Страница:
Вот тут ясно видно, как работал «универсальный дар композиции», как драматург чувствовал и соблюдал меру личностных проявлений.
Он мог быть скромен с друзьями, поклонниками, артистами, начинающими драматургами, со всеми, кто безусловно признавал его ценность. Чуть только веяло холодом, враждой, недооценкой – преображался и Островский. «Он был несколько странен, – вспоминает А. Соколов, журналист, известный под псевдонимом Театральный нигилист, – все как будто бы боялся, чтобы с ним кто-нибудь не обошелся фамильярно»[44]. Так небось Театрального нигилиста и боялся, и ему подобных, боялся фамильярности – а фамильярность и есть неуважительное, пренебрежительное отношение к ценности и значению другого.
При любых признаках недооценки Островский сам вставал на защиту желанного равновесия и сам его восстанавливал, своим словом. Боборыкин похвалил какую-то роль в его пьесе, и Островский «с добродушной улыбкой выговорил невозмутимо»: «Ведь у меня всегда все роли – превосходные»[45] – думаю, что все составляющие этого великолепного ответа (добродушная улыбка, невозмутимость, сам текст) были специально изготовлены для Боборыкина, который Островского никогда как должно не ценил, и Островский это знал.
Островский не любил холода, боялся его – всякого холода, и физического, и душевного, и бытийного, великого холода земной жизни. Дома он кутался в меховые халаты, прятал ноги в «медвежий ковер», мечтал, что на новой квартире, в доме князя Голицына, удастся «прикопить тепла». Смолоду звучат в его письмах жалобы на холод («… Ничего теплого у меня нет», – жалобно пишет он М. Погодину). «А так жить холодно», – скажет его заветная героиня Лариса-бесприданница; и вообще тема «тепла» (любви, ласки, дружбы, быта, чаепития, юмора) и «холода» (смерти, вражды, обмана, потери дома) – одна из главнейших в его творчестве, о чем еще будет дальнейшее рассуждение.
Это была его личная тема, личное, лирическое мироощущение. Он, видимо, страдал от любых проявлений душевного холода– вот и Некрасову, не оценившему «Снегурочку», пишет: «… Незаслуженная холодность и резкость Вашего письма в моей искренней и постоянно расположенной к вам душе возбудили очень много горьких чувств и размышлений…» И если холод подступал к нему слишком близко, он вырабатывал необходимое для жизни тепло сам, пусть и с помощью собственных горячих одобрений своего труда.
В оценке внешнего мира все это могло показаться и самомнением, и хвастливостью. Я определяю это как соблюдение меры тепла и холода, необходимой для жизнедеятельности личности. Контрастные проявления Островского этого рода (самолюбие – скромность, хвастливость – застенчивость) отнюдь не признак хаотичности, раздвоенности натуры, но и не примыслены одними лишь недоброжелательными современниками. Тут была своя логика, своя композиция.
Здоровый – больной
Добродушие – желчь
Агафья Ивановна, Марья Васильевна, Николай Добролюбов, Аполлон Григорьев
Мужское – женское
Обыкновенный – необыкновенный
Островский – Россия
Бог в творчестве Островского
Он мог быть скромен с друзьями, поклонниками, артистами, начинающими драматургами, со всеми, кто безусловно признавал его ценность. Чуть только веяло холодом, враждой, недооценкой – преображался и Островский. «Он был несколько странен, – вспоминает А. Соколов, журналист, известный под псевдонимом Театральный нигилист, – все как будто бы боялся, чтобы с ним кто-нибудь не обошелся фамильярно»[44]. Так небось Театрального нигилиста и боялся, и ему подобных, боялся фамильярности – а фамильярность и есть неуважительное, пренебрежительное отношение к ценности и значению другого.
При любых признаках недооценки Островский сам вставал на защиту желанного равновесия и сам его восстанавливал, своим словом. Боборыкин похвалил какую-то роль в его пьесе, и Островский «с добродушной улыбкой выговорил невозмутимо»: «Ведь у меня всегда все роли – превосходные»[45] – думаю, что все составляющие этого великолепного ответа (добродушная улыбка, невозмутимость, сам текст) были специально изготовлены для Боборыкина, который Островского никогда как должно не ценил, и Островский это знал.
Островский не любил холода, боялся его – всякого холода, и физического, и душевного, и бытийного, великого холода земной жизни. Дома он кутался в меховые халаты, прятал ноги в «медвежий ковер», мечтал, что на новой квартире, в доме князя Голицына, удастся «прикопить тепла». Смолоду звучат в его письмах жалобы на холод («… Ничего теплого у меня нет», – жалобно пишет он М. Погодину). «А так жить холодно», – скажет его заветная героиня Лариса-бесприданница; и вообще тема «тепла» (любви, ласки, дружбы, быта, чаепития, юмора) и «холода» (смерти, вражды, обмана, потери дома) – одна из главнейших в его творчестве, о чем еще будет дальнейшее рассуждение.
Это была его личная тема, личное, лирическое мироощущение. Он, видимо, страдал от любых проявлений душевного холода– вот и Некрасову, не оценившему «Снегурочку», пишет: «… Незаслуженная холодность и резкость Вашего письма в моей искренней и постоянно расположенной к вам душе возбудили очень много горьких чувств и размышлений…» И если холод подступал к нему слишком близко, он вырабатывал необходимое для жизни тепло сам, пусть и с помощью собственных горячих одобрений своего труда.
