– Да, и такое добро бог посылает какому-нибудь ледачому человеку.
   – И не говори, Якиме. Я иногда смотрю на нее та аж заплачу. Чему бы тебе, милосердный боже, не послать ей талану та радости в сей жизни! Хоть бы когда-нибудь тебе усмехнулась или пожартовала, разве только с Марочком. А то всегда такая смутная та невеселая.
   Подобные разговоры часто повторялися между хозяевами. Дивилися ее постоянной задумчивости, но им, простодушным, и в голову не приходила настоящая причина ее. Они видели достаточную причину быть московкою, чтобы быть бесталанною. О роду и племени ее они как бы боялися с нею речь заводить, инстинктивно понимая, что у несчастного не должно спрашивать о его прежнем счастии.
   Поклон вам, грубые, простые люди! Вы бы своими расспросами заставляли ее врать и, значит, вдвойне страдать, потому что она не рождена была выдумывать небывалые исповеди своего сердца. Она была простое, натуральное, умное и прекрасное дитя природы. Она полюбила всей чистотою своего сердца уланского офицера за красоту его и ласковы речи. И когда он, ею наигравшися, бросил, как ребенок игрушку, то она, неразумная, только заплакала и долго, и до сих пор не может себе растолковать, как может человек божиться и после соврать. Для ее простой, девственной души это было не– удобовразумимо. А между людьми более или менее цивилизованными это вещь самая простая. Это все равно, что взять и не отдать.
   На рождественских святках хозяева поехали в село навестить своих знакомых, в том числе и отца Нила, и отца диякона, и весь причет церковный. Она осталася одна в доме. Челядь тоже отправилась в село на музыки, окроме старого наймита Саввы, который и дневал и ночевал в загороде с волами.
   Ее счастье было полное: она была одна, одна с своим счастливым сыном.
   Первое, что она сделала, проводивши хозяев и затворивши за ними ворота, – осмотрела внимательно весь двор, вошла в хату и засунула засов двери. Марко в это время спал. Она подошла к его колыбели, открыла простынку и смотрела на него, пока он проснулся.
   Потом взяла ребенка на руки и нежно, глубоко нежно поцеловала. Ребенок, как бы чувствуя поцелуй родной матери, обвил ее сухую шею своими пухлыми ручонками. Потом она одной рукой сняла со скрыни килым и разостлала его на полу, посадила на килым Марка и, отойдя шага на два от него, плакала и улыбалася на свое прекрасное дитя; потом села на ковер и взяла на руки Марка, нежно прижимая к груди своей.
   О, как она в этот миг была прекрасна, как счастлива, какая чудная, торжественная радость была разлита во всем существе ее!
   Что, если бы мог в это мгновение взглянуть на нее ее обольститель? Он бы пал перед нею на колени и помолился, как перед святою.
   Нет, его очерствелой, грязной душе недоступно подобное чувство.
   Долго она играла с ним, подымала его выше головы своей, ставила на пол, опять подымала и опять ставила, разговаривала с ним, смеялася, целовала его, плакала и опять смеялася. Словом, она играла с ним, как семилетняя девочка, пела ему песни, сказывала сказки, называла его всеми уменьшительными сердечными именами, и дитя, как бы симпатизируя радости своей счастливой матери, в продолжение дня ни разу не заплакало. И какое оно прекрасное было! Карие большие глазенки блестели, как алмазы, и в них много было сходства с глазами его прекрасной матери. Их оттеняли черные длинные ресницы, что и придавало им какое-то недетское выражение.
   Лукия и не заметила, как наступил вечер. Что ей делать? Нужно вечерять варить, а Марко и не думает о колыске, разыгрался так, что его и до ночи не уложишь. Хоть бы скорее кто из села пришел, а то приедут хозяева, что они скажут? Подумают, что она проспала весь день и весь вечер.
   Ворота заскрипели, и на двор въехали хозяева. Она отворила им двери, жалуясь на Марка, что не дает ей печи затопить.
