Словом, вся компания, весь мажорный аккорд из четырех нот обещал быть приятным, радостным, поднимающим настроение и дающим сознание своих женственных сил. А у каждой женщины известных лет (которые вернее было бы называть «неизвестными») бывают такие настроения, когда нужно поднять бодрость духа. А ничто ж не поднимает этот упавший дух, как атмосфера любви. Чувствовать, как тобой любуются, как следят за каждым твоим движением влюбленные глаза, тогда все в чуткой женской душе – прибавленные за последние дни два кило веса и замеченные морщины в углах рта – исчезает, выпрямляются плечи, загораются глаза, и женщина смело начинает смотреть в свое будущее, которое сидит тут же, подрыгивает ногой и курит папироску.
   Итак, дама, о которой идет речь, – звали даму Марья Артемьевна, – пригласила этих четырех кавалеров к обеду.
   Первым пришел олицетворяющий настоящее – Алексей Петрович. Узнав, кто еще приглашен, выразил на лице своем явное неодобрение.
   – Странная идея! – сказал он. – Неужели эти люди могут представить какой-нибудь интерес в обществе? Впрочем, это дело ваше.
   Он стал задумчив и мрачен, и только имя Вовочки вызвало на лице его улыбку.
   – Милый молодой человек. И вполне серьезный, несмотря на свою профессию.
   Марья Артемьевна немножко как будто удивилась, но удивления своего не выказала.
   Словом, все обещало идти как по маслу и началось действительно хорошо.
   Бывший муж принес конфеты. Это было так мило, что она невольно шепнула ему:
   – Мерси, котик.
   Второй представитель прошлого, Сергей Николаич, принес фиалки, и это было так нежно, что она и ему невольно шепнула:
   – Мерси, котик.
   Вовочка ничего не принес и так мило сконфузился, видя эти подарки, что она от разнеженности чувств шепнула и ему тоже:
   – Мерси, котик.
   Ну, словом, все было прелестно.
   Конечно, Андрей Андреич покосился на фиалки Сергея Николаича, но это было вполне естественно. А Сергея Николаича покоробило от конфет Андрея Андреича – и это было вполне понятно. Разумеется, Алексею Петровичу были неприятны и цветы и конфеты – но это вполне законно. Вовочка надулся – но это так забавно!
   Пустяки – пусть поревнуют. Тем веселее, тем ярче.
   Она чувствовала себя веселой пчелкой, королевой улья среди гудящих любовью трутней.
   Сели за стол.
   Зеленые щи с ватрушками. Коньяк, водка. Все разогрелись, разговорились.
   Марья Артемьевна, розовая, оживленная, думала:
   «Какая чудесная была у меня мысль позвать именно этих испытанных друзей. Все они любят меня и ревнуют, и это общее их чувство ко мне соединяет их между собой».
   – А ватрушки сыроваты, – вдруг заметил Алексей Петрович, представитель настоящего, и даже многозначительно поднял брови.
   – Н-да! – добродушно подхватил бывший муж. – Ты, Манюрочка, уж не обижайся, а хозяйка ты никакая.
   – Ну-ну, нечего, – весело остановила их Марья Артемьевна. – Вовсе они не так плохи. Я ем с большим удовольствием.
   – Ну, это еще ничего не значит, что вы едите с удовольствием, – довольно раздраженно вступил в разговор Сергей Николаич, тот самый, из-за которого произошел развод. – Вы никогда не отличались ни вкусом, ни разборчивостью.
   – Женщины вообще, – вдруг вступил в разговор Вовочка, запнулся, покраснел и смолк.
   – Ну, господа, какие вы, право, все сердитые! – рассмеялась Марья Артемьевна.
   Ей хотелось поскорее оборвать этот нудный разговор, наладить снова нежно-уютную атмосферу. Но не тут-то было.
   – Мы сердитые? – спросил бывший муж. – Обычная женская манера сваливать свою вину на других. Подала сырое тесто она, а виноваты мы. Мы, оказывается, сердитые.
   Но Марья Артемьевна все еще не хотела сдаваться.
   – Вовочка, – сказала она, кокетливо улыбаясь представителю будущего. – Вовочка, неужели и вы скажете, что мои ватрушки нельзя есть?
