– Правда! Правда, Якиме! А вот и Мария Египетская… как ты читаешь в житии…
   – Вот то-то и есть, а преподобалась же? Не плачь, дочко Лукие. Тебе нечего плакать. Ты мужнина жена, пускай плачут да молятся вот те бесталанницы. А уж ты и без мужа найдешь кусок честного хлеба… Айв самом деле, давайте пообедаем, а то за тымы уланамы и пообедать не удастся.
   Лукия молча накрыла стол чистой скатертью, поставила солонку и положила хлеб и нож на стол. Яким, перекрестясь, начал резать хлеб на тонкие куски, сначала сделав ножом крест на хлебе. Богу помоляся, села за стол Марта, а Лукия стала наливать борщ в миску.
   Заяц, на беду свою, выскочил из хутора в поле в то самое время, как Яким затворял калитку и желал охотникам доброго полюванья. Охотники, увидя косого врага своего, закричали: «Ату его!» – и помчалися вслед за борзыми. Только снежная пыль поднялася.
   Один охотник, проскакав немного, отстал от товарищей, остановил коня, постоял недолго, как бы раздумывая о чем-то, потом махнул нагайкой и поворотил коня по направлению к Ромодановому шляху.
   Охотник этот был молодой корнет, которого мы видели в хате пьющего водку стаканом. Но это в сторону: можно и водку пить, и честным быть. Одно другому не мешает. Молодому корнету, как кажется, вино (а может быть, и воспитание) помешало быть честным (потому что он по породе благородный).
   Долго он ехал молча, как бы погрузясь в думу.
   О чем же он думал, сей благородный юноша? Верно, он вспомнил прошлое, былое. Верно, он вспомнил свой проступок перед простою крестьянкою – и совесть мучит молодую и уже испорченную душу. Ничего не бывало! Он по временам говорил сам с собою вот что:
   – Фу ты, черт побери, как она после родов похорошела! Просто бель фам. – Молчание. – Жаль, не видал мальчугана, а должен быть прехорошенький. Я помню его глазенки, со– вершенно как у нее. – Опять молчание. – А что, если на досуге начать снова? Далеко, черт возьми, ездить – верст тридцать по крайней мере! А чертовски похорошела! И зачем она, дура, бежала из своего села? Смеются… Эка важность! Посмеются да и перестанут. – Опять молчание. – Ба! Превосходная идея! Эскадрон один в этих двух селах! Решено! Жертвую Мурзою ротмистру, пускай меня переведет в третий взвод, а он квартирует в этом селе, как бишь его – Гурта, Бурта, что ли? Браво! Превосходная мысль! Я тогда могу бывать каждый день на хуторе. Превосходно! Ну, моя чернобровая Лукеюшка, закутим! Вспомним прежнее, былое! Марш, нечего долго раздумывать!
   И он пустился в галоп. Проскакав версты две, он дал лошади перевести дух и опять заговорил:
   – Хорошо! А как же я расстануся с братьями-разбойниками? Ведь день, другой, пожалуй, неделю, можно поесть рябчиков, а там захочется и куропатки! Впрочем я могу каждую неделю, по крайней мере, навещать свою удалую братию один раз. Оно будет и разнообразнее, и, следовательно, интереснее. Решено! Ведь в этих случаях жертва необходима! Неси меня, мой борзый конь. И он сильно ударил нагайкой по ребрам своего борзого коня.
   Конь полетел быстрее и быстрее, почуя близость знакомого села. И в широкой, покрытой снегом долине показалася синяя полоса. Это было село, родное село Лукии.
   Он проехал шагом царыну и легкой рысью въехал в село. Первый живой предмет, попавшийся ему на глаза, это был пьяный мужик, едва державшийся на ногах. Корнет узнал в нем отца Лукии.
   – Здравствуй, почтеннейший! – сказал корнет, приостанавливая коня.
   – Здравствуйте, ваше благородие, – едва проговорил мужик, снимая шапку.
   – А я ведь отыскал твою Лукеюшку!
   – Она теперь не моя, а ваша, ваше благородие.
