Понесем так понесем. Набиваем шипы. А в среду вышли в город - батюшки, все, что можно, заклеено бумажными афишами розового цвета, из угла в угол, по диагонали огромными буквами (позвольте сразу переведу с немецкого) - ФУТБОЛ. В левом верхнем углу: "Ваккер. Бернбург", а в правом нижнем скромненько: "Красная Армия". Цена билета 2 марки.
   Ну, афиша и афиша, мы же их понесем, какая разница, что они нас обозвали "Красная Армия", они же без умысла, правда, получается как бы мы ЦДКА, а не команда артиллерийской воинской части, не очень-то и умеющая играть в этот самый футбол. Но мы же их понесем!
   И торжественный день первого после такой войны международного футбольного матча настал. Играл духовой оркестр. Офицеры и генералы заполнили трибуну. Немцы проходили через единственный столик, где продавались билеты, хотя войти на стадион можно было и со всех четырех сторон парка, где билетов не продавали. Мы надели выкрашенные пятнами в какой-то свекольный цвет майки, разноперые трусы, гетры и бутсы. Началась разминка.
   В воротах у нас стоял невысокого роста, очень прыгучий сержантик Павлик Мишин, акробат из московского цирка, один из ассистентов знаменитого Карандаша; он показывал чудеса, а били ему по воротам мы четверо, и было не стыдно за то, как мы это делали. Все немецкие мальчишки столпились за нашими воротами - хороший признак! Но кто такие пять-шесть остальных наших игроков, не знали не только немцы, не знали и мы сами.
   Не прошло и пятнадцати минут, как немцы привезли нашему Павлику три гола. Позор! И как-то так странно играют: все больше назад мяч отдают, а потом пас, рывок - и штука! После мы узнали: они с завода "Юнкерс", всю войну дома прожили и в футбол играть не прекращали. Они были командой, а мы только что из окопов выбрались, еще от пороха не отмылись.
   И тут Женя, тот самый, что стоял у истока этой авантюры, забивает приличный гол с левого края. 3 : 1. Нам что-то показалось, а точнее померещилось. Они забили "Красной Армии" еще три гола, и с понурой головой, матерясь, расходились наши офицеры с трибуны. А заплатившие по две марки немцы, наверное, вспоминали своего Геббельса и его пропаганду: футбола у русских не может быть! Откуда?
   Нам удалось через месяц сыграть с "Ваккером" вничью 2 : 2, но уже без афиш, без офицеров на трибунах и без того удивившего нас столика с билетами по две марки. А весь этот месяц мы готовились к первенству Группы войск и давали объяснения в СМЕРШе и комитете комсомола: кто заварил этот позор? Кто-то даже распрощался с комсомольским билетом: это и впрямь очень сильно смахивало на провокацию.
   Когда через много лет, штатский, я приехал в город Бернбург и был принят в магистрате, весь магистрат был выстроен в холле, и выступая у микрофона, бургомистр сказал: "Он в сорок пятом году пришел сюда с Красной звездой". Я нашелся и сказал: "Я и сейчас с красной звездой!" Невесть откуда ген патриотизма взыграл. Потом я понял: они чествовали никакого не писателя, а участника того исторического матча - легенды маленького города Бернбурга на реке Зааль - Бернбург ан Заале.
   А МОЖНО РУКОПИСЬ ПРОДАТЬ?
   Несут на рынок тетеньки
   Молочные бидоны,
   А я с платком и ботиками
   Хожу вокруг роддома.
   Разводятся, влюбляются,
   А ты - одна ответчица
   За то, что прибавляется
   Сегодня человечество.
   Что есть единица измерения писательской жизни? Вы скажете - жена. При какой жене Юрий Нагибин писал сценарий "Рахманинов"? Можно приблизительно ответить. А при какой тот же сценарий писал с ним Андрон Кончаловский ответить значительно труднее. Так вот, решительно нет, не жена, а книга есть единица измерения жизни писателя. Притом не просто написанная, а изданная книга.