   Вовочка под влиянием этой нежной улыбки уже начал было и сам улыбаться, как вдруг раздался голос Алексея Петровича:
   – Мосье Вовочка слишком хорошо воспитан, чтобы ответить вам правду. С другой стороны, он слишком культурен, чтобы есть эту ужасную стряпню. Надеюсь, дорогая моя, вы не обижаетесь?
   Вовочка нахмурился, чтобы показать сложность своего положения. Марья Артемьевна заискивающе улыбнулась всем по очереди, и обед продолжался.
   – Ну вот, – бодро и весело говорила она. – Надеюсь, что этот матлот из угрей заставит вас забыть о ватрушках.
   Она снова кокетливо улыбалась, но на нее уже никто не обращал внимания. Бывший муж заговорил с Алексеем Петровичем о банковских делах. Разговор их заинтересовал Сергея Николаича так сильно, что хозяйке пришлось два раза спросить у него, не хочет ли он салата. В первый раз он ничего не ответил, а на второй вопрос буркнул:
   – Да ладно, отстань!
   Эту неожиданную реплику услышал Вовочка, покраснел и надулся.
   Марья Артемьевна почувствовала, что ее будущее в опасности.
   – Вовочка, – тихонько сказала она, – вам нравится мое жабо? Я его надела для вас.
   Вовочка чуть-чуть покосился на жабо, буркнул:
   – Толстит шею.
   И отвернулся.
   Ничего нельзя было с ним поделать.
   А те трое окончательно сдружились. Хозяйка совершенно перестала для них существовать. На ее вопросы и потчеванье они не обращали никакого внимания, и раз только бывший муж спросил, нет ли у нее минеральной воды, причем назвал ее почему-то Сонечкой и даже сам этого не заметил.
   Они, эти трое, давно уже съехали с разговора о банковских делах на политику и очень сошлись во взглядах. Только раз скользнуло маленькое разногласие – Андрей Андреич слышал от одного француза, что большевики падут в сентябре, а Сергей Николаич знал сам от себя, что они должны были пасть еще в прошлом марте, но по небрежности и безалаберности, конечно, запоздали.
   С политики переехали на анекдоты, которые рассказывали друг другу на ухо и долго громко хохотали.
   Потом им надоело шептаться, и Андрей Андреич сказал Марье Артемьевне:
   – А вы, душечка, пошли бы на кухню и присмотрели бы за кофе, а то выйдет, как с ватрушками. А мы бы здесь пока поговорили. Удивляюсь, как вы сами никогда ни о чем не догадываетесь.
   И все на эти слова одобрительно загоготали.
   Марья Артемьевна, очень обиженная, ушла в спальню и чуть-чуть всплакнула.
   Когда она вернулась в столовую, оказалось, что гости уже встали и, отказавшись от кофе, куда-то очень заторопились.
   – Мы хотим еще пройти на Монпарнас, куда-нибудь в кафе, подышать воздухом, – холодно объяснил хозяйке Алексей Петрович и глядел куда-то мимо нее.
   Весело и громко разговаривая, стали они спускаться с лестницы.
   – Вовочка! – почти с отчаянием остановила Марья Артемьевна своего дансера. – Вовочка, еще рано! Останьтесь!
   Но Вовочка криво усмехнулся и пробормотал:
   – Простите, Марья Артемьевна, было бы неловко перед вашими мужьями.
   И бросился вприскочку вниз по лестнице.

Виртуоз чувства

   Всего интереснее в этом человеке – его осанка.
   Он высок, худ, на вытянутой шее голая орлиная голова. Он ходит в толпе, раздвинув локти, чуть покачиваясь в талии и гордо озираясь. А так как при этом он бывает обыкновенно выше всех, то и кажется, будто он сидит верхом на лошади.
   Живет он в эмиграции на какие-то «крохи», но, в общем, недурно и аккуратно. Нанимает комнату с правом пользования салончиком и кухней и любит сам приготовлять особые тушеные макароны, сильно поражающие воображение любимых им женщин.
   Фамилия его Гутбрехт.