   – Что же он делает? Все плачет? – спросила Марта.
   – Какое плачет! Целый день хоть бы скривился. Все пустує.
   – Ах ты, волоцюго, волоцюго! – сказала она, подходя к Марку. – Да ты ему еще и килым постлала.
   – Не лежит в колыске – все просится на руки.
   – Ах ты, непосидящий. Постой, вот я тебе дам! – И снявши кожух и свиту, она взяла его на руки и сунула ему в ручонки позолоченный медянык, гостинец отца Нила.
   Лукия принялася затоплять печь. А через несколько минут вошел и Яким в хату, обивая арапником снежную пыль с сму– шевой новой шапки.
   – Добрывечир! – сказал он, войдя в хату.
   – Добрывечир! – отвечала Лукия.
   – От мы, благодарить бога, и додому вернулися, – сказал он, крестяся. – А что наш хозяин дома поделывает? Плачет, я думаю, для праздника.
   – Где там тебе плачет! Целый день покою не дал бедной Лукии. Пустує, и цилый день пустує.
   – Ах ты, гайдамака! Смотри, как он обеими ручищами медянык загарбав! – И, положивши на стол узел, снимая свиту и кожух, заговорил как бы сам с собою: – Горе мне с этой матушкою Якилыною. На дорогу-таки та й на дорогу. Вот тебе и надорожился. А тут еще и дьяконица, и тытарша с своею слывянкою. Ну, что ты с ними будешь делать? Сбили с пантылыку, окаянные, та й годи! Лукие, покинь ты свою печь к недоброму! Иди-ка сюда.
   – А что ж вы будете вечерять, когда я печь покину? – обратясь к нему с рогачом в руках и усмехаясь, сказала Лукия.
   – Не хочу я вечерять сегодни, та и завтра не хочу вече– рять, и послезавтра. Та и стара моя тоже вечерять не хоче. Правда, Марто?
   – Вот видишь, какой разумный! Хорошо, что сам сытый, то думает, что и все сыты, а Лукия, может быть, целый день, бедная, ничего не ела.
   – Ну! ну! И пошла уже. С тобою и пожартувать нельзя.
   – Хорошие жарты выдумал.
   – Та ну вас, варить хоть три вечери разом, а я добре знаю, что не буду вечерять.
   – Ото завгорыть! Нам больше останется.
   – Пускай вам остается, – сказал Яким, садяся за стол. – А засвети, Лукие, свечку.
   Лукия засветила свечу и поставила на стол. Яким, развязывая узел, запел тихонько:
 
Та вырис я в наймах, в неволи,
Та не було доли николы.
Та гей!..
Ой вырис я в наймах, в дорози,
При чужому вози, в дорози.
Та гей!..
Та чужие возы мажучи,
Та чужие волы пасучи.
Та гей!..
 
   – Лукие! Брось ты там свою печь, – сказал он, развертывая большой красный платок. – Возьмы соби, дочко моя, бесталан– ныце, возьми та носи на здоровья! А вот и на очипок. А вот на юпку и на спидныцю. Возьмы, возьмы, дочко моя, та носы на здоровья. Ходы ты у нас не так, як сырота, а ходы ты у нас так, як роменская мещанка, как нашого головы дочка. Это поносыш – другого накуплю. Потому что ты у нас не наймычка, а хозяйка. Мы с старою за твоими плечами як у бога за дверьми живемо.
   – Возьмы! Возьмы, Лукие! – прибавила Марта. – Возьмы! Это мы для тебя у московских крамарей купили.
   – Да на что же вы покупали такое добро? – сказала Лукия. – Зачем было напрасно только деньги тратить!
   – Не твои, дочко, гроши – божи, бог дал, бог и возьмет. – И он передал ей гостинцы.
   Лукия, принимая подарки, кланялась и сквозь слезы говорила:
   – Благодарю! Благодарю вас, мои родные, мои благодетели.
