О мечта, как трудно победить тебя! Ты приходишь танцующей легкой походкой в серые деревянные дома и уводишь гусино-лебединые стаи глупых девочек на беду и позор! Ты зажигаешь волшебный фонарь над лужами грязи, и они начинают сверкать всеми рубинами и сапфирами дурацких миражей! А впрочем, вот вам задачка: одна пьяная обезьяна на всю жизнь – это лучше, чем сотни пьяных обезьян время от времени?
   В разные эры своей жизни Карантина склонялась то к одному решению, то к другому. Проруха случилась, когда она повстречала дядьку-Валерку, Валерия Времина, и потащилась за ним, обуреваемая любовью. Как все хорошенькие мужчины с гитарой, дядька-Валерка был затаскан женщинами до опупения. Все валентности были закрыты: на нем висели две жены и неизъяснимое количество любовниц, с которыми, по давнему русскому обычаю, он не расставался прямо и просто, а тянул волыну до последнего. Настырная Карантина ему вообще не нравилась – он предпочитал нежных, добреньких и хотя бы притворявшихся чистыми. Натерпевшись унижений за деньги, Карантина изведала и даровое унижение, «по любви», пока не удалось на гулянке подстеречь пьяненького Времина, выдоить каплю жизнетворящего семени и отправить его туда, куда капризный хозяин наведываться не желал.
   Фи, как некрасиво! Неприлично! А пошли вы все со своими кислыми гримасами. Жизнь вам не барышня в белых перчаточках! Она прет, не разбирая дороги, и ее натруженные лапы без трепета погружены в кровь, слизь, дерьмо и прочее неприличие. Страсть Карантины растревожила ее родовые глубины – и, несмотря ни на что, Вероника родилась доношенной, здоровой и полноценной. Только нижняя губка дрожала и кривилась, когда девочка волновалась, такой тик небольшой, но это и понятно, если учесть, что Карантина пережила во время беременности, да и после…
   Дом, да, этот дом, где она сейчас слушала причитания мамаши, был куплен на деньги Времина, на отступное, которое она, угрожавшая судом и установлением отцовства, вырвала из печенок автора-исполнителя, в коих сидела червем, – за то, чтобы исчезнуть из его жизни. Хватило и на мебель какую-никакую. Хватило и на то, чтобы, оставив двухлетнюю Никушу маме, отправиться няней в порядочную немецкую семью. Впрочем, пестовать германоидов пришлось недолго, привычки взяли свое, так и металась все эти годы туда-сюда – а мало ли нас было таких, а сколько нас таких еще будет.
   Все с хрипом, все в судорогах, все с боем. Ничего даром… Теперь еще сиди и слушай ругань – а за что? Хоть бы пожалела, мать!
   – Ужасно вкусно ты готовишь, мам… – тихо сказала Карантина. – Я так про твои котлетки мечтала.
   – Каклетки понравились? А что ж улитки? Ты ведь улитки там кушаешь? Я тебе с утра наберу в огороде. У нас до хера. В духовке испеку, как в городу Парижу.
   – Мам, это другие улитки…
   – Какие другие! Те же самые! У нас тоже голода бывали страшные, только нас дрянь всякую жрать не заставишь, а французы твои – говножоры. Ума много не надо – лягушек варить. Как будто мы не могли! Нет, мы умрем, а змей с улитками есть не будем. Хитрая нация какая – что честным людям позор, то у них, значит, кулинарное искусство!
   – Хитрая… – засмеялась Карантина, – ты права, мам. Я улиток и не ем. Я вообще скромно там… сама готовлю. Все больше овощи…
   – Там и овощи нечеловеческие. Спаржа! (Валентина Степановна произнесла это слово с ударением на последнем слоге.) Цукини-ссукини!
   – Цукини – это кабачок… Мама, вроде голоса какие-то на улице. Никуша?
   – Да пора уже. Куда ринулась? Сиди. Не пугай мне девочку прежде времени. К такой матери человека подготовить надо!