В оценке внешнего мира все это могло показаться и самомнением, и хвастливостью. Я определяю это как соблюдение меры тепла и холода, необходимой для жизнедеятельности личности. Контрастные проявления Островского этого рода (самолюбие – скромность, хвастливость – застенчивость) отнюдь не признак хаотичности, раздвоенности натуры, но и не примыслены одними лишь недоброжелательными современниками. Тут была своя логика, своя композиция.
Здоровый – больной
Островский написал сорок семь оригинальных пьес и имел рекордное для великого русского писателя количество детей (десять; четверо, от Агафьи Ивановны, рано умерли). Исключительная и опять-таки универсальная плодовитость. «Вы наш богатырь», – напишет Островскому Некрасов[46]. Ни на одного своего современника Островский не производил впечатления хилого, болезненного, слабого здоровьем человека (исключая два-три последних года жизни). «Фигура русского, плотно, хорошо сколоченного боярина» (М. Семевский)[47]; «крупная, мужественная фигура» (Т. Склифосовская)[48]; «кажется человеком коренастым и здоровым» (А. Урусов)[49] – до конца жизни Островский не прекращал разнообразную деятельность, упражнял лингвистические способности, не потерял ни грана памяти (замечательной, необыкновенной и колоссальной, по отзывам современников).
Жаловаться на нездоровье Островский начал смолоду. Дальше дело пошло по нарастающей: начиная с 1860-х годов, со времен своей семейной драмы, драматург заявляет о плохом, ужасном, катастрофическом состоянии организма, пишет об этом почти в каждом письме к другу или близкому приятелю.
На непочтительные актерские глаза, в поведении Островского была значительная доля игры. Так считает К. Де-Лазари, об этом пишет А. Нильский: «“Причудник”… вечно жаловался на всевозможные болезни, кряхтел, стонал»[50], – можно, конечно, и отбросить эти свидетельства, а тем не менее надо учесть: актеры по свойству натуры и профессии наигрыш видят проницательно. Характерно и то, что Островский жаловался на болезни друзьям, приятелям и актерам, своим людям, не Боборыкину. Он будто бы по праву расслаблялся, требуя за свои непомерные труды долю сочувствия, то есть тепла.
Но болел же он и действительно. Знакомство с родимой природой во время волжской экспедиции ему довольно дорого обошлось – Островский «сломал ногу, один раз тонул, несколько раз сильно простужался»[51]. Он часто переутомлялся, простужался, болел сердцем и умер ведь в шестьдесят три, не в девяносто.
В человеке подобной силы интеллекта всегда трудно разделить физический и духовный пласты существования. Энергичный, духовно здоровый, и вкусы-то его все были здоровые: любил красивых женщин, дружеское застолье, лес, деревню, грибы и ягоды, охоту, рыбную ловлю, высокие образцы художества… но чувствительность непомерная, но боязнь холода, но тонкость душевного аппарата? Умер от разрыва сердца – случайно ли? Так что присоединим к контрастным проявлениям Островского и еще одну пару: здоровый и больной.
Жаловаться на нездоровье Островский начал смолоду. Дальше дело пошло по нарастающей: начиная с 1860-х годов, со времен своей семейной драмы, драматург заявляет о плохом, ужасном, катастрофическом состоянии организма, пишет об этом почти в каждом письме к другу или близкому приятелю.
На непочтительные актерские глаза, в поведении Островского была значительная доля игры. Так считает К. Де-Лазари, об этом пишет А. Нильский: «“Причудник”… вечно жаловался на всевозможные болезни, кряхтел, стонал»[50], – можно, конечно, и отбросить эти свидетельства, а тем не менее надо учесть: актеры по свойству натуры и профессии наигрыш видят проницательно. Характерно и то, что Островский жаловался на болезни друзьям, приятелям и актерам, своим людям, не Боборыкину. Он будто бы по праву расслаблялся, требуя за свои непомерные труды долю сочувствия, то есть тепла.
Но болел же он и действительно. Знакомство с родимой природой во время волжской экспедиции ему довольно дорого обошлось – Островский «сломал ногу, один раз тонул, несколько раз сильно простужался»[51]. Он часто переутомлялся, простужался, болел сердцем и умер ведь в шестьдесят три, не в девяносто.
В человеке подобной силы интеллекта всегда трудно разделить физический и духовный пласты существования. Энергичный, духовно здоровый, и вкусы-то его все были здоровые: любил красивых женщин, дружеское застолье, лес, деревню, грибы и ягоды, охоту, рыбную ловлю, высокие образцы художества… но чувствительность непомерная, но боязнь холода, но тонкость душевного аппарата? Умер от разрыва сердца – случайно ли? Так что присоединим к контрастным проявлениям Островского и еще одну пару: здоровый и больной.
Добродушие – желчь
Группа свойств личности драматурга, объединенных общим именем «добродушие» (сюда входят: приветливость, мягкость, ласковость, миролюбие), запомнилась современникам, пожалуй, крепче всего. Это основной общий колорит личности Островского, ее общий тон, общий «вкус». Все тут вторят один другому, приводя примеры, подбирая нежные слова.
