Эми ТАН
Клуб радости и удачи

   Посвящается моей матери и памяти ее матери
 


   Ты однажды спросила,
   что останется в моей памяти.
   Это и еще много другого.

ЦЗИНЬМЭЙ У

Клуб радости и удачи
   Отец попросил меня занять мамино место за столом для игры в маджонг в Клубе радости и удачи. Оно опустело после маминой смерти два месяца тому назад. Папа считает, что маму убили ее собственные мысли.
   — Ей в голову что-то стукнуло, — сказал он. — Она думала и думала, и, прежде чем успела произнести своя новая мысль вслух, она взорвалась у нее в голове. Наверное, это была очень плохая мысль.
   Врач сказал, что смерть наступила от кровоизлияния в мозг. По мнению маминых подруг из Клуба радости и удачи, она умерла быстро, как кролик, не успев завершить свои дела. Предполагалось, что очередное собрание Клуба радости и удачи состоится у нее.
   За неделю до смерти она позвонила мне, жизнерадостная и самодовольная:
   — Тетя Линь готовила суп из красных бобов для прошлой встречи Клуба. Я приготовлю суп с кунжутными семечками.
   — Не устраивай демонстраций, — сказала я.
   — Это не демонстрация. — Мама сказала, что оба супа не бог весть что, ча-будо. А может, она произнесла бутон — нечто совсем другое. Это одно из таких китайских выражений, которые обозначают, что нельзя видеть во всем только плохое. Я никогда не запоминаю того, чего сразу не поняла.
   Сан-францисский вариант Клуба радости и удачи мама организовала в тысяча девятьсот сорок девятом, за два года до моего рождения. В тот год мои родители уехали из Китая с одним только жестким кожаным чемоданом, набитым дорогими шелковыми платьями. Захватить с собой что-либо еще не хватило времени, объяснила мама папе уже на корабле. Но его руки все еще продолжали лихорадочно перерывать скользкие шелка в поисках полотняных рубашек и шерстяных брюк.
   По прибытии в Сан-Франциско папа заставил маму спрятать подальше все дорогие шелковые вещи. Она не снимала коричневого в клетку скромного китайского платья до тех пор, пока Общество по приему беженцев не выдало ей двух поношенных платьев; сшитые по меркам американских женщин, эти платья были ей велики. Общество состояло из нескольких седовласых дам-миссионерок из Первой китайской баптистской церкви. Из-за этих подарков мои родители не могли отказаться от их приглашения ходить в церковь. Не могли они отклонить и чисто практический совет дам улучшать свой английский, посещая по средам вечерние занятия по изучению Библии, а чуть позже — не посмели уклониться и от пения в церковном хоре по субботам с утра. Там мои родители познакомились с Чжунами, Су и Сент-Клэрами. Моя мама сумела почувствовать, что женщины из этих семей тоже оставили у себя за спиной в Китае трагедии, о которых они не в силах говорить, и привезли в Америку надежды, о которых пока еще не могут рассказать на своем скудном английском. Или, по крайней мере, распознала это по напряженному выражению их лиц. И увидела, как загорелись у них глаза, когда она посвятила их в свой план организовать Клуб радости и удачи.
   Идея создания Клуба пришла к маме еще во времена ее первого замужества, это было в Куэйлине, перед тем как его захватили японцы. Поэтому для меня Клуб связан с ее куэйлиньской историей. Эту историю мама всегда рассказывала от нечего делать, когда все чашки были уже перемыты, а пластиковый стол дважды вытерт, когда папа погружался в чтение газет, куря одну за другой сигареты «Пэлл-Мэлл», а это означало, что его лучше не беспокоить. В такие минуты мама вытаскивала коробку со старыми лыжными свитерами, которые нам присылали незнакомые сородичи из китайской колонии в Ванкувере. Она обрезала низ свитера, вытягивала из него перекрученную нитку и равномерными размашистыми движениями начинала наматывать ее на кусочек картона. Войдя в ритм этого монотонного занятия, мама приступала к своему рассказу. В течение многих лет она рассказывала мне одну и ту же историю, меняя только концовку, которая становилась все мрачнее, отбрасывая длинные тени на ее, а в конечном итоге и на мою жизнь.