3. «Ветер игрив»

Глава седьмая,
в которой Эгле собирается на гастроли, оказавшиеся роковыми для участников нашего романа, а Карантина встречается с дочерью

   Во время репетиций Эгле ничего никогда не ела и не пила. Их крошечная репетиционная база находилась в Химках, в подвале бывшего заводского управления завода «Красная песня», и здоровую пищу пришлось бы таранить издалека. Андрей был бы и рад услужить Королеве, но она властной рукой вычеркивала из своей жизни зоны беспомощности.
   – Я вообще питаюсь вашей пищей из баловства, – сказала она как-то Времину. – Чтоб контакт с вами не потерять. Я могу совсем не есть. У меня родители пьющие оба, неделями не кормили. Я в библиотеку убегу и читаю. И есть не хотелось, если книжка в цвет пошла.
   – А что ты читала?
   – Все подряд. Грина читала, Веру Панову, Паустовского, Симонова. Классику само собой. У нас в городке только старые писатели были. Зарубежка вообще кончалась на Сент-Экзюпери. Я так думаю, что я немного потеряла. А что, было что-то путное в мире после Сент-Экзюпери?
   – А твои родители живы?
   – Понятия не имею. Вот прославлюсь, тогда все родственники объявятся. Или их дьяволы тивишные отыщут. «Мать известной певицы погибает от нищеты под Смоленском! Дочь, ты слышишь меня?»
   – Ты очень хочешь прославиться?
   Эгле смотрела на Андрея лешачьими глазами.
   – Какая разница, чего я хочу – не хочу? Все равно прославлюсь, куда денусь.
   «Ужи» бились над новой песней Эгле «Трубадура», где нужна была партия трубы – инструмента неженского. Однако на миру отыскалась бодрая девушка Лена-труба, с выбритой наполовину, как у каторжника, головой, одетая в широченные холщовые штанцы и говорящая на мате с легкой примесью инглиша. Трезвой, к ее чести, Лену-трубу никто не видел никогда, но для изучения таинственных свойств Лениной печени следовало бы привлечь ученых из Новосибирска – так она держала удар. Играла она сильно и стильно, как негр преклонных годов. Белокурая верткая Сайра сразу прикипела душой к новой фигурантке, но без взаимности – труба-Лена тащилась только от Королевы.
 
Труба-дура, хищные дороги выдох! Вдох!
Верный осел вечный осел сдох сдох петух
Труба-дура и принцесса твоя дура
Разбойники боги
Слова пожухли
Дух протух
Выход! Выдох! В жуть в путь!
 
   И после «В жуть! В путь!» должна была залиться ревом труба. Она и заливалась, но на вкус Королевы слишком резко. Она добивалась нарастающего напряжения, задушевного призыва. «Ты делаешь “В жуть!”, а надо “В путь”, а путь это по-любому кайф, понимаешь, любой путь, потому что – свобода. Ты любишь свободу? Вот и сделай это…»
   Андрей кротко ждал среди дыма и подвальных испарений – кроме бывалого Ивана-звукорежиссера, он был единственный мужчина в репзале. Он придерживал свою козырную карту – Камского, – воспитывая волю: не позвонил, не выкрикнул на радостях, а повел себя степенно, рассудительно, поехал сам и только на следующий день. Это ему казалось рассудительностью. Комизм того, что он четыре часа сидит с ноутбуком, делая занятый вид, и что все присутствующие знают, для чего он сидит, Андрей не учитывал. Просто не было сил, не хватало кругозора – все органы чувств работали на восприятие единственно важного объекта.
   Взмокла от пота. Вылила на голову бутылку воды. Черная маечка прилипла к маленьким торчащим грудкам.
   – Ну что, Времин? Труба-дура поперла, как думаешь?
   – Песня интересная, – заметил Времин с выделанной солидностью. – Но ты же сама знаешь, никогда не угадать, что вылезет. Вылез же «Червячок», не пойми почему.
   «Червячок» была песня, которую целое лето крутили по «Твоему радио». Считалось, что это реально выбор слушателей, хотя Андрей подозревал, что то был выбор Саши Строгановой, жены владельца «Твоего радио», дамы с исканиями, недавно склонившейся от буддизма к христианству – от усиленного чтения исторических книг Строганова все-таки пришла к выводу, что Спаситель необходим. А в песенке Эгле – ясной, трогательной, прозрачной – речь и велась о спасителе, им оказывался червячок-шелкопряд, тянущий свою ниточку среди безумия времени.
 
