лександр>А<лександрович> придавал очень важное значение этой пьесе. А я почти за полвека не слышала, чтобы кто-нибудь сказал о ней доброе или вообще какое-нибудь слово (бранить Блока вообще не принято). (26 августа 1961.) (А. Ахматова. Т. 3. Стр. 219–220.) Ну, приврал малость в дневничке Александр Александрович. Или чудились ему голоса – кто и что сказал, виделось – кто был в его доме при первом чтении. Между тем Блок на следующий день после чтения привычно, безо всякого воодушевления, и особенно ТАКОГО воодушевления, записал в дневнике в самом своем обстоятельном и сдержанном духе факт события, перечислил гостей и кто что сказал. До «почему» не дошло. Резюмирует: И я люблю теперь эту вещь более всех, написанных мной: она – значительнее всех. (А. Блок. Дневники. Стр. 106.) Заметьте – никакой магии ритма, волшебства видения – как там Ахматова расписывает свои произведения.
Далее на пятидесяти страницах Анна Андреевна описывает, что она думает о своей поэме и перечисляет списками и поврозь мнения различных реальных и выдуманных людей (мнения тоже реальные или ахматовские, вложенные им в уста).
Говорили о Блоке, А.А. сказала: «У него был пустой, отсутствующий взгляд. Он всегда смотрел поверх собеседника. Вот так. И шея, красная, как у мастерового, знаете, как от загара у некоторых белобрысых людей, у альбиносов, например. Или как у некоторых немцев».Знаменитое «вставание» произошло не на каком-то плановом, всеобще-официальном литературном мероприятии. А на вечере памяти БЛОКА. А уж кем она приходилась Блоку в народных чаяниях – напоминать не приходится. Во всяком случае, кем-то со вполне достаточным статусом, чтобы почитателям БЛОКА встать при ЕЕ появлении. Для нее это был наглядный пример того, как легко можно добиваться своих целей.
Р. Тименчик. Анна Ахматова в 1960-е годы. Стр. 229
Бродский дал неверную – в таких случаях правильнее сказать (поскольку о неверности был прекрасно осведомлен он сам и передергивал с определенной целью) – лживую, но дающую биографиотворческим потугам Ахматовой благопристойный вид характеристику: Ее сантимент к Гумилеву определялся просто – любовь. Сантимент к собственному творчеству – тоже. За любовь, пусть и к себе, ее можно бы было простить – но она в своей беспомощно старческой (юношеской? ее юность была ТОЙ ЖЕ любовью) «Прозе к поэме» находит время посвятить большой кусок ненависти к Блоку – пишет обстоятельно, тонко, ядовито. Вот уж действительно каждое слово прошло через автора.
Вот как Ахматова возмущена тем, что ее стихотворение посмели сравнить со стихотворением Пастернака. Про «Оду» – совершенно неверное суждение о ее близости к «Вакханалии». Здесь (у нее самой, у Ахматовой) <…> – дерзкое (часто употребляемое Ахматовой пафосное словцо для обозначения своих воображаемых новаторств) свержение «царскосельских» традиций от Ломоносова до Анненского (в промежутке – кудрявый лицеист и дачник с поредевшей шевелюрой, свергаем без всякой жалости) и первый пласт полувоспоминаний, там (у Пастернака) – описание собственного «богатого быта». (Р. Тименчик. Анна Ахматова в 1960-е годы. Стр. 586). А вы говорите: «Нас четверо»! Только сравните, только вдумайтесь! Она еще им польстила.
Я сегодня поняла в Паст<ернаке> самое страшное: он никогда ничего не вспоминает… (Записные книжки. Стр. 188). Ну и слава богу, что ничего пострашнее за Пастернаком не числится. Хотя, как видно из конструкции фразы, Анна Андреевна могла бы предъявить целый список. Если б Пастернак знал, что он обязан предаваться воспоминаниям, и что кто-то учитывает его воспоминания, и если он не воспоминает – значит, он страшен…
А в заповедях ничего не сказано о воспоминаниях. Не забивайте себе голову: не вспоминается – не вспоминайте, живите чем-то другим, чем вам живется. Пастернаку вот все-таки удалось.
2 сентября 1961 г. Начало работы над очерком «Путь Пастернака». (Летопись. Стр. 568.) Очерк, очевидно, предполагалось наполнить не самыми, но все-таки тоже достаточно страшными вещами: об обязательности воспоминаний и т. д. Одно утешение – таких «очерков» Анна Андреевна не имела обыкновения доводить до конца.