   — Задолго до приезда в Куэйлинь я мечтала о нем, — начинала мама по-китайски. — Я представляла себе зазубренные пики гор, обступающие извилистую реку с зелеными берегами из волшебных мхов. Вокруг горных вершин клубились белые туманы. Если бы тебе удалось проплыть вниз по течению реки, питаясь волшебным мхом, ты бы набралась сил для того, чтобы взобраться на вершину. Оступившись, ты бы падала на мягкое ложе из мха и лишь смеялась. А достигнув вершины, с которой виден весь мир, испытала бы такое счастье, что его бы тебе хватило на всю оставшуюся жизнь.
   В Китае все мечтали о Куэйлине. Приехав туда, я поняла, какими робкими были мои мечты и какими жалкими — мысли. При виде холмов я рассмеялась и вместе с тем содрогнулась. Их вершины были похожи на головы гигантских рыб, пытающихся выпрыгнуть из котла с кипящим маслом. За каждым холмом проступали тени других рыб, а за теми все новые и новые тени. Но стоило облакам чуть-чуть переместиться, и холмы мгновенно превращались в медленно наступавших на меня чудовищных слонов! Представляешь? А у подножия холмов были потайные пещеры, на сводах которых росли целые огороды из свисающих вниз камней, формой и цветом напоминающих капусту, арбузы, репу и лук. Ты не можешь себе представить, как это было странно и прекрасно.
   Но я приехала в Куэйлинь не для того, чтобы любоваться его красотами. Человек, который был моим мужем, привез меня с нашими двумя малышками в Куэйлинь, потому что считал, что там мы будем в безопасности. Он был офицером Гоминьдана. Оставив нас в маленькой комнатушке, двухэтажного дома, он уехал на северо-запад, в Чункин.
   Мы знали, что японцы побеждают, даже когда газеты писали обратное. Каждый день, каждый час в город стекались тысячи людей, они толпились на тротуарах и искали, куда бы приткнуться. Они приезжали с востока, с запада, с севера и с юга. Бедные и богатые, кантонцы и северяне, а кроме китайцев еще иностранцы и миссионеры всевозможных религий. И, конечно, гоминь-дановские солдаты и офицеры, считавшие, что им нет равных.
   Город был переполнен сорванными с насиженных мест людьми. Если бы не война, раздоров среди этого пестрого сборища было бы не избежать, причин хватало. Представь себе: жители Шанхая и крестьяне с берегов северных рек, ростовщики и цирюльники, рикши и беженцы из Бирмы. Каждый смотрел на окружающих сверху вниз. То, что заплеванный тротуар был один на всех и что все страдали от одинаково изнурительного поноса, значения не имело. Все мы дурно пахли, но каждый утверждал, что другие пахнут гораздо хуже. Каково? Ах, как я ненавидела американских летчиков, восклицавших «Уййя!», чтобы вогнать меня в краску. Но самыми омерзительными были крестьяне с севера, которые сморкались прямо в руку и толкались, заражая всех вокруг своими грязными болезнями.
   Как ты понимаешь, Куэйлинь быстро потерял для меня все свое очарование. Я больше не взбиралась на вершины, чтобы воскликнуть: как прекрасны эти холмы! Меня интересовало только то, какие из них уже захвачены японцами. В постоянном напряжении, с детьми на руках, я сидела в каком-нибудь из темных углов своего дома, готовая чуть что вскочить и бежать. Когда взвывали сирены, оповещая о бомбежке, мы с соседями срывались с места и, словно дикие звери, бежали прятаться в глубокие пещеры. Однако подолгу сидеть в темноте невозможно. Что-то внутри тебя засыхает, и ты начинаешь сходить с ума от жажды света. А снаружи рвутся бомбы. Бу-ум! Бу-ум! И градом сыплются камни. Мне теперь было не до висячих грядок из кочанов и клубней. Я видела только сочащиеся каплями воды внутренности древнего холма, которые могли обвалиться прямо на меня. Можешь себе представить, каково это, когда не хочется быть ни снаружи, ни внутри, а просто нигде, взять и исчезнуть?