   Лизочка познакомилась с ним на банкете в пользу «культурных начинаний и продолжений».
   Он ее, видимо, наметил еще до рассаживания по местам. Она ясно видела, как он, прогарцевав мимо нее раза три на невидимой лошади, дал шпоры и поскакал к распорядителю и что-то толковал ему, указывая на нее, Лизочку. Потом оба они, и всадник и распорядитель, долго рассматривали разложенные по тарелкам билетики с фамилиями, что-то там помудрили, и в конце концов Лизочка оказалась соседкой Гутбрехта.
   Гутбрехт сразу, что называется, взял быка за рога, то есть сжал Лизочкину руку около локтя и сказал ей с тихим упреком:
   – Дорогая! Ну, почему же? Ну, почему же нет?
   При этом глаза у него заволоклись снизу петушиной пленкой, так что Лизочка даже испугалась. Но пугаться было нечего. Это прием, известный у Гутбрехта под названием «номер пятый» («работаю номером пятым»), назывался среди его друзей просто «тухлые глаза».
   – Смотрите! Гут уже пустил в ход тухлые глаза!
   Он, впрочем, мгновенно выпустил Лизочкину руку и сказал уже спокойным тоном светского человека:
   – Начнем мы, конечно, с селедочки.
   И вдруг снова сделал тухлые глаза и прошептал сладострастным шепотом:
   – Боже, как она хороша!
   И Лизочка не поняла, к кому это относится – к ней или к селедке, и от смущения не могла есть. Потом начался разговор.
   – Когда мы с вами поедем на Капри, я покажу вам поразительную собачью пещеру.
   Лизочка трепетала. Почему она должна с ним ехать на Капри? Какой удивительный этот господин!
   Наискосок от нее сидела высокая полная дама, кариатидного типа. Красивая, величественная.
   Чтобы отвести разговор от собачьей пещеры, Лизочка похвалила даму:
   – Правда, какая интересная?
   Гутбрехт презрительно повернул свою голую голову, так же презрительно отвернул и сказал:
   – Ничего себе мордашка.
   Это «мордашка» так удивительно не подходило к величественному профилю дамы, что Лизочка даже засмеялась.
   Он поджал губы бантиком и вдруг заморгал, как обиженный ребенок. Это называлось у него «сделать мусеньку».
   – Детка! Вы смеетесь над Вовочкой!
   – Какой Вовочкой? – удивилась Лизочка.
   – Надо мной! Я Вовочка! – надув губки, капризничала орлиная голова.
   – Какой вы странный! – удивлялась Лизочка. – Вы же старый, а жантильничаете, как маленький.
   – Мне пятьдесят лет! – строго сказал Гутбрехт и покраснел. Он обиделся.
   – Ну да, я же и говорю, что вы старый! – искренне недоумевала Лизочка.
   Недоумевал и Гутбрехт. Он сбавил себе шесть лет и думал, что «пятьдесят» звучит очень молодо.
   – Голубчик, – сказал он и вдруг перешел на «ты». – Голубчик, ты глубоко проницательна. Если бы у меня было больше времени, я бы занялся твоим развитием.
   – Почему вы вдруг говор… – попробовала возмутиться Лизочка. Но он ее прервал:
   – Молчи. Нас никто не слышит. – И прибавил шепотом:
   – Я сам защищу тебя от злословия.
   «Уж скорее бы кончился этот обед!» – думала Лизочка. Но тут заговорил какой-то оратор, и Гутбрехт притих.
   – Я живу странной, но глубокой жизнью! – сказал он, когда оратор смолк. – Я посвятил себя психоанализу женской любви. Это сложно и кропотливо. Я произвожу эксперименты, классифицирую, делаю выводы. Много неожиданного и интересного. Вы, конечно, знаете Анну Петровну? Жену нашего известного деятеля?
   – Конечно, знаю, – отвечала Лизочка. – Очень почтенная дама.
   Гутбрехт усмехнулся и, раздвинув локти, погарцевал на месте.