   И, сказавши это, нахлобучил свою порыжелую шапку на глаза и побрел, шатаясь, к своей давно уже не беленной хате.
   Корнет посмотрел вслед ему и проговорил:
   – Глупый мужик, а туда же рассуждает.
   И, подбоченясь, поехал шагом вдоль села.
   А глупый мужик, не рассуждая, пришел в свою нетопленую хату, посмотрел на голые стены и, как бы отрезвясь, снял шапку, перекрестился три раза и лег на дубовой, давно уже не мытой лаве, говоря как бы сквозь сон:
   – Вот тебе и постели, старый дурню! Не умел спать на перине – теперь на лаве! под лавою! в помыйныци! на смитны– ку! в калюже с свиньями спи, стара пьяныце! О господы! Господы, твоя воля! А, кажется, такая тихая, такая смирная была! А вот же одурила, одурила мою седую голову!
   И он, не подымая головы, навзрыд заплакал.
   В хате было пусто, холодно, под лавами валялися разбитые горшки и растрепанный веник. От стола и ослона только остатки валяются по хате. А от другой лавы и остатков не видно, кочерги, макогона и рогача тоже не видно около печи, а в печи зола инеем покрылася. Пустка! Совершенная пустка! А недавно была веселая, белая, светлая хата. Куда же девалась скромная прелесть простой мужицкой хаты?
   Посрамление своего единого дитяти, своей Лукии, не пережила престарелая мать. Она плакала, плакала, потом захворала и вскоре умерла. Старик, похоронивши свою бедную подругу, не устоял против великого горя, начал пить и в два года пропил все свое добро, уже добивался до самой хаты.
   Такие-то бывают иногда последствия минутного увлечения.
   Старик долго еще бормотал, полусонный, и наконец замолк. Немного погодя мышь из норки выбежала на середину хаты, повертела головкой и, вероятно, заметила спящего на лаве хозяина, повернулася назад, еще раз осмотрелася и скрылася в норку.
   На хуторе дни проходили без особых приключений. Марко вырастал не по дням, а по часам. У него прорезалися зубки без особых припадков, как это бывает с другими детьми. Он стал уже ходить по хате без помощи ослона или лавы, и, целые часы глядя на его походку, любуяся, старый Яким давал ему разные названия, как-то: гайдамака, чумак, запорожец, и однажды нечаянно назвал его уланом, отчего Лукия вздрогнула, побледнела и вышла из хаты, а Марта, не замечая смущения Лукии, вскрикнула на Якима:
   – Перекрестися, божевильный! Какой он у тебя улан! – И, взявши Марка на руки, целовала его, крестя и приговаривая: – Укрой и сохрани тебя матерь божия от всякой злой напасти. – И, лаская, укладывала его в люльку.
   Лукия возвратилась в хату, Марко уснул, и тишина водвори– лася в хате.
   Неделю спустя после описанной нами сцены, после обеда Яким по обыкновению отдыхал, Марта тоже на печи дремала, а Марко, вооружась арапником, нарочно для него сплетенным Лукиею, бегал от стола до порога и от порога до стола, размахивая своим арапником. Лукия молча любовалася своим сыном. Она с чувством тихого восторга смотрела на него и не знала предела своему счастию. Ей послышалось, что наружная дверь заскрипела. Она вздрогнула. Через минуту створилася дверь в хату и вошел в охотничьем наряде корнет.
   Лукия вскрикнула, схватила Марка и выбежала из хаты. Он выбежал за нею, но не мог ее догнать. Лукия спряталася в клуне, куда он побоялся войти, потому что там были молотники.
   Походивши немного по двору, он вышел за ворота и, севши на коня, поскакал в поле.
   Дремавшая Марта соскочила с печи и, не видя в хате ни Марка, ни Лукии, переполошилась. За нею проснулся и Яким, и оба, не понимая, что случилося, смотрели друг на друга.
   – Где Марко? – спросила Марта.
   – Не знаю! – отвечал Яким.
   – Кто тут кричал в хате?
   – Не знаю! – отвечал Яким.
   – Ты никогда ничего не знаешь! – почти крикнула Марта и вышла из хаты.