   – Вот так лучше! – говорил весело Яким. – Ты нам уже, Лукия, послужи на старости, а мы, даст бог, понемногу с тобой рассчитаемся. Ты видишь, мы все люди старые, бог знает, что завтра будет. А у нас, ты видишь, дытына малая, одинокая. Ну, боже сохрани, моей старой не стане, куда оно денется!
   – Перекрестися! Что ты там, как сыч на комори, вищуешь!
   – А что ж, все в руце божей.
   Марта, укладывая Марка в колыбель, тихо проговорила:
   – Не слухай его, Марку, это он от тытаревой сливянки.
   – Что?.. – сказал протяжно Яким. – Как дам я тебе сливянку, так ты меня будешь знать!
   – Вот уже нельзя и слова сказать.
   – Нельзя.
   И в хате воцарилась тишина. Только Марта шепотом напевала колыбельную песенку, изредка поглядывая на сердитого Якима. Вскоре собралися все домочадцы. Вечеря была готова. Уселися все за стол в противоположной хате, кроме Якима, повечеряли и положилися спать. Через минуту на хуторе все спало.
   Не спал только старый Яким. Он сидел в светлице за столом, склонив свою серую голову на мощные жилистые руки.
   Долго он сидел молча, потом запел едва внятно:
 
Ой волы мои та половин,
Та чому вы не орете?
 
   Окончивши песню, он заговорил сам с собою:
   – Пойду! Непременно пойду чумаковать! Да и в самом деле, что я дома высижу с этими бабами! Кроме греха, ничего. То ли дело в дорози? Товарыство. Степ, могилы. Города, а в городах храмы божии. Базары, купечество! Подходит к тебе бородач пузатый. «Почем, – говорит, – чумаче, рыба? или соль?» – «По тому и по тому, господа купець». – «А меньше не можна, братець-чумак?» – «Ни, – говоришь, – господа купець!» – «Ну когда нельзя, так быть по сему». И гребешь соби червончики в гаман.
   Эх, чумацтво! чумацтво! Когда-то я тебя забуду? Нет, кончено, иду чумакувать, только дай бог дождать лета, а то я отут с бабами совсем прокисну.
   И, вставши из-за стола, он долго еще ходил по хате, потом остановился перед образами, помолился богу, достал псалтырь и прочитал псалом «Господь просвещение мое, кого убоюся». Потом начал сапоги снимать, приговаривая:
   – От бесталанье, некому и сапоги снять!
   Снявши сапоги, он погасил свечу и лег спать, читая наизусть молитву «Да воскреснет бог».
   Однообразно прошла зима на хуторе. Настал великий пост, отговелися, и пост проводили, и велыкодня святого дождали. На праздниках, когда хозяева уехали к отцу Нилу в гости, Лукия с своим сыном наедине повторила ту же самую сцену, что и на рождественском празднике, с тою разницею, что она теперь надела в первый раз новую юпку, сподныцу и на голову повязала шелковый платок. Все это подарки, как уже известно, старого Якима.
   Да еще после полудня на хутор зашел венгерец с разными кроплями и постучал в окошко, чем немало напугал увлеченную разговором с сыном Лукию. Она вскоре оправилась, отворила засов и впустила венгерца в хату.
   Венгерец, как известно, был в шляпе с широкими полями и сферической тульей, в широком синем плаще, с коробкою за плечами, с палкою длинною в руке и с длинными усами.
   Лукия пригласила его сесть на лаву, что он исполнил нецеремонно, сначала снявши коробку с плечей. А Лукия тем временем уложила своего Марущечка в колыбель и прикрыла простынею, бояся недоброго глаза. Потом обратилась к венгерцу и спросила:
   – Какие же у вас лекарства есть?
   – Лекарства? О, у меня всякие, разные есть кропли: и на зубы, и на голова, и на рука, и на нога – всякие, всякие кропли есть. Только, хорош фрау, деньга будешь не жалеть? – сказал венгерец, довольно нахально улыбаясь.