Слова о Пастернаке ядоточивы не менее, чем о Блоке, хоть по виду – струйка меду: Писать широко и свободно. (Это установка. Легкоисполнимая, разумеется.) Симфония («симфония» – это всегда ее поэма, как-то так получилось, что о ее «Поэме без героя» все, будто сговорившись, объяснялись только в музыкальных терминах). Отзывы Б. Пастернака… Пастернаку не нравилась ее «Поэма без героя», он считал ее сделанной и манерной, но ему проще было проявить вежливость, чем вступать в ненужные объяснения. (И не потому, что я верю, что он, Борис, так думал (это она кокетничает. Ведь верит и не такому – верит самой собою сочиненным безудержным несуразным похвалам, а пастернаковская кажется ей и слишком сдержанной, но ЛЮДЯМ надо внушить, что похвалы Пастернака даже чрезмерны, а то и они, чего доброго, проникнутся его скептицизмом <…> но уж очень у него, по его гениальности, прелестно сказалось) (А. Ахматова. Т. 3. Стр. 235). Представьте, что кто-то так прелестно осмелился бы выразиться о творчестве самой Ахматовой – в чем бы такого переполненного коммунальной язвительностью критика не обвинили бы!
Гаршин
Нигде нет ничего о том, что Ахматова любила Гаршина.
…он был старше А.А. лет на 5. Женат, взрослые сыновья. <…> красивый, высокий, с умными светлыми глазами, серыми, и всегда измученным лицом. Человек, по-видимому, очень хороший, преклонявшийся перед А.А., порядочный… <…> сильный, плечистый, с крупными чертами лица – и какой-то всегда слабый (Л.К. Чуковская, В.М. Жирмунский. Из переписки (1966–1970). Стр. 392)… Она и не любила его. Да и то сказать, увлечься и ею самою тогда было трудно, в конце тридцатых годов… Летом 1936 года встретил А.А. в магазине <…> и был угнетен тяжкими мыслями при виде ее – жалкой, нищенски бедной, скелетистой фигуры. А.А. была столь худа, невзрачна и столь бедно одета, что даже мне было стыдно видеть ее такой. (М.В. Борисоглебский. Доживающая себя. Стр. 225). Если пошутить, то можно сказать, что врач-патологоанатом (профессия Гаршина) все-таки смог полюбить. Союз неприкаянных сердец. С приложением с его стороны участия к ослабевшей духом женщине, с ее – как по лекалу расчерченной схемы: она – петербургская дама, с утонченнейшим внутренним миром и огромным, спрятанным, не до конца явленным талантом, пережившая славу и поклонения, страшные потери, сжавшая сердце в кулак, аристократической выучкой сохраняющая на лице холодную сдержанность; супруга врача-профессора; он – наследник уважаемой в русской культуре фамилии; квартира, студенты, прислуга Аннушка, очень дорогие, но изысканные, с историей и даже тайнами, ювелирные украшения – и никто не знает, что там, под этой оболочкой… А.А. была уверена, что она едет «выходить замуж», и в Москве кому-то сказала: «Мы получили новую квартиру». (Л.К. Чуковская, В.М. Жирмунский. Из переписки (1966–1970). Стр. 392.) Чтобы тайна не выглядела пошлым расчетом – да и просто так, по многолетней привычке – она решила описывать какую-то любовную историю, писала вымученные любовные стихи, про неправду, про то, что от нее ждут, про то, что НАДО БЫ чувствовать Анне Ахматовой к тому, кого ЛЮДИ назовут так обыденно – «мужем», а она-то скроет за этим столько всего, им недоступного. На самом деле скроет маленькую калькуляцию. Про страстную любовь к Гаршину, впрочем, не особенно и говорят. Про холодную сконструированную Ахматовой ситуацию – тоже. Про то, как не повез с вокзала в Ленинграде к себе в покои – говорят с житейским возмущением, как будто между ними была какая-то бытовая сделка, оговоренная взаимопомощь, вплоть до общественного долга. Безвкусицу и некий душок разных полубезумный, с оскалом волчьим и пр. – как-то замалчивают.
Посвятила ему ташкентские стихи, полные тайн и несуразиц.