   Вы принесли домой сигнальный экземпляр, а он пахнет типографской краской, сладчайшим запахом прогресса и лично вашего успеха, стихотворением Пушкина "Пророк", и домочадцы обступили вас и поздравляют, и книга бережно переходит из рук в руки, а тут уже и кто-то звонит по телефону - завидует.
   Как, чьи и сколько издавать книг - решалось в Большом Союзе на Поварской. Сколько эшелонов бумаги отдать на эпопеи Георгия Мокеевича Маркова и сколько оставить на эпопеи Петра Проскурина? Это были игроки на главном корте, остальные играли на боковых, а такая мелочь, как я, вообще без сеток и в расчет не бралась. Но сколько-то бумаги было и в распоряжении издательства "Советский писатель", неподалеку от господствующих высот, с которых литература простреливалась удобно, как боевиками в чеченских горах.
   Моя же очередная хилая рукопись годами пылилась в шкафу отдела русской советской поэзии, которыми - и шкафом, и отделом - заведовал Егор Александрович Исаев, поэт-лауреат, больше известный своей кипучестью и должностью, а не стихами.
   Книжек за всю мою жизнь вышло у меня примерно 15-16: по восемь стихотворения и отдельно - песни. Некоторые писатели расставляют свои пять-шесть книг, изданные десять-двадцать раз, обложкой, а не корешками анфас, и создается впечатление, что здесь живет автор большей части написанного человечеством за всю историю. Плохой фокус.
   Мне таким не похвалиться - книжки мои в большинстве своем выглядят сиро, даже убого, как похороны по третьему разряду. Да и не найти мне их все в моем захламленном дому для того хотя бы, чтобы посчитать. Выходили они, особенно четыре книжки в "Советском писателе", трудно. Придешь к Егору Исаеву справиться, как дела, а он или мимо пробежит, сверкнув красными глазами (плохо "просыхая", плохо высыпался), не заметит, а то буркнет на ходу:
   - Все хорошо у тебя, старик, относимся к тебе архиположительно!
   Тоже мне Ленин! Только что не картавит. Так рукопись второй моей московской книжки пролежала в шкафу 12 лет. А издай ее Исаев через год, может, я и песен бы с горя писать не стал? Так что - судьба?
   Давненько как-то, уж сам не знаю как, оказался я в Переделкине в компании молодых талантов за бутылкой на чьей-то снимаемой территории - тогда бывшие студенты Литинститута старались не покидать этого благословенного места, все-таки под бессонными абажурами Леоновы, Катаевы и Федины и делали здесь собственно советскую литературу. Был за столом и Егор Исаев. Но больше других выступал и кипятился такой Максаев, видимо, детский поэт, которому дорогу перешли лично Маршак и лично Чуковский.
   Он говорил примерно так:
   - Эти жиды полностью захватили детскую литературу. Ты погляди - Агния Барто, Корней Чуковский!
   - А Чуковский-то при чем?
   - Да жид он, знаем мы. Подкидыш.
   - Скажи еще Сергей Михалков.
   - И до этого доберемся.
   Я был тогда приезжим, вообще - никто, в драку не лез, но заметил: антисемиты, даже молодые, даже за пьяным столом, совсем не говорят, как все мужики, о женщинах - только о евреях!
   Такой дух стоял и в редакции Егора Александровича Исаева в издательстве "Советский писатель". Я мог бы пойти и в другое издательство - например, в "Молодую гвардию", но знал: там еще больше "спасали Россию" и самого Егора могли посчитать за еврея.
   А потом, с перестройкой, как-то поубавилось этого духа, и меня пригласил на беседу сам главный редактор "Совет-ского писателя" Массалитин, человек интеллигентный. Говорил о своем ко мне расположении, велел секретарше чай с печеньем и карамельками накрыть, мило поговорили. Вскорости его сняли. Не хищник!
   А Егор Александрович, уж ему лет 15 как на пенсию пора, гляжу, в другом издательстве трудится. Есть, есть у нас незаменимые люди!
