Страница:
Вова работал спасателем – он спасал Славу. Раньше он нырял за Славой в ледяную прорубь (работа подразумевала в том числе и подобного рода действия в холодное время года, его предупредили еще на собеседовании, но Вова пожал плечами и молча подписал контракт – тогда он вообще ни о чем не думал, только бы как можно дальше, только бы попасть как можно дальше), а потом немножко поменяли условия, и теперь Вова спасал Славу из огня. Как правило, в любом случае Славу он заставал уже в состоянии беспамятства – то в виде мягкого, по-тюленьи ловко соскальзывающего в ледяную дыру тела, то под десятком горящих одеял в самой дальней комнате дома. Иногда Слава угрюмо дымился под кроватью («Зачем он? – думал Вова. – Прямо как та девочка в рассказе Толстого из букваря»), пару раз оказывался в эпицентре взрыва (газовая плита?), и тогда Вова надевал специальный костюм, по-клоунски ловко впрыгивал в тугую от огня комнату, полную жара, черноты и опадающего хлопьями Славы, хватал оставшийся витой каркас и мчался с ним по лестнице – иногда вверх, иногда вниз. Вверху он выносил Славу на крышу, доставал из его кармана (карман не сгорал) мобильный телефон (телефон не сгорал) и звонил: «Снова развеять?.. Нет, тяжелый. Отнести назад?» Нес распадающегося Славу назад, укладывал его в уже уютной знакомой огненной кухне, терпеливо ждал полчаса-час, потом уносил Славу в виде довольно дряблой книги без переплета, страницы которой еще несколько часов тщательно развеивал с крыши.
«Страницы его жизни кружат над городом, – думал Вова. – Улетай, улетай, глупая Славина жизнь, навсегда от меня». Эпоха Славы заканчивалась, холодный ветер вырывал пропитанные копотью страницы из прорезиненных рук. Вова не мог плакать внутрь своего пожарного костюма, но ощущение непоправимой конечности хрупких, околосмертных отношений его со Славой разрушало его изнутри – и каждый день боль была в принципе нестерпимой.
– Да, все нормально, работаю, вынес! – бодро рапортовал он в очередной прохладный мобильник, растирая снегом оранжевые волдыри на Славиных висках. – Да нет, как обычно, мертвый! Как дитя малое! Не успел, разумеется! Я уверен, завтра получится!
Но завтра не получалось. Вова даже всерьез подумывал бросить работу, уехать в какой-нибудь лес и строчить там вечерами роман под названием «Завтра никогда не получится» (ему нравилось название), но зарплата была очень хорошей, тяжело было отказаться. К тому же, как он потом понял, ничего и не должно было получиться – работа состояла исключительно в спасании, но не в спасении, по сути ведь никто и никого не может спасти.
Зима заканчивалась, работа становилась все более и более скучной: горящий дом, пожар в библиотеке (интересно было только в первые два раза, потом Вова уже откровенно халтурил, даже проводил эксперименты: сколько, например, энциклопедических статей на букву «М» он успеет прочитать до момента полного, идеального прогорания Славы насквозь), шаровая молния в загородном домике, воспламенение поезда «Франкфурт-на-Одере – Варшава-Всходня» (что Слава делал в том поезде, Вова так и не понял; он вообще ни разу не видел Славу живым, ничего не знал ни о его образе жизни, ни о его занятиях или увлечениях), дачный камин, дачный камин, дачный камин.
На одиннадцатом дачном камине, впрочем, что-то сдвинулось с мертвой точки – точнее, с нее сдвинулся сам Слава. Именно в этот день, очевидно в силу привычки (сюжет «дачный камин» становился чересчур однообразным – приехать на дачу на тихой, первой утренней электричке, застать празднично догорающий дом, вбежать по рассыпающейся под ногами лестнице на чердак, обнаружить там Славу, спящего на диване в обнимку с гитарой, вынести его по другой, витой металлической лестнице, оставляющей ожоги на подошвах, положить на снег, сделать контрольный звонок, аккуратно залепить запекшиеся глаза снежками, иногда сделать снежную куклу и, например, помочиться на нее – но это не всегда обязательно), Вова явился на работу (здесь: дачный домик, ибо местом работы, согласно контракту, было расположение любого рода катастрофы, подразумевающей Славу в своем эпицентре) на сорок минут раньше – слишком быстрый шаг, сократил путь через лес, не пользовался картой.
Вова вынес Славу из огня, положил его на снег. Слава не дышал, но немножко хрипел грудью и животом. Вова положил на Славину грудь ладонь и нажал несколько раз. Зазвонил телефон. Вова зажмурился, разжал Славины челюсти, вдохнул в Славу что-то из своих личных опасений – до предела, чтобы ощутить эластичное сопротивление черноватых Славиных легких. Слава закашлялся, сел на снегу, зачерпнул его рукой, начал жевать. Потом его стошнило снегом на снег. Телефон не прекращал звонить. У Славы было бледное, тонкое лицо с нарочитой, старательной щетиной, мокрые волосы прилипли к вискам, шея его то раздувалась, как капюшон, то исчезала вовсе – и между головой и плечами можно было разглядеть утреннюю полоску туманного, почти мартовского леса.
– Какого черта? – спросил Вова. Телефон звонил уже какой-то другой мелодией – кажется, вначале это был Вивальди, теперь это был Стравинский, «Весна священная».
Слава посмотрел на него с благодарностью, его снова вырвало – теперь уже не снегом, а чем-то коричневатым.
Телефон взялся за классику двадцатого века – Шнитке, Шёнберг, Шостакович. Видимо, звонил кто-то на букву «Ш».
Вова брезгливо опрокинул Славу на снег, вынул из его кармана мобильник:
– Шеф? Тут непредвиденная ситуация какая-то. Похоже, я его спас. Что мне делать дальше?.. Ну да, плоховато… Кашляет, угу… Тошнит, разумеется, а как же еще?.. Нет, не желтое пока что… В смысле? Это как – уволен? То есть уже совсем?.. Ну да, то есть да… Контракт – что?..