   – Ну, хорошо, а есть ли у тебя такое лекарство, чтобы от всяких болезней ребенку помогало?
   – О, как же! От разной болезни есть, разное, всякие кропли есть.
   И он раскрыл свою коробку, показывая ей пузырек за пузырьком с разноцветною жидкостию.
   – Вот эта от зуба, эта – голова, эта – лихорадка, эта – рука, эта – нога, эта – брушка немножко.
   – А нет ли у тебя семибратней крови? Она одна ото всех болезней помогает.
   – Есть, есть, зараз ищу!
   И он вскоре достал из коробочки завернутую в бумажке семибратнюю кровь. Это небольшие кусочки чего-то окаменелого, вроде мелкого ракушника, темно-розового цвета. А почему оно называется семибратней кровью, то этого и сами венгерцы не знают.
   – Что же будет стоить этот кусочек?
   – Этот два рубля и одна полтина.
   – А боже ж мой, что же мне делать? У меня только три копы.
   – Только один рубдя и одна полтин. Нельзя, немножко мало. Разве еще, хорошай фрау, румочка шнапс, понимаешь – водка, и немножко кушать.
   – Хорошо, и водки дам, и кушать дам, только уступи мне, ради бога, за три копы.
   – Хорошо, хорошо, отдаю. – И он подал ей кусочек волшебного медикамента.
   Она взяла его с благоговением, завернула в хустку и спрятала за образ. Достала медные деньги из сундучка, расплатилася с венгерцем и посадила его за стол, достала из мисныка восьмиугольную размалеванную пляшку с водкой и поставила перед ним. Поставила пасху, холодное порося и пирожки с сыром и со сметаной. Уставивши все это порядком, положила ему ручник белый, вышитый по концам красной заполочью, на колена и отошла к колыбели.
   Венгерец, хотя просил немножко шнапсу, однако выпил две рюмки залпом, а третью – после первого куска поросенка. Окончивши все, что было на стол поставлено, он вежливо раскланялся с Лукией, потом попросил огня, закурил свою фарфоровую трубку с кривым чубуком и начал собираться в дорогу. Взваливши коробку на спину, плащ на плечи, палку в руки, шляпу на голову, он еще раз раскланялся с Лукией и вышел из хаты.
   Лукия, проводивши венгра за ворота, возвратилася в хату, подошла к колыбели, открыла простыню, и, увидевши, что Марко спит, перекрестила его и едва коснулася губами его разгоревшейся щечки, бояся поцелуем разбудить его.
   – Теперь я, слава богу, спокойна, – говорила она про себя. – Теперь я хорошо знаю, что мой Марочко будет жив и здоров. Теперь у меня есть лечение от всяких немочей. А про счастье его я уже не сомневаюсь. Я вымолю у бога ему и век долгий, и долю добрую. Сказать ли ему когда-нибудь, что я его родная мать? Или никогда не говорить? – И она задумалась. – Нет, не скажу, никогда не скажу. Разве перед смертию на исповеди попу покаюся, а то никому в свете не скажу.
   И, говоря это, она убрала со стола после трапезы венгра, подошла к колыбели, посмотрела на сына, стала на колени перед образами и молилася со слезами о жизни и счастии возлюбленного сына.
   Солнце уже закаталося. Домочадцы с песнями возвратилися домой. Наконец ворота растворилися, и сами хозяева возвратилися домой.
   – А мы, Лукие, на дороге венгра встретили, – говорила Марта, входя в хату, – и я у него купила семибратней крови для нашего Марочка. Бог его знает, а може, что и случится, так вот у нас и лекарство есть. Что, он спит? – сказала она, понизив голос.
   – Спит, – отвечала тихо Лукия. – И здесь венгер был, и я тоже купила семибратней крови.