В Ташкенте нет горизонтов. Восточные города – как арабская вязь; улочки замысловаты, чтобы при каждом повороте пешеход нашел тень; дома окошками внутрь, во дворы. Эти бы горизонты – да в коломенские разливы Москвы-реки, где на известковом плато Ахматова увидела все дощатым, деревянным, гнутым. О несуществующей любви можно писать только несуществующими пейзажами. Не зря Ахматова априорно подозревала в пустоте и лицемерии поэтов, пишущих «о природе» (в случае Бориса Пастернака – «о погоде»).
Стихотворение Анны Ахматовой о любви, с заглавием «В.Г.», 1937 года. Одно только четверостишие, но какова глубина и свежесть чувства! А слог, а тайны!
Бедный Гаршин, стихотворение известной поэтессы получить лестно, но таких-то, пожалуй, он и сам бы мог понаписать…
Гаршину не повезло еще с тем, что он имел свою фамилию. Ахматовой, по выражению Виктора Топорова – вдове всей русской литературы, было бы очень неплохо как законную, паспортную фамилию заиметь именно такую, что у всех на слуху. Всеволод Гаршин никогда из хрестоматий не пропадал, представлял собой что-то основательное, девятнадцатого века, бесспорное – и Владимиру Георгиевичу, конечно, с меньшими потерями удалось бы сыграть роль Подколесина, будь он каким-нибудь Ивановым или Сидоровым. Как на беду, все сходилось.
Говорили (в медицинских научных кругах) так: «Вот и хорошо, что он не женился на Ахматовой. Той нужно было только его имя». Сейчас это суждение вызывает только улыбку. (Ю.И. Будыко. По: Р. Тименчик. Анна Ахматова в 1960-е годы. Стр. 69.) У Надежды Мандельштам не вызывало.
Факсимиле письма Ахматовой к Гаршину. Четкий почерк, параллельные одна другой строки, почти никаких ошибок. Она знает, что ему нравится.
Может быть, в масштабе универсума и невелика звездочка Владимира Гаршина – не Пастер, не Коперник, – но если б профессорская жена Анна Андреевна стала с привычной собственнической, корыстной настойчивостью превозносить его – равные ее амбициям – заслуги, перечеркивая этим все то действительное, чем горел в жизни этот человек, – это было бы его личным концом вселенной.
Гаршин красив и элегантен, большой ученый, коллекционер.
Считается каким-то необыкновенным подвигом Ахматовой то, что в свое время она не уехала в голодную и неприютную эмиграцию. Зная судьбы эмигрантов-писателей и удавшееся житье пробившихся советских писателей, зная, что в эмиграции для более или менее благополучного житья надо быть как минимум стойким, сильным, трудолюбивым, а уж про дачи, санатории и медали даже не думать – подвиг следует представить просто-напросто ленивой боязнью перемен. Почему же она оказалась с теми, кто бросил Ленинград – об этом никогда не говорится. В блокаду многие профессора уехали в эвакуацию, а Владимир Георгиевич остался, отказался ехать. (Т.Б. Журавлева. Сборник «Владимир Георгиевич Гаршин». Стр. 40.)
Красивые имена рядом Ахматова очень любила. После смерти Пастернака рассказывала, что он ей делал предложения руки и сердца. Трижды.
Встречи громких имен и участие их в вопросах жизни и смерти друг друга случаются и на самом деле.
В Ленинграде был известный медик и патолог профессор Михаил Константинович Даль. Он состоял в родстве со знаменитым Далем, и профессии у них родственные, ведь писатель и ученый-лингвист Владимир Иванович Даль тоже был врачом. Михаил Константинович пережил блокаду от первого до последнего дня. Как-то, в первую блокадную зиму, получив свой дневной паек – 125 граммов хлеба, он торопился к себе. Недалеко от больницы им. Куйбышева, вблизи Литейного проспекта, он встретил коллегу – профессора Владимира Георгиевича Гаршина, кстати сказать, племянника известного русского писателя Всеволода Михайловича Гаршина. Вид у Владимира Георгиевича был ужасный: истощение. «Владимир Георгиевич, я только что получил паек, – сказал Даль. – Позвольте предложить вам кусочек хлеба. Прошу вас не отказываться». И тут же на улице ножиком аккуратно разрезал пополам кусок хлеба, свободно умещавшийся на ладони. Гаршин растроганно поблагодарил его. Два с лишним года спустя профессор Гаршин написал воспоминания о днях ленинградской блокады – «Там, где смерть помогает жизни». Очерк был опубликован, а рукопись автор подарил Далю, сделав на ней такую надпись: «Дорогому Михаилу Константиновичу на память о тяжелых прекрасных днях нашей жизни, на память о поданном куске хлеба, о кристальной чистоте тех дней. 14 ноября 1944 года». (Т.Б. Журавлева. В.Г. Гаршин (1887–1956). Стр. 41.) Даже авторы книги о Гаршине не пишут, знал ли и ЧТО знал Гаршин о жизни Анны Ахматовой в Ташкенте. Когда он говорит Далю о кристальной чистоте тех дней – это уже после того, как Ахматова возвратилась из эвакуации, когда он уже не захотел впустить в свою жизнь женщину с днями той славы.