«Мягкое сердце, добрый, ласковый и всегда снисходительный» (А. Нильский)[52]; «ласковая, милая улыбка… ‹…›… атмосфера привета и ласки» (М. Ипполитов-Иванов)[53]; «трудно вообразить себе человека добродушнее» (Д. Аверкиев)[54]; «дорог был своими сердечными упрощенными отношениями» (С. Максимов)[55]; «добродушие, незлопамятность» (М. Семевский)[56]; «ласковость», «добрые ласкающие глаза» (В. Герценштейн)[57]; «радостный и добрый» (А. Кони)[58]…
Даже недолюбливавший в 1850-е годы Островского и весь кружок «молодой редакции» «Москвитянина» Д. Григорович в своих «Литературных воспоминаниях» отмечает, что Островский встретил его (будучи с ним незнакомым) «с приветливостью», хотя и «сдержанной»[59].
Это уж никаким трудом не выработаешь: такая натура, родился на свет «добрый человек» – и слава богу. Кроме того, Островский был деятельно добр, помогал «по христианству», особливо начинающим писателям, бедным или как-то обездоленным. Мягкость и приветливость тоже от Создателя, выработке не поддаются. Случалось, что он, будучи во главе какого-либо дела, напускал на себя важность и даже суровость. Однако уморительно пишет о его председательстве в Обществе русских драматических писателей Н. Кропачев: оказывается, не было ничего легче, чем в бытность Островского председателем попасть в число драматических писателей: «Тут были, например, такие субъекты, которые и пера-то в руки не брали»[60]. Личность и творчество Островского были в этом смысле весьма схожи, хорошо сказал о способе изображения человека в его пьесах Н. Эфрос: «… его изображения всегда – такие обогретые, теплые, купаются в лучах авторской ласковости»[61].
Среди словесных портретов Островского выделяется один, кисти П. Невежина. Примечательно, как он пишет об улыбке Островского: «… особенная улыбка, в которой отражались ум и бесконечная доброта, отравленная желчью»[62]. Доброта, отравленная желчью? И опять, спустя два слова, Невежин словно противоречит сам себе, определяя Островского как человека с «наивною детской душой». Помилуйте, с детской-то душой какая же возможна желчь? А сюда еще присовокупим и «глаза с хитрецой» (К. Де-Лазари)[63], и лукавство, и суровость, отмеченные иными современниками…
Этот добрый, мягкий, приветливый человек мог так припечатать словцом, что и Щедрину под стать (наверное, восхищала Островского в Щедрине не в последнюю очередь меткость суждений.) Хлестко и неподражаемо-юмористически отозвался он в 1864 году о пьесе Л. Толстого «Зараженное семейство», да не просто отозвался, а в письме к Некрасову: «Когда я еще только расхварывался, утащил меня к себе Л. Н. Толстой и прочел мне свою новую комедию; это такое безобразие, что у меня положительно завяли уши от его чтения; хорошо еще, что я сам весь увядаю преждевременно, так оно и незаметно, а то бы что хорошего!»
Вот уж виден автор «На всякого мудреца довольно просторы». Да, не был Островский, при всей своей доброте, расплывчат, не был ни овцой, ни буддою невозмутимым: гнев и раздражение были ему хорошо ведомы.
Он был нежен с друзьями. Но чуть задень его за живое, скажи сильно поперек – мягкость как ветром сдует. Приятель из приятелей, Бурдин, сослался как-то на мнение Театрально-литературного комитета. «Давно ли ты стал радоваться, что твои мнения сходятся с мнениями Комитета! – отчеканивает Островский. – Деликатно ли с твоей стороны сообщать мне в назидание мнение убогой компании, тогда как не только я, но и все порядочные люди оскорбляются, что пять-шесть плоских бездарностей, с развязностью почти военного человека, судят произведения настоящих художников».
Он умел и отклонить просьбы и притязания, ему ненужные и неясные, и с вежливостью такого сорта, что она как бы прекращала все дальнейшие объяснения по этому поводу. Однажды с некоторой путаной просьбою к Островскому обратился Н. С. Лесков. Островский отвечает следующим образом: «Милостивый государь Николай Семенович, Вы пишете, что Вам нужно мое письмо, т. е. мое имя, чтобы заинтересовать лицо, близко поставленное Государю, в деле, о котором Вы, из сострадания, беретесь хлопотать и которое Вы сами называете довольно отвратительным. Я Вам очень благодарен за то, что Вы признаете за моим именем некоторую ценность; но это самое обстоятельство и не позволяет мне обращаться с своим именем легкомысленно… ‹…›…не зная… ‹…›…самого дела, я… ‹…›… по совести ничего не могу сказать, ни даже придумать, что бы могло послужить в его пользу».
И вежливо, а тверденько: сказал как отрезал. А мог и еще тверже, если в гневе… Видимо, рассердил его не на шутку композитор А. Н. Серов: ему Островский отправил просто-таки образец эпистолярной отповеди, начинающейся так: «После Вашего письма нет возможности предположить, чтобы вы имели настоящее понятие о вежливости». Если прочесть эти слова вслух, будто зазвучит властный, твердый голос. Заканчивается письмо совсем хорошо: «Вы просите меня не пенять, что круто обращаетесь. Об чем же мне пенять? Я Вам не подчиненный. На крутое письмо всякий имеет право отвечать еще круче, если дозволит благовоспитанность».