А моря до краев наполнялись по капле
И росли по песчинкам камни
Вечность это наверно так долго
Мне бы только свой крошечный вклад внести
За короткую жизнь сплести
Хотя бы ниточку шелка
 
   Это, кстати, была совсем не характерная для Эгле ясная трогательность, и слушатель по этой песне мог составить неверное представление о творчестве Королевы Ужей. В альбоме «Лесная» сразу после «Червячка» шел выматывающий душу «Мертвый лес», где в припеве, изображая голосом разгул нечистой силы в погибшем лесу, Эгле извлекала из себя запредельные звуки. Особенно впечатлял неожиданный бас, которым, как одержимая демоном, Эгле утверждала с леденящим душу наглым торжеством – «Теперь я здесь навечно». Так что ласковый «Червячок» был исключением, но все-таки был, ведь была капля нежности в том ведьмином котле, что кипел на огне творческой натуры этой необыкновенной девушки; ее-то и видели влюбленные глаза нашего маньяка, ее жаждали они и подстерегали терпеливо.
   – Камский, Жорж Камский, специально на меня посмотреть? В Питер едет? Ну дела! Ой девочки описаются! Времин, это твоя работа? Слушай, мне пора жалованье тебе платить, ты как это… коммивояжер. Продажа пылесосов отдельным гражданам. Не, вот лучше: вакцинация населения творчеством Ужей. А он как, твой Камский, на человека похож? Разговаривает? Или весь на понтах?
   – Он, знаешь, избирательный такой – с разными разный. Бывает хамло хамлом, а бывает – ваше благородие.
   – А по-настоящему он кто – хамло или ваше благородие?
   Вопросик! Поди ответь. О современном-то человеке…
   – Шеф, мы все? – спросила между тем у Эгле похожая на борца сумо Горбуша (ударные), никогда не использовавшая для построения фразы больше трех слов.
   – Эля, афишки в Питере неделю висят, так что все клевета, – подлетела директор, пышная златовласка Наташа. – Это я знаю, кто плетет.
   – В субботу с утра две камеры, – промурлыкала пиар-змея Ирина, большеротая коротышка в очках. – И весь концерт снимают. К вопросу о том, кто работает и кто плетет.
   – Может быть, – сказал Андрей задумчиво, – если бы он получил какой-то внятный удар, он бы качнулся в ту или иную сторону, но нет такой нужды. Сейчас он может выбирать свои проявления, менять их как пиджаки, потому что нет настоящего запроса. Время не требует, не формулирует ничего. Кем хочешь, тем и будь.
   – Времин, – изумилась Эгле. – Ты о чем?
   ……………………………………………………………………
   Говорит Нина Родинка:
   – Бесы у Достоевского мечтают о «праве на бесчестье», которым можно купить всякого русского человека, да и человека вообще (который, правда, не водится в природе, а смирно проживает в иллюстрациях пособий по анатомии). Но в наши дни это право наконец реализовано, в отличие от диктатур Ха-Ха века, которые давили массу не «правом на бесчестье», а новыми «кодексами чести». «Право на бесчестье» – это свобода, в которой сам человек выбирает по доброй воле именно бесчестье. И оно осуществлено только сейчас, в стихиях Интернета, когда каждый имеет право на анонимность, бесконтрольность и безнаказанность Речи.
   Пока только Речи!
   Позволено то, что человек, живущий в обществе, себе позволить не может, – жизнь по велению духа розни и вражды. Маскарад, снимающий всякие условности с общения! При малейшей возможности, а чаще и просто на ровном месте, все неравенства, все различия становятся материалом для оскорбления Другого. Попирая все правила общежития, молодой мужчина здесь спокойно может сказать пожилой даме, что она, как все климактерички, идиотка, не способная трезво рассуждать. А тоже лезет со своим мнением. Поймите его блаженство: в реале он вынужден терпеть повсюдно этих невыносимых и отвратительных для него матрон, может, он работает даже под руководством такой особы, и только, нацепив маску и освободившись от пут принятого в действительности, он обретает счастье полного самовыражения.
   Милое, милое государство! Оно хлопочет о чем-то волшебном, предусматривая наказание за «разжигание национальной и социальной розни», делает строгое лицо и худо-бедно удерживает массы на краю.
   Любые различия между людьми вызывают рознь и вражду – в ненависти. В любви наоборот. Любовь говорит: ты – Другой, и это прекрасно, ненависть говорит: ты – Другой, и этим ты отвратителен мне.
   Сами различия не виноваты – они были, есть и будут всегда, виноват дух розни, и какую же картину он рисует нам?