   Была у меня все же в "Совписе" одна книжка стихотворений, "Мемуары" называется, которую не стыдно и кому подарить. Сделал ее сам главный художник издательства Володя Медведев. Приятные гравюры, хорошая бумага. Наверное, еврей. Почему я так думаю? А он женат на литовке, а может быть, и на эстонке. Подозрительно, верно?
   И вот совсем уж недавно, к юбилею, двумя изданиями вышла у меня как бы итоговая книга стихотворений "Жизнь" - оба издания пристойные: и ту, Издательского Дома Русанова, можно на полке обложкой к гостям поворачивать, а уж другая... Другую в Риге выпустили, как подарок клиентам своего "Parex"-банка. И мне часть тиража презентовали. Эта штучка и вовсе с золотым обрезом, как старинные книги, и вычитана хорошо - ни ошибочки. А золотой обрез даже и не в Латвии делали (там не могут!), а сшитую уже книжку в Швецию посылали. Спасибо Вам огромное, Нина Георгиевна Кондратьева! Целую тебя в щечку, Ниночка!
   Еще два слова о Егоре Исаеве можно? Как-то пригласили по телефону из Союза и меня прийти к памятнику Пушкину, в день его рождения венок возлагать, телевидение суетилось. Откуда ни возьмись, и Егор появился. Оглядел всех приглашенных - ни Георгия Мокеевича, ни Верченко, ни Сурова, а Таничи - есть, набежали, самозванцы! Лжедмитрии! Стал Егор Александрович впереди меня, такой уместный, такой импозантный на фоне великого Поэта, и президентским жестом ленточку на венке лично поправил.
   "КРАСНОЕ СОЛНЫШКО"
   В Кисловодске я появился не развлечения ради, а когда мои килограммы превысили возможности расширенного футболом сердца.
   Так хорошо писалось среди солнца и кислорода после московской суеты и забот. Я потому вспомнил этот город, что там провел много весен (я всегда приезжал в мае, после весенне-зимнего московского бесцветия) среди сирени и тюльпанов и первобытного запаха шашлыка с мангалов, расставленных мне на зависть там и сям в парке, и пирожных. Но я приезжал сюда как борец с весом и, значит, со всеми этими бубликами. Я был мастером спорта по этой борьбе - я побеждал.
   Репродуктор. Зеркало.
   Кресло и кровать.
   Десятиметровочка
   Жить да поживать!
   Солнечные зайчики,
   Вдоволь тишины,
   С детками и с предками
   Разъединены.
   То есть все по-прежнему,
   Только связь идет
   Через электричество
   И водопровод.
   В связке, над ущельями,
   Лазит кто не трус,
   Ну, а нам достаточно
   Вида на Эльбрус.
   Будто остановлено
   Дней веретено
   И твое владычество
   Вдруг отменено.
   Погляжусь я в зеркало
   Экое мурло!
   А в душе у пугала
   Ясно и светло.
   Далека владычица,
   Далека Москва,
   И солнечными зайчиками
   Прыгают слова.
   А с утречка - в горы, быстрым шагом. Обгоняя десять - тридцать - сто профсоюзников, на "Красное солнышко", а там - стакан козьего молока и еще выше. Попутчики присаживались на лавочке, поэт Женя Винокуров, например. И ожидали моего возвращения, тоже пьяные от утренней свежести, и кормили белок семечками.
   А потом приходил ко мне известный в городе человек - Борис Матвеевич Розенфельд, артист местной филармонии, книгочей и книжник, и приносил подборки редких журналов - "Весы", "Аполлон", "Столица и усадьба", "Перезвоны" и другие. В его библиотеке тысяч на десять единиц книги были подобраны одна к одной: весь Серебряный век, весь прижизненный Маяковский, Есенин, Северянин и так далее.
   Книжник он был всесоюзноизвестный, из тех, что обмениваются раритетами по переписке. Однажды в его собрании появился сам первособиратель Смирнов-Сокольский.
   - Я слышал, что у вас имеется "Мнемозина"?
   - Это правда. Можете подержать в руках.
   - Восторг! А запах! Готов предложить вам за нее две тысячи рублей. Новенькими. Как настоящие.