   Когда звуки бомбежки отдалялись, мы, как новорожденные котята, выползали из пещеры и пробирались в город. И меня всегда поражало, что холмы на фоне горящего неба еще на месте, что их еще не разнесло вдребезги.
   Клуб я придумала однажды летней ночью. Было так жарко, что даже мотыльки падали на землю с отяжелевшими от горячих испарений крылышками. Город был заполонен беженцами — для свежего воздуха просто не оставалось места. Непереносимая вонь от сточных канав поднималась к моему окну на втором этаже, не находя ничего лучшего, чем устремиться прямо ко мне в ноздри. В любой час дня и ночи снизу доносились визги. Это мог быть крестьянин, перерезающий горло заблудившейся свинье, или офицер, бьющий полуживого крестьянина за то, что тот загородил ему дорогу, разлегшись на тротуаре. Я не подходила к окну, чтобы узнать, в чем дело. Чего ради? И тогда-то я подумала: нужно что-то делать, нельзя совсем опускать руки.
   Моя идея заключалась в том, чтобы собрать четырех женщин за моим столом для игры в маджонг. Я приметила, кого нужно позвать. Все мы были молоды и полны сил. Одна, как и я, была женой офицера. Вторая — девушка с превосходными манерами из богатой шанхайской семьи, незамужняя. Она спаслась от японцев, успев захватить с собой совсем немного денег. Еще одна девушка была из Нанкина. Я никогда больше не видела таких черных волос, как у нее. По рождению она принадлежала к низкому сословию, но была очень мила и приятна и удачно вышла замуж, за пожилого человека, который умер, оставив ей достаточное состояние, чтобы она могла неплохо жить.
   Каждую неделю мы складывали деньги в общую копилку и поочередно собирались друг у друга, чтобы немного развеяться. Чтобы задобрить судьбу, хозяйке полагалось подавать особую еду дяньсюнь: пирожки в форме серебряных слитков, длинную рисовую лапшу, удлиняющую жизнь, вареный арахис, помогающий зачинать сыновей, и, конечно, апельсины, от которых жизнь становится изобильной и сладкой.
   При наших скромных средствах мы угощали друг друга такими чудесными блюдами на наших вечеринках! И не обращали внимания на то, что начинка в пирожках была жесткой, а апельсины испещрены червоточинами. И ели понемногу — вовсе не потому, что еды было мало, нет, мы делали вид, будто не можем проглотить ни кусочка добавки, оттого что досыта наелись днем. Мы знали, что позволяем себе роскошь, доступную лишь немногим. Мы чувствовали себя счастливицами.
   Наполнив желудки, мы наполняли деньгами чашку и ставили ее на видное место. Потом садились за игральный стол. Мой стол достался мне от родителей, он был сделан из очень пахучего красного дерева, не из того, которое вы называете палисандровым, а из хонму — оно такое замечательное, что в английском даже слова подходящего нет. У этого стола была такая толстая столешница, что когда на нее высыпали фишки из драгоценной слоновой кости, ничего не было слышно, кроме постукивания костяшек друг о друга.
   Едва начиналась игра, все разговоры прекращались. Только когда кто-нибудь брал фишку, слышалось отрывистое Пон! или Чоу! Играть полагалось со всей серьезностью, думая только о том, чтобы своим выигрышем заставить улыбнуться судьбу. После шестнадцати конов мы продолжали пиршество — на этот раз, чтобы отпраздновать удачу. А потом болтали до утра, рассказывая истории про хорошие времена, которые уже прошли, и хорошие времена, которые еще придут.