   – А ты так хорошо знаешь, когда едят да тебе не дают, – сказал Яким, медленно подымаясь с постели.
   Марта вошла в другую хату, и там нету ни Марка, ни Лукии. Она вышла во двор и встретила из клуни идущую перепуганную Лукию.
   А Марко, бедняжка, посинел от холоду и прегромко плакал.
   – Ты бога не боишься, Лукие? – кричала Марта. – Ну, как таки можно бедное дитя выносить на такой холод. Видишь, как оно, сердечное, посинело? Дай его мне. И что это тебе в голову пришло, скажи, ради матери божои?
   – Я испугалася, – едва проговорила Лукия.
   – Какого ты там рожна испугалася?
   – У нас был в хате…
   – Кто у нас был в хате?
   – Улан, кажется, – шепотом проговорила Лукия.
   Они вошли в хату.
   – Что там такое случилося с вами? – спросил Яким.
   – Лукия говорит, что у нас улан был в хате!
   Яким засмеялся и спросил:
   – А волка не было с уланом?
   Лукия на его остроту не отвечала.
   Марка кое-как успокоили. И старый Яким снова, усмехаясь, заговорил:
   – Ну, скажешь, Лукие, какой это к нам улан приходил: рудый, серый и волохатый? А бодай же тебе, Лукие. От насмешила, так так!
   И он простосердечно захохотал.
   Лукия молча улыбалася. А Марта, качая люльку, шепотом говорила:
   – Цыть! Дытыну розбудишь своим проклятым хохотом. Оно, бедное, только что глазки закрыло.
   – Да как же тут не смеяться? Вовкулака, или тот, как его, улан рудый, в хату заходил.
   – Та пускай себе и заходил, только ты замолчи, – сказала Марта, не переставая качать люльку.
   Не проходило дня, чтобы старики не подтрунили над бедною Лукиею, и это продолжалося до тех пор, пока не посетил их корнет в другой раз.
   А это случилось ровно через неделю.
   Старики и Лукия тешилися Марком, как он таскал за собой повозочку, Лукиею же сделанную из редьки, и погонял сам себя нитяным арапником. И только что он прошел от стола до дверей, как дверь отворилася и в хату вошел корнет и чуть не свалил с ног чумака Марка.
   Лукия бросилась к ребенку, схватила его и бросилась из хаты. Марта выбежала за нею, а корнет, снявши шапку, поздоровался с Якимом.
   – Доброго здоровья, – отвечал Яким, вставая.
   – Что это они у тебя такие дикие?
   – Да что, добродию! Сказано – бабы. А бабы и козы – все равно, скачут, когда завидят человека. Дуры хуторяне, никакого звычаю не знают.
   – А я сегодня поохотился немного да и тебя, старина, навестил, – сказал он, садясь на лаву.
   – Покорно благодаримо, просимо – садитесь. Не угодно ли будет пополудновать у нас по-простому? Вы, я думаю, на своей охоте проголодались?
   – Да, весьма не помешало бы. Я таки порядочно голоден. С утра ничего не ел.
   – Ото-то ж! Посидите ж часть времени, а я пойду отыскать своих диких хуторянок.
   И он вышел из хаты.
   Корнет, оставшися наедине, прошелся раза два по хате и остановился около люльки.
   – Ба! Превосходная мысль! – прошептал он и, вынув из кошелька червонец, положил под подушку в люльку, и только что уселся на прежнем месте, как вошла Марта в хату, молча поклонилася гостю, достала чистую скатерть, накрыла стол и начала молча приготовлять полдник.
   Через несколько минут вошел Яким в хату, говоря:
   – Хоть кол на голове теши, не хочет войти в хату, да й только!
   – Кто это не идет в хату? – спросил охотник.
   – Да наша наймичка, такая глупая, как будто людей отродяся не видала.
   – А не йдет, так и пускай себе не йдет, – сказала Марта, – мы и без нее управимся.
   Приготовивши все для полдника, она вышла из хаты.
   – Прошу вашои милости, садитеся за стол та полуднуйте, что бог дал! – сказал Яким, садяся на ослоне.