Оказалось, что раз Слава наконец-то спасен, в Вовиной работе больше нет смысла: она выполнена полностью. Вове выразили благодарность, пообещали начислить премию, еще попросили немножко прибрать в лесу, забросать снегом там, где Слава напакостил.
Он довел спотыкающегося и полубеспамятного Славу до дома, бросил его на пороге и ушел на станцию.
Первое время не мог поверить – каждое утро приезжал туда, но нет – дом не горел, Слава мирно спал, иногда не один: приводил друзей, подруг, устраивал вечеринки какие-то. Пару раз Вова даже входил в тихий сонный дом, расталкивал Славу, приподнимал за костлявые плечи, говорил сбивчиво: «Проснись, ведь это я тебя спас, когда дом твой горел, а ты совсем один, всеми брошенный, спал на чердаке, помнишь?» Слава просыпался, бубнил: «Нет, не помню, дом никогда не горел, ты что, все в порядке, что за ерунда, а на чердаке я никогда в жизни не спал, не имею такой привычки, а ты кто вообще такой?»
«Никто, теперь никто», – грустно качал головой Вова, отпускал Славины плечи (тот с возмущенным лепетом падал затылком в подушку), поправлял сбившееся одеяло, иногда гладил его смешные, мокроватые волосы.
Вова был уверен, что когда-нибудь найдет в себе достаточно сил для того, чтобы перестать туда ездить, как-то распрощаться с этим всем навсегда с такой же парадоксальной болью и легкостью, с которой раньше делал это каждый день. «В конце концов, – иногда говорил он себе, – ведь именно на этой работе я получил достаточно денег, чтобы до конца дней жить в свое удовольствие и заниматься какой-нибудь ерундой».
Увы, теперь он отчетливо понимал, какой именно ерундой будет заниматься.
Упырь
Почти детективная история
Стеклянный дом
Новая жизнь
Tempera tura
«Страницы его жизни кружат над городом, – думал Вова. – Улетай, улетай, глупая Славина жизнь, навсегда от меня». Эпоха Славы заканчивалась, холодный ветер вырывал пропитанные копотью страницы из прорезиненных рук. Вова не мог плакать внутрь своего пожарного костюма, но ощущение непоправимой конечности хрупких, околосмертных отношений его со Славой разрушало его изнутри – и каждый день боль была в принципе нестерпимой.
– Да, все нормально, работаю, вынес! – бодро рапортовал он в очередной прохладный мобильник, растирая снегом оранжевые волдыри на Славиных висках. – Да нет, как обычно, мертвый! Как дитя малое! Не успел, разумеется! Я уверен, завтра получится!
Но завтра не получалось. Вова даже всерьез подумывал бросить работу, уехать в какой-нибудь лес и строчить там вечерами роман под названием «Завтра никогда не получится» (ему нравилось название), но зарплата была очень хорошей, тяжело было отказаться. К тому же, как он потом понял, ничего и не должно было получиться – работа состояла исключительно в спасании, но не в спасении, по сути ведь никто и никого не может спасти.
Зима заканчивалась, работа становилась все более и более скучной: горящий дом, пожар в библиотеке (интересно было только в первые два раза, потом Вова уже откровенно халтурил, даже проводил эксперименты: сколько, например, энциклопедических статей на букву «М» он успеет прочитать до момента полного, идеального прогорания Славы насквозь), шаровая молния в загородном домике, воспламенение поезда «Франкфурт-на-Одере – Варшава-Всходня» (что Слава делал в том поезде, Вова так и не понял; он вообще ни разу не видел Славу живым, ничего не знал ни о его образе жизни, ни о его занятиях или увлечениях), дачный камин, дачный камин, дачный камин.
На одиннадцатом дачном камине, впрочем, что-то сдвинулось с мертвой точки – точнее, с нее сдвинулся сам Слава. Именно в этот день, очевидно в силу привычки (сюжет «дачный камин» становился чересчур однообразным – приехать на дачу на тихой, первой утренней электричке, застать празднично догорающий дом, вбежать по рассыпающейся под ногами лестнице на чердак, обнаружить там Славу, спящего на диване в обнимку с гитарой, вынести его по другой, витой металлической лестнице, оставляющей ожоги на подошвах, положить на снег, сделать контрольный звонок, аккуратно залепить запекшиеся глаза снежками, иногда сделать снежную куклу и, например, помочиться на нее – но это не всегда обязательно), Вова явился на работу (здесь: дачный домик, ибо местом работы, согласно контракту, было расположение любого рода катастрофы, подразумевающей Славу в своем эпицентре) на сорок минут раньше – слишком быстрый шаг, сократил путь через лес, не пользовался картой.
Вова вынес Славу из огня, положил его на снег. Слава не дышал, но немножко хрипел грудью и животом. Вова положил на Славину грудь ладонь и нажал несколько раз. Зазвонил телефон. Вова зажмурился, разжал Славины челюсти, вдохнул в Славу что-то из своих личных опасений – до предела, чтобы ощутить эластичное сопротивление черноватых Славиных легких. Слава закашлялся, сел на снегу, зачерпнул его рукой, начал жевать. Потом его стошнило снегом на снег. Телефон не прекращал звонить. У Славы было бледное, тонкое лицо с нарочитой, старательной щетиной, мокрые волосы прилипли к вискам, шея его то раздувалась, как капюшон, то исчезала вовсе – и между головой и плечами можно было разглядеть утреннюю полоску туманного, почти мартовского леса.
– Какого черта? – спросил Вова. Телефон звонил уже какой-то другой мелодией – кажется, вначале это был Вивальди, теперь это был Стравинский, «Весна священная».
Слава посмотрел на него с благодарностью, его снова вырвало – теперь уже не снегом, а чем-то коричневатым.
Телефон взялся за классику двадцатого века – Шнитке, Шёнберг, Шостакович. Видимо, звонил кто-то на букву «Ш».