   Ах, какие это были замечательные истории! Рассказы лились рекой! Мы смеялись до слез. Взять хотя бы историю про петуха, устроившего целый переполох в доме и с хриплым криком взлетевшего на гору обеденных чашек, в которых на следующий же день он преспокойно лежал, разрубленный на куски! Или о девушке, которая писала любовные письма от имени двух своих подруг, влюбленных в одного и того же мужчину. Или о глупой иностранке, которая во время фейерверка упала в обморок в туалете от разрыва шутих за стеной.
   Все вокруг считали, что нехорошо устраивать еженедельные пиршества, в то время как многие в городе умирают от голода, едят крыс, а позже и помои, которыми даже крысы гнушаются. Кое-кто думал, что мы одержимы бесами — веселиться, когда в наших же собственных семьях гибнут взрослые и дети, теряются дома и состояния, мужья разлучаются с женами, братья с сестрами, дети с родителями! Хм-м-м! У нас спрашивали, как мы можем смеяться.
   Но мы вовсе не были бездушными или слепыми. Всем нам было страшно. У каждой были свое горе и своя боль. Но отчаяние для нас было равносильно желанию вернуть то, что уже навсегда потеряно, или продлить то, что и так уже невыносимо. Сколько можно сокрушаться о любимом теплом пальто, которое осталось висеть в стенном шкафу в том доме, что сгорел вместе с твоими отцом и матерью? Как долго можно хранить в памяти чьи-то руки и ноги, раскачивающиеся на телеграфных проводах, и бегающих по улицам тощих собак, у которых из пасти свисают наполовину обглоданные человеческие конечности? Что лучше, спрашивали мы друг у друга, сидеть и покорно ждать собственной смерти с подобающими случаю мрачными лицами?
   Или самим выбирать свою судьбу?
   Вот почему мы решили устраивать вечеринки и каждую неделю отмечать нечто вроде Нового года. Каждую неделю можно было оставить в прошлом все случившиеся с нами невзгоды. Мы не позволяли друг другу думать ни о чем плохом. Мы пировали, смеялись, играли в игры, проигрывали и выигрывали, и рассказывали замечательные истории. И каждую неделю мы надеялись на удачу. Эта надежда была нашей единственной радостью. Так мы пришли к мысли назвать наши маленькие вечеринки праздниками радости и удачи.
   Мама обыкновенно заканчивала свой рассказ на бравурной ноте, хвастаясь своим умением играть.
   — Я выигрывала много раз, и мне так везло, что подруги дразнили меня, спрашивая, где я научилась так хитрить и жульничать, — говорила она. — Я выигрывала десятки тысяч юаней. Однако совсем не разбогатела. Нисколько. К тому времени бумажные деньги обесценились. Даже туалетная бумага стоила больше. И мысль, что банкнота в тысячу юаней не годится даже на то, чтобы подтереться, заставляла нас помирать со смеху.
   Для меня мамина куэйлиньская история долго оставалась волшебной китайской сказкой. Она всегда заканчивалась по-разному. Иногда мама говорила, что на обесцененную банкноту в тысячу юаней можно было купить полчашки риса. Рис превращался в кастрюлю каши. Эта размазня обменивалась на две свиные голяшки. Голяшки превращались в шесть яиц, шесть яиц — в шесть цыплят. И так далее.
   Но однажды вечером, после того как она отказалась купить мне транзисторный приемник и я, надувшись, просидела целый час молча, мама спросила:
   — Как можно думать, что тебе не хватает чего-то, чего у тебя никогда и не было? — И рассказала мне конец истории совсем по-другому.
   — Однажды рано утром ко мне пришел военный, офицер, — сказала она, — и велел быстро отправляться к мужу в Чункин. Я поняла, что он советует мне бежать из Куэйлиня. Я знала, что случалось с офицерами и их семьями, когда приходили японцы. Но как я могла уехать? Из Куэйлиня не ходили поезда. Помощь пришла от моей подруги из Нанкина. Она заплатила какому-то человеку, чтобы он украл тачку для угля, и пообещала предупредить остальных наших подруг.