 
Ой гоп по вечери,
Запырайте, диты, двери,
А ты, стара, не журысь
Та до мене прыхылысь.
 
   Так припевал веселый Яким, входя в хату.
   – Цыть!.. Пьяный лобуре! – проговорила шепотом Марта, показывая на колыбель.
   Яким замолчал и, как бы испугавшись, снял шапку и начал креститься перед образами, потом молча разделся и лег на постель.
   – Ай да отець Нил, а бодай же ёго…
   – Цыть… – прошипела Марта.
   Яким замолчал, опустя голову на подушку, и вскоре заснул. Не замедлило и все живущее на хуторе последовать примеру Якима.
   …Весна быстро развивала зеленые ветви в Якимовом гаи. Черешни, вишни и все фруктовые деревья сверх зелени покрилися молочным белым цветом, а земля разноцветным рястом. Началися полевые работы. Яким выпроводил с пшеницею чумаков своих в дорогу, но сам не пошел чумаковать: боялся положить где-нибудь свои старые кости на чужине, в степи при дороге, как это нередко случается с записными чумаками.
   Проводивши чумаков, он усердно и смиренно принялся за свою пасику, говоря:
   – Где мне уже теперь по дорогам шляться та с купцами торговаться! Вот мое дело: вертоград та пчелки божии. Нехай молодые чумакуют.
   И он почти поселился в пасике. Раз в день заходил он в хату, и то только пообедать. Когда в пасике все было уставлено и убрано как следует, а пчелы еще не роилися, то он раскроет себе псалтырь и читает вслух с утра до ночи, от доски до доски, а когда язык устанет, то он доделывает новый улей, еще прошедшее лето начатый, или починивает старую серую свиту.
   Иногда приходила к нему в пасику старая Марта с Марком, и это был для него торжественный праздник. Вынималася часть меду из лучшего улья и со всеми ласками угощался дорогой гость, т. е. Марко.
   С наступлением весны Лукия с другою работницею неутомимо приготовляла гряды на огороде за гаем. И когда гряды были готовы и огородные овощи посеяны и посажены, она вскопала две грядки в гаи между деревьями, посадила цветов и каждый вечер поливала.
   Настало лето, настали жнива, настал, наконец, и день рождения Марка, ей одной известный.
   В тот памятный день она до рассвета пошла в свой цветник, нарвала самых лучших цветов, свила из них венок и, тихо вошедши в хату, так что и Марта не слыхала, положила венок на голову спящему Марку. Дитя от прикосновения свежих и влажных цветов проснулося и заплакало. Марта проснулася и увидела над колыбелью испуганную Лукию.
   – На что ты его разбудила? – спросила Марта.
   – Я не будила, оно само проснулося, я только венок ему принесла, потому что оно сегодня… – И она чуть-чуть не проговорилась.
   – На что ему твой венок? Только ребенка перепугала.
   Возьми его, повесь перед Варварою-великомученицею.
   Лукия молча взяла венок и повесила перед образом.
   В тот день был какой-то большой церковный праздник. Она позычила рубль денег у другой наймички и отпросилась у Марты в первый раз в село сходить, оделася в свою юпку, сподницу, повязала на голову шелковый платок, посмотрела в зеркальце, в стене вмазанное, и покраснела от удовольствия. И правду сказать, несмотря на пролитые ею слезы и претерпенное горе, сердечное и физическое, она все еще была красавица. Она все еще живо напоминала собою ту увенчанную пшеничным венком, ту счастливую царицу праздника Лукию. Простяся с Марком и Мартою, она пошла в село.
   Еще и во все звоны не звонили, когда она вошла в церковь. В церкви уже народу было довольно, и все до единого заметили незнакомую молодицу. Девушки и женщины шепотом спрашивали одна у другой: «Чия это такая хорошая молодыця?..» Она же, не обращая ни на кого внимания, поставила перед местными образами по свечечке и подала на часточку о здравии младенца Марка.
