Страница:
Холодная объективность моего сообщения резко контрастировала с потоками тепла и любви, которые добрыми кретинскими волнами колыхались в телевизоре. Эти ласковые волны, пенившиеся могучими испражнениями душевности, текли в великий океан мировой пошлости, а она и есть – чистая человечность. Мир еще не видел пошлых тигров или безвкусных антилоп.
Бесконечное «Мусик, я тебя обожаю! Твоя котулечка» во всех вариациях сияло на экране – вот итог диких усилий прогресса, вот венец стремлений мудрецов земли, вот победа изобретательного ума: котулечка пишет мусику на теленебо, а веков двенадцать назад она корябала на бересте.
Мусик и котулечка за это время изменились не сильно. Изменилась игра: теперь все карты у них. Мир к услугам мусика и его котулечки. И это загадочное, неистощимое, вечно пульсирующее в них желание постоянной бесконечной связи друг с другом наполняет мир живинкой, теплинкой и человечинкой. Все на связи! И пусть пыхтят спутники в небесах – мы за ценой не постоим, чтоб осчастливить мусика и котулечку. Любовь священна, дружба драгоценна. Всегда на связи! Они не могут отключить мобильный телефон никогда и нигде, как не может подключенный к аппарату искусственного дыхания по своей воле сорвать питательный провод.
Обыватель желает быть вечно на связи – быть вечно связанным и вечно доступным.
Стало быть, тот, кто хотел бы стать противоположностью обывателя, должен избрать свободу и недоступность. Это, конечно, очень мило – сидеть горным орлом на скале, презрительно поглядывая на равнину, – вот только по опыту знаю, что таких вот севших орлом люди просто перестают замечать. От них отключаются. Их не берут в голову.
Еще котулечка и могла бы с любопытством отнестись к такому отключенному орлу, но мусик – он неумолим.
И с ними ведь не поспоришь. Это наше новое начальство, господа обыватели-цари, мусик и котулечка. Они заказывают музыку – нам остается только слушать. Можно заткнуть уши – но пальцы затекают, долго не продержишься…
………………………………………………………………………..
В аэропорту Пулково взгляды, направленные на Катаржину, стали острей и приметливей. Тут в своих-то разбирались. Таксист, лучом зрения ощупав новоприбывшую, запросил сколько положено – не иностранка же лоховская, а своя шлюшка из тех, что пятачок пучок. Чего ее драть, ободранную, да и пожилую уже.
Только запашок от них – ой, мама.
Катаржина на выдаче багажа измучилась двойными импульсами. С одной стороны, хотелось поругаться и попихать соотечественников, которые никогда не могли равномерно расположиться вдоль транспортера, а вечно скапливались у него какими-то дисбалансными комками. С другой – одолевала жажда поймать в пищу хоть несколько заинтересованных взглядов. Поэтому она то принимала соблазнительные позы, то бросалась торпедой к движущейся ленте и многих передавила.
По идее, следовало брать два такси: до метро и от метро, так дешевле выходило. Аэропортовские таксисты заряжали фантастически, до изумления. Но Катаржина решила как-то смягчить каменное, профессионально деформированное сердце водилы, чтоб он довез ее прямо до вокзала. На трассе она стала переодеваться в «прикид для мамы», объясняя иронично округлившемуся глазу таксиста, в чем дело. В ход пошли и рассказы о граблях, и не виденная три года дочка… и тут Катаржина попала в мягкое, еще не заросшее, человечье место шофера – в «родничок».
Он квартиру для дочки купил в кредит – на пятнадцать лет. Бросил вызов судьбе, намереваясь пятнадцать лет быть живым и деньгоприносящим. А ему было сорок семь. Плюс пятнадцать, это сколько будет? Больной, здоровый – крути баранку. Да не замужем она, вот с квартирой будет – может, и выйдет. Плохо женятся парни в Питере, плохо.
– Так и я в Париже, что думаете, хвостом верчу? Я в апартаментах мадам Моран убираюсь два дня, а еще два – у месье одного, все коплю для дочки, – запричитала Катаржина, и ее нутро теплилось победной радостью, получилось, добилась, довезет.
И довез. Дал скидку по сочувствию. «Вот это чисто наше, чисто русское, – подумала Катаржина, – нигде кроме… Только так и прожить можно, от людей у нас все, от людей, никаких законов, одни люди…»
День был будний, дело к вечеру, народу в вагоне ни много ни мало, и покладистый, ко всему притерпевшийся поезд шел к Луге ровными перебежками, изредка загадочно останавливаясь вне станций. Стоял оцепеневший, будто ошарашенный собственной кармой, потом опять двигался в путь, привычно дрожа и постанывая… Катаржина давно допила ром и принялась за подарочный джин, для приличия удаляясь в тамбур. Тоже привычки разгульной юности – страсть к экзотическим пойлам. Смысл имеет только спирт, остальное примеси, это Карантина знала, ну так и всегда «все дело в нюансах», как любила говорить кстати и некстати неглупая Марыля, беглянка из приличной семьи.
«А вообще ничего не буду говорить, – постановила она еще в районе станции Лампово. – Пусть орет. Проорется когда-нибудь. Мне главное – доступ к дочери».
От вокзала тоже надо было бы взять машину, но Катаржина почему-то решила, в стилистике старых историй про возвращение блудных детей, идти пешком по Вокзальной улице и два километра понуро шла, волоча за собой бордовый чемодан на колесиках, как покорную собачку. Тихо и мирно было на улицах вечерней Луги, и в драматизме августовской прохлады лишь чуток предугадывалась грядущая трагедия осени.
Завидев родной дом, Катаржина катастрофически ослабла. Вот она, классическая темно-зеленая ограда из реечек. Калитка. Дорожка, обсаженная алыми флоксами, – в полном цвету. А! Мама стоит.