   - Я вам отвечу завтра. Вот только посоветуюсь с Михаилом Таничем. Не возражаете?
   - Завтра - я снова у вас в гостях.
   Завтрашний разговор.
   - Ну, что вам посоветовал ваш ребе?
   - Он сказал: не торопитесь. Так вы - человек, у которого есть "Мнемозина". Ни у кого нет, а у вас есть! А продав ее, вы будете человеком, у которого есть две тысячи рублей. Даже у меня найдутся две тысячи рублей - я же ни черта не ем!..
   А перед вечером мы сидели на симфоническом абонементе кисловодской филармонии, и оркестром дирижировал молодой Симонов, будущая звезда Большого театра. И говорили о Викторе Андрониковиче Мануйлове, самом большом ученом-лермонтоведе, с которым Боря дружил и который был частым гостем Кисловодска и Пятигорска. Боря Розенфельд - автор статей в Лермонтовской энциклопедии, так как и сам посвятил много времени теме "Лермонтов в музыке".
   А потом Борис Матвеевич начал выпрашивать у меня и собирать черновики стихотворений, написанных в Кисловодске. Год за годом все больше, и стал он консультировать многих, в том числе и меня, по теме "Михаил Танич". У него есть многое, чего нет у меня, считая, правда, что у меня нет ничего - я рву черновики. Но если когда-нибудь кто-то и займется моим творчеством (уже была одна такая аспирантка из Волгограда), то вот вам надежнейший адрес: Кисловодск. Директор Театрально-музыкального музея Борис Матвеевич Розенфельд. Он вечен.
   Последнюю книгу стихотворений, изданную "Parex"-банком в Риге, я подарил Борису Матвеевичу с надписью: "С уважением, главному лермонтоведу от слова Танич". Пусть и нескромно, но так уж вылетело!
   Я давно не езжу в Кисловодск - не та кардиограмма! Но мои молодые годы все бегут, обгоняя, тьфу ты, отставая от мускулистых и загорелых санаторников, пропуская вперед десять - тридцать - сто человек, одетых в стандартные "Адидасы".
   Как вспомню сейчас этот почти альпинистский подъем, так сразу дух захватывает, а дух я сейчас "запиваю" нитроглицерином.
   ЧИСТИЛИЩЕ
   Центральный Дом литераторов! Вожделенный для простых смертных клуб литературных небожителей, с дверьми, раскрытыми на две улицы - на Герцена и на Поварскую. Раскрытыми, увы, не для нас, писателей-тунеядцев, существующих на птичьих правах нечастых гонораров. Здесь, в Дубовом зале бывшего особняка графини Олсуфьевой, можно было среди дня встретить вальяжного антисемита Леонида Соболева в комбинезоне, с его офицерским заказом: триста водки и черная икра, и никаких тебе пошлых котлет по-киевски. Семитов, впрочем, тоже хватало. А вечерами на чей-то гонорар гуляли целые компании. В ресторане было пьяно, невкусно и дорого, но здесь решались серьезные вопросы: против кого дружим, куда едем, какой тираж? А у входа - всегда траурное объявление о чьей-то смерти.
   Не мог я, ну никак не мог прийти сюда с моей Лидочкой поужинать. Мало ли что вся страна поет мои песни, уже десятками, что такое, в сущности, песня? Дешевка, эфир - тьфу и нету. И ходили мы с голубушкой кой-когда в "Арагви", в "Узбекистан" - дал червонец швейцару, и ты уже полноправный член Союза шашлыков и хачапури!
   Однако именно здесь, в застолье этого ненавистного Дома литераторов, пригласили меня в Союз писателей. Добрый человек поэт Миша Львов спустился со второго этажа, как ангел, принес чистые бланки необходимых анкет (тебе пора!), и покатились мои путаные данные по пяти инстанциям этого почти масонского чистилища: секция поэтов Москвы, приемная комиссия Москвы, секретариат Москвы, секретариат России и уже, как Папа Римский, секретариат Большого Союза.