   Человек изливает в нереальное пространство, по «праву на бесчестье», все свое озлобленное, неуютное подполье, свободно и блаженно плюя в маски собратьев. А любовь обрушивает только на ближних, отчего она в большинстве случаев приобретает характер сгущенного сиропа. Он терпеть не может евреев, но при чем тут друг Илья? Да я за Илюшку любого порву! Он считает женщин глупыми и развратными существами, но это – не про Машу. Маша особенная! Старые бабы – это кошмар, но мама, но тетя Лиза – дай им Бог здоровья. Американцы твари, но Спилберг – классный мужик…
   Русские вообще дерьмо, дегенеративная нация, но мы с братом не пальцем деланы!
   ……………………………………………………………………
   Сколько ни упражнялась Валентина Степановна в ревнивом сквернословии, сколько ни дергала внучку за руки, оттаскивая от матери подальше, Катаржина ничего этого не слышала, не понимала. Она то бросалась к дочери целовать, гладить по русым волосам дивного пепельного оттенка – никогда такого от парикмахеров не добиться! – то рвала застежки сумок, чтоб достать парижские подарки. Куртка, самое то, на бульваре Сен-Мишель, а что на распродаже и за двадцать евро, того знать никому не надо, платье, вот такие шарфы сейчас вся Европа носит, вся Европа… Красавица! Какая красавица! Только вот губочки дергаются, тик проклятый.
   Да, Вероника была хороша. Среднего роста, тоненькая, с остреньким подбородком, маленькими ручками и ушками, она тихо сияла голубыми – в папашу – глазами, а еще говорят, что кареглазые в наследовании доминантны, а вот ни хрена. Как есть Снежинка, принцесса, звездочка, дочка…
   – Мамочка, не плачь, пожалуйста…
   Легко сказать – не плачь, когда в Карантине уже плескалось больше литра горячительных напитков. Но какая худенькая!
   – А ты спроси у нее, как она ест, – зарычала Валентина. – Каждый божий день сражение! Мы же крулевы красоты, нам есть вредно, мы хотим как в журналах. Как раньше нам коммунисты головы парили, чтоб работать на их шоблу и не вякать, так теперь эти журналы парят, чтоб бабы вообще не работали, а только жопы свои охаживали с утра до вечера. По журналам живем, как нам нарисуют тощих прости-господи в лифчиках и трусиках, так мы ножик возьмем и все лишнее отрежем. Сотку картошек посадила для чужих людей – все отвергает, всю пищу человеческую. Тоже Снегурочка, немочь бледная, ни в огороде, ни по дому никакой помощи…
   – Ба-бушка… Не кричи, пожалуйста.
   – Даже поругаться по-человечески у нее сил нет! Говоришь-говоришь, а она только глазищами хлопает – бабушка, бабушка. Слово-то какое дурацкое – бабушка. Бушка-подушка. Посадили на каторгу дуру безотказную – одну подняла, другую теперь поднимай…
   А, пусть ругается, что ей и делать еще. Старая кошелка, рабочая лошадь, судьба такая. Мы пойдем другим путем, доченька. Мы за нашу красоту теперь весь мир потребуем, весь мир и коньки в придачу!
   – Ты что любишь поесть? Японскую хавку любишь? Мы поедем в город, я тебя свожу.
   – Было бы для чего ехать, – отозвалась Валентина Степановна, – пожалста вам, прям на улице Ленина ваша дрянь японская. По всей стране пятая колонна понаделала травилок – жри не хочу! Чтоб все русское вытравить, что еще опосля коммунистов осталось, на три копейки ведь осталось – так и это нам выблевать надо. А то в Европу не примут нашего Колю Романова в обоссанных штанах, забракуют, беда!
   «Мало говорит доченька, все хлопает глазищами. Это хорошо. Я-то идиотка, – думала Карантина, – вечно все наружу, вечно трещу, на мимические морщины работаю. А она молчунья, это пробивает…»
   – Катька, хватит девку трепать, ей вставать рано – послезавтра в школу. Будет еще время пропаганду свою разводить. Н у, ты чего? Чего разревелась… Вона штукатурка твоя вся потекла – грунтуешь плохо. Да вообще на такой роже масляными красками пора писать. Живописцы хреновы, скока денег изводите. Красоту на морду навели, а… помыть забыли!
   Но Катаржина рыдала в охотку, всласть, до сытости. Обнимая то брыкающуюся маму, то покорную дочку, она ощущала – редкое у безвылазно живущего на родине – чувство блаженства. Она была дома, у своих, в тепле, на родной земле, где тощие, кривенькие болотные березы цапали за душу, как никогда не сделают пальмы и кипарисы, аккуратно трансплантированные в реал из рекламных проспектов. Дочка, мама и она сама – главное звено в этой родовой цепочке, без нее ничего бы не было! – семья, святыня, красный угол…
   Любой ценой? Да. Любой ценой.