В полном соответствии с кошмарами Карантины на пороге солидного дома из белого кирпича стояла Валентина Степановна Грибова с лопатой в руках.
Глава пятая,
Глава шестая,
Бесконечное «Мусик, я тебя обожаю! Твоя котулечка» во всех вариациях сияло на экране – вот итог диких усилий прогресса, вот венец стремлений мудрецов земли, вот победа изобретательного ума: котулечка пишет мусику на теленебо, а веков двенадцать назад она корябала на бересте.
Мусик и котулечка за это время изменились не сильно. Изменилась игра: теперь все карты у них. Мир к услугам мусика и его котулечки. И это загадочное, неистощимое, вечно пульсирующее в них желание постоянной бесконечной связи друг с другом наполняет мир живинкой, теплинкой и человечинкой. Все на связи! И пусть пыхтят спутники в небесах – мы за ценой не постоим, чтоб осчастливить мусика и котулечку. Любовь священна, дружба драгоценна. Всегда на связи! Они не могут отключить мобильный телефон никогда и нигде, как не может подключенный к аппарату искусственного дыхания по своей воле сорвать питательный провод.
Обыватель желает быть вечно на связи – быть вечно связанным и вечно доступным.
Стало быть, тот, кто хотел бы стать противоположностью обывателя, должен избрать свободу и недоступность. Это, конечно, очень мило – сидеть горным орлом на скале, презрительно поглядывая на равнину, – вот только по опыту знаю, что таких вот севших орлом люди просто перестают замечать. От них отключаются. Их не берут в голову.
Еще котулечка и могла бы с любопытством отнестись к такому отключенному орлу, но мусик – он неумолим.
И с ними ведь не поспоришь. Это наше новое начальство, господа обыватели-цари, мусик и котулечка. Они заказывают музыку – нам остается только слушать. Можно заткнуть уши – но пальцы затекают, долго не продержишься…
………………………………………………………………………..
В аэропорту Пулково взгляды, направленные на Катаржину, стали острей и приметливей. Тут в своих-то разбирались. Таксист, лучом зрения ощупав новоприбывшую, запросил сколько положено – не иностранка же лоховская, а своя шлюшка из тех, что пятачок пучок. Чего ее драть, ободранную, да и пожилую уже.
Только запашок от них – ой, мама.
Катаржина на выдаче багажа измучилась двойными импульсами. С одной стороны, хотелось поругаться и попихать соотечественников, которые никогда не могли равномерно расположиться вдоль транспортера, а вечно скапливались у него какими-то дисбалансными комками. С другой – одолевала жажда поймать в пищу хоть несколько заинтересованных взглядов. Поэтому она то принимала соблазнительные позы, то бросалась торпедой к движущейся ленте и многих передавила.
По идее, следовало брать два такси: до метро и от метро, так дешевле выходило. Аэропортовские таксисты заряжали фантастически, до изумления. Но Катаржина решила как-то смягчить каменное, профессионально деформированное сердце водилы, чтоб он довез ее прямо до вокзала. На трассе она стала переодеваться в «прикид для мамы», объясняя иронично округлившемуся глазу таксиста, в чем дело. В ход пошли и рассказы о граблях, и не виденная три года дочка… и тут Катаржина попала в мягкое, еще не заросшее, человечье место шофера – в «родничок».
Он квартиру для дочки купил в кредит – на пятнадцать лет. Бросил вызов судьбе, намереваясь пятнадцать лет быть живым и деньгоприносящим. А ему было сорок семь. Плюс пятнадцать, это сколько будет? Больной, здоровый – крути баранку. Да не замужем она, вот с квартирой будет – может, и выйдет. Плохо женятся парни в Питере, плохо.
– Так и я в Париже, что думаете, хвостом верчу? Я в апартаментах мадам Моран убираюсь два дня, а еще два – у месье одного, все коплю для дочки, – запричитала Катаржина, и ее нутро теплилось победной радостью, получилось, добилась, довезет.
И довез. Дал скидку по сочувствию. «Вот это чисто наше, чисто русское, – подумала Катаржина, – нигде кроме… Только так и прожить можно, от людей у нас все, от людей, никаких законов, одни люди…»
День был будний, дело к вечеру, народу в вагоне ни много ни мало, и покладистый, ко всему притерпевшийся поезд шел к Луге ровными перебежками, изредка загадочно останавливаясь вне станций. Стоял оцепеневший, будто ошарашенный собственной кармой, потом опять двигался в путь, привычно дрожа и постанывая… Катаржина давно допила ром и принялась за подарочный джин, для приличия удаляясь в тамбур. Тоже привычки разгульной юности – страсть к экзотическим пойлам. Смысл имеет только спирт, остальное примеси, это Карантина знала, ну так и всегда «все дело в нюансах», как любила говорить кстати и некстати неглупая Марыля, беглянка из приличной семьи.
«А вообще ничего не буду говорить, – постановила она еще в районе станции Лампово. – Пусть орет. Проорется когда-нибудь. Мне главное – доступ к дочери».
От вокзала тоже надо было бы взять машину, но Катаржина почему-то решила, в стилистике старых историй про возвращение блудных детей, идти пешком по Вокзальной улице и два километра понуро шла, волоча за собой бордовый чемодан на колесиках, как покорную собачку. Тихо и мирно было на улицах вечерней Луги, и в драматизме августовской прохлады лишь чуток предугадывалась грядущая трагедия осени.
Завидев родной дом, Катаржина катастрофически ослабла. Вот она, классическая темно-зеленая ограда из реечек. Калитка. Дорожка, обсаженная алыми флоксами, – в полном цвету. А! Мама стоит.
В полном соответствии с кошмарами Карантины на пороге солидного дома из белого кирпича стояла Валентина Степановна Грибова с лопатой в руках.