   – Так вот эта самая почтенная дама – это такой бесенок! Дьявольский темперамент. На днях пришла она ко мне по делу. Я передал ей деловые бумаги и вдруг, не давая ей опомниться, схватил ее за плечи и впился губами в ее губы. И если бы вы только знали, что с ней сделалось! Она почти потеряла сознание! Совершенно не помня себя, она закатила мне плюху и выскочила из комнаты. На другой день я должен был зайти к ней по делу. Она меня не приняла. Вы понимаете? Она не ручается за себя. Вы не можете себе представить, как интересны такие психологические эксперименты. Я не Дон-Жуан. Нет. Я тоньше! Одухотвореннее. Я виртуоз чувства! Вы знаете Веру Экс? Эту гордую, холодную красавицу?
   – Конечно, знаю. Видала.
   – Ну, так вот. Недавно я решил разбудить эту мраморную Галатею! Случай скоро представился, и я добился своего.
   – Да что вы! – удивилась Лизочка. – Неужели? Так зачем же вы об этом рассказываете? Разве можно рассказывать!
   – От вас у меня нет тайн. Я ведь и не увлекался ею ни одной минуты. Это был холодный и жестокий эксперимент. Но это настолько любопытно, что я хочу рассказать вам все. Между нами не должно быть тайн. Так вот. Это было вечером, у нее в доме. Я был приглашен обедать в первый раз. Там был, в числе прочих, этот верзила Сток или Строк, что-то в этом роде. О нем еще говорили, будто у него роман с Верой Экс. Ну, да это ни на чем не основанные сплетни. Она холодна как лед и пробудилась для жизни только на один момент. Об этом моменте я и хочу вам рассказать. Итак, после обеда (нас было человек шесть, все, по-видимому, ее близкие друзья) перешли мы в полутемную гостиную. Я, конечно, около Веры на диване. Разговор общий, малоинтересный. Вера холодна и недоступна. На ней вечернее платье с огромным вырезом на спине. И вот я, не прекращая светского разговора, тихо, но властно протягиваю руку и быстро хлопаю ее несколько раз по голой спине. Если бы вы знали, что тут сделалось с моей Галатеей! Как вдруг оживился этот холодный мрамор! Действительно, вы только подумайте: человек в первый раз в доме, в салоне приличной и холодной дамы, в обществе ее друзей, и вдруг, не говоря худого слова, то есть я хочу сказать, совершенно неожиданно, такой интимнейший жест. Она вскочила, как тигрица. Она не помнила себя. В ней, вероятно, в первый раз в жизни проснулась женщина. Она взвизгнула и быстрым движением закатила мне плюху. Не знаю, что было бы, если бы мы были одни! На что был бы способен оживший мрамор ее тела. Ее выручил этот гнусный тип Сток, Строк. Он заорал:
   «Молодой человек, вы старик, а ведете себя, как мальчишка», – и вытурил меня из дому.
   С тех пор мы не встречались. Но я знаю, что этого момента она никогда не забудет. И знаю, что она будет избегать встречи со мной. Бедняжка! Но ты притихла, моя дорогая девочка? Ты боишься меня. Не надо бояться Вовочку!
   Он сделал «мусеньку», поджав губы бантиком и поморгав глазами.
   – Вовочка добленький.
   – Перестаньте, – раздраженно сказала Лизочка. – На нас смотрят.
   – Не все ли равно, раз мы любим друг друга. Ах, женщины, женщины. Все вы на один лад. Знаете, что Тургенев сказал, то есть Достоевский – знаменитый писатель-драматург и знаток. «Женщину надо удивить». О, как это верно. Мой последний роман… Я ее удивил. Я швырял деньгами, как Крез, и был кроток, как Мадонна. Я послал ей приличный букет гвоздики. Потом огромную коробку конфет. Полтора фунта, с бантом. И вот, когда она, упоенная своей властью, уже приготовилась смотреть на меня как на раба, я вдруг перестал ее преследовать. Понимаете? Как это сразу ударило ее по нервам. Все эти безумства, цветы, конфеты, в проекте вечер в кинематографе Парамоунт и вдруг – стоп. Жду день, два. И вдруг звонок. Я так и знал. Она. Входит, бледная, трепетная… «Я на одну минутку». Я беру ее обеими ладонями за лицо и говорю властно, но все же – из деликатности – вопросительно:
   «Моя?»