   Я уложила вещи и детей в тачку и покатила ее в сторону Чункина. Через четыре дня японцы вошли в Куэйлинь. По дороге от догнавших меня беженцев я узнала о кровавой резне в городе. Это было ужасно. Гоминьдановцы утверждали, что Куэйлинь надежно защищен китайской армией и находится в полной безопасности. Вплоть до последнего дня газеты трубили о великих победах Гоминьдана. А вечером того дня на улицах, усыпанных этими самыми газетами, рядами, словно свежеразделанная рыба, лежали люди — мужчины, женщины и дети, не утратившие надежд, но взамен расставшиеся с жизнью. Услыхав это, я изо всех сил заспешила дальше, спрашивая себя на каждом шагу: глупо они поступили или храбро?
   Я толкала тачку в сторону Чункина до тех пор, пока у нее не сломалось колесо. Я бросила на дороге свой замечательный игральный стол из хонму. Но к тому времени все мои чувства притупились, и я не могла даже плакать. Я связала из платков перевязи, посадила в них своих девочек и повесила на плечи. В обеих руках я несла сумки: одну с одеждой, другую с едой. Их я тащила до тех пор, пока не стерла в кровь ладони. Когда липкими и скользкими от крови руками уже ничего нельзя было удержать, я побросала и эти сумки одну за другой.
   По дороге я видела, что остальные беглецы делали то же самое, постепенно теряя всякую надежду. Дорога была просто вымощена сокровищами, и чем дальше, тем ценнее они становились. Рулоны превосходной ткани и книги. Портреты предков и плотничьи инструменты. Дальше начали попадаться клетки с притихшими утятами, разевавшими клювы от жажды, а потом серебряные урны, лежащие прямо посреди дороги, там, где их владельцы, расставшись с последней надеждой, решили больше не тратить на них сил. К тому времени как я добралась до Чункина, я потеряла все, за исключением трех нарядных шелковых платьев, надетых одно на другое.
   — Что значит «все»? — выдохнула я в конце. Меня ошеломила мысль, что эта история не выдумка. — А что случилось с детьми?
   Мама не промедлила с ответом ни секунды. Просто сказала, давая понять, что больше ей уже нечего добавить: «Твой отец не первый мой муж. И ты родилась уже потом».
   Первый человек, которого я вижу, войдя в дом Су, где сегодня вечером собирается Клуб радости и удачи, — мой отец.
   — Это она! Как всегда опаздывает! — восклицает он. И это правда. Все семеро, папа и друзья моих родителей, уже здесь. Всем им за шестьдесят, а то и за семьдесят. Они смотрят на меня и смеются — всегда опаздывает, все еще ребенок в свои тридцать шесть.
   Я стараюсь унять внутреннюю дрожь. В последний раз я видела их всех на маминых похоронах. Я была тогда совершенно убита и захлебывалась от рыданий. Сейчас им, должно быть, трудно себе представить, что мамино место может занять кто-то вроде меня. Один мой приятель сказал как-то, что мы с мамой похожи, что у нас одинаково изящные жесты, одинаковый детский смех и уклончивый взгляд. Когда я не без робости сообщила это маме, она с оскорбленным видом заявила: «Ты не знаешь даже сотой доли меня! Как ты можешь быть мною?» И была права. Как я могу заменить маму в Клубе радости и удачи?
   — Тетя, дядя, — повторяю я, кланяясь всем по очереди. Я всегда звала этих старинных друзей своих родителей тетями и дядями. И обойдя всех, подхожу к папе.
   Он рассматривает фотографии, сделанные Чжунами во время их недавней поездки в Китай.
   — Посмотри, — из вежливости говорит он, показывая на общий снимок американской группы, стоящей на лестнице с широкими ступенями. На этой фотографии нет ни малейшего признака того, что она была снята в Китае; с тем же успехом это мог быть Сан-Франциско или любой другой город. Но, кажется, папа даже не смотрит на фотографию. Такое впечатление, что ему это малоинтересно. Он и всегда-то был вежливо-безразличен. А теперь особенно. Какое же слово есть в китайском для обозначения безразличия из-за того, что вы не можете увидеть никаких различий? Это так выбила его из колеи мамина смерть, думаю я.