Глава пятая,
в которой Андрей Времин строит свои планы, а Катаржина Грыбска – свои
Жоржу Камскому снова привели двух артисток на показ, и он увлек с собой в репетиционный зал Андрея. Тому пришлось выдержать стихотворение Лермонтова «Я не унижусь пред тобою» в исполнении изможденной коротко стриженной девчонки типа «земфира» и композицию из Паоло Коэльо в интерпретации девушки, имевшей в заводе кое-какие положенные ей по половому чину округлости – например, пышную грудь, которую она иногда поглаживала, точно выделяя курсивом из общего телотекста.
– Девочки дорогие драгоценные! Спасибочки! С вами свяжутся как только так сразу! – разулыбался Жорж и опять утянул Андрея к себе.
– Виску будешь? Не будешь? Ты вообще что, толстовец какой-нибудь, сектант? Так приведи мне из твоей секты какую-нибудь. Я женюсь, честное слово женюсь. Сыграет Нину – женюсь.
– И потом отравишь.
– Да ну тебя! Ох, Андрей! Четыре месяца смотрю на девок и думаю – что-то мы не то наделали. Не мы с тобой конкретно, а вообще мы. То есть я бы так сформулировал: сексуальная революция свергла женщину-царицу, и теперь все равны. Но надо было все-таки резервацию оставить какую-нибудь. Питомник для хранения элитного типа. А то они… жалкие какие-то стали. Все наружу, все на продажу. Трепета нет!
– Та, которая извивалась, могу согласиться. А первая девушка вела себя достойно.
– А я тебе скажу, почему тебе понравилась первая девушка. Она тебе твою Эгле, Королеву Ужей, напомнила. Это же не девушки на деле, а юноши, им мужчины не нужны. На такой ни платье сидеть не будет, ни по сцене она не пройдет как надо – такие привыкли в брюках бегать. От этой Нины Арбенин отлетел бы как током ударенный, понимаешь? Она не женщина, ясно?
«Опять у него нерв на щечке запрыгал, – подумал Жорж. – Надо помягче. Тут страсть, что ли?»
Андрей поставил портфель на колени, обозначив желание уйти. Но задетая честь влюбленного требовала удовлетворения.
– Эгле прекрасная женщина. Но у нее талант, поэтому она особенная, она в образе, тем более на сцене. Вы же артист, должны понимать.
– Талант, настоящий талант, ты уверен? – ревниво переспросил Жорж. – Что, ради нее прямо закрытую лавочку открыли? Я лет десять настоящих новых талантов не видел.
– Вам не повезло, значит. А я видел. Вот послезавтра мы в Питер едем, концерт.
– И ты с ней?
– Да. Я ей плакат сделал, и оформление сцены мое. Там пока денег немного, зато слава. Билеты продали все! Восемьсот мест.
– Как ты это гордо говоришь… Слетать, что ли, с тобой, взглянуть на талант… Хотя никакой Ниной там не пахнет, это уж ты не спорь даже.
– Без всякой Нины интересно. Что она с залом делает!
– Ну да, ну да, – задумчиво протянул Камский. – Все, однова живем – полетели.
Неожиданная удача! Камский на концерте Эгле – целое событие. А кто организовал? Я. После отвергнутого предложения Андрей, как в старых детских настольных играх, оказался на исходной позиции, а тут фишка легла, обещая ему продвижение на пару шагов вперед.
– Родимый городок мертвых повидаю… – Камский приподнял бровки в элегической гримасе. – Суровая школа у Нарвских ворот…
– Я не знал, что вы петербуржец.
– Как! А мое фирменное хладнокровие? А признанное всеми человеконенавистничество? А этот косой взгляд из-за виска? А издевательская скромность при мании величия? Вообще, скажу тебе, если из Питера вовремя делать ноги, успех обеспечен.
– Мне всегда казалось, что местный колорит ничего особенно не значит для сущности человека.
– Это я понимаю. Ты же искатель истины и всяких там сущностей – стало быть, в жизни не смыслишь ничего. Без обид, Андрейка! Хотя на самом деле ты больше похож на петербуржца, чем я. «Выкаешь» мне упрямо. Тихий, как маньяк. Какой-то стиль завел у меня в офисе, чтоб не пить, не есть и морально не разлагаться.
– Вы такое во всем мире найдете. Люди себе придумывают разделения, а их ведь не так много. Надо объединять, а не разделять. А то получится, что если ты родился на проспекте Вернадского, то ты уже ничего общего не имеешь с тем, кто на Покровке, что ли? А если у тебя зеленые глаза, так уж все кареглазые инопланетяне?
Жорж весело кивал и носился, пританцовывая, по комнате, как белый кот.
– Но что объединяет нас?
– Да самое главное. Где бы ты ни родился, как бы ни жил, где бы и как ни умер, ты РОДИЛСЯ, ЖИЛ И УМЕР.
– И ведь он это всерьез, что трогательно, – засмеялся Камский. – На голубом глазу ведь он мне это лепит… По твоему аспидскому рассуждению что ж выходит – я родился и кто-то родился, это одно и то же? Я умру и кто-то там еще умрет – это имеет для меня одинаковое значение? Гитлер тоже родился, жил и умер – это меня с ним роднит? Это могучее такое объединение у нас? Не, Андрюша, не убедишь. Между людьми – пропасти. Пропасти, которые ничем заполнить невозможно.
– Это между вами и людьми пропасти, вы можете обобщать только свой опыт. Если вы так чувствуете – это правда, но эта правда только для вас.
Жорж решил согласиться.
– Да, милый! Это правда для меня, но для чего мне другая правда? Шо я з ей делать буду? Ладно. Питер так Питер. Самолет, «Астория», концерт. Может, в Эрмитаж сходить, а? Говорят, там все давно украли, одни копии висят. Интересно! К тому же мы сами-то все копии, так нам и по чину смотреть на копии, как думаешь?