   Она отстранила меня…
   – И закатила плюху? – деловито спросила Лизочка.
   – Н-не совсем. Она быстро овладела собой. Как женщина опытная, она поняла, что ее ждут страдания. Она отпрянула и побледневшими губами пролепетала:
   «Дайте мне, пожалуйста, двести сорок восемь франков до вторника».
   – Ну и что же? – спросила Лизочка.
   – Ну и ничего.
   – Дали?
   – Дал.
   – А потом?
   – Она взяла деньги и ушла. Я ее больше и не видел.
   – И не отдала?
   – Какой вы еще ребенок! Ведь она взяла деньги, чтобы как-нибудь оправдать свой визит ко мне. Но она справилась с собой, порвала сразу эту огненную нить, которая протянулась между нами. И я вполне понимаю, почему она избегает встречи. Ведь и ее силам есть предел. Вот, дорогое дитя мое, какие темные бездны сладострастия открыл я перед твоими испуганными глазками. Какая удивительная женщина! Какой исключительный порыв!
   Лизочка задумалась.
   – Да, конечно, – сказала она. – А по-моему, вам бы уж лучше плюху. Практичнее. А?

Самоотверженная любовь

   Посвящ. Lolo

   Лиля Люлина была босоножка.
   Танцевала она, положим, редко, да и то в башмаках, потому что муж Люлиной, трагик Кинжалов, был ревнив и ставил вопрос ребром:
   – Сегодня откроешь руки, завтра ноги, а послезавтра что?
   И вот из страха перед этим трагическим «послезавтра» Люлина и отплясывала свои босоножные танцы в чулках и туфлях.
   Да это и не огорчало ее.
   Ее огорчало совсем другое: она любила карты, а трагик не любил ее любовь к картам.
   Она дулась в карты по целым ночам, а трагик дулся на нее по целым дням.
   Возвращаясь под утро домой, она часто заставала его еще одетым, бледного, нервного – он не спал всю ночь. Его раздражает ее позорная страсть.
   Пусть она знает раз навсегда, что, пока она резвится за ломберным столом, он, бледный, тоскующий, с горькой улыбкой отчаяния, бродит один по темным комнатам и спрашивает у белеющего за окном рассвета: «Быть или не быть?»
   Лиля Люлина мучилась за него, мучилась целый день до вечера. А вечером, вздохнув, уходила играть в карты.
   Но все на свете кончается.
   Однажды часов в шесть утра проигравшаяся в пух и прах Люлина возвращалась домой. Провожал ее комик Стрункин. Шли пешком. Комик подшучивал:
   – Вы оттого и проигрываете, Лиличка, что муж в вас влюблен, как лошадь. Кто счастлив в любви, тому не может везти в карты.
   Недалеко от своего подъезда Лиля остановилась как вкопанная.
   – Смотрите. Ведь это он. Ведь это он! – Действительно, это был он – трагик Кинжалов. Выскочил он откуда-то из-за угла, бледный, с выпученными глазами, и быстро юркнул в подъезд.
   – Как странно, он не видал нас, – удивился Стрункин.
   – Господи, господи, – ахала Лиля. – По-моему, это он от бешенства ослеп. Он, верно, подстерегал меня, чтобы убить. Друг мой Стрункин, знаете – я не буду больше играть в карты. Бедный Боречка! Ведь он сошел с ума. Как вы думаете – он еще сможет оправиться?
   Полная нежности и раскаяния, вошла она в спальню.
   Кинжалов уже успел раздеться и даже заснуть. Но спал как-то вполглаза.
   «Притворяется, – похолодела Лиля, – выждет, чтобы я уснула, и зарежет, как курицу».
   Она легла, притихла и насторожилась.
   Кинжалов сел, прислушался, потом встал и тихо, на цыпочках, вышел из комнаты.
   Лиля, вся дрожа, поднялась тоже.
   «Пошел за ножом. Господи, господи!.. Доигралась…»
   Она тихо прокралась за ним.
   У дверей кабинета остановилась… Что это? Он говорит? Он с ума сошел, он один разговаривает. Она приоткрыла дверь.