Ахматова видела в послеблокадных ленинградцах «во всех моральное разрушение, падение». (В. Гаршин. Сборник «Владимир Георгиевич Гаршин». Стр. 167.) Считается, что ей, великой, виднее. Владимир Георгиевич после блокады внутренне изменился. В его воспоминаниях есть удивительные слова о том, что на нас, на ленинградцев, перенесших блокаду, наложена особая печать, у нас остался рубец, затем: «Странно, но этот рубец как-то выпрямил нас». (Т.Б. Журавлева. Сборник «Владимир Георгиевич Гаршин». Стр. 41–42.)
Сыновья Гаршина, любимые не напоказ, – оба на фронте.
Среди версий, которые подобрал сын Жданова для объяснения ярости своего отца в 1946 году, есть и такая: «Ленинградские писатели-блокадники, сполна пережившие трагедию, ревниво относились к триумфальной встрече частью интеллигенции города вернувшихся из далекой эвакуации Зощенко и А<хматовой>». (Р. Тименчик. Анна Ахматова в 1960-е годы. Стр. 302.) К чувствам писателей-блокадников, несомненно, следует отнестись с величайшим презрением – ведь все потеряли человеческий облик, все морально опустились, а Ахматова не потеряла и не опустилась. Особенно сильно подопустились врачи – ведь у них было на что менять свою совесть.
…он был старше А.А. лет на 5. Женат, взрослые сыновья. <…> красивый, высокий, с умными светлыми глазами, серыми, и всегда измученным лицом. Человек, по-видимому, очень хороший, преклонявшийся перед А.А., порядочный… <…> сильный, плечистый, с крупными чертами лица – и какой-то всегда слабый (Л.К. Чуковская, В.М. Жирмунский. Из переписки (1966–1970). Стр. 392)… Она и не любила его. Да и то сказать, увлечься и ею самою тогда было трудно, в конце тридцатых годов… Летом 1936 года встретил А.А. в магазине <…> и был угнетен тяжкими мыслями при виде ее – жалкой, нищенски бедной, скелетистой фигуры. А.А. была столь худа, невзрачна и столь бедно одета, что даже мне было стыдно видеть ее такой. (М.В. Борисоглебский. Доживающая себя. Стр. 225). Если пошутить, то можно сказать, что врач-патологоанатом (профессия Гаршина) все-таки смог полюбить. Союз неприкаянных сердец. С приложением с его стороны участия к ослабевшей духом женщине, с ее – как по лекалу расчерченной схемы: она – петербургская дама, с утонченнейшим внутренним миром и огромным, спрятанным, не до конца явленным талантом, пережившая славу и поклонения, страшные потери, сжавшая сердце в кулак, аристократической выучкой сохраняющая на лице холодную сдержанность; супруга врача-профессора; он – наследник уважаемой в русской культуре фамилии; квартира, студенты, прислуга Аннушка, очень дорогие, но изысканные, с историей и даже тайнами, ювелирные украшения – и никто не знает, что там, под этой оболочкой… А.А. была уверена, что она едет «выходить замуж», и в Москве кому-то сказала: «Мы получили новую квартиру». (Л.К. Чуковская, В.М. Жирмунский. Из переписки (1966–1970). Стр. 392.) Чтобы тайна не выглядела пошлым расчетом – да и просто так, по многолетней привычке – она решила описывать какую-то любовную историю, писала вымученные любовные стихи, про неправду, про то, что от нее ждут, про то, что НАДО БЫ чувствовать Анне Ахматовой к тому, кого ЛЮДИ назовут так обыденно – «мужем», а она-то скроет за этим столько всего, им недоступного. На самом деле скроет маленькую калькуляцию. Про страстную любовь к Гаршину, впрочем, не особенно и говорят. Про холодную сконструированную Ахматовой ситуацию – тоже. Про то, как не повез с вокзала в Ленинграде к себе в покои – говорят с житейским возмущением, как будто между ними была какая-то бытовая сделка, оговоренная взаимопомощь, вплоть до общественного долга. Безвкусицу и некий душок разных полубезумный, с оскалом волчьим и пр. – как-то замалчивают.