– Какая же вы копия, Жорж? – засмеялся Андрей. – Вы сплошной оригинал. И в Эрмитаже все не так страшно, как на сайте компромат ру.
– Ты прав, раскольник. Ты ужасен, но ты прав. Еще не так страшно. Как ты думаешь, а надолго еще хватит всей этой чудной петрушки – музеев там, концертов, книжонок? Лет на двадцать, да? А потом подрастут и станут рулить вот эти сикорахи безграмотные, вроде тех, что ко мне на кастинг ходят, – и финиш, да?
– Это вряд ли, – ответил Андрей с интонацией красноармейца Сухова.
Суббота у нее был обыкновенно день рабочий, а в воскресенье она заходила в церковь, стояла службу, кратко говорила батюшке на исповеди: «Пью. Матом ругаюсь. Прости», писала восемь имен за упокой, пять имен за здравие – больше не набиралось – и вечером позволяла себе сверх положенного еще стаканчик.
В этот вечер, достигнув этапа грозовых свершений по хозяйству, Валентина Степановна вышла подкопать картошки. Вероники не было дома – поехала с одноклассницей Аней и ее мамой в Питер, за покупками к первому сентября. Увидев силуэт за забором, мать его сразу не опознала и стала вглядываться в сумерки.
Карантина открыла калитку и пошла по дорожке, пытаясь улыбаться.
– Мама, это я!
Изваяние «Женщина с лопатой» не издавало ни звука.
– Мама, я приехала! Мама, а Ника дома?
Изваяние безмолвствовало.
Карантина остановилась на безопасном – в две лопаты – расстоянии.
– Мам, ну ладно…
Валентина Степановна повернулась и ушла в дом, оставив, однако, дверь открытой.
На первом этаже располагались кухня, санузел с душем (воду в дом провела сама Валентина на пару все с той же молчаливой труженицей и горькой пьяницей Тамарой) и большая комната, которую Валентина Степановна называла «горницей», а Карантина – «гостиной». Когда Карантина, стукая чемоданом об родные углы, отыскала в кухне маму, та сидела за столом, уронив голову на руки, и глухо вопила, если так можно выразиться, а так выразиться можно, потому что Грибова как бы вопила, но при этом твердо помнила о сволочах-соседях, оттого сильно привинтила звук.
– Господи ты Боже мой! Явилась прости-господи! Эмигрантка чертова свалилась на мою голову! Все помойки облазила, жопа-Европа? Все грыжи-Парижи насмотрелись на твои красоты под трусами? Наказал Бог. Наказал. Никого в роду б…ей не было, ни одной души, все труженицы, все честные, всё на своем горбу, а эта выродка всю жизнь мне поломала, глаз на людей не поднять! Стыд и позор!
Карантина присела на табурет, лично сколоченный и окрашенный в охру Валентиной Степановной. Холодильник новый, а клеенка на столе та же самая, с арбузами и яблоками.
– Мам, а что яблоки – уродились в этом году?
Валентина прекратила колеблющее небо стоны и внимательно посмотрела на дочь, чего ей, впрочем, давно хотелось.
– Я-яблоки? – с выделанным изумлением переспросила она. – Я-яблочков захотелось? Лягушек объелись мы, да? Устриц мы обкушались, винища хряньцусского опились, на Николя срикози насмотрелись, теперь на яблочки потянуло?
– Ага. Я вообще голодная, целый день в дороге.
Нет, была не глупа дева Катаржина, умела кнопочки нажимать, нежные кнопочки, подающие в душу властные сигналы… Дочь голодна! Что скажешь, сердце матери?
Валентина Степановна, замолчав, с усилием встала и с мрачным величием прошествовала к плите.
– Голодная она. Конечно, на твоей работе прости-господи много не заработаешь в сорок-то лет. Не знаю, чего тебе. Не ждали никого. Борщ будешь? Котлеты?
– Борщ! Котлеты! Буду!
Невозможно орать на домашних и при этом разогревать котлеты. Невозможно. Какой-то из двух великих процессов должен отойти в тень – и если вы настоящая Хозяйка, вы пожертвуете ором, а не котлетами. Хотя бы потому, что ор бесплатен и всегда с вами, а котлеты – синтез денег, труда и ветхих стихий.
– Мам, – сказала Карантина, сполоснув по командирскому требованию руки и выхлебав борщ. – Где Ника?
– В Питер поехала, Алла приведет с поезда. А вы к нам надолго, мамзель – мадам? И с чем пожаловали?
– Мамуля… – Карантина принялась за котлеты, пытаясь долго и кротко посмотреть Валентине в глаза, от чего та, сначала отвечая твердым взглядом типа «Не проймешь!», через пару секунд уклонилась. Как ни могуча была Валентина Степановна, в ее дочери обитала непонятная, неподвластная матери психическая сила. – Я денег вам привезла и подарки… Мам, ты про меня все выдумываешь неизвестно что, а я ведь в Париже не развлекаюсь, а работаю. По хозяйству, экономкой вроде, у месье одного и у мадам. Коплю для Ники. Ей же надо серьезно подумать про жизнь, одиннадцатый класс, правильно? Как она учится?
Валентина Степановна посмотрела недоверчиво:
– Экономка? Не знаю, какая там из тебя… экономка. Чего ты там экономишь. Катька, я тебя знаю как облупленную! Вот только не ври! Только не ври!
– Я не вру!
– С такими глазами экономка она!
– С какими глазами?
– С обоссанными! – прокричала Валентина Степановна. – С бесстыжими! Нет в тебе стыда и не было никогда. Наказал Господь…
«Опять пластинку поставила, – подумала Карантина. – Надо поплакать, что ли…»
– Девочки дорогие драгоценные! Спасибочки! С вами свяжутся как только так сразу! – разулыбался Жорж и опять утянул Андрея к себе.