   – Ах да, я и забыл. Ведь у меня есть роменская кизлярка! – И он вынул из охотничьей сумы бутылку с водкой и поставил на столе.
   – Не извольте трудиться, ваша честь. У нас, правда, есть и своя, да мы с старою мало употребляем, то и добрых людей иногда забываем потчевать.
   И он хотел встать, но охотник удержал его:
   – Постой! постой, дядя! Ведь у вас не такая, у меня ведь настоящая кизлярка. – И он вынул серебряную чарку из сумы.
   – Не знаю, не случалося пивать такой. А всякие вина перепробовал на своем веку.
   – Так вот попробуй, дядя, – сказал охотник, подавая старику чарку.
   – Попробуем, что там за кизлярка! – сказал он, принимая чарку и крестясь. – Господы благословы!
   Выпивши водку, он немного помолчал и проговорил:
   – Нечего сказать, хорошая водка. А дорога?
   – По цалковому бутылка.
   – О, цур же ей, когда так! У нас на карбованець видро купыш.
   – Купишь, да не этакой!
   – Э, все одинаково, лишь бы назавтра голова болела.
   И они молча принялися закусывать колбасу и холодное свиное сало, до которого, впрочем, охотник не прикасался. Невежа не знал, что холодное свиное сало лучше всякого патефруа. А впрочем, о вкусах спорить нельзя.
   Охотник кстати привел поговорку, что по одной не закусывают. Потом другую, что без тройцы дом не строится. Потом еще и еще поговорку, а за поговоркой, разумеется, наливалася и выпивалася чарка, так что не прошло часа, а в бутылке уже было пусто, как у пьяницы в кармане.
   Они стали говорить громче и быстрее. Охотник наговорил Якиму много любезностей, почти великосветских, и между прочим вот какую:
   – А ты мне, дядя, с первого разу понравился. Помнишь?
   – Помню, – отвечал Яким. – А вы мне так попросту совсем тогда не понравились. А теперь так вижу, что ты человек хороший.
   – Вот то-то и есть! Ты раскуси-ка меня, дядя, так не то увидишь!
   – Нет, я кусать тебя не буду, а знаёмыться милости просимо.
   – Ведь я, правду тебе сказать, для тебя и в ваше село на квартиру перешел, чтобы только к тебе в гости ездить.
   – Благодаримо, благодаримо! Марто! – крикнул он, вставая со скамьи. – Пряжи яешню с колбасою! Давай видро вы– стоялки. Не знаешь, старая баба, какой у нас человек сидит!
   – Полно, полно, ничего не надо, дядя! Я сейчас уеду.
   – Уедешь, только не сейчас, я тебе еще покажу нашего Марка.
   – А кто это такой ваш Марко?
   – А наша дытына. Разве ты и не знаешь, что у нас и сын есть? – И он пошел к двери, бормоча: – Вот я вам дам, вражи бабы! – И он вышел за двери.
   Через минуту он внес на руках в хату плачущего Марка, а за ним вошла и Марта.
   – Посмотри! посмотри! – говорил он. – Какое нам добро господь на старости послал! На, забавляй его по-своему, – и он передал Марка Марте.
   – Иды, иды, гайдамака, сякий сыну такий! – И он рассказал охотнику историю успокоившегося Марка.
   Охотник рассеяно выслушал рассказ Якима, сказал:
   – А кто же его настоящая мать?
   – А бог ее знает! Уповать надо, покрытка какая-нибудь, бесталанница!
   – У тебя все покрытки! А может, и честная женщина, только бедная, – сказала Марта.
   – А может, и честная. Бог ее знает. Куда же вы? – сказал он, обращаясь к охотнику. – Погостите, бога ради, вы у нас и то редко бываете. Стара! Выстоялки! Яешни!
   – Благодарю тебя, дядя. Буду часто бывать, только сегодня не держи: не могу, дома есть дело.
   – А коли дело, так и дело. Как волите, сами лучше знаете. А хорошо б попробовать еще нашои выстоялки.
   – Нет, благодарю. В другой раз. Прощай, дядя. – И он вышел из хаты.