Посвятила ему ташкентские стихи, полные тайн и несуразиц.
В Ташкенте нет горизонтов. Восточные города – как арабская вязь; улочки замысловаты, чтобы при каждом повороте пешеход нашел тень; дома окошками внутрь, во дворы. Эти бы горизонты – да в коломенские разливы Москвы-реки, где на известковом плато Ахматова увидела все дощатым, деревянным, гнутым. О несуществующей любви можно писать только несуществующими пейзажами. Не зря Ахматова априорно подозревала в пустоте и лицемерии поэтов, пишущих «о природе» (в случае Бориса Пастернака – «о погоде»).
Стихотворение Анны Ахматовой о любви, с заглавием «В.Г.», 1937 года. Одно только четверостишие, но какова глубина и свежесть чувства! А слог, а тайны!
Сборник «Владимир Георгиевич Гаршин». Стр. 156
Из каких ты вернулся стран
Через этот густой туман,
Или вижу я в первый раз
Ясный взор прощающих глаз.
Бедный Гаршин, стихотворение известной поэтессы получить лестно, но таких-то, пожалуй, он и сам бы мог понаписать…
Гаршину не повезло еще с тем, что он имел свою фамилию. Ахматовой, по выражению Виктора Топорова – вдове всей русской литературы, было бы очень неплохо как законную, паспортную фамилию заиметь именно такую, что у всех на слуху. Всеволод Гаршин никогда из хрестоматий не пропадал, представлял собой что-то основательное, девятнадцатого века, бесспорное – и Владимиру Георгиевичу, конечно, с меньшими потерями удалось бы сыграть роль Подколесина, будь он каким-нибудь Ивановым или Сидоровым. Как на беду, все сходилось.
Говорили (в медицинских научных кругах) так: «Вот и хорошо, что он не женился на Ахматовой. Той нужно было только его имя». Сейчас это суждение вызывает только улыбку. (Ю.И. Будыко. По: Р. Тименчик. Анна Ахматова в 1960-е годы. Стр. 69.) У Надежды Мандельштам не вызывало.
Факсимиле письма Ахматовой к Гаршину. Четкий почерк, параллельные одна другой строки, почти никаких ошибок. Она знает, что ему нравится.
Говорил Владимир Георгиевич также, что Анна Андреевна «умна как черт», но с неудовольствием отмечал, что письма от нее его не удовлетворяют: «Как будто она пишет не мне, а для потомства, которое впоследствии будет читать ее письма».Хорошо, если благодаря вниманию к личности Анны Ахматовой не будет забыт и Владимир Георгиевич Гаршин. Имя его в таком разделе медицины, как изучение воспалений, опухолей, предопухолевых состояний и иммунитета, может быть совершенно объективно поставлено вслед за именем Мечникова. (Т.Б. Журавлева. В.Г. Гаршин (1887–1956). Стр. 13.) Кто-то думает, что это имеет цену.
К.Г. Волкова. Сборник «Владимир Георгиевич Гаршин». Стр. 67
Может быть, в масштабе универсума и невелика звездочка Владимира Гаршина – не Пастер, не Коперник, – но если б профессорская жена Анна Андреевна стала с привычной собственнической, корыстной настойчивостью превозносить его – равные ее амбициям – заслуги, перечеркивая этим все то действительное, чем горел в жизни этот человек, – это было бы его личным концом вселенной.