Вова брезгливо опрокинул Славу на снег, вынул из его кармана мобильник:
– Шеф? Тут непредвиденная ситуация какая-то. Похоже, я его спас. Что мне делать дальше?.. Ну да, плоховато… Кашляет, угу… Тошнит, разумеется, а как же еще?.. Нет, не желтое пока что… В смысле? Это как – уволен? То есть уже совсем?.. Ну да, то есть да… Контракт – что?..
Оказалось, что раз Слава наконец-то спасен, в Вовиной работе больше нет смысла: она выполнена полностью. Вове выразили благодарность, пообещали начислить премию, еще попросили немножко прибрать в лесу, забросать снегом там, где Слава напакостил.
Он довел спотыкающегося и полубеспамятного Славу до дома, бросил его на пороге и ушел на станцию.
Первое время не мог поверить – каждое утро приезжал туда, но нет – дом не горел, Слава мирно спал, иногда не один: приводил друзей, подруг, устраивал вечеринки какие-то. Пару раз Вова даже входил в тихий сонный дом, расталкивал Славу, приподнимал за костлявые плечи, говорил сбивчиво: «Проснись, ведь это я тебя спас, когда дом твой горел, а ты совсем один, всеми брошенный, спал на чердаке, помнишь?» Слава просыпался, бубнил: «Нет, не помню, дом никогда не горел, ты что, все в порядке, что за ерунда, а на чердаке я никогда в жизни не спал, не имею такой привычки, а ты кто вообще такой?»
«Никто, теперь никто», – грустно качал головой Вова, отпускал Славины плечи (тот с возмущенным лепетом падал затылком в подушку), поправлял сбившееся одеяло, иногда гладил его смешные, мокроватые волосы.
Вова был уверен, что когда-нибудь найдет в себе достаточно сил для того, чтобы перестать туда ездить, как-то распрощаться с этим всем навсегда с такой же парадоксальной болью и легкостью, с которой раньше делал это каждый день. «В конце концов, – иногда говорил он себе, – ведь именно на этой работе я получил достаточно денег, чтобы до конца дней жить в свое удовольствие и заниматься какой-нибудь ерундой».
Увы, теперь он отчетливо понимал, какой именно ерундой будет заниматься.
Упырь
Уши упыря были ласково-перепончатыми, похожими на бумажные стены осиного гнезда. Он клацал алмазными сводами зубов, норовил выпрыгнуть из мусорного ведра, несмотря на то что Валя и Саша прижимали его бугристую голову огромной глянцевой крышкой из-под чана, в котором мама варила белье. Упырь плевался белой хрящеватой слюной, похожей на иней. Валя боялась, что он поцарапает когтями крышку и мама что-то заподозрит. В особенности неприятно будет, если она заподозрит, что в ее отсутствие Валя привела домой Сашу.
Валина мама была очень набожной. В ее комнате в углу висела Божья Матерь с пустыми синими очами, мать что-то шептала ей по вечерам, запрещала Вале приводить домой мальчиков, ее пальцы всегда слегка кровоточили, обои в ее комнате были белыми.
А теперь еще и этот упырь.
Валя выпрямилась, взяла с полки железный пестик для орехов и, когда упырь в очередной раз высунул морщинистую морду из ведра, врезала ему по тому месту, где, как ей показалось, могла быть переносица.
Упырь зашипел, забил беспорядочно хрупкими пружинящими крыльями, начал безостановочно свистеть, как птица. Потом он затих и укоризненно впился в неосторожно подставленный Сашин палец.
Саша отдернул руку и остервенело уставился на Валю. Он начал чувствовать, как неизведанная, ветвистая, сетчатая упырева кровь проталкивается к его фаланге. Валя взяла топорик для рубки куриных голов и лапок, молча указала кивком на стол. Саша положил на стол немеющую руку, и Валя вполне гуманно оттяпала ему проклятый палец. Потом они положили на крышку чана утюг и словарь Ожегова, и Валя мучительно и ласково перевязала Саше то место, откуда раньше рос палец.
Упырь выбил крышку и начал сумрачно метаться под потолком. В эту минуту он был похож на волнистого попугайчика.
Валя от неожиданности присела. Саша схватил вилку и начал рассматривать мельтешащего упыря через ее столпообразные зубья.
Упырь спикировал Вале на голову, нагадил на нее и взмыл к вентиляционной решетке, кося недовольным мутно-красным глазом. Валя выругалась и пошла в ванную за полотенцем.
Саша облизал вилку. Его тошнило. Он жалел, что поддался Валиным соблазнительным уговорам и пошел за ней, за ее манящими колокольными глазами, за мохнатыми чешуйками ее бесхитростных хрустящих губ, за изумрудным переливом ее длинных клетчатых юбок. Он надеялся, что отведает Валиных шелушащихся волос, понюхает пар, окутывающий ее осенние впалые щеки, прольется слезой своей невысказанной пустоты в ее пупок, слижет с ее тела углы и шероховатости, наполнит ее своей прыщавой ласковой теплотой и будет шептать в ее огромные уши задыхающиеся, взвинченные, захлопывающие входы и выходы слова, буквы и цифры (особенно его волновали цифры). Он ждал чего угодно. И тут этот чертов упырь!
– Зачем ты так? – укоризненно сказал он упырю, царапающемуся в черный квадрат на потолке – кажется, это была репродукция Малевича, вырванная из старого журнала «Огонек».
Упырь притих, спикировал на холодильник и вопросительно уставился на Сашу, склонив голову, как голубь. У упыря не было шеи. Вместо нее были какие-то штыри и разноцветные проводки. Было похоже на то, что упырь проглотил радиоприемник.
Валя вышла из ванной. В ее жестах было что-то стыдливо-виртуальное.
Они с Сашей занимались петтингом, а упырь, горестно взвывая, кружил над ними, нагоняя нездешний, волнующий ветер.
Валя просияла.
– Его надо накормить! – сказала она, вынула из холодильника Сашин палец, похожий на улитку без панциря, и подбросила его вверх. Упырь подхватил палец, закачался на люстре, благодарно чавкая. Упырь был некрупным – пока он жрал палец, Саша и Валя успели насладиться испуганными кожными покровами друг друга.