   Всюду напросвет глядели, разумеется, сомневались (рецензии Маргариты Алигер и Леонида Мартынова особо не церемонились с претендентом, но что-то вроде есть), однако благословили, представьте, всего при одном воздержавшемся. Чтобы я в каждом мог его заподозрить и на всякий случай всех ненавидеть. Что мне и тогда, и теперь удается в лучшем виде. И когда уж получил я впоследствии не понадобившийся мне членский билет Союза писателей СССР за № 7695 (представляете, сколько уж гениев набралось!), а вместе с ним и право приходить на хаш и хинкали в ресторан, мы продолжали с Лидочкой посещать "Арагви", где не надо было униженно проходить мимо цедеэловских овчарок на входе и бывших понятых в гардеробе. Боже, прости мне это злопамятство - я ведь ничегошеньки к ним не имею. Все мои претензии и всегда персонально обращены к усатому дьяволу в солдатском френче из города Гори, остальных всех уж он воспитал по образу своему и подобию.
   Помню, в глазах зарябило, когда пришел на секцию поэтов - столько знаменитостей, и качеством, и количеством. Вел заседание вальяжный, обложенный только что купленными в книжной лавке новинками маститый Ярослав Смеляков. С приклеенной в углу отвислой губы папиросой, скульптурный, он листал мою анкету. Процедил: "Да он еще и сидел!" - оказалось, что в его понимании это было похвалой - он и сам, бедолага, там досыта накувыркался. "Почитайте нам что-нибудь!" К этому я был готов, чего не сказать о трех не совсем удачно на нервной почве выбранных для чтения стихотворениях. Я тогда еще подавал надежды, учился. Учусь я еще и сейчас, но уже не подаю надежды.
   - Ну что ж, - поспешил Ярослав Васильевич, - и стихи он нам прочел пристойные. Я думаю...
   - Особенно два! - вякнул не к месту рядом с ним сидевший поэт Николаев, какой-то чин в секции.
   - Все три! - подвел черту Смеляков.
   Так счастливо окончилось мое первознакомство со столичными поэтами, большинство из которых я знал только по их книжкам. Да и рекомендации у меня были серьезные: категорические и, можно сказать, художественные - от Александра Межирова и Марка Соболя и коротенькая, сквозь зубы (Лариса Васильева попросила) - от Виктора Бокова. Все трое - по-теперешнему авторитеты. Поклон мой вам, люди хорошие, запоздалый, за поддержку.
   Конечно, я перестал быть отщепенцем, кустарем-одиночкой, стал членом, как бы даже передовым членом общества, но как был, так и остался никем для этого высоколобого собрания. Чужак. Выскочка. Песенник. Дешевка! Если и литература, то второго сорта. Вольно вам так считать, господа, а мы хором, всей страной будем петь мои песни. Вспомню, к слову. Было время, когда Римма Казакова, тогда секретарь Союза писателей, дама достаточно бесцеремонная и не очень жаловавшая нашего брата (под нашим братом имею в виду лично себя), вдруг прониклась уважением к Лене Дербеневу, автору множества известнейших песен. И ну его изо всех сил по делу, а не по блату, устраивать в Союз писателей, вот решила сделать богоугодное дело, и все.
   Не тут-то было! Ее товарищи - "гении" - выставили заслон: не пущать! И так и не приняли талантливого поэта в Союз.
   Сейчас совсем другие времена: соревнуясь между собой, разные союзы писателей наперебой набирают новобранцев. Российские - себе, московские себе. Надо осторожно обходить оба этих дома, а не то схватят под мышки - и в Союз. Вот потеха!
   Тюльпаны разводят
   Соседи мои, латыши.
   Весною восходят
   Тюльпаны - их песня души.
   Лилового цвета,
   Медового цвета,
   Голландских и финских кровей.
   Поползал по грядкам хозяин,
   Как тот муравей!
   И врыл флюгера,
   Чтобы скрипом пугали кротов,
   Прокормятся, чай,
   Без тюльпанов заморских сортов.