   Яким, проводивши за ворота дорогого гостя и в сотый раз повторив просьбу не минать их хутора, возвращался в хату, бормоча про себя:
   – Притча во языцех! Вот тебе и москаль! Вот тебе и улан! Да дай бог, чтоб и хрещеные люди такие рослы на божьей земле. Молодец, нечего сказать. И где он такую дорогую водку покупает? Говорит, в Ромнах. Надо будет поехать в Ромен та достать такой водки, чтоб не стыдно было, когда в другой раз заедет. Так, я думаю, не достанешь. Паны всю выпили. Ну, уж за этими панами нашему брату просто некуда деваться. А что ж, ведь и он тоже пан, хоть и московский, а человек хороший, очень хороший человек. Хоть бы и у нас таких панив наснять. А что, на Москве тоже растут паны?
   И, задавши себе такой хитрый вопрос, Яким, шатаясь, вошел в хату.
   Лукия, перестилая ввечеру постельку Марку, нашла под подушкою червонец и сейчас догадалась, что это было дело его нежного папаши, взяла его в руки и не знала, что с ним делать. Подумавши немного, она опустила его в пазуху и молча продолжала свое дело.
   Охотник сдержал свое слово: он каждую неделю исправно два и три раза посещал хутор, только без всякого со стороны сердечной поощрения. Поил Якима кизляркою, а Яким его потчевал десятилетнею выстоялкою. Тем и кончалися его визиты. Лукия всегда убегала из хаты, когда его только завидит, а он был до того скромен или лукав, что никогда ни слова не сказал старикам про их наймичку. Как будто он ее никогда и не видал.
   Любовался всегда своим Марком, как совершенно для него посторонний, привозил ему всегда пряники, а иногда и другие гостинцы, чем и успел приласкать к себе дитя. Так что, бывало, когда он входил в хату, то оно бежало к нему навстречу, протягивая ручонки, и кричало:
   – Да-да.
   В великом посту, когда старики говели и с пятницы на субботу осталися ночевать у отца Нила, чтобы не проспать заутрени, корнет перед вечером приехал на хутор. Он знал, что старики в селе и ночевать не будут дома. Оставил с денщиком своего коня, а сам прокрался, как вор, на двор и потом в хату.
   Лукия в это время играла с Марком и, когда увидела его в хате, то вскрикнула и чуть ребенка из рук не уронила.
   Они молча остановились друг перед другом. Марко протянул к нему ручонки и сказал свое обычное «да-да». Но «да-да» не отвечал ни слова на привет Марка. А Лукия схватила его ручонки и прижала к себе.
   Долго продолжалося молчание. Наконец он заговорил:
   – Скажи, Лукеюшка, за что ты меня не любишь, зачем ты от меня прячешься всякий раз, когда я сюда приеду?
   Лукия молчала.
   – Я мучуся! Я страдаю! Я умираю без тебя, цветочек мой прекрасный, мой розан ненаглядный. Проговори хоть одно слово, хоть взгляни на меня!
   Она взглянула на него, но не проговорила ни слова.
   – За что я тебе вдруг немилым стал? Вспомни ты темный сад и те короткие сладкие минуты, что мы проводили с тобой.
   Она опять взглянула на него, и из прекрасных ее карых очей покатилися крупные слезы.
   – Чего ты плачешь, моя прекрасная? Или тебе стало жаль прошлого? Что ж, от тебя зависит, начнем снова.
   Она плюнула ему в глаза.
   – Не сердися, моя крошечка, я тебе всего, всего себя, всю жизнь свою тебе отдам.
   Лукия с омерзением отворотилась от него, подошла к двери и, отворивши дверь, громко крикнула:
   – Катре!
   – Не зови никого, побудь со мною наедине, я тебе всю правду, всю истину скажу. И ежели есть у тебя хоть искра чувства, ты извинишь меня!
   Между тем вошла в хату, со скалкою в руках, дюжая Катря.
   – Катре, голубочко, побудь с этим паном, а я вынесу Марка в другую хату, а то он его боится и плачет.