Потом они долго сбивали упыря разнообразными книгами. Книги усеяли паркет и, казалось, начали по нему ползать.
Тут в дверь постучали.
Очи Матери Божьей страдальчески увлажнились.
Упырь икнул и, по удивительному совпадению сбитый «Собором Парижской Богоматери», стал виртуозно снижаться, как сломавшийся биплан.
– В окно! – крикнула Валя.
Саша прыгнул в окно, несмотря на то что это был второй или третий (он не успел понять) этаж, сломал себе бедро и кисть и начал ритмично лежать на безучастном асфальте.
Мама вошла в квартиру и высморкалась. Книг она как будто не заметила.
– Ты покормила упыря? – спросила она у Вали.
– Да, мамочка, – испуганно сказала Валя.
Упырь вился вокруг маминой головы и нежно скрежетал.
Вокруг Саши же стали собираться дворовые старухи и давать ему советы.
Валина мама была очень набожной. В ее комнате в углу висела Божья Матерь с пустыми синими очами, мать что-то шептала ей по вечерам, запрещала Вале приводить домой мальчиков, ее пальцы всегда слегка кровоточили, обои в ее комнате были белыми.
А теперь еще и этот упырь.
Валя выпрямилась, взяла с полки железный пестик для орехов и, когда упырь в очередной раз высунул морщинистую морду из ведра, врезала ему по тому месту, где, как ей показалось, могла быть переносица.
Упырь зашипел, забил беспорядочно хрупкими пружинящими крыльями, начал безостановочно свистеть, как птица. Потом он затих и укоризненно впился в неосторожно подставленный Сашин палец.
Саша отдернул руку и остервенело уставился на Валю. Он начал чувствовать, как неизведанная, ветвистая, сетчатая упырева кровь проталкивается к его фаланге. Валя взяла топорик для рубки куриных голов и лапок, молча указала кивком на стол. Саша положил на стол немеющую руку, и Валя вполне гуманно оттяпала ему проклятый палец. Потом они положили на крышку чана утюг и словарь Ожегова, и Валя мучительно и ласково перевязала Саше то место, откуда раньше рос палец.
Упырь выбил крышку и начал сумрачно метаться под потолком. В эту минуту он был похож на волнистого попугайчика.
Валя от неожиданности присела. Саша схватил вилку и начал рассматривать мельтешащего упыря через ее столпообразные зубья.
Упырь спикировал Вале на голову, нагадил на нее и взмыл к вентиляционной решетке, кося недовольным мутно-красным глазом. Валя выругалась и пошла в ванную за полотенцем.
Саша облизал вилку. Его тошнило. Он жалел, что поддался Валиным соблазнительным уговорам и пошел за ней, за ее манящими колокольными глазами, за мохнатыми чешуйками ее бесхитростных хрустящих губ, за изумрудным переливом ее длинных клетчатых юбок. Он надеялся, что отведает Валиных шелушащихся волос, понюхает пар, окутывающий ее осенние впалые щеки, прольется слезой своей невысказанной пустоты в ее пупок, слижет с ее тела углы и шероховатости, наполнит ее своей прыщавой ласковой теплотой и будет шептать в ее огромные уши задыхающиеся, взвинченные, захлопывающие входы и выходы слова, буквы и цифры (особенно его волновали цифры). Он ждал чего угодно. И тут этот чертов упырь!
– Зачем ты так? – укоризненно сказал он упырю, царапающемуся в черный квадрат на потолке – кажется, это была репродукция Малевича, вырванная из старого журнала «Огонек».
Упырь притих, спикировал на холодильник и вопросительно уставился на Сашу, склонив голову, как голубь. У упыря не было шеи. Вместо нее были какие-то штыри и разноцветные проводки. Было похоже на то, что упырь проглотил радиоприемник.
Валя вышла из ванной. В ее жестах было что-то стыдливо-виртуальное.
Они с Сашей занимались петтингом, а упырь, горестно взвывая, кружил над ними, нагоняя нездешний, волнующий ветер.
Валя просияла.
– Его надо накормить! – сказала она, вынула из холодильника Сашин палец, похожий на улитку без панциря, и подбросила его вверх. Упырь подхватил палец, закачался на люстре, благодарно чавкая. Упырь был некрупным – пока он жрал палец, Саша и Валя успели насладиться испуганными кожными покровами друг друга.
Потом они долго сбивали упыря разнообразными книгами. Книги усеяли паркет и, казалось, начали по нему ползать.
Тут в дверь постучали.
Очи Матери Божьей страдальчески увлажнились.
Упырь икнул и, по удивительному совпадению сбитый «Собором Парижской Богоматери», стал виртуозно снижаться, как сломавшийся биплан.
– В окно! – крикнула Валя.
Саша прыгнул в окно, несмотря на то что это был второй или третий (он не успел понять) этаж, сломал себе бедро и кисть и начал ритмично лежать на безучастном асфальте.
Мама вошла в квартиру и высморкалась. Книг она как будто не заметила.
– Ты покормила упыря? – спросила она у Вали.
– Да, мамочка, – испуганно сказала Валя.
Упырь вился вокруг маминой головы и нежно скрежетал.
Вокруг Саши же стали собираться дворовые старухи и давать ему советы.
Почти детективная история
Ну вот, значит, у него убили брата. Горе, конечно, молодой был совсем. Кто убил – неизвестно. Он пришел домой с похорон, лег и лежал так неделю: переживал. Через неделю звонят – брата не убили, вот он здесь, с нами. А вы кто? А мы его встретили тут случайно, он какой-то заблудший был, мы его пустили переночевать, но он нам так понравился, что теперь у нас живет, а что. Дали трубку, поговорил с братом. И правда живой. Я сейчас в Крыму, говорит. А приезжай, говорит. А поезда не ходят, печалится брат. Отменили все поезда. Я бы приехал, но не знаю, каким образом даже, но я не умер, ты что. Ну и всё.