   — Взгляни сюда, — говорит он, показывая мне следующую невыразительную фотографию.
   В доме у Су оказываешься как бы под спудом тяжелых густых запахов. Слишком много китайских блюд приготовлено в слишком тесной кухоньке, слишком много ароматов, по отдельности восхитительных, спрессовано в один невидимый толстый слой. Я помню, как мама, входя к кому-нибудь в дом или в ресторан, принюхивалась, а потом произносила громким шепотом: «Я носом видеть и чувствовать липкий грязь».
   Я уже много лет не бывала у Су, но гостиная за это время нисколько не изменилась. Она в точности такая, какой я ее помню. Переехав двадцать пять лет назад из Чайнатауна сюда, в район Сансет, тетя Аньмэй и дядя Джордж купили новую мебель. Она вся еще здесь и даже выглядит почти новой под желтой пленкой. Та же полукруглая кушетка, обитая бирюзовым буклиро-ванным твидом. Те же журнальные столики в колониальном стиле, из массивных кленовых досок. Фарфоровая лампа с поддельными трещинами. Единственное, что меняется каждый год, — это длинный календарь из соломки, подарок Кантонского банка.
   Я помню эту обстановку, потому что, когда мы были детьми, тетя Аньмэй, чтобы уберечь от нас свою новую мебель, закрыла ее прозрачной полиэтиленовой пленкой. Родители брали меня с собой к Су на собрания Клуба радости и удачи. Мне, как гостье, поручали следить за младшими детьми, которых было так много, что по крайней мере один из них обязательно ревел, ударившись головой о ножку стола.
   — Ты ответственная, — говорила моя мама, и это означало, что если что-нибудь будет разлито, сожжено, потеряно, сломано или испачкано, отвечать придется мне. Независимо от того, кто это сделал. Мама и тетя Аньмэй в эти дни надевали смешные китайские платья с жесткими стоячими воротниками и вышивкой шелком на груди, изображавшей цветущие ветки. Мне эти платья казались слишком вычурными для настоящих китайцев и слишком нелепыми для американских вечеринок. В те дни, еще до того как мама рассказала мне свою куэйлиньскую историю, я считала, что Клуб радости и удачи — позорный китайский пережиток, вроде тайных сборищ ку-клукс-клановцев или боевых плясок индейцев под звуки тамтама на экранах телевизоров.
   Но сегодня ничего таинственного здесь нет. Тетушки радости и удачи одеты в брюки и яркие блузки с набивным рисунком, на ногах у них-разные варианты прочной прогулочной обуви. Мы все сидим за обеденным столом в столовой, под лампой, похожей на испанский канделябр. Дядя Джордж надевает бифокальные очки и открывает заседание зачитыванием протокола:
   — «Наш капитал составляет 24 825 долларов, то есть примерно по 6206 долларов на супружескую пару, или по 3103 доллара на человека. Мы продали „субару“, потеряв на ней шесть семьсот пятьдесят. Мы купили сто акций „Смит интернэшнл“, когда курс упал до семи. Приносим благодарность Линьдо и Тиню Чжун за угощение. Особенно удался суп из красных бобов. Встречу в марте пришлось отложить. Решение о следующей встрече было принято дополнительно. Мы скорбим об утрате нашего дорогого друга Суюань и выражаем соболезнования семье Каннина У. Представлено к рассмотрению, с почтением, Джордж Су, президент и секретарь».
   Так. Мне кажется, что сейчас они заговорят о моей маме, о чудесной дружбе, которой она их одарила, о том, что я приглашена сюда в память о ней и мне предлагается занять ее место за игральным столом, чтобы не пропала идея, пришедшая ей в голову жарким днем в Куэйлине.