– Виску будешь? Не будешь? Ты вообще что, толстовец какой-нибудь, сектант? Так приведи мне из твоей секты какую-нибудь. Я женюсь, честное слово женюсь. Сыграет Нину – женюсь.
– И потом отравишь.
– Да ну тебя! Ох, Андрей! Четыре месяца смотрю на девок и думаю – что-то мы не то наделали. Не мы с тобой конкретно, а вообще мы. То есть я бы так сформулировал: сексуальная революция свергла женщину-царицу, и теперь все равны. Но надо было все-таки резервацию оставить какую-нибудь. Питомник для хранения элитного типа. А то они… жалкие какие-то стали. Все наружу, все на продажу. Трепета нет!
– Та, которая извивалась, могу согласиться. А первая девушка вела себя достойно.
– А я тебе скажу, почему тебе понравилась первая девушка. Она тебе твою Эгле, Королеву Ужей, напомнила. Это же не девушки на деле, а юноши, им мужчины не нужны. На такой ни платье сидеть не будет, ни по сцене она не пройдет как надо – такие привыкли в брюках бегать. От этой Нины Арбенин отлетел бы как током ударенный, понимаешь? Она не женщина, ясно?
«Опять у него нерв на щечке запрыгал, – подумал Жорж. – Надо помягче. Тут страсть, что ли?»
Андрей поставил портфель на колени, обозначив желание уйти. Но задетая честь влюбленного требовала удовлетворения.
– Эгле прекрасная женщина. Но у нее талант, поэтому она особенная, она в образе, тем более на сцене. Вы же артист, должны понимать.
– Талант, настоящий талант, ты уверен? – ревниво переспросил Жорж. – Что, ради нее прямо закрытую лавочку открыли? Я лет десять настоящих новых талантов не видел.
– Вам не повезло, значит. А я видел. Вот послезавтра мы в Питер едем, концерт.
– И ты с ней?
– Да. Я ей плакат сделал, и оформление сцены мое. Там пока денег немного, зато слава. Билеты продали все! Восемьсот мест.
– Как ты это гордо говоришь… Слетать, что ли, с тобой, взглянуть на талант… Хотя никакой Ниной там не пахнет, это уж ты не спорь даже.
– Без всякой Нины интересно. Что она с залом делает!
– Ну да, ну да, – задумчиво протянул Камский. – Все, однова живем – полетели.
Неожиданная удача! Камский на концерте Эгле – целое событие. А кто организовал? Я. После отвергнутого предложения Андрей, как в старых детских настольных играх, оказался на исходной позиции, а тут фишка легла, обещая ему продвижение на пару шагов вперед.
– Родимый городок мертвых повидаю… – Камский приподнял бровки в элегической гримасе. – Суровая школа у Нарвских ворот…
– Я не знал, что вы петербуржец.
– Как! А мое фирменное хладнокровие? А признанное всеми человеконенавистничество? А этот косой взгляд из-за виска? А издевательская скромность при мании величия? Вообще, скажу тебе, если из Питера вовремя делать ноги, успех обеспечен.
– Мне всегда казалось, что местный колорит ничего особенно не значит для сущности человека.
– Это я понимаю. Ты же искатель истины и всяких там сущностей – стало быть, в жизни не смыслишь ничего. Без обид, Андрейка! Хотя на самом деле ты больше похож на петербуржца, чем я. «Выкаешь» мне упрямо. Тихий, как маньяк. Какой-то стиль завел у меня в офисе, чтоб не пить, не есть и морально не разлагаться.
– Вы такое во всем мире найдете. Люди себе придумывают разделения, а их ведь не так много. Надо объединять, а не разделять. А то получится, что если ты родился на проспекте Вернадского, то ты уже ничего общего не имеешь с тем, кто на Покровке, что ли? А если у тебя зеленые глаза, так уж все кареглазые инопланетяне?
Жорж весело кивал и носился, пританцовывая, по комнате, как белый кот.
– Но что объединяет нас?
– Да самое главное. Где бы ты ни родился, как бы ни жил, где бы и как ни умер, ты РОДИЛСЯ, ЖИЛ И УМЕР.
– И ведь он это всерьез, что трогательно, – засмеялся Камский. – На голубом глазу ведь он мне это лепит… По твоему аспидскому рассуждению что ж выходит – я родился и кто-то родился, это одно и то же? Я умру и кто-то там еще умрет – это имеет для меня одинаковое значение? Гитлер тоже родился, жил и умер – это меня с ним роднит? Это могучее такое объединение у нас? Не, Андрюша, не убедишь. Между людьми – пропасти. Пропасти, которые ничем заполнить невозможно.
– Это между вами и людьми пропасти, вы можете обобщать только свой опыт. Если вы так чувствуете – это правда, но эта правда только для вас.
Жорж решил согласиться.
– Да, милый! Это правда для меня, но для чего мне другая правда? Шо я з ей делать буду? Ладно. Питер так Питер. Самолет, «Астория», концерт. Может, в Эрмитаж сходить, а? Говорят, там все давно украли, одни копии висят. Интересно! К тому же мы сами-то все копии, так нам и по чину смотреть на копии, как думаешь?
– Какая же вы копия, Жорж? – засмеялся Андрей. – Вы сплошной оригинал. И в Эрмитаже все не так страшно, как на сайте компромат ру.
– Ты прав, раскольник. Ты ужасен, но ты прав. Еще не так страшно. Как ты думаешь, а надолго еще хватит всей этой чудной петрушки – музеев там, концертов, книжонок? Лет на двадцать, да? А потом подрастут и станут рулить вот эти сикорахи безграмотные, вроде тех, что ко мне на кастинг ходят, – и финиш, да?