Глава восьмая,
подготавливающая пространство, где встретятся на радость и горе все наши герои

   Андрею пришлось лететь в Петербург вместе с Камским и его личным секретарем. Секретарь этот был милейшая итальянистая цыпа в стиле Армани, киноман, блоггер и большой любитель фотографии. В блогах его знали под ником kazaroza. «Ужи» притащились раньше, на дневном поезде – Эгле не переносила самолеты. На гостинице сэкономили – отыскалась питерская «сестрица» с четырехкомнатной квартирой. Андрей вообще примечал, что связи «Ужей» отличались многообразием и разветвленностью, точно у рассеянной по лику земли неведомой диаспоры. Как только возникала проблема, кто-то из «Ужей» задумывался ненадолго и потом с радостным восклицанием: «А! У меня там есть…» – принимался звонить. Проблему снимали сразу или еще через одно звено, то есть та, к кому обратились «Ужи», тоже с репликой: «А, у меня там есть…» – находила т у, что и решала вопрос окончательно. Всегда женщины.
   Андрей подозревал, что эта негласная самоорганизация женщин возникла не вчера и что ее принципов он не постигнет, ведя тупые расспросы. Что-то было странное в ласковости, с которой в этой среде обращались с мужчинами – точно доброжелательные аборигены с иноземцами. Создавалось впечатление, что их существование вызывает некоторый ознакомительный интерес, но как бы не учитывается в жизненных планах. Явные знаки этой отчужденной снисходительности Андрей видел в глазах Эгле и досадовал: что угодно, только не это.
   
Конец бесплатного ознакомительного фрагмента