   Но все лишь согласно кивают в знак принятия протокола. Даже папина голова спокойно покачивается вверх-вниз. И у меня возникает ощущение, что, занявшись новыми делами, они отложили мамину жизнь в сторону.
   Тетя Аньмэй поднимается из-за стола и неторопливо идет на кухню готовить ужин. Лучшая мамина подруга тетя Линь перебирается на бирюзовую кушетку и, сложив руки, наблюдает за мужчинами, все еще сидящими за столом. Тетя Иннин запускает руку в свой мешочек с вязанием и вытаскивает оттуда начало крошечного голубого свитера. При каждой встрече мне кажется, что она еще сильнее усохла по сравнению с прошлым разом.
   Дядюшки радости и удачи начинают обсуждать, какие бы акции им купить. Дядя Джек, младший брат тети Иннин, ратует за какую-то золотодобывающую компанию в Канаде.
   — Это надежная защита от инфляции, — авторитетно заявляет он. По-английски он говорит лучше всех, почти без акцента. Кажется, хуже всех по-английски говорила моя мама, но она всегда утешалась тем, что зато ее китайский самый лучший. Она говорила на мандаринском диалекте с едва заметным шанхайским выговором.
   — Разве мы не собирались сегодня играть в маджонг? — громким шепотом обращаюсь я к туговатой на ухо тете Иннин.
   — Потом, — отвечает она, — после полуночи.
   — Дамы, вы на собрании Клуба или где? — спрашивает дядя Джордж.
   После того как все единодушно голосуют за покупку акций канадской золотодобывающей компании, я отправляюсь на кухню, чтобы спросить у тети Аньмэй, почему Клуб радости и удачи начал вкладывать деньги в акции.
   — Раньше мы играть маджонг, победитель забирать все. Но выигрывать всегда одни и те же, и одни и те же проигрывать, — отвечает она. Она начиняет вонтоны (Китайские пельмени.): подцепляет палочкой кусочек приправленного имбирем мяса, выкладывает его на тончайший кусочек теста и одним плавным движением пальцев скрепляет края— получается крошечное подобие медицинского колпака. —У тебя нет удача, когда у кого-то есть умение. Потому мы давно решить делать вклад в акции. Для этого умение не надо. Даже твоя мама соглашалась.
   Тетя Аньмэй подсчитывает вонтоны на стоящем перед ней подносе. Она уже сделала пять рядов по восемь штук в каждом.
   — Сорок вонтоны, восемь человек, по десять каждый, еще пять ряды, — говорит она сама себе и продолжает свое дело. — Мы сообразили. Очень умно. Теперь мы все выигрывать и проигрывать одинаково. Мы можем получить удача на биржа. Теперь мы играть маджонг для удовольствия, всего на несколько долларов, победитель забирать все. Проигравшие получать остатки угощения! Так что каждому достаться какая-то радость. Умно, а?
   Я продолжаю наблюдать за тем, как тетя Аньмэй делает вонтоны. С такими быстрыми и умелыми пальцами не надо думать о том, что делаешь. Наверное, поэтому мама всегда возмущалась, что тетя Аньмэй никогда не думает о том, что делает.
   — Она неглупа, — сказала мама после одного случая, — но у нее нет хребта. На прошлой неделе мне в голову пришла отличная мысль. Я сказала ей, давай сходим в консульство и попросим документы для твоего брата. И она готова была чуть ли не бросить все дела и немедленно туда бежать. Но потом поговорила с кем-то. Кто знает, с кем? И этот человек сказал ей, что она может навлечь неприятности на своего брата в Китае. Этот человек сказал, что ФБР внесет ее в список и потом она до конца своих дней не оберется хлопот. Этот человек сказал, ты попросишь ссуду под дом, а они скажут, никакой ссуды; потому что ваш брат коммунист. Я ей сказала, да ведь у тебя-то уже есть дом! Но она все равно продолжала чего-то бояться. Тетя Аньмэй склоняется то в одну, то в другую сторону, — говорила мама, — и сама не знает почему.