   И землю просеял сто раз
   Не земля, а халва,
   Чтоб даже травинка не вышла,
   Не то что трава!
   Когда я встаю спозаранку,
   Часу этак, может, в шестом,
   Зевая над чистым,
   Не тронутым мыслью листом,
   Я знаю: мои латыши
   Уже встали,
   И легок им труд!
   И надо трудиться,
   Трудиться, трудиться
   Тюльпаны взойдут.
   КОЛЕСО ОБОЗРЕНИЯ
   Близится к концу долгая моя дорога в дюнах. В дюнах, в соснах, в карцерах, теплушках, воронках, под конвоем, под ярким светом концертных софитов. Есть еще заначка жизненных сил, но все больше разных таблеток на тумбочке набирается, все менее охотно отзываюсь на суетные приглашения тусовок, и я понимаю - осталось немного.
   И охота забраться на продуваемую высоту какой-нибудь тригонометрической вышки в поле, из опоясывающих весь земной шар (занятие опасное - лазил, под тобою никакой опоры - ничего!), и оглядеть оттуда вехи своей долгой и все-таки, в общем, счастливой жизни. А еще проще и удобнее - увидеть ее с колеса обозрения ЦПКиО: житель-то я городской, московский!
   Начиналось все безоблачно и с ходу, с высокого старта: детство в семье одного из отцов знаменитого города, первые роли в драмкружке, похвальные грамоты, лидерство в дворовом футболе, почти равное славе, немка, скрипка, записочки от девчонок. Так быстро все это промелькнуло, что мне не вспомнить даже, чем я тогда питался. Да ничем, футболом единым.
   А потом, с четырнадцати лет и почти на всю жизнь - член семьи врага народа, сам - враг народа, пария, вынужденный прогибаться и таиться, врать в бесчисленных анкетах, несмотря на полную реабилитацию: года-то, там проведенные, никуда не денешь!
   Артиллерийское училище даже на войну не посмело выпустить меня лейтенантом, первого своего отличника, отдел кадров докопался до им же погубленного папаши. Фронтовые раскисшие дороги - раскисшие запоминаются больше, потому что именно по ним не катит сама наша противотанковая пушка "ЗИС-3" (даже пушка имени Сталина!). Ордена, контузия, госпиталь, наконец, город Берлин и речка Эльба. Так быстро в анкете не напишешь - там дата приема, дата увольнения, а здесь хоть и длинная, но лирика.
   Крутись, крутись, колесо, разматывай помаленьку мою запутанную жизнь! Тюрьмы, пересылка, этапы, вологодский конвой, лагеря. А в лагерях все перепробовал: лес валил, грузчиком два года на северном завозе был? Был. Рельсы из ледяной воды под сто граммов спирта тягал? Еще как. Доходил от голода и фурункулеза. Работал, не умея на счетах считать, бухгалтером. А потом принял связку ключей в крови - убили восемнадцатью ударами заточкой прежнего завстоловой. Смелости хватило! Недолго покашеварил и стал экспедитором технического снабжения - из города Соликамска возил все, что тайга требовала: запчасти, стройматериалы, горючее. Это запомнилось. Метель, большак, сорок пять градусов мороза, а ты сидишь сверху, на бензовозе; там у тебя к поручням ящички привязаны, а в них - звездочки к электропилам - дефицит, без них лесоповал остановится. Сидишь, как ребеночка, руками держишь. Потеряешь звездочки - потеряешь голову. Так и замерзаешь - от чайной до чайной. А в чайной - борщ горячий да водки стакан, а все выбегаешь: выглядываешь - не спиздили ли звездочки, будь они прокляты.
   А потом - шабаш, начальник: справочка, пять селедок и проездной литер домой. А дома-то нет, нелюбимая жена не ждала, значит, к маме. А мама сама жена врага народа, ну что ж, два врага - не так уж и много в одной необставленной комнате.