Нас, привыкших к разнообразию театра Островского, уже не удивляет, что и «Снегурочку», и «Волки и овцы» написал один человек, владевший и поэзией, и сатирой. А вот контрасты личностных проявлений самого Островского при внимательном рассмотрении удивляют. Хотя все эти величины крепко связаны, имеют общий источник. Понятно, что создатель «Леса» и «Бешеных денег» мог быть и резок, и насмешлив, как трудно оспорить и то, что без мягкого сердца и душевной кротости не напишешь «Бедной невесты» или «Без вины виноватые». Важно уяснить богатство человеческой натуры Островского и то, что, наблюдая природу человека, он частенько глядел не только на внешний мир, но и внутрь себя.
«Мягкое сердце, добрый, ласковый и всегда снисходительный» (А. Нильский)[52]; «ласковая, милая улыбка… ‹…›… атмосфера привета и ласки» (М. Ипполитов-Иванов)[53]; «трудно вообразить себе человека добродушнее» (Д. Аверкиев)[54]; «дорог был своими сердечными упрощенными отношениями» (С. Максимов)[55]; «добродушие, незлопамятность» (М. Семевский)[56]; «ласковость», «добрые ласкающие глаза» (В. Герценштейн)[57]; «радостный и добрый» (А. Кони)[58]…
Даже недолюбливавший в 1850-е годы Островского и весь кружок «молодой редакции» «Москвитянина» Д. Григорович в своих «Литературных воспоминаниях» отмечает, что Островский встретил его (будучи с ним незнакомым) «с приветливостью», хотя и «сдержанной»[59].
Это уж никаким трудом не выработаешь: такая натура, родился на свет «добрый человек» – и слава богу. Кроме того, Островский был деятельно добр, помогал «по христианству», особливо начинающим писателям, бедным или как-то обездоленным. Мягкость и приветливость тоже от Создателя, выработке не поддаются. Случалось, что он, будучи во главе какого-либо дела, напускал на себя важность и даже суровость. Однако уморительно пишет о его председательстве в Обществе русских драматических писателей Н. Кропачев: оказывается, не было ничего легче, чем в бытность Островского председателем попасть в число драматических писателей: «Тут были, например, такие субъекты, которые и пера-то в руки не брали»[60]. Личность и творчество Островского были в этом смысле весьма схожи, хорошо сказал о способе изображения человека в его пьесах Н. Эфрос: «… его изображения всегда – такие обогретые, теплые, купаются в лучах авторской ласковости»[61].
Среди словесных портретов Островского выделяется один, кисти П. Невежина. Примечательно, как он пишет об улыбке Островского: «… особенная улыбка, в которой отражались ум и бесконечная доброта, отравленная желчью»[62]. Доброта, отравленная желчью? И опять, спустя два слова, Невежин словно противоречит сам себе, определяя Островского как человека с «наивною детской душой». Помилуйте, с детской-то душой какая же возможна желчь? А сюда еще присовокупим и «глаза с хитрецой» (К. Де-Лазари)[63], и лукавство, и суровость, отмеченные иными современниками…
Этот добрый, мягкий, приветливый человек мог так припечатать словцом, что и Щедрину под стать (наверное, восхищала Островского в Щедрине не в последнюю очередь меткость суждений.) Хлестко и неподражаемо-юмористически отозвался он в 1864 году о пьесе Л. Толстого «Зараженное семейство», да не просто отозвался, а в письме к Некрасову: «Когда я еще только расхварывался, утащил меня к себе Л. Н. Толстой и прочел мне свою новую комедию; это такое безобразие, что у меня положительно завяли уши от его чтения; хорошо еще, что я сам весь увядаю преждевременно, так оно и незаметно, а то бы что хорошего!»
Вот уж виден автор «На всякого мудреца довольно просторы». Да, не был Островский, при всей своей доброте, расплывчат, не был ни овцой, ни буддою невозмутимым: гнев и раздражение были ему хорошо ведомы.
Он был нежен с друзьями. Но чуть задень его за живое, скажи сильно поперек – мягкость как ветром сдует. Приятель из приятелей, Бурдин, сослался как-то на мнение Театрально-литературного комитета. «Давно ли ты стал радоваться, что твои мнения сходятся с мнениями Комитета! – отчеканивает Островский. – Деликатно ли с твоей стороны сообщать мне в назидание мнение убогой компании, тогда как не только я, но и все порядочные люди оскорбляются, что пять-шесть плоских бездарностей, с развязностью почти военного человека, судят произведения настоящих художников».
Он умел и отклонить просьбы и притязания, ему ненужные и неясные, и с вежливостью такого сорта, что она как бы прекращала все дальнейшие объяснения по этому поводу. Однажды с некоторой путаной просьбою к Островскому обратился Н. С. Лесков. Островский отвечает следующим образом: «Милостивый государь Николай Семенович, Вы пишете, что Вам нужно мое письмо, т. е. мое имя, чтобы заинтересовать лицо, близко поставленное Государю, в деле, о котором Вы, из сострадания, беретесь хлопотать и которое Вы сами называете довольно отвратительным. Я Вам очень благодарен за то, что Вы признаете за моим именем некоторую ценность; но это самое обстоятельство и не позволяет мне обращаться с своим именем легкомысленно… ‹…›…не зная… ‹…›…самого дела, я… ‹…›… по совести ничего не могу сказать, ни даже придумать, что бы могло послужить в его пользу».