   После обедни она заказала молебен о здравии рабов божих Якима, Марты и младенца Марка. После обедни отец Нил вручил ей просфирку и просил зайти к нему пообедать.
   Она зашла. Матушка Якилына привитала ее, как свою родственницу, много расспрашивала о хуторянах, в особенности о Марке: здоров ли он, большой ли он вырос, вырезались ли у него зубки? и т. д.
   После обеда Лукия простилася с отцом Нилом и матушкой Якилыною, пошла на хутор.
   В селе долго об ней молва ходила между парубками и молодыми девушками, но никто не доведался, откуда она и кто такая.
   Возвратяся на хутор, она отдала поклоны от батюшки и от матушки старой Марте и Якиму, положила просфирку за образ до завтрашнего дня, полюбовалася на спящего Марка, сняла с себя праздничную одежу. Затопила печь в другой хате и при– нялася варить вечерю.
   Так прошел первый год пребывания Лукии на хуторе, так или почти так прошел и второй год без особенных приключений, разве только, что Марко начал произносить довольно явственно слово «мама». И, боже мой, сколько общей радости было! Его, бедного, как попугая, попеременно заставляли повторять магическое слово. По прошествии недели или двух старый Яким добился до того, что Марко начал выговаривать слово «тато». Старый Яким был в детском восторге. Он уже хотел его начать грамоте учить, только, к великому его горю, оказалося, что Марко не мог выговаривать ни одной буквы. А Марта каждый день ему мылила серую голову за то, что он понапрасно мучит бедную дытыну.
   Еще в конце того же года, как-то в воскресенье, после обеда, сидели они все трое под хатою и пробовали красно– бокие спасовские яблоки, а Марко перед ними ползал на шпо– рыше. Только они себе, пробуя яблоки, заслушалися Якима, а он им рассказывал уже в сотый раз, как он раз, идучи с Дону, у заднего воза колесо и л у ш н ю потерял. Они заслушались и не видят, что Марочко, вставши на ножки, и дыбает к ним, протянувши ручки и улыбаясь, произнося слова: «мамо», «тату». Какая же радость их была, когда они увидели идущего к ним Марка!
   Лукия затрепетала от восторга и бросилась к своему Марочку, взяла его за ручонку и подвела к внезапно осчастливленным старикам.
   Тут они принялися поочередно водить его около хаты и доводили до того, что Марко заплакал и сквозь слезы проговорил:
   – Мама кака.
   Старый Яким в восторг пришел от Маркового изречения.
   – Так их, так, сыну, – говорил он, – ишь, старые бабы, замучили бедную дытыну.
   Хотя он первый неутомимо мучил его первым уроком хождения. Да в этом же году осенью, по первой пороше, охотники, гонялся за зайцем, подскакали к самому хутору, и так как бедный заяц спрятался от собак на хуторе в гае, то неистовые псари решилися не оставлять бедного зверька и в гостеприимном хуторе.
   На этом основании они, подъехавши к воротам, стали громко требовать, чтобы им отворили ворота.
   Накинувши тулуп, вышел к ним сам Яким и спросил, снявши шапку, что им нужно.
   – Отворяй ворота, тебе говорят, старый хохол!
   Яким надел шапку и, не говоря ни слова, пошел обратно в хату.
   – Что там такое за воротами? – спросила его Марта.
   – Татары подступили, – отвечал он спокойно.
   Ворота, кроме засова, были замкнуты еще тяжелым шведским замком. Охотники, полагать надо, что были немного на– моча морду (термин из их же словаря). Спешились и начали ломать ворота; но труд был не по силам и только привел их в пущее бешенство. Яким вышел во второй раз, а за ним не утерпела, вышла Марта и Лукия. Один из охотников вскочил на двор через перелаз и бежал с поднятым арапником к Якиму. Но вдруг остановился как вкопанный и арапник опустил.
   Это был красивый, стройный юноша с едва пробившимися усами.