   И с этим словом она вышла из хаты. Через минуту она возвратилась, держа в руке червонец. Подошла к нежному своему обожателю и, подавая ему червонец, сказала:
   – Марко и без твоих червонцев богат, возьми.
   Он отодвинул ее руку. Она бросила ему червонец на пол и вышла их хаты.
   Он поднял червонец, повертел его в руке, как бы раздумывая, что с ним делать.
   – Вот тебе, голубушка, – сказал он Катре, подавая ей червонец. – Только ты пособи мне ее уломать.
   Катря, взявши червонец, проговорила:
   – Какой хорошенький дукачик! Что ж это у него дирочки нету? Как же его носить? Вот теперь если б доброе намисто.
   – И монисто куплю, только ты уломай ее.
   – Добре, уломаю.
   И он вышел из хаты.
   – За что это он ломать просил? – спросила Катря у входящей Лукии.
   – Не знаю, – ответила она.
   – Посмотри, какой хорошенький он мне дукачик подарил.
   Лукия взглянула на червонец и не сказала ни слова. Катря вышла, а Лукия осталася в светлице и всю ночь проплакала.
   В субботу после вечерни старики возвратилися домой и не могли нахвалиться гостеприимством своего знакомого охотника. Он их после обеда от отца Нила зазвал к себе на квартиру, и чем он их не угощал? И чаем, и сахаром, и всякою всячиною, так что всего и не упомнишь. Одно только Марте не понравилось, что у него везде табак: и на столе табак, и на окнах табак, и на лаве табак – везде табак. Она думала, что у него и чай из табаку, а потому-то съела кусочек сахару, другой спрятала для Марка, а до чаю и рукой не прикоснулась. Еще две вещи ей сильно не понравились: это собака на постели и денщик, такой старый, оборванный, грязный, на ру– как грязи, что и вихтем не отмоешь. И еще чудно: он уже сывый, а он ругает и все кричит: «Эй, малый!» А может, это по их московскому звычаю так и следует, бог там их знает?
   Посещения его продолжались по-прежнему, и по-прежнему без успеха. Он часто дарил разные безделушки дебелой и простоватой Катре. А та по простоте своей говорила ему, что Лукия каждый день и ночь за ним плачет и что даст бог ве– лыкодня дождаться, тогда можно будет просто в церковь да и «Исайя, ликуй».
   Пост был в исходе. Нужно было и Лукии отговеться. Как же ей быть? Он теперь квартирует в Буртах, он не даст ей и богу помолиться, а не то что отговеться. Подумавши, она попросилась у своих хозяев навестить своего отца и заодно отговеться в своем селе.
   Старики охотно согласились и предложили ей сани и лошадь. Она отказывалася, но не могла отказаться. А на говенье, кроме платы за службу, Яким дал ей карбованец.
   После обеда, в воскресенье, на шестой неделе, она выехала из хутора на маленьких саночках прямо на Ромодановский шлях.
   Не хотелось ей, бедной, ехать в свое село, но любовь дочери поборола в ней стыд покрытки. Она уже третий год не имела никаких сведений о свойх родных.
   С трепетом въехала она в свое родное село. Подъехала к воротам своим и вскрикнула в ужасе.
   Ворота были разобраны, частокол повалился, соломенная крыша на хате ветром разорвана, и черные стропила виднелися, как ребра из полуистлевшего чудовища.
   Привязала лошадь к оставшейся около ворот вербе, а сама вошла в хату. Пустка, и снаружи, и внутри пустка!
   – Куда же они делися, неужели умерлы? – спросила она сама себя и вышла из хаты.
   У кого же она теперь приютится?
   У нее давно когда-то, года три тому назад, была знакомая край села, старая московка, у которой прежде собирались ве– черныци. Она к ней и направила свою лошадку.
   У этой старой московки почти на выгоне было не то, что называют хатой, а вернее, то, что у нас называют куринем, т. е. ежели смотреть издали, то это скорее похоже на кучу навозу, нежели на жилище человека. Вблизи же она была, как говорится (и говорится справедливо), живописна. И живописна до такой степени, что я, хотя и не любитель подобных живописных вещей, беруся, однако же, нарисовать – того для, чтоб показать моим почти сонным слушателям, что я не лгу, как какой-то курьер.