– Это вряд ли, – ответил Андрей с интонацией красноармейца Сухова.
……………………………………………………………………Валентина Степановна Грибова пила с умом, как английская королева. Утром, после завтрака отправляясь на работу – вместе с подругой Тамарой она малярничала в городе и пригородах, – Валентина Степановна принимала ровно пятьдесят граммов водки. В обед выпивала бутылку пива. Дома, за ужином, ласкала душу еще полстаканчиком. Когда внучка отправлялась спать, Валентина чувствовала прилив энергии и шла что-то победоносно вершить в хозяйстве. После чего принимала последние сто граммов и валилась на кровать бревном, оглашая дом львиным храпом.
Свои речи продолжает Нина Родинка:
– Вроде зебры жизнь, вроде зебры, помните, пели в старинной советской песенке. Это все инфантильная тюремная романтика. Жизнь сродни морю. Если на море шторм или штиль, это не значит, что море является штормом или штилем, понимаете? То, что вы сегодня видите перед собой, – состояние моря, и не больше того и не меньше. Коли вы только состояние моря и замечаете, а самого моря не видите, это ваша беда. Умейте чуять жизнь в любом ее временном лике. До известных пределов личного несчастья возможно наслаждаться даже горем и болью. Поймав волну внутреннего моря – жизни, ощущая его в себе, возможно некоторое время с удовольствием побыть несчастным, больным, страдающим и угнетенным. Это привилегия богов, которую не так уж трудно присвоить нам, героям.
Мы герои экспериментальной медицины Господа нашего! Мы чудо – как собаки, выжившие после полета в космос или научной вивисекции! Сколько томительных и блистающих веков мы уже заполнили своими историческими корчами, и ни один век ни в одной стране, заметьте, не повторял другой. Если бы нас не было – ну и кому сгодились бы все эти тигры и антилопы? Довольно унижать человека. Хватит. Пошли все вон.
Я вот русская, а чем это плохо? Русские молодцы. Они столько насочиняли «спектаклей истории», столько придумали небывалого, а ведь явились на Большую сцену поздненько и явно из самодеятельности.
Я тут поехала в Петергоф осенью. Погуляла. Села на скамейку и смотрю на этот феерический мираж – райский парк на болоте. И говорю – ну, блин, если кто мне про Петра, про Екатерину хоть слово дурное скажет, все, блин, порву!
Русские молодцы, а разве американцы не молодцы? Представьте себе, триста лет назад не было в помине никакого доллара! Как мы только жили, не понимаю.
А французы? Сколько же они колготились, прежде чем соорудили этот свой Париж!
Даже возьмем венгров. Вот уж какая-то никчемушная нация, может подумать нигилист. Нет, у венгров есть чардаш! Это не так мало, скажу я вам.
Люди – герои! Я уверена, на Том свете каждому второму прибывшему вручают орден с краткой формулировкой: «За жизнь на Земле»…
……………………………………………………………………
Суббота у нее был обыкновенно день рабочий, а в воскресенье она заходила в церковь, стояла службу, кратко говорила батюшке на исповеди: «Пью. Матом ругаюсь. Прости», писала восемь имен за упокой, пять имен за здравие – больше не набиралось – и вечером позволяла себе сверх положенного еще стаканчик.
В этот вечер, достигнув этапа грозовых свершений по хозяйству, Валентина Степановна вышла подкопать картошки. Вероники не было дома – поехала с одноклассницей Аней и ее мамой в Питер, за покупками к первому сентября. Увидев силуэт за забором, мать его сразу не опознала и стала вглядываться в сумерки.
Карантина открыла калитку и пошла по дорожке, пытаясь улыбаться.
– Мама, это я!
Изваяние «Женщина с лопатой» не издавало ни звука.
– Мама, я приехала! Мама, а Ника дома?
Изваяние безмолвствовало.
Карантина остановилась на безопасном – в две лопаты – расстоянии.
– Мам, ну ладно…
Валентина Степановна повернулась и ушла в дом, оставив, однако, дверь открытой.
На первом этаже располагались кухня, санузел с душем (воду в дом провела сама Валентина на пару все с той же молчаливой труженицей и горькой пьяницей Тамарой) и большая комната, которую Валентина Степановна называла «горницей», а Карантина – «гостиной». Когда Карантина, стукая чемоданом об родные углы, отыскала в кухне маму, та сидела за столом, уронив голову на руки, и глухо вопила, если так можно выразиться, а так выразиться можно, потому что Грибова как бы вопила, но при этом твердо помнила о сволочах-соседях, оттого сильно привинтила звук.
– Господи ты Боже мой! Явилась прости-господи! Эмигрантка чертова свалилась на мою голову! Все помойки облазила, жопа-Европа? Все грыжи-Парижи насмотрелись на твои красоты под трусами? Наказал Бог. Наказал. Никого в роду б…ей не было, ни одной души, все труженицы, все честные, всё на своем горбу, а эта выродка всю жизнь мне поломала, глаз на людей не поднять! Стыд и позор!
Карантина присела на табурет, лично сколоченный и окрашенный в охру Валентиной Степановной. Холодильник новый, а клеенка на столе та же самая, с арбузами и яблоками.
– Мам, а что яблоки – уродились в этом году?
Валентина прекратила колеблющее небо стоны и внимательно посмотрела на дочь, чего ей, впрочем, давно хотелось.
– Я-яблоки? – с выделанным изумлением переспросила она. – Я-яблочков захотелось? Лягушек объелись мы, да? Устриц мы обкушались, винища хряньцусского опились, на Николя срикози насмотрелись, теперь на яблочки потянуло?
– Ага. Я вообще голодная, целый день в дороге.
Нет, была не глупа дева Катаржина, умела кнопочки нажимать, нежные кнопочки, подающие в душу властные сигналы… Дочь голодна! Что скажешь, сердце матери?