   Вот жизнь, никак ее коротко не пробежишь. Но уж скоро перевал. Еще поездить без билета из Орехово-Зуева в Москву, в той самой увековеченной Веничкой Ерофеевым электричке: Павлово-Посад, Фрязево, Кудиново, Купавна. А что делать, если у тебя в кармане всего рубль, а до вечера в Москве хоть булочку с чаем перехватить надо. Вот гонорарчик днем в какой газете перехватим - и назад, пожалуйста, как Савва Морозов, а не как Веничка Москва-Петушки, с билетом, с бутербродом, с гостинцами для семьи.
   Два-то раза всего и был женат, немного, несмотря на нормальный интерес к женщинам. Сорок четыре уже года счастья - просыпаться и видеть рядом с собой на подушке лицо любимой Лидочки, очей очарованье, - никакое другое рядом и не воображу - не подойдет! Всегда ей в моих глазах те же 18 лет. Это ли не зачеркивает все мое, хоть и стенографически записанное, лихолетье? Подходите, контролеры, требуйте штраф - за все годы рассчитаемся. Лидочка, до-стань кошелек!
   И давно уже посторонние на улице узнают, и кланяются, и автографы просят, и, главное, вижу - любят. Хоть и понимаю, что это результат телевизионного и газетного мелькания, все же радует: частичка-то малая и мне причитается. Хорошо заканчиваю. Правда, наверное, лучше плохо начинать, чем хорошо заканчивать. Но плохо начинать мне уже поздно.
   И любят, и говорят свое (кто только это выдумал?) - спасибо, что вы есть!
   И вот, хоть и без проблем, которыми озабочено большинство моих сверстников, пожилых людей, а все-таки не то чтобы заканчивается жизнь, это уж слишком сурово, человек-то я вроде как молодой, но годов много, и уходят они, прям как сквозь сито просеиваются.
   Как хочется жить,
   Высоко, безразмерно,
   Вдвойне!
   Вернуться к истокам,
   Когда нам любилось
   И пелось.
   Конечно, и в двадцать
   Хотелось нам жить на войне,
   Еще бы! Конечно!
   Но так, как сейчас,
   Не хотелось.
   Как хочется жить
   За небывшую юность, всегда,
   А жизнь - стометровка,
   Когда ее взглядом окинешь!
   Как будто на старте стою,
   А года
   По белым квадратам
   Уже набегают на финиш!
   СИСТОЛИЧЕСКАЯ ПАУЗА
   Сижу. Пишу. И н?а тебе - удар. Гол! И я в Склифе. Для непосвященных - это не из мира спорта, это "неотложка", институт Склифосовского. Инфаркт. Второй. Реанимация. Дело нешуточное. Лежишь, притороченный проводами к монитору, на котором борется со смертью твоя единственная надежда - сердце.
   Капельница - слева, капельница - справа, тревога - внутри. Пи-пи - в утку. Пейзаж закончен. Кардиограмма - аховская. Обход врачей, старший - крутой такой, по-нашему, по-лесоповальски, лепила. Уверенный в себе, авторитетный. Похож на спокойного автоинспектора, даже симпатичный. Я таким доверяю. Расскажите, доктор.
   - Значит так, - говорит. - Первый инфаркт у вас был задней стенки, а эта неприятность - на передней. Всего-то и есть две артерии. Плохо, что обе у вас поражены. Это как недолет - перелет, вилка, следующая неприятность будет с непредсказуемыми последствиями. (Перевожу для неинтеллигентов: следующая пиздец!)
   - Но может кардиограмма и соврать?
   - Гарантия! Отвечаю бутылкой коньяка.
   - За что же коньяк? Вот если бы вы пообещали что-то хорошее
   Надо, надо, доктора, оставлять больному надежду! - О, батенька, да у вас тут просветление в конце туннеля! - А пациент уже умер.
   Три дня в реанимации, похожей на преисподнюю, и наконец я в палате. Лидочка, радость моя, прорвалась со своими грейпфрутами и другими причиндалами. Счастье! И сердечко бьется, борется. И мысли всякие в голову стучатся. Сейчас друзья в очередь начнут в окошко камешками бросаться: "На кого похож, на меня? Да нет! А на кого? Ты его не знаешь!" (Анекдот.)