Из дневника Андриевской: «02.06.37. Часто заходит Гаршин. Когда он пришел в первый раз, женщины нашей квартиры переполошились: „Какой красивый!“.Ну почему про других людей пишут просто, важно, с благодарностью за то, что они нам дали, нам сделан подарок, мы обогатились, и почему про Ахматову пишут, размазывая нас по стенке, превращая в ничтожества, которые, трепыхайся не трепыхайся, никогда, никогда не приблизятся к явленному в ней идеалу! Когда про Толстого говорят, пусть и с издевкой, что, мол, критик его уж столь мал, что недостоин целовать след блохи, которая кусала собаку дворника Толстого, – то хочется засмеяться и сказать, что, может, некоторые критики и действительно недостойны – и далее по тексту. С Ахматовой даже стеба не полагается. Только ополоумевший восторг.
Т.С. Позднякова. Виновных нет… Сборник «Владимир Георгиевич Гаршин». Стр. 145
Тогда профессура была не чета нынешней – она была очень образованна. Это несмотря на то, что многих <…> выкорчевывали. Оставшиеся тоже были люди чрезвычайно интеллигентные, интересующиеся различными сферами культуры. <…> И хотя контингент этот был такой высокой пробы, Владимир Георгиевич все равно выделялся среди остальных своей исключительной интеллигентностью. В него были влюблены – благодаря какому-то его особому магнетизму. <…> Сама манера его речи привлекала: речь была понастоящему литературной, нестандартной, русский язык он использовал во всех его возможностях, и необычайный у него голос был, с особым тембром. Я бы сравнил его голос с голосом Владимира Яхонтова. Минимум аффектации, минимум игры в страсть…У него было романтическое отношение к своей профессии. Например, он с увлечением рассказывал о специфике смерти при определенной болезни. Это обращало на себя внимание, запоминалось. <…> У него был аналитический ум экспериментатора, ученого <…> А с другой стороны, у него было редкое качество для профессионалов этого профиля: необычайная гуманность и сострадание к умершему человеку БЮ <…> Однажды кто-то во время вскрытия закурил или положил куда-то папиросу. Знаете, я Гаршина таким бешеным никогда раньше не видел: «Это же человек! Это же тело умершего человека! Как Вы смеете!» Он такой филиппикой разразился в адрес провинившегося!. (О.К. Хмельницкий. Сборник «Владимир Георгиевич Гаршин». Стр. 22.) Эту специальность называют философией медицины: она должна отвечать на вопрос – почему? (Т.Б. Журавлева. В.Г. Гаршин (1887–1956). Стр. 23.) Он занимался и другими медицинскими проблемами. Среди судебных медиков он был широко известен как эксперт. (Т.Б. Журавлева. В.Г. Гаршин (1887–1956). Стр. 40.) Во время блокады на своих заседаниях патологоанатомы выявляли причины смерти раненых и больных. Это были совершенно особенные причины смерти, потому что пневмония была без температуры, а дизентерия – без поноса. Более того, патологоанатомы даже выходили на фронт, вслед за наступающими войсками. Проводили вскрытие прямо на поле боя для того, чтобы определить, отчего погибают убитые и что вообще значит «убитые»? По их данным было установлено, что многие люди погибли от потери крови. И на основании докладов, направленных правительству, вышел известный Указ главнокомандующего о награждении санитаров-носильщиков за определенное число раненых, вынесенных с поля боя. (Т.Б. Журавлева. Сборник «Владимир Георгиевич Гаршин». Стр. 40–41.)
О.К. Хмельницкий. Сборник «Владимир Георгиевич Гаршин». Стр. 22
Гаршин красив и элегантен, большой ученый, коллекционер.
Считается каким-то необыкновенным подвигом Ахматовой то, что в свое время она не уехала в голодную и неприютную эмиграцию. Зная судьбы эмигрантов-писателей и удавшееся житье пробившихся советских писателей, зная, что в эмиграции для более или менее благополучного житья надо быть как минимум стойким, сильным, трудолюбивым, а уж про дачи, санатории и медали даже не думать – подвиг следует представить просто-напросто ленивой боязнью перемен. Почему же она оказалась с теми, кто бросил Ленинград – об этом никогда не говорится. В блокаду многие профессора уехали в эвакуацию, а Владимир Георгиевич остался, отказался ехать. (Т.Б. Журавлева. Сборник «Владимир Георгиевич Гаршин». Стр. 40.)
Красивые имена рядом Ахматова очень любила. После смерти Пастернака рассказывала, что он ей делал предложения руки и сердца. Трижды.
Встречи громких имен и участие их в вопросах жизни и смерти друг друга случаются и на самом деле.