Он ждал, конечно. Через неделю брат снова позвонил, говорит, всё хорошо у него, работу нашел. Приедет скоро, но пока что поезда нет – ходил на вокзал, там окна заколочены и все колючей проволокой обнесено. И еще потом через месяц позвонил – говорит, обязательно приедет, но пока что не получается. Ну и, знаешь, он скоро перестал переживать по этому поводу. Нет, ну ты что, никто не приехал никогда вообще. И не звонил больше. Он еще потом решил, что это почти детективная история – мол, брат остановился у тех, кто его убил, вначале звонил оттуда, а потом они его убили, просто сместилось что-то во времени и вышло в обратном порядке. Или записали его голос на пленку и звонили этой записью. Или подслушали, как он говорит, и говорили так же. Метался вначале, ездил туда, вызванивал кого-то, даже книгу хотел про это писать, но потом успокоился. Кто бы ни звонил, говорит он теперь, в любом случае это обозначает заботу какую-то. А кто конкретно о нас заботится в роли того, кого нам так не хватает, – в принципе не важно.
Он ждал, конечно. Через неделю брат снова позвонил, говорит, всё хорошо у него, работу нашел. Приедет скоро, но пока что поезда нет – ходил на вокзал, там окна заколочены и все колючей проволокой обнесено. И еще потом через месяц позвонил – говорит, обязательно приедет, но пока что не получается. Ну и, знаешь, он скоро перестал переживать по этому поводу. Нет, ну ты что, никто не приехал никогда вообще. И не звонил больше. Он еще потом решил, что это почти детективная история – мол, брат остановился у тех, кто его убил, вначале звонил оттуда, а потом они его убили, просто сместилось что-то во времени и вышло в обратном порядке. Или записали его голос на пленку и звонили этой записью. Или подслушали, как он говорит, и говорили так же. Метался вначале, ездил туда, вызванивал кого-то, даже книгу хотел про это писать, но потом успокоился. Кто бы ни звонил, говорит он теперь, в любом случае это обозначает заботу какую-то. А кто конкретно о нас заботится в роли того, кого нам так не хватает, – в принципе не важно.
Стеклянный дом
Разумеется, мы понимали, что Фэщжа ее выдумал. Его выдавала то чересчур ритмичная, как стрекот кукольного метронома, дрожь в голосе, когда он рассказывал нам о своих сокрушительных победах, то безысходная медлительность, с которой он надевал ботинки, сбегая с вечеринки, чтобы встретиться с ней в «том самом нашем кафе». Мы понимали, что гулкая серпантинная разнузданность, с которой мы, хохоча и обливаясь шампанским, бегаем по комнатам и играем, допустим, в «сифу», для него – идеальная атмосфера, о которой он, возможно, со школьных лет мечтал; понимали, что ему не хочется уходить, но напрямую сказать: «Давай дуй в кафе и приводи потом ее сюда, к нам», чтобы снова столкнуться с этой куриной дрожью, с которой он взволнованно чеканит что-то о ее невозможной, невероятной стеснительности, робкости, врожденной аристократической асоциальности – нет, все это было чересчур невыносимо и чересчур жестоко. Мы выбегали в коридор проводить его – и ничем, ничем себя не выдавали. Разве что Святого Сергея вдруг начинало тошнить колотым льдом – но он святой, его от любой несправедливости тошнит, поэтому никто не обращает внимания, обычное дело.
Уже потом, когда под утро Фэщжа возвращался к нам опустошенный, замерзший (шатался где-то до утра, грустно думали мы, на Утиный пляж ходил, наверное, или в порт смотреть на то, как разгружают поющую баржу из Турции), мы выслушивали его с рыцарским великодушием. Некоторые даже вставали с кровати, находили в себе силы – кутаясь в плед, сонно хлопали Фэщжу по холодному худенькому плечу, подавали ему сувенирный меч, снятый со стены в гостиной, наливали в дурно пахнущий стакан вчерашнего апельсинового морса: да ты, парень, молодец! Ну ты, старик, дал! Да мы же, ясное дело, в тебя верили! Хотя мы все, конечно же, прекрасно понимали, что Фэщжа ее выдумал. Выдумал для того, чтобы спрятаться от нас – потому что, кроме нас, разумеется, у него никого никогда не было, да и не могло быть. Влюбленный, спешащий Фэщжа был неуязвим и независим. Его плечи распрямлялись, глаза горели. Его истории начинали походить на чудесные рождественские книги. Кто первым бросит камень в его стеклянный дом? Нет, не я. Извини, друг, не я. Посмотри, Святой Сергей снова исторг на ковер килограмм скользких льдинок.
Разумеется, время от времени у нас возникало желание сообщить Фэщже о том, что мы разгадали мучительную загадку его восторженных исчезновений. Разумеется, после очередной порции его сбивчивых утренних откровений кто-нибудь не выдерживал и, когда утомленный собственными фантазиями Фэщжа закрывался в ванной комнате, мрачно произносил: «Ну? Давайте вы все-таки скажете: парень, да ты ее выдумал! А?»
Но разве мы могли что-нибудь на это ответить? Ведь Фэщжу мы тоже выдумали пару месяцев назад, чтобы выиграть в «скрэббл» у этих подонков с соседнего двора.
Уже потом, когда под утро Фэщжа возвращался к нам опустошенный, замерзший (шатался где-то до утра, грустно думали мы, на Утиный пляж ходил, наверное, или в порт смотреть на то, как разгружают поющую баржу из Турции), мы выслушивали его с рыцарским великодушием. Некоторые даже вставали с кровати, находили в себе силы – кутаясь в плед, сонно хлопали Фэщжу по холодному худенькому плечу, подавали ему сувенирный меч, снятый со стены в гостиной, наливали в дурно пахнущий стакан вчерашнего апельсинового морса: да ты, парень, молодец! Ну ты, старик, дал! Да мы же, ясное дело, в тебя верили! Хотя мы все, конечно же, прекрасно понимали, что Фэщжа ее выдумал. Выдумал для того, чтобы спрятаться от нас – потому что, кроме нас, разумеется, у него никого никогда не было, да и не могло быть. Влюбленный, спешащий Фэщжа был неуязвим и независим. Его плечи распрямлялись, глаза горели. Его истории начинали походить на чудесные рождественские книги. Кто первым бросит камень в его стеклянный дом? Нет, не я. Извини, друг, не я. Посмотри, Святой Сергей снова исторг на ковер килограмм скользких льдинок.