И вежливо, а тверденько: сказал как отрезал. А мог и еще тверже, если в гневе… Видимо, рассердил его не на шутку композитор А. Н. Серов: ему Островский отправил просто-таки образец эпистолярной отповеди, начинающейся так: «После Вашего письма нет возможности предположить, чтобы вы имели настоящее понятие о вежливости». Если прочесть эти слова вслух, будто зазвучит властный, твердый голос. Заканчивается письмо совсем хорошо: «Вы просите меня не пенять, что круто обращаетесь. Об чем же мне пенять? Я Вам не подчиненный. На крутое письмо всякий имеет право отвечать еще круче, если дозволит благовоспитанность».
Нас, привыкших к разнообразию театра Островского, уже не удивляет, что и «Снегурочку», и «Волки и овцы» написал один человек, владевший и поэзией, и сатирой. А вот контрасты личностных проявлений самого Островского при внимательном рассмотрении удивляют. Хотя все эти величины крепко связаны, имеют общий источник. Понятно, что создатель «Леса» и «Бешеных денег» мог быть и резок, и насмешлив, как трудно оспорить и то, что без мягкого сердца и душевной кротости не напишешь «Бедной невесты» или «Без вины виноватые». Важно уяснить богатство человеческой натуры Островского и то, что, наблюдая природу человека, он частенько глядел не только на внешний мир, но и внутрь себя.
Агафья Ивановна, Марья Васильевна, Николай Добролюбов, Аполлон Григорьев
Закон совмещения противоположных свойств и контрастных проявлений словно простирался и за пределы личности Островского, формируя и ближайшее окружение его жизни и творчества. Обе его жены – Агафья Ивановна, Марья Васильевна – и оба его главных критика – Николай Добролюбов, Аполлон Григорьев – были людьми, несходственными решительно ни в чем: ни в складе характера, ни в ходе судьбы, ни в убеждениях, ни – если говорить о критиках – в стиле и методах анализа художественного произведения.
Агафья Ивановна, тихая, простая женщина, старше Островского по возрасту, никогда не появлявшаяся с Островским в обществе, не слишком красивая, – и Марья Васильевна, молодая, красивая цыганской или, во всяком случае, восточной красотой, любившая щегольнуть нарядом, горячая, страстная[64].
Николай Добролюбов, разумный, рассудочный материалист, абсолютно «партийный», твердо и четко излагающий свои мысли, очень влиятельный в русском обществе, – и Аполлон Григорьев, стихийный, поэтичный, вдохновенный и путаный, боявшийся всякой партийной определенности, малоавторитетный, хотя и читаемый в обществе.
И все они сходились в любви к Островскому! И он любил их. (Конечно, по отношению к Добролюбову была известная сдержанность, но Добролюбов сыграл слишком великую роль в литературном самоутверждении Островского, чтобы тот хоть единым словом намекнул на какие бы то ни было разногласия с ним.)
Словно льнули «бинарные оппозиции» к нашему драматургу, как раз искавшему и писавшему столкновения разнонаправленных воль, сшибки противоположных стихий. И близлежащая к Островскому жизнь будто заражалась от него общими свойствами его натуры, ведя себя с неумолимой композиционной строгостью.
Агафья Ивановна, тихая, простая женщина, старше Островского по возрасту, никогда не появлявшаяся с Островским в обществе, не слишком красивая, – и Марья Васильевна, молодая, красивая цыганской или, во всяком случае, восточной красотой, любившая щегольнуть нарядом, горячая, страстная[64].
Николай Добролюбов, разумный, рассудочный материалист, абсолютно «партийный», твердо и четко излагающий свои мысли, очень влиятельный в русском обществе, – и Аполлон Григорьев, стихийный, поэтичный, вдохновенный и путаный, боявшийся всякой партийной определенности, малоавторитетный, хотя и читаемый в обществе.
И все они сходились в любви к Островскому! И он любил их. (Конечно, по отношению к Добролюбову была известная сдержанность, но Добролюбов сыграл слишком великую роль в литературном самоутверждении Островского, чтобы тот хоть единым словом намекнул на какие бы то ни было разногласия с ним.)
Словно льнули «бинарные оппозиции» к нашему драматургу, как раз искавшему и писавшему столкновения разнонаправленных воль, сшибки противоположных стихий. И близлежащая к Островскому жизнь будто заражалась от него общими свойствами его натуры, ведя себя с неумолимой композиционной строгостью.
Мужское – женское
Мужественность Островского была несомненна и, по воспоминаниям современников, выражалась даже и во всем его облике. Мужественный, крепкий, коренастый, напоминающий не то богатыря, не то боярина – таким видели его люди. И в этом мужественном теле обитал, видимо, абсолютно мужской дух, если под понятием «мужское» разуметь обозначение одной из двух мировых сил-стихий, силу, устремленную на борьбу, завоевание и построение.
Композиция считается традиционно чуждой женской стихии, и сам Островский, драматург-«композитор», шутил, что такая работа-де женщине не под силу.
Островский был отличный воин, боец, завоевывая себе различные области влияния, умел и отступить, и напасть вовремя и во всеоружии. Его многочисленные записки о положении дел на театре очень боевые, активные, воинственные.
До самой смерти не покидала его особенная, боевая духовная бодрость. «Александр Николаевич принадлежал к числу стойких натур, нелегко поддававшихся душевному недомоганию; он не скоро опускался и никогда не “раскисал”», – вспоминает Л. Новский[65]. «Стойкий сам по себе, сильный волей, твердый в слове и убеждениях», – подтвердит Н. Кропачев[66], но, собственно, этого никто и не оспаривает в Островском.
Так и должно было быть: конечно, исполинский театр и возводил исполин-демиург, богатырь, строитель и боец.