   Это был бездушный обольститель бедной Лукии. Он увидел ее и руки опустил в изумлении. Когда же пришел в себя, то вежливо сказал Якиму:
   – Ну, добрый старичок, когда не хочешь нас пустить на свой хутор поохотиться, то пусти, пожалуйста, в свою избу немного обогреться.
   – Милости просимо, – сказал Яким приветливо.
   – Пожалуйте на двор, господа! – крикнул он своим товарищам.
   Лукия узнала его по голосу, быстро воротилась в светлицу, взяла спящего Марка из колыски и вынесла в другую хату.
   – Что ты делаешь? – спросила ее Марта.
   – Они пьяные войдут в светлицу и разбудят его, бедного.
   Лукия не ошиблася: охотники вошли с шумом и огромной оплетенной бутылью в хату. Спросили довольно нахально закуски, уселися за столом и принялися мочить морды. Молодой корнет выпил только два стакана и больше не хотел пить. Он вопросительно осматривал хату и наконец спросил у Марты:
   – Почтенная старушка, я с тобой на дворе видел еще одну женщину; кто она у вас такая?
   – Это Лукия, наша наймичка.
   – Так это колыбель, должно быть, ее ребенка?
   – Нет, это наша дытына!
   – Куда же спряталась твоя работница? Ведь мы не звери, чего она испугалась! – Так спрашивал чернобровый, со вздернутым фиолетовым носом и длинными усами охотник. Это был эскадронный командир уланского полка.
   – Она в другой хате порается.
   – Нельзя ли, голубушка, взглянуть на твою работницу? Она, кажется, недурна собою, – сказал тот же ротмистр, покручивая усы.
   – Такая же, как и другие люди. Да ей теперь и некогда, – отвечала Марта.
   – Закуримте трубки, господа, да марш! Я думаю, кони порядочно продрогли. Старушка, одолжи-ка нам огонька.
   Марта зажгла им свечу. Охотники закурили разнокалиберные трубки, вышли из хаты. За ворота проводил их Яким и, пожелав им счастливого полюванья, возвратился в хату.
   Лукия, по уходе непрошеных гостей, тоже вошла с плачущим Марком, уложила его в люльку, окутала и стала качать, тихонько напевая какую-то песню. Марко замолчал и вскоре заснул.
   Яким долго молча сидел за столом, облокотясь на руки, и наконец едва внятно заговорил:
   – Бог его святый знает, когда эти уланы от нас уйдут? Прогневали мы милостивого господа; вот уже четвертый год стоят да и стоят. Как будто навеки тут поселились. И что тот дурень турок думает, хоть бы войну скорее начал. А там бы, может, бог дал бы, и улан от нас вывели на войну. А то даром только хлеб едят, благо дешевый. Ну, да хлеб бы еще ничего, у нас его, слава богу, немало. А то грех, да и только, с ними! Теперь хоть бы и наши Бурта – велико ли село? А люди добрые говорят, что уже третью покрытку покрыли.
   Лукия вздрогнула.
   – Да, третью покрытку! Шутка ли? Каково же отцу и матери бесталанной? А им, горемычным? Пропащие, пропащие навеки!
   Лукия тихо заплакала.
   – Плачь, моя доню! Плачь! Ты еще, слава богу, хоть московка, все-таки не покрытка. У тебя еще осталася хоть добрая слава! А у них, бедных, что осталося? Позор, и до гроба позор!
   В продолжение всего этого монолога Марта сидела на скрыне, подперши старую голову руками. Потом и она заговорила:
   – Так, Якиме, так. Вечная наруга. Вечное проклятие на земли. А на том свете что? Огонь неугасимый! Сказано – блудница!
   – Ото-то и есть, что ты глупая баба, стоишь в церкви, а не слышишь, что отец диякон в евангелии читає!
   – А что ж он там читає?
   – А то, что господь прощает всех раскаявшихся грешников, даже и блудницу.