Разумеется, время от времени у нас возникало желание сообщить Фэщже о том, что мы разгадали мучительную загадку его восторженных исчезновений. Разумеется, после очередной порции его сбивчивых утренних откровений кто-нибудь не выдерживал и, когда утомленный собственными фантазиями Фэщжа закрывался в ванной комнате, мрачно произносил: «Ну? Давайте вы все-таки скажете: парень, да ты ее выдумал! А?»
Но разве мы могли что-нибудь на это ответить? Ведь Фэщжу мы тоже выдумали пару месяцев назад, чтобы выиграть в «скрэббл» у этих подонков с соседнего двора.
Новая жизнь
Эмма выбежала во двор, чтобы узнать, что там горит.
«Листья, это листья!» – обрадовалась она. Ей было стыдно признаваться в том, что, когда она неслась вниз по ступенькам, в ее воображении тлели и пылали крохотные лакированные домики, города-невидимки, населенные мышками-малютками, катастрофические предчувствия теснили, туфли от нетерпения казались малы.
«Эмма, это всего лишь листья!» – еще раз сказала себе Эмма и присела на корточки перед горящими листьями, сваленными в мягкую глубокую кучу. Достала из-за пазухи мобильный телефон и позвонила дочери. Начала ей рассказывать сбивчиво, но красиво: «Проснулась от тонкого запаха дыма где-то в шее, выбежала во двор, а тут так красиво, осень, дети листья жгут, я так давно не выходила просто так во двор понаблюдать за сменой времен года, воздух прозрачный, как ниточка из стекла».
Дочь не слушала Эмму, была занята где-то, что-то там ритмично шумело – наверное, стирала. «Ей теперь много всего стирать», – любовно думала Эмма, выдыхая кислую гарь.
К горящим листьям подошли дети и начали ковыряться в куче палками. Эмма отошла назад, стала смотреть куда-то в небо, ей было неловко наблюдать чужую жизнь, шуршащую деловитыми сухими толчками, ей было проще сделать вид, что она осматривает облака, нет ли среди них достойных, а вот это можно было бы вылепить из глины и глазурью покрыть, а это похоже на мою бабушку в юности.
«Тут была кошка», – сказал кто-то из детей, вонзая палку в середину тлеющей кучи.
Эмма посмотрела на этого мальчика – это мальчик, отметила она – сузившимися глазами. Она не хотела знать ничего о том, что происходит внутри. Мысль о том, что можно просто сидеть рядом, вытянув вперед замерзшие кончики пальцев, показалась ей теплой и гладкой, как новорожденная кожа. Эмма вспомнила про кастрюльку с клейким глянцевым рисом, которая стоит в холодильнике. Потом – о том, как раньше любила мороженое с киселем. Когда мороженого в доме не было, маленькая Эмма съедала кисель в сухом виде, сидела на диване и грызла клюквенный крахмальный брикет, сверкая глазами, – без мороженого все равно как употреблять, можно и выкинуть. Эмма подумала, что мальчик, наверное, обратился к ней, но что ответить?
Мальчик печально повторил: «Тут была кошка. Внутри была. Она выбежала, да?»
«Выбежала?» – смеется его товарищ. Она не могла выбежать, ведь она просто лежала на земле и ни о чем не думала, и не собиралась уже никуда бежать, да и не надо было уже это. Просто навалить сверху осенних листьев и поджечь, как это делали в Индии.
«Я не видела», – хочет сказать Эмма, но вместо этого просто мотает головой туда-сюда. В ее шее что-то смешно щелкает.
Кто-то предложил окунуть руки прямо в листья. В руках у одного оказывается бутылка минеральной воды. Льют кому-то на руки, он с быстрым выдохом погружает их по локоть в мягкий огонь. Смеется – это совсем не больно.
«Я тоже могу», – говорит кто-то из них. Он может даже без воды. Эмме нравится этот трогательный детский героизм, он всегда одинаковый.
В четыре руки они поднимают Эмму, кладут ее на теплую землю и начинают рассматривать. Эмма покрыта черными и желтыми пятнами, шерсти на ней почти не осталось, но усы почему-то совсем не обгорели. Дети смотрят на Эмму и не могут отвести от нее глаз, хотя выглядит она не очень хорошо. Эмма смотрит на детей и думает о том, что пора бы вернуться домой: уже начинает становиться холодно, а если вернуться прямо сейчас, память об этом холоде будет длиться от силы две-три минуты, не больше.
«Листья, это листья!» – обрадовалась она. Ей было стыдно признаваться в том, что, когда она неслась вниз по ступенькам, в ее воображении тлели и пылали крохотные лакированные домики, города-невидимки, населенные мышками-малютками, катастрофические предчувствия теснили, туфли от нетерпения казались малы.
«Эмма, это всего лишь листья!» – еще раз сказала себе Эмма и присела на корточки перед горящими листьями, сваленными в мягкую глубокую кучу. Достала из-за пазухи мобильный телефон и позвонила дочери. Начала ей рассказывать сбивчиво, но красиво: «Проснулась от тонкого запаха дыма где-то в шее, выбежала во двор, а тут так красиво, осень, дети листья жгут, я так давно не выходила просто так во двор понаблюдать за сменой времен года, воздух прозрачный, как ниточка из стекла».
Дочь не слушала Эмму, была занята где-то, что-то там ритмично шумело – наверное, стирала. «Ей теперь много всего стирать», – любовно думала Эмма, выдыхая кислую гарь.
К горящим листьям подошли дети и начали ковыряться в куче палками. Эмма отошла назад, стала смотреть куда-то в небо, ей было неловко наблюдать чужую жизнь, шуршащую деловитыми сухими толчками, ей было проще сделать вид, что она осматривает облака, нет ли среди них достойных, а вот это можно было бы вылепить из глины и глазурью покрыть, а это похоже на мою бабушку в юности.