Но, коли он был такой героической личностью, отчего не оставить небольшого автопортрета, где-нибудь, хоть в уголочке какой-нибудь пьесы? Ведь герой в русской жизни такая приятная редкость, и так нужны обществу ободряющие идеалы.
По моим наблюдениям, Островский оставил нам множество автопортретов, но не буквально воспроизводящих какие-то личностные черты, то были скорее автопортреты души.
Похоже на то, что у этого абсолютного мужчины с абсолютно мужским духом соединялась абсолютно женская душа.
Прекрасно выразил это С. Максимов – человек, близко знавший Островского. «Эта быстрая смена впечатлений, – пишет Максимов, – в подвижных и живых чертах лица, выражавшаяся неожиданным переходом от задумчивого к открытому и веселому выражению, всегда была поразительна… ‹…›… под обманчивой и призрачной невозмутимостью и при видимой солидности в движениях скрывалась тонкая чувствительность и хранились источники беспредельной нежности»[67] – воля ваша, но это женский портрет. Чувствительность тонкая, нежность беспредельная, смена впечатлений в чертах лица! Далее: «Писал Островский разгонистым и крупным, четким почерком, круглые буквы которого напоминали неуверенный женский, что приводило в некоторое недоумение Тургенева…»[68]
Не только писал женским почерком, но, оказывается, не чурался и других женских занятий. К. Загорский как-то застал его за кройкой панталончиков для сына. Островский объяснил удивленному товарищу, что «рос среди девочек… ‹…›… товарищей у него в детстве не было»[69]. «Его коньком, – рассказывает М. Писарев, – были женские роли… ‹…› Свах и купчих он читал неподражаемо. Многие выдающиеся русские актрисы играли роли в пьесах Островского с его голоса»[70]. Писал женским почерком, рос среди девочек, неподражаемо исполнял женские роли и был чрезвычайно, чрезмерно чувствителен – о том есть немало свидетельств. «Малейшее волнение сейчас же заставляло его болезненно прижимать руки к сердцу» (Л. Невский)[71].
«Натура Александра Николаевича была крайне впечатлительна: сообщаешь, бывало, ему веселое, он улыбается, станешь передавать печальное – сейчас лицо его изменится, делается печальным» (И. Купчинский)[72]. Многие вспоминали «милую улыбку» Островского, точно он был светская красавица. С. Васильев и дальше пошел, отмечая «обаяние, чарующее обаяние личности», процитировал пушкинские стихи, отнеся их к личности Островского и к своему отношению: «И говорю ей: “как вы милы”. И мыслю: “как тебя люблю”». Увидев то, каким бесконечно нежным взглядом смотрит Островский на сына, Васильев заключает: «Он обладал бесконечною тонкостью чувства, женственной нежностью и деликатностью сердца»[73].
Видите, все сходятся: впечатлительность, чувствительность, нервность, нежность… все черты женской силы-стихии.
В пьесах Островского есть героини, наиболее полно выражающие суть своей стихии, своей природы, – женщины впечатлительные, чуткие, нежные сердцем: Катерина из «Грозы», Лариса Огудалова, Юлия Тугина, Саша Негина, Вера Филипповна («Сердце не камень»), Ксения Кочуева («Не от мира сего») и многие другие. Трудно оспорить, что они написаны Островским с особою силой и особой любовью и сочувствием. Островский вел себя в этом мире по-мужски, но восприятие жизни у него, видимо, было женское. Слить в единое существование мужской дух и женскую душу – то была большая удача Творения. Лучшего для драматурга трудно пожелать…
Композиция считается традиционно чуждой женской стихии, и сам Островский, драматург-«композитор», шутил, что такая работа-де женщине не под силу.
Островский был отличный воин, боец, завоевывая себе различные области влияния, умел и отступить, и напасть вовремя и во всеоружии. Его многочисленные записки о положении дел на театре очень боевые, активные, воинственные.
До самой смерти не покидала его особенная, боевая духовная бодрость. «Александр Николаевич принадлежал к числу стойких натур, нелегко поддававшихся душевному недомоганию; он не скоро опускался и никогда не “раскисал”», – вспоминает Л. Новский[65]. «Стойкий сам по себе, сильный волей, твердый в слове и убеждениях», – подтвердит Н. Кропачев[66], но, собственно, этого никто и не оспаривает в Островском.
Так и должно было быть: конечно, исполинский театр и возводил исполин-демиург, богатырь, строитель и боец.
Но, коли он был такой героической личностью, отчего не оставить небольшого автопортрета, где-нибудь, хоть в уголочке какой-нибудь пьесы? Ведь герой в русской жизни такая приятная редкость, и так нужны обществу ободряющие идеалы.
По моим наблюдениям, Островский оставил нам множество автопортретов, но не буквально воспроизводящих какие-то личностные черты, то были скорее автопортреты души.
Похоже на то, что у этого абсолютного мужчины с абсолютно мужским духом соединялась абсолютно женская душа.