   Ахнули в селе люди добрые, когда увидели около куреня московки клячу и едва заметные санишки.
   – Откуда она взяла такое добро? – все в селе вскрикнули. – Ведь у нее давно уже вечерныци не собираются!
   Пошли по селу толки – такие точно толки, как бывают в уездном городе, когда проедет по его единственной улице жандарм на тройке в чем-то.
   Лукия, распрягши лошадь, привязала ее к санному полозу и, бросивши ей сенца, вошла в москалыхин куринь (это было в сумерки). Войдя, помолилася и едва-едва нащупала свою старую знакомую. Нащупавши, она сказала:
   – Добрывечир!
   – Добрывечир! – едва отвечало ей что-то.
   Лукия ощупала тряпки, а в тряпках завернуто что-то живое.
   – Нездужаю; стара, погана, погана стала.
   – Чи нема у вас лою, я б каганець засвитыла.
   – Ничого нема! И печь не топлена. Я позавчора ходила в гости, воротилася додому тай занедужала.
   – Что же у вас болыть?
   – Все болыть, моя голубко.
   Лукия оставила ее и через полчаса возвратилася с дровами, затопила полуразвалившуюся печь, нашла где-то под пры– п и ч к о м с обитыми краями горшок и, положа в него снегу, приставила к огню.
   – Спасыби тоби, – проговорила больная.
   Пока растаивал снег и потом грелася вода, Лукия вышла на двор, посмотрела на клячу, на сани и говорила сама с собой:
   – Господы, у мене хоть чужие добри люды есть! А у нее никого нету, настоящая сирота.
   Она подошла к саням, вынула из них торбу с паляныцями и молча вошла в хату. Вода в горшке уже кипела; она его отставила от огня и спросила хозяйку:
   – Чи нема у вас какой-нибудь мисочки?
   – Есть, голубко, на печке посмотри. Мне на днях Майчиха прислала рыбки, дай бог ей доброе здоровье, так мисочки я ей еще не относила.
   Лукия, действительно, нашла глиняную небольшую чашку, вымыла ее, налила горячей воды и, подавая больной, сказала:
   – Выпей ты горячои воды немного та сьешь хоть кусочок паляныци, тебе лучше станет. Если б можно было достать ш а в л и и, то оно бы еще лучше было. – И, говоря это, она отломила кусок белого хлеба и подала больной. Больная выпила воду, съела немного хлеба и благорадила свою лекарку:
   – Тебя сама матерь божия послала ко мне.
   – Лежи, не вставай, я тебя укрою. – И она укрыла ее своим тулупом.
   Между тем печка истопилася. Она закрыла трубу. Больная начала дремать. Зазвонили к повечерне. Лукия надела белую свиту, осмотрела еще раз свою больную, вышла из хаты.
   Она пошла к повечерне. Как она войдет в церковь? Ведь на нее все пальцами покажут. Все скажут ей в глаза, что она свою мать и отца в гроб свела.
   – Пускай показывают на меня, – думала она себе, – пускай смеются, говорят, знущаются, я все вытерплю, все выстрадаю, я должна выстрадать, я великая грешница. Об одном только прошу тебя, милосердый боже мой, пошли ты здоровья и добрую долю моему единому сыну.
   Опасения ее насчет насмешек были напрасны: народу было в церкви мало, и ее никто не заметил. Она же себе останови– лася у самых дверей, а в церкви никто назад не обращается (по крайней мере, так делается в наших селах).
   Уже в сумерки она возвратилася в хатку и, увидя, что больная все еще спит, тихонько вышла из хаты, сводила свою лошадку к Суле, напоила ее, и, приведя обратно, подложила ей сена, и обошла кругом хаты, выбирая место, где бы приютить свою лошадку. Хотя на дворе уже был март, но все-таки на случай ветру не помешало б приютить, но приюта совершенно никакого не было.
   – Господи, какая она бедная! – сказала она. – Хоть бы тебе тынок какой, хоть бы хлевушка какой, – таки совершенно ничего! Как же она живет, горемычная?