В Ленинграде был известный медик и патолог профессор Михаил Константинович Даль. Он состоял в родстве со знаменитым Далем, и профессии у них родственные, ведь писатель и ученый-лингвист Владимир Иванович Даль тоже был врачом. Михаил Константинович пережил блокаду от первого до последнего дня. Как-то, в первую блокадную зиму, получив свой дневной паек – 125 граммов хлеба, он торопился к себе. Недалеко от больницы им. Куйбышева, вблизи Литейного проспекта, он встретил коллегу – профессора Владимира Георгиевича Гаршина, кстати сказать, племянника известного русского писателя Всеволода Михайловича Гаршина. Вид у Владимира Георгиевича был ужасный: истощение. «Владимир Георгиевич, я только что получил паек, – сказал Даль. – Позвольте предложить вам кусочек хлеба. Прошу вас не отказываться». И тут же на улице ножиком аккуратно разрезал пополам кусок хлеба, свободно умещавшийся на ладони. Гаршин растроганно поблагодарил его. Два с лишним года спустя профессор Гаршин написал воспоминания о днях ленинградской блокады – «Там, где смерть помогает жизни». Очерк был опубликован, а рукопись автор подарил Далю, сделав на ней такую надпись: «Дорогому Михаилу Константиновичу на память о тяжелых прекрасных днях нашей жизни, на память о поданном куске хлеба, о кристальной чистоте тех дней. 14 ноября 1944 года». (Т.Б. Журавлева. В.Г. Гаршин (1887–1956). Стр. 41.) Даже авторы книги о Гаршине не пишут, знал ли и ЧТО знал Гаршин о жизни Анны Ахматовой в Ташкенте. Когда он говорит Далю о кристальной чистоте тех дней – это уже после того, как Ахматова возвратилась из эвакуации, когда он уже не захотел впустить в свою жизнь женщину с днями той славы.
Ахматова видела в послеблокадных ленинградцах «во всех моральное разрушение, падение». (В. Гаршин. Сборник «Владимир Георгиевич Гаршин». Стр. 167.) Считается, что ей, великой, виднее. Владимир Георгиевич после блокады внутренне изменился. В его воспоминаниях есть удивительные слова о том, что на нас, на ленинградцев, перенесших блокаду, наложена особая печать, у нас остался рубец, затем: «Странно, но этот рубец как-то выпрямил нас». (Т.Б. Журавлева. Сборник «Владимир Георгиевич Гаршин». Стр. 41–42.)
Сыновья Гаршина, любимые не напоказ, – оба на фронте.
Умирал, умер брат… – Александр Николаевич Пунин умер от голода в блокадном Ленинграде 8 февраля 1942 года.Погибла вдова Николая Гумилева (настоящая) – Анна Энгельгард; погибла с нею, тоже от голода, дочь ее, единокровная сестра Льва Николаевича, Елена, с маленькой, уже только ее, сестрой.
Валентин Иванович Казимиров (1904–1942) – художник, муж М.А. Голубевой, умер от голода в блокадном Ленинграде.
Н.Н. Пунин. Мир светел любовью.
Дневники и письма. Стр. 499
Однажды случилось так, что его лаборантка-старушка в ВИЭМе потеряла карточки. Это была смерть. Гаршин пошел к Мусаэляну, тогдашнему директору ВИЭМа (а там был госпиталь), попросил поставить ее на полмесяца на довольствие в госпиталь. Тот отказал. Тогда Владимир Георгиевич сказал своей лаборантке: «Ну что ж, Елизаветушка, будем с вами на спиртовочке кашку греть». И стал делить с ней свой паек, пока она не получила новые карточки.
Т.Б. Журавлева. Сборник «Владимир Георгиевич Гаршин». Стр. 41
«Заснуть огорченной, проснуться влюбленной…» <…> – 19 мая 1942 года. Это, конечно, не «Ромео и Джульетта», за работу над переводом которой во время войны Ахматова упрекала Пастернака.Ахматова знала почти наверняка, что Гаршин не переживет блокады. Рисунок ее роли упрощался до минимума, нужно было только протянуть, не срываясь, картину чинной жены или даже страстно влюбленной жены – под настроение, это обогащало общую картину – и могучим аккордом очередной утраты сюжет мог бы и завершиться. Но за живых людей иногда надо побиться – и иногда потерпеть поражение.
Ноченька (Nox) – прочитала мне впервые 31 мая 42.