Прекрасно выразил это С. Максимов – человек, близко знавший Островского. «Эта быстрая смена впечатлений, – пишет Максимов, – в подвижных и живых чертах лица, выражавшаяся неожиданным переходом от задумчивого к открытому и веселому выражению, всегда была поразительна… ‹…›… под обманчивой и призрачной невозмутимостью и при видимой солидности в движениях скрывалась тонкая чувствительность и хранились источники беспредельной нежности»[67] – воля ваша, но это женский портрет. Чувствительность тонкая, нежность беспредельная, смена впечатлений в чертах лица! Далее: «Писал Островский разгонистым и крупным, четким почерком, круглые буквы которого напоминали неуверенный женский, что приводило в некоторое недоумение Тургенева…»[68]
Не только писал женским почерком, но, оказывается, не чурался и других женских занятий. К. Загорский как-то застал его за кройкой панталончиков для сына. Островский объяснил удивленному товарищу, что «рос среди девочек… ‹…›… товарищей у него в детстве не было»[69]. «Его коньком, – рассказывает М. Писарев, – были женские роли… ‹…› Свах и купчих он читал неподражаемо. Многие выдающиеся русские актрисы играли роли в пьесах Островского с его голоса»[70]. Писал женским почерком, рос среди девочек, неподражаемо исполнял женские роли и был чрезвычайно, чрезмерно чувствителен – о том есть немало свидетельств. «Малейшее волнение сейчас же заставляло его болезненно прижимать руки к сердцу» (Л. Невский)[71].
«Натура Александра Николаевича была крайне впечатлительна: сообщаешь, бывало, ему веселое, он улыбается, станешь передавать печальное – сейчас лицо его изменится, делается печальным» (И. Купчинский)[72]. Многие вспоминали «милую улыбку» Островского, точно он был светская красавица. С. Васильев и дальше пошел, отмечая «обаяние, чарующее обаяние личности», процитировал пушкинские стихи, отнеся их к личности Островского и к своему отношению: «И говорю ей: “как вы милы”. И мыслю: “как тебя люблю”». Увидев то, каким бесконечно нежным взглядом смотрит Островский на сына, Васильев заключает: «Он обладал бесконечною тонкостью чувства, женственной нежностью и деликатностью сердца»[73].
Видите, все сходятся: впечатлительность, чувствительность, нервность, нежность… все черты женской силы-стихии.
В пьесах Островского есть героини, наиболее полно выражающие суть своей стихии, своей природы, – женщины впечатлительные, чуткие, нежные сердцем: Катерина из «Грозы», Лариса Огудалова, Юлия Тугина, Саша Негина, Вера Филипповна («Сердце не камень»), Ксения Кочуева («Не от мира сего») и многие другие. Трудно оспорить, что они написаны Островским с особою силой и особой любовью и сочувствием. Островский вел себя в этом мире по-мужски, но восприятие жизни у него, видимо, было женское. Слить в единое существование мужской дух и женскую душу – то была большая удача Творения. Лучшего для драматурга трудно пожелать…
Обыкновенный – необыкновенный
«Много было странностей в этом необыкновенном человеке!» – воскликнул один современник Островского[74]. Но вообще-то Островский не пугал, не поражал людей ни превосходством, ни причудами, ни особыми требованиями. Его соразмерность делала его и приемлемым, и приятным в общежитии.
Я попыталась показать читателю, что то был человек не только необыкновенный, но даже и уму непостижимый. Но это не бросалось в глаза людям, не выпирало: Островский умело, умно и органично, с помощью дара композиции, соразмерял проявления своей исключительной, богатой контрастами личности – соразмерял с людьми, с обстоятельствами, с чувством изящного, с законами гармонии; так что и спустя многие годы его биографы, как бы завороженные гармоничной целостностью этого человека, перечисляют, буквально через запятую, несочетаемые свойства Островского и никак не останавливают на этом внимания. В прекрасной книге А. И. Ревякина «А. Н. Островский в Щелыкове» есть места, читая которые трудно удержаться от улыбки. «Не лишним будет отметить, – пишет Ревякин, – что гуманность Александра Николаевича распространялась и на животных. По воспоминаниям М. М. Шателен, он “не позволял убивать старых лошадей, и при нем они доживали свой век, так сказать, «на пенсии»”. Драматург всячески оберегал жизнь животных и птиц, не позволял убивать зря даже ужей… ‹…›… белки, обитавшие в парке, были совсем ручными… ‹…›… птиц не только охраняли, но и специально разводили».
Через абзац: «Островский охотился так интенсивно, что изводил весь запас пороху и обращался за помощью к Михаилу Николаевичу… ‹…›… приглашая в Щелыково своих друзей, Островский манил их и удовольствием охоты…»[75] Хороший человек все делает с удовольствием: и разводит птиц, и стреляет в них. Что ж, мужское, воинственное, охотничье требовало своего, женское – чувствительное и нежное – своего. Примечательно, что Островский удовлетворял всем требованиям…
Я попыталась показать читателю, что то был человек не только необыкновенный, но даже и уму непостижимый. Но это не бросалось в глаза людям, не выпирало: Островский умело, умно и органично, с помощью дара композиции, соразмерял проявления своей исключительной, богатой контрастами личности – соразмерял с людьми, с обстоятельствами, с чувством изящного, с законами гармонии; так что и спустя многие годы его биографы, как бы завороженные гармоничной целостностью этого человека, перечисляют, буквально через запятую, несочетаемые свойства Островского и никак не останавливают на этом внимания. В прекрасной книге А. И. Ревякина «А. Н. Островский в Щелыкове» есть места, читая которые трудно удержаться от улыбки. «Не лишним будет отметить, – пишет Ревякин, – что гуманность Александра Николаевича распространялась и на животных. По воспоминаниям М. М. Шателен, он “не позволял убивать старых лошадей, и при нем они доживали свой век, так сказать, «на пенсии»”. Драматург всячески оберегал жизнь животных и птиц, не позволял убивать зря даже ужей… ‹…›… белки, обитавшие в парке, были совсем ручными… ‹…›… птиц не только охраняли, но и специально разводили».