«Тут была кошка», – сказал кто-то из детей, вонзая палку в середину тлеющей кучи.
Эмма посмотрела на этого мальчика – это мальчик, отметила она – сузившимися глазами. Она не хотела знать ничего о том, что происходит внутри. Мысль о том, что можно просто сидеть рядом, вытянув вперед замерзшие кончики пальцев, показалась ей теплой и гладкой, как новорожденная кожа. Эмма вспомнила про кастрюльку с клейким глянцевым рисом, которая стоит в холодильнике. Потом – о том, как раньше любила мороженое с киселем. Когда мороженого в доме не было, маленькая Эмма съедала кисель в сухом виде, сидела на диване и грызла клюквенный крахмальный брикет, сверкая глазами, – без мороженого все равно как употреблять, можно и выкинуть. Эмма подумала, что мальчик, наверное, обратился к ней, но что ответить?
Мальчик печально повторил: «Тут была кошка. Внутри была. Она выбежала, да?»
«Выбежала?» – смеется его товарищ. Она не могла выбежать, ведь она просто лежала на земле и ни о чем не думала, и не собиралась уже никуда бежать, да и не надо было уже это. Просто навалить сверху осенних листьев и поджечь, как это делали в Индии.
«Я не видела», – хочет сказать Эмма, но вместо этого просто мотает головой туда-сюда. В ее шее что-то смешно щелкает.
Кто-то предложил окунуть руки прямо в листья. В руках у одного оказывается бутылка минеральной воды. Льют кому-то на руки, он с быстрым выдохом погружает их по локоть в мягкий огонь. Смеется – это совсем не больно.
«Я тоже могу», – говорит кто-то из них. Он может даже без воды. Эмме нравится этот трогательный детский героизм, он всегда одинаковый.
В четыре руки они поднимают Эмму, кладут ее на теплую землю и начинают рассматривать. Эмма покрыта черными и желтыми пятнами, шерсти на ней почти не осталось, но усы почему-то совсем не обгорели. Дети смотрят на Эмму и не могут отвести от нее глаз, хотя выглядит она не очень хорошо. Эмма смотрит на детей и думает о том, что пора бы вернуться домой: уже начинает становиться холодно, а если вернуться прямо сейчас, память об этом холоде будет длиться от силы две-три минуты, не больше.
Tempera tura
Градусника дома не было. Тем не менее Сара была уверена, что у нее температура. Из-за температуры она отменила несколько важных заказов и даже по телефону раза три сказала: «Нет, у меня температура». Но ближе к вечеру ей начало казаться, что она всех обманула, – просто сонливость, мигрень, вязкая женская дремотность. Чтобы успокоиться и не думать о том, что она подставила коллег (Сара обещала срочно дописать тот пресс-релиз, конечно же), она решила убедиться в том, что у нее действительно температура. К соседям за градусником идти было неловко, к тому же приступ тревоги случился аккурат в полночь. Сара, шатаясь, накинула на ночную рубашку черный кожаный плащ, сунула в карман ключи, кошелек, расческу (она никогда не выходила из дому без расчески) и оказалась в подъезде, уставленном домашними растениями. Лифт вызывать было невыносимо страшно, он даже невызванный угрожающе скрипел где-то вдали, туго ворочался и ржаво гремел пружинами, поэтому Сара, стараясь не наступать на расставленные буквально на каждой ступеньке экзотические растения в нелепых пластмассовых горшочках из-под магазинной сметаны, начала медленно спускаться во двор, отгоняя от себя мысли о том, что она живет – «стоп, понятия не имею, на каком этаже, подумай об этом завтра». Оказавшись во дворе, Сара перекрестилась – таким неоправданно вогнутым и болезненно-гулким был двор. Какая-то старушка далеко-далеко шаркала войлочными тапочками об асфальт. В мусорном баке с ворчанием возился голубь. У дома напротив в папоротниковых зарослях мягко рыла землю пятнистая кошка, темный ночной песок шуршал под ее лапами. Где-то далеко милиционер царапал камнем бетонную стену, пытаясь оставить на ней имя своего лучшего друга, которого на этом самом месте девять дней назад пырнули смертоносным ножом бандиты. Из окна третьего этажа тихо-тихо лились помои. Но на землю они почему-то не попадали – исчезали на уровне второго этажа. Сара перекрестилась еще раз, заткнула уши руками и пошла напрямик через двор – к дежурной аптеке, которая находилась в трех кварталах, совсем близко, утешала она себя.
Дежурная аптека выглядела успокоительно, как упаковка барбитуратов. Над крыльцом переливалась лунная желтая вывеска, похожая на дружелюбное лицо какого-то мультипликационного монстра. Витрины и окна излучали белое призрачное сияние. Казалось, там, внутри, сидят бестелесные воздушные ангелы, коротающие быстрые летние ночи за эфирными чаепитиями и пустыми нежными беседами о хрупкости человеческого тела и удивительной силе человеческого духа, по природе своей, как общеизвестно, субстрата слабого, жидкого и разреженного. Сара толкнула огромную стеклянную дверь и тут же поскользнулась, едва удержавшись на ногах, – она стояла в луже крови. Кровью было залито практически все, что попало в ее довольно (и добровольно) ограниченное поле зрения – Сара, целенаправленно оцепенев, смотрела себе на ноги и не понимала, что происходит. Поднять голову, чтобы понять, почему на полу так много крови, она не могла – или, возможно, не хотела. Да, скорее всего не хотела. Приподняв ногу, Сара заметила, что за ее сандалией потянулась жирная кровавая ниточка с рябиновыми бусинами черноплодных сгустков. Сара поставила ногу на место. Нога будто бы провалилась, и Сара ощутила странную тошноту под сердцем. Зажмурившись, она произнесла спокойным голосом:
– Здравствуйте. У меня температура. Мне нужен градусник.