Глаз не свожу с горизонта – 4 июня 42 (стихи обращены к В.Г. Гаршину)
Л.К. Чуковская, В.М. Жирмунский.
Из переписки (1966–1970) Стр. 406
Остро реагируя на все изменения (во время блокады) в людях и в себе, он тяжело переживал то, что в период особенно мучительных испытаний голодом суживается круг интересов и человек как бы «тускнеет» под властным и неумолимым желанием – инстинктом сохранения жизни. Как биолог – он понимал это, как врач – сострадал людям, как человек высокого интеллекта был унижен и стыдился этих перемен в себе.
Т.Б. Журавлева. Сборник «Владимир Георгиевич Гаршин». Стр. 148
Честный труженик, он и в предсмертных дневниках пишет с философией и ответственностью: Оно, конечно, писать о метаплазии легче, чем о жизни вообще и о жизни умирающего человека в частности. Но в последнем случае простят всякие глупости, а в вопросе о метаплазии глупости недопустимы. Сборник «Владимир Георгиевич Гаршин». Стр. 87Л.К. Чуковская В.Г. Гаршину из Ташкента: Мы живем довольно далеко друг от друга – я в одной комнате с моими родителями, дочкой, племянником, няней – на частной квартире, – она в отдельной комнате в Писательском доме. <…> Спасает Анну Андреевну то, что рядом с ней живут чрезвычайно милые, деликатные, добрые люди, горячие ее почитатели – старички-супруги Волькенштейн, которые всячески облегчают ее существование, покупают продукты на рынке, берут хлеб, топят и пр. Однако, несмотря на все это, надо сказать, что быт у А.А. еще трудный <…> Анна Андреевна, как всегда, переносит все неудобства стоически, без жалоб и ропота (чего нельзя сказать обо всех ее собратьях по перу). Я бываю у Анны Андреевны каждый день, иногда провожу с ней часа 2–3, мы вместе ходим на почту, в баню, к прачке, иногда забегаю только на минуточку <…> Я приношу ей яблоки, белый хлеб, изюм, иногда масло – вообще делаю, что могу <…> Часто увожу ее к нам – умыться, пообедать. (Стр. 32–33) Страшно представить, чего недоставало у ропчущих и жалующихся собратьев по перу, – может, они хотели, чтобы их носили в заплечных корзинах?
Среди версий, которые подобрал сын Жданова для объяснения ярости своего отца в 1946 году, есть и такая: «Ленинградские писатели-блокадники, сполна пережившие трагедию, ревниво относились к триумфальной встрече частью интеллигенции города вернувшихся из далекой эвакуации Зощенко и А<хматовой>». (Р. Тименчик. Анна Ахматова в 1960-е годы. Стр. 302.) К чувствам писателей-блокадников, несомненно, следует отнестись с величайшим презрением – ведь все потеряли человеческий облик, все морально опустились, а Ахматова не потеряла и не опустилась. Особенно сильно подопустились врачи – ведь у них было на что менять свою совесть.
Ахматова считает, что Гаршин обарахлился антиквариатом во время блокады, торговал казенным спиртом, брал взятки.Сэр Исайя Берлин приехал в послевоенный Ленинград с целью по дешевке (дешевизна объяснялась чрезвычайно высокой смертностью и возможностью обменять книги на еду во время блокады) купить букинистические и антикварные книги. Он пишет об этом совершенно спокойно. Собственно, почему бы этого было ему и не делать? Во время самой блокады некоторые, кто был еще жив, чтобы не обезуметь, занимались какими-то своими привычными и любимыми делами, которые могли казаться абсурдными на сторонний взгляд. Кузина Пастернака, например, писала работу «Гомеровские сравнения» (со сходящей с ума матерью, с собственной цингой). К весне закончив «Сравнения», я стала искать работы, которая не требовала бы книг и литературы. <…> В постели я много думала о давно вынашиваемой работе по проблемам античного реализма <…>(Происхождение литературной интриги. Пожизненная привязанность. Переписка с О.М. Фрейденберг. Стр. 249). Владимир Гаршин, коллекционер, мог заходить в антикварные магазины и что-то там покупать – ведь кто-то же приносил туда вещи в расчете именно на такой случай. Но Гаршин не был из тех людей, которые были способны обокрасть умирающего, как бы ни хотела таким представить его потомкам Анна Ахматова.
М. Кралин. Победившее смерть слово. Стр. 227