Через абзац: «Островский охотился так интенсивно, что изводил весь запас пороху и обращался за помощью к Михаилу Николаевичу… ‹…›… приглашая в Щелыково своих друзей, Островский манил их и удовольствием охоты…»[75] Хороший человек все делает с удовольствием: и разводит птиц, и стреляет в них. Что ж, мужское, воинственное, охотничье требовало своего, женское – чувствительное и нежное – своего. Примечательно, что Островский удовлетворял всем требованиям…
Островский – Россия
Вернемся к тому вопросу, который мы так непочтительно отодвинули, характеризуя книгу М. Лобанова об Островском. Мы посмеялись тогда над назойливостью утверждений Лобанова о «русскости» Островского – дескать, и Лев Толстой был не француз. Это не означает, что такой проблемы – «Островский – Россия» – не существует. Но невозможно же кормить общество заклинаниями вместо размышлений. Русский! русский! а что такое русский? что значит быть русским?
Всеми и всегда ощущалась особая, органическая связь Островского с национальной стихией. Некрасов писал об Островском: «Ему менее, чем кому-либо, следует бояться выпасть из русского тона: тон этот в нем самом, в свойствах ума его»[76]. Пришло, как кажется, время взглянуть на эту связь пристальнее.
Островский обладал исключительной полнотой человеческих проявлений. В нем сходились крайности, объединялись противоположности, сцеплялись контрасты. Замкнутый и общительный, порядочный и стихийный, здоровый и больной, самолюбивый и скромный, застенчивый и хвастливый, мягкий и гневливый, добродушный и желчный, обыкновенный и необыкновенный, поэт и сатирик, христианин и язычник, с абсолютно мужским духом и абсолютно женской душою… не правда ли, вспоминается что-то знакомое? Еще со школьной скамьи, с хрестоматийных строк, что-де ты и убогая, ты и обильная, ты и могучая, ты и бессильная, матушка-Русь.
Да, именно Россия как живое органическое целое и русский характер осознавались культурой XIX и позже XX века как соединение противоположностей, битва крайностей самого разного порядка. Несомненен и принципиальный драматизм национального самосознания, которое двигалось и развивалось силой осмысления антиномий, одной из которых (Россия и Европа, мы и они, свое и чужое) суждена была, верно, самая долгая жизнь.
Вся великая русская литература есть, по существу, совокупный портрет России – сценической площадки для представления всевозможных человеческих трагедий, человеческих драм и человеческих комедий. О том, что русская стихия есть соединение несоединимого, писали, пожалуй, все великие русские писатели, но Ф. М. Достоевский и Н. С. Лесков особо страстно и мощно.
По моей идее, личность Островского являлась микрокосмосом России.
Но микрокосмосом не реальным, а идеальным, поскольку Островский обладал тем, чем национальная стихия как раз не обладала, – даром композиции. Богатство натуры, полнота проявлений совершенно роднили его с феноменом России; но его крайности, его противоречия, его контрасты были им соразмерены, гармонизированы и претворены в художественные создания.
О них – далее.
Всеми и всегда ощущалась особая, органическая связь Островского с национальной стихией. Некрасов писал об Островском: «Ему менее, чем кому-либо, следует бояться выпасть из русского тона: тон этот в нем самом, в свойствах ума его»[76]. Пришло, как кажется, время взглянуть на эту связь пристальнее.
Островский обладал исключительной полнотой человеческих проявлений. В нем сходились крайности, объединялись противоположности, сцеплялись контрасты. Замкнутый и общительный, порядочный и стихийный, здоровый и больной, самолюбивый и скромный, застенчивый и хвастливый, мягкий и гневливый, добродушный и желчный, обыкновенный и необыкновенный, поэт и сатирик, христианин и язычник, с абсолютно мужским духом и абсолютно женской душою… не правда ли, вспоминается что-то знакомое? Еще со школьной скамьи, с хрестоматийных строк, что-де ты и убогая, ты и обильная, ты и могучая, ты и бессильная, матушка-Русь.
Да, именно Россия как живое органическое целое и русский характер осознавались культурой XIX и позже XX века как соединение противоположностей, битва крайностей самого разного порядка. Несомненен и принципиальный драматизм национального самосознания, которое двигалось и развивалось силой осмысления антиномий, одной из которых (Россия и Европа, мы и они, свое и чужое) суждена была, верно, самая долгая жизнь.
Вся великая русская литература есть, по существу, совокупный портрет России – сценической площадки для представления всевозможных человеческих трагедий, человеческих драм и человеческих комедий. О том, что русская стихия есть соединение несоединимого, писали, пожалуй, все великие русские писатели, но Ф. М. Достоевский и Н. С. Лесков особо страстно и мощно.
По моей идее, личность Островского являлась микрокосмосом России.
Но микрокосмосом не реальным, а идеальным, поскольку Островский обладал тем, чем национальная стихия как раз не обладала, – даром композиции. Богатство натуры, полнота проявлений совершенно роднили его с феноменом России; но его крайности, его противоречия, его контрасты были им соразмерены, гармонизированы и претворены в художественные создания.
О них – далее.