Сара почувствовала, как на расстоянии двух-трех метров от нее кто-то отрывисто дышит.
– Пожалуйста, не волнуйтесь, – сказал ей кто-то очень взволнованный. – Давайте мы поможем вам сесть.
Кто-то обхватил ее за плечи. Ноги Сары начали погружаться в разлитую по полу кровь – по щиколотку, по колено. Когда ее бедра стали закипать от жаркой, неистовствующей кровавой бани, похоже, заполнившей всю аптеку («Что же здесь такое произошло?» – думает Сара, будучи не в силах открыть глаза), Сара почувствовала, что ее усаживают в кресло – впрочем, находящееся намного ниже уровня крови. Теперь она была наподобие пресловутого метафорического айсберга – снаружи только голова, руки и плечи, а все, что ниже, скрыто тяжелой, густой кровавой пеной, уходящей вдаль до белого-белого кафельного горизонта.
– Что случилось? – тихо поинтересовалась Сара, интуитивно прижимая руки к вискам.
– Успокойтесь, все хорошо, все в порядке, – сообщил испуганный женский голос. – Мы уже вызвали «скорую». Пожалуйста, потерпите еще пять минуточек.
– Пять минуточек я не могу! – совершенно искренне взмолилась Сара, чувствуя, как кресло совершенно безнадежным образом утопает в океане кипящей кровищи. – Я же захлебнусь! – вдруг взмолилась она совершенно чужими, неожиданными даже для нее самой интонациями.
Ее начали гладить по голове. «Давай я ей спою что-нибудь», – вдруг сказала одна из девушек. «Нет, подожди, – возразила другая. – Давай лучше ей обезболивающее вкатим – пока врачи приедут, уже шок может быть». Первая девушка запела какую-то тяжелую беззвучную песню. «Нет, ну нельзя это без рецепта, нам потом влетит!» – сказала третья. «Похоже, все три безвинно убиенные девушки не имеют никакого понятия о том, что вся эта кровь, которая вышла из берегов и затопила аптеку, – их собственная», – подумала Сара и хотела снова перекреститься, но рука в чем-то увязла, она даже знала, в чем именно. «Ужасный район, – вдруг поняла она, – надо срочно переезжать в центр куда-нибудь». Одна из девушек снова погладила ее по голове и сказала: «Ну потерпи. Вот уже совсем скоро».
Дежурная аптека выглядела успокоительно, как упаковка барбитуратов. Над крыльцом переливалась лунная желтая вывеска, похожая на дружелюбное лицо какого-то мультипликационного монстра. Витрины и окна излучали белое призрачное сияние. Казалось, там, внутри, сидят бестелесные воздушные ангелы, коротающие быстрые летние ночи за эфирными чаепитиями и пустыми нежными беседами о хрупкости человеческого тела и удивительной силе человеческого духа, по природе своей, как общеизвестно, субстрата слабого, жидкого и разреженного. Сара толкнула огромную стеклянную дверь и тут же поскользнулась, едва удержавшись на ногах, – она стояла в луже крови. Кровью было залито практически все, что попало в ее довольно (и добровольно) ограниченное поле зрения – Сара, целенаправленно оцепенев, смотрела себе на ноги и не понимала, что происходит. Поднять голову, чтобы понять, почему на полу так много крови, она не могла – или, возможно, не хотела. Да, скорее всего не хотела. Приподняв ногу, Сара заметила, что за ее сандалией потянулась жирная кровавая ниточка с рябиновыми бусинами черноплодных сгустков. Сара поставила ногу на место. Нога будто бы провалилась, и Сара ощутила странную тошноту под сердцем. Зажмурившись, она произнесла спокойным голосом:
– Здравствуйте. У меня температура. Мне нужен градусник.
Сара почувствовала, как на расстоянии двух-трех метров от нее кто-то отрывисто дышит.
– Пожалуйста, не волнуйтесь, – сказал ей кто-то очень взволнованный. – Давайте мы поможем вам сесть.
Кто-то обхватил ее за плечи. Ноги Сары начали погружаться в разлитую по полу кровь – по щиколотку, по колено. Когда ее бедра стали закипать от жаркой, неистовствующей кровавой бани, похоже, заполнившей всю аптеку («Что же здесь такое произошло?» – думает Сара, будучи не в силах открыть глаза), Сара почувствовала, что ее усаживают в кресло – впрочем, находящееся намного ниже уровня крови. Теперь она была наподобие пресловутого метафорического айсберга – снаружи только голова, руки и плечи, а все, что ниже, скрыто тяжелой, густой кровавой пеной, уходящей вдаль до белого-белого кафельного горизонта.
– Что случилось? – тихо поинтересовалась Сара, интуитивно прижимая руки к вискам.
– Успокойтесь, все хорошо, все в порядке, – сообщил испуганный женский голос. – Мы уже вызвали «скорую». Пожалуйста, потерпите еще пять минуточек.
– Пять минуточек я не могу! – совершенно искренне взмолилась Сара, чувствуя, как кресло совершенно безнадежным образом утопает в океане кипящей кровищи. – Я же захлебнусь! – вдруг взмолилась она совершенно чужими, неожиданными даже для нее самой интонациями.
Ее начали гладить по голове. «Давай я ей спою что-нибудь», – вдруг сказала одна из девушек. «Нет, подожди, – возразила другая. – Давай лучше ей обезболивающее вкатим – пока врачи приедут, уже шок может быть». Первая девушка запела какую-то тяжелую беззвучную песню. «Нет, ну нельзя это без рецепта, нам потом влетит!» – сказала третья. «Похоже, все три безвинно убиенные девушки не имеют никакого понятия о том, что вся эта кровь, которая вышла из берегов и затопила аптеку, – их собственная», – подумала Сара и хотела снова перекреститься, но рука в чем-то увязла, она даже знала, в чем именно. «Ужасный район, – вдруг поняла она, – надо срочно переезжать в центр куда-нибудь». Одна из девушек снова погладила ее по голове и сказала: «Ну потерпи. Вот уже совсем скоро».