Валентина Степановна, замолчав, с усилием встала и с мрачным величием прошествовала к плите.
– Голодная она. Конечно, на твоей работе прости-господи много не заработаешь в сорок-то лет. Не знаю, чего тебе. Не ждали никого. Борщ будешь? Котлеты?
– Борщ! Котлеты! Буду!
Невозможно орать на домашних и при этом разогревать котлеты. Невозможно. Какой-то из двух великих процессов должен отойти в тень – и если вы настоящая Хозяйка, вы пожертвуете ором, а не котлетами. Хотя бы потому, что ор бесплатен и всегда с вами, а котлеты – синтез денег, труда и ветхих стихий.
– Мам, – сказала Карантина, сполоснув по командирскому требованию руки и выхлебав борщ. – Где Ника?
– В Питер поехала, Алла приведет с поезда. А вы к нам надолго, мамзель – мадам? И с чем пожаловали?
– Мамуля… – Карантина принялась за котлеты, пытаясь долго и кротко посмотреть Валентине в глаза, от чего та, сначала отвечая твердым взглядом типа «Не проймешь!», через пару секунд уклонилась. Как ни могуча была Валентина Степановна, в ее дочери обитала непонятная, неподвластная матери психическая сила. – Я денег вам привезла и подарки… Мам, ты про меня все выдумываешь неизвестно что, а я ведь в Париже не развлекаюсь, а работаю. По хозяйству, экономкой вроде, у месье одного и у мадам. Коплю для Ники. Ей же надо серьезно подумать про жизнь, одиннадцатый класс, правильно? Как она учится?
Валентина Степановна посмотрела недоверчиво:
– Экономка? Не знаю, какая там из тебя… экономка. Чего ты там экономишь. Катька, я тебя знаю как облупленную! Вот только не ври! Только не ври!
– Я не вру!
– С такими глазами экономка она!
– С какими глазами?
– С обоссанными! – прокричала Валентина Степановна. – С бесстыжими! Нет в тебе стыда и не было никогда. Наказал Господь…
«Опять пластинку поставила, – подумала Карантина. – Надо поплакать, что ли…»
Глава шестая,
в которой мы заглядываем в прошлое девы Катаржины и вновь возвращаемся в настоящее
Когда Валентина Степановна Грибова вещала дочери что-де «в роду все труженицы были, все честные, всё на своем горбу», ангелы-хранители рода Грибовых сконфуженно вздыхали.
О-хо-хо, грехи наши тяжкие. Коротка же ваша память, Валентина Степановна! А куда вы денете хотя бы Шурку, двоюродную сестру, дочь тетки Гали, отцовой сестры? Ведь когда Зойка, Валентины сестра двоюродная по матери, впервые увидела, как девка Катька пляшет на Первомае в доме старших Грибовых, вертя задом, дергая плечиками и улыбаясь всем мужикам без разбору, тотчас прошептала Вальке: «Это ж она, Шурка вылитая! Смотри за девкой в оба глаза, Валентина!» Шурку в Ящерах помнили распрекрасно, хотя она свалила из деревни еще в конце пятидесятых. Разбив четыре семьи и погубив авторитет присланного из Луги председателя, который «до Берлина дошел, а на Шурке подорвался», как выразился моралист Коля Романов.
Ящеры входили в состав колхоза «Первомайский», числившийся в отстающих столько былинных лет, что, оглашая очередной план по молоку и картофелю, председатель держался бесстрастно и гордо, как подобает архипастырю, объявляющему своей безнадежной пастве о сияющих заветах подлинного Бытия-в-Господе. Ящерские люди были настоящие крепыши. Они умели работать только на себя – для государства все эти химерические колхозы были истинный балласт, который упрямое до кретинизма советское государство, хрипя и суча ногами, тянуло еще несколько десятилетий в прекрасное никуда.
В своем роде крепышом оказалась и Шурка Грибова – ее никак не удалось приспособить к сельскому труду. Еще в четырнадцать лет, собираясь на танцы в соседнее село Толбеево и завивая короткие светлые волосы с помощью раскаленной вилки, Шурка сказала брату и сестре: «Я в артистки пойду, я здесь в грязищах с коровищами жить не собираюсь». В артистки Шурка не выбилась, но погуляла в охотку, пока не доконало распутницу, уже в Ленинграде, заражение крови после двадцать третьего аборта.
Крошечное звено генной цепочки, затаившись, проползло через Валентину и прочно встало на свое место в хромосомном наборе ее дочери.
Она родилась не знающей стыда.
О-хо-хо, грехи наши тяжкие. Коротка же ваша память, Валентина Степановна! А куда вы денете хотя бы Шурку, двоюродную сестру, дочь тетки Гали, отцовой сестры? Ведь когда Зойка, Валентины сестра двоюродная по матери, впервые увидела, как девка Катька пляшет на Первомае в доме старших Грибовых, вертя задом, дергая плечиками и улыбаясь всем мужикам без разбору, тотчас прошептала Вальке: «Это ж она, Шурка вылитая! Смотри за девкой в оба глаза, Валентина!» Шурку в Ящерах помнили распрекрасно, хотя она свалила из деревни еще в конце пятидесятых. Разбив четыре семьи и погубив авторитет присланного из Луги председателя, который «до Берлина дошел, а на Шурке подорвался», как выразился моралист Коля Романов.
Ящеры входили в состав колхоза «Первомайский», числившийся в отстающих столько былинных лет, что, оглашая очередной план по молоку и картофелю, председатель держался бесстрастно и гордо, как подобает архипастырю, объявляющему своей безнадежной пастве о сияющих заветах подлинного Бытия-в-Господе. Ящерские люди были настоящие крепыши. Они умели работать только на себя – для государства все эти химерические колхозы были истинный балласт, который упрямое до кретинизма советское государство, хрипя и суча ногами, тянуло еще несколько десятилетий в прекрасное никуда.
В своем роде крепышом оказалась и Шурка Грибова – ее никак не удалось приспособить к сельскому труду. Еще в четырнадцать лет, собираясь на танцы в соседнее село Толбеево и завивая короткие светлые волосы с помощью раскаленной вилки, Шурка сказала брату и сестре: «Я в артистки пойду, я здесь в грязищах с коровищами жить не собираюсь». В артистки Шурка не выбилась, но погуляла в охотку, пока не доконало распутницу, уже в Ленинграде, заражение крови после двадцать третьего аборта.
Стало быть, червячок завелся в Грибовых задолго до появления Карантины, дочери Валентины Степановны и Паши Дуринкова, завклубом из Толбеево, чью фамилию Грибова отказалась брать как несусветную. Дуринковы, таким образом, пресеклись, а Грибовы укрепились. Но червячок! Он полз из древности. Он помнил времена, когда был не червячком, а драконом. Времена, когда женщины не знали и не ведали стыда, того стыда, который так долго и так в общем-то напрасно внедряли в них мужчины, высокомерно желающие повысить цену обладания ими.
Курящая, гулящая,
На вилочку завитая,
Любовь моя пропащая
И жизнь моя разбитая!
Крошечное звено генной цепочки, затаившись, проползло через Валентину и прочно встало на свое место в хромосомном наборе ее дочери.
Она родилась не знающей стыда.
……………………………………………………………………Пить, курить и совокупляться – это интересно, а работать и обслуживать семью – это неинтересно. Все, что якобы «надо», – скучно, все, что нельзя, – весело. Смышленая девочка рано и быстро распознала могущественного и многоликого врага, который хотел сделать из нее копию мамаши. Стать вот такой красномордой колодой с обвислой куриной кожей на руках, с ненавистью скребущей сковороды и трущей полы? Карантина видела, что всегда, везде, на самых ужасных и грязных работах – женщины. Понурые или разбитные, но вечно униженные, утратившие пол и возраст, согласившиеся на рабство, проклятые и проклятья этого не сознающие – точно в злом сне, они мыли, шваркали, копали, били, терли, бездарно, грубо, с горькими застывшими лицами. В магазинах сидели женщины чуть почище, они подворовывали и хоть могли подкрасить и подвить свои жесткие унылорусые волосы, могли купить гаду бутылку, чтоб он был подобрее, но и на них была печать проклятия нелюбимой работы и вечной службы Гаду. В школах про́клятые женщины отводили душу мелким тиранством и причастностью к идейным иллюзиям, но и они были жуткие неженственные кувалды, если разве после института какая птичка-бабочка залетит, и ту съедят или обломают. Везде, где мало платили, где было тяжко, невыносимо, бессмысленно, где ничего не стоила жизнь, работа, квалификация, – везде они, родные колоды и кувалды. Никогда ни одного мужчины-уборщика не приходилось видеть Карантине в отечестве. Но разве может живое человеческое существо по доброй воле превратиться в колоду, скребущую грязь? Не может! «Что-то с нами сделали! – думала Карантина. – Что-то вбухали в голову!» Было же кино в клубе, был телевизор – там не было проклятых женщин, и Карантина жадно смотрела на другой мир, где коварно умалчивали о неприятной правде. А правда была в том, что разгуливающий по Ящерам в заскорузлых, выцветших от проспиртованной мочи штанах Коля Романов – и тот считал себя существом, высоко вознесенным и Богом и природой над всеми, над любыми бабами. И он, выродок, гаденыш, был тенью великого Гада! Это чувство превосходства в отечественных мужчинах встречала потом Карантина тысячи раз и даже не подозревала, что может быть иначе, – ведь очевидно, что тот, кто … и должен быть значительней, выше и круче того, кого … То, что эта правда – правда зоны, чудовищный перевертыш дикого бескультурья, агрессивный бред родного поля, морок Тарантула, а вовсе не закон Божий, Карантина поняла гораздо позже, наглядевшись хотя бы на свою парижскую хозяйку. В каждую минуту своей изящно отшлифованной пустой жизни мадам Моран находилась в центре мира, и ощущение собственной драгоценности заливало ее от корней волос, непременно подкрашенных, до пяточек, не ведавших о трещинах. В пятьдесят семь лет! Попробовал бы кто-нибудь втолковать мадам Моран о том, что она – низшее существо. В ее голове просто не было отделов, которые восприняли бы подобную информацию. Свою благосклонность мадам Моран, точно так же как ее соплеменницы в семнадцатом веке, считала «высшей милостью». Очевидно, есть способ наследования иллюзий… Валентина Степановна зря решила, что дочь «родилась шлюхой». Шлюхами не рождаются. Отсутствие стыда действительно облегчило Карантине вступление на профессионально женскую стезю, как и сильная женская природа, и дурное, с ором и колотушками, воспитание. Но главным ее желанием было увернуться от глыбы ужасной доли, нависавшей над ней, уйти в блистающий мир, где не бывает грязной работы, где деньги легки, где нет издевающейся над тобой мерзкой пьяной обезьяны по имени «муж», где можно быть прекрасной, веселой, бесшабашной…
Говорит Нина Родинка:
– Женщины России по преимуществу великолепны. Великолепны! Вы меня не разубедите, нет. Правда и то, что эта правда в прошлом. Русская женщина уверенно сходит на нет вместе с увядшим букетом своих благоухающих добродетелей, которые были прекрасны в созерцании и бесполезны в истории.
Бескорыстная любовь и самоотверженное служение! Чего ж лучше? А чего ж хуже, когда любят подонков и служат мерзавцам? Итак, Спящая Красавица проснулась! Русская женщина просыпается, господа, и пробуждение ее ужасно.
………………………………………………………………….