   – Барышня. Сто пять тринадцать. Мерси. Это телефон.
   Лиля приободрилась и подошла ближе.
   – Тамарочка? Ты? – нежно нашептывал Кинжалов. – Не спишь, детка? Ах, я тоже весь горю. Не оторваться от твоих змеиных ласк. Ах… ах… Я тоже… Представь себе, возвращаясь домой, столкнулся нос к носу с Лилей. Ничего… ничего. Она была так погружена в свои картежные воспоминания, что даже не заметила меня. Ай! Кто меня трога…
   За его спиной, грозно сверкая глазами, стояла Лиля.
   – Так вот оно что! Так вот как ты проводишь время в мое отсутствие?! Ты изменяешь мне! Подлый!
   Лиля всхлипнула и вдруг разревелась искренно, горько и отчаянно.
   – Я думала… ты, как честный человек, просто хочешь зарезать меня… а ты… а ты…
   Кинжалов погладил ее по голове и сказал кротко:
   – Дорогая моя! Какая ты глупенькая! Ведь это же все из любви к тебе. Я не отрицаю. Да, я изменил тебе, но, ей-богу, единственно для того, чтобы тебе везло в карты. Ведь я так люблю тебя, что для твоей пользы готов на все.
   Лиля Люлина больше не играет в карты.
   Самоотверженная любовь мужа излечила ее от этой страсти.
   Да, дети мои. Любовь, способная на самопожертвование, всегда получит награду свою.

Весна

   Балконную дверь только что выставили.
   Клочки бурой ваты и кусочки замазки валяются на полу.
   Лиза стоит на балконе, щурится на солнце и думает о Кате Потапович.
   Вчера, за уроком географии, Катя рассказала ей о своем романе с кадетом Веселкиным. Катя целуется с Веселкиным, и еще у них что-то такое, о чем она в классе рассказать не может, а скажет потом, в воскресенье, после обеда, когда будет темно.
   – А ты в кого влюблена? – спрашивала Катя.
   – Я не могу тебе сказать этого сейчас, – ответила Лиза. – Я скажу тоже потом, в воскресенье.
   Катя посмотрела на нее внимательно и крепко прижалась к ней.
   Лиза схитрила. Но что же оставалось ей делать? Ведь не признаться же прямо, что у них в доме никаких мальчиков не бывает и что ей в голову не приходило влюбиться.
   Это вышло бы очень неловко.
   Может быть, сказать, что она тоже влюблена в кадета Веселкина? Но Катя знает, что она кадета никогда и в глаза не видала. Вот положение!
   Но, с другой стороны, когда так много знаешь о человеке, как о Веселкине, то ведь имеешь право влюбиться в него и без всякого личного знакомства. Разве это не так?
   Легкий ветерок вздохнул свежестью только что растаявшего снега, пощекотал Лизу по щеке прядкой выбившихся из косы волос и весело покатил по балкону клубки бурой ваты.
   Лиза лениво потянулась и пошла в комнату.
   После балкона комната стала темной, душной и тихой.
   Лиза подошла к зеркалу, посмотрела на свой круглый веснушчатый нос, белокурую косичку – крысиный хвостик и подумала с гордой радостью:
   «Какая я красавица! Боже мой, какая я красавица! И через три года мне шестнадцать лет, и я смогу выйти замуж!»
   Закинула руки за голову, как красавица на картине «Одалиска», повернулась, изогнулась, посмотрела, как болтается белокурая косичка, призадумалась и деловито пошла в спальню.
   Там, у изголовья узкой железной кроватки, висел на голубой ленточке образок в золоченой ризке.
   Лиза оглянулась, украдкой перекрестилась, отвязала ленточку, положила образок прямо на подушку и побежала снова к зеркалу.
   Там, лукаво улыбаясь, перевязала ленточкой свою косичку и снова изогнулась.
   Вид был тот же, что и прежде. Только теперь на конце крысиного хвостика болтался грязный, мятый голубой комочек.
   – Красавица! – шептала Лиза. – Ты рада, что ты – красавица?
 
Сердцем красавица,
Как ветерок полей,
Кто ей поверит,
Но и обман.
 
   Какие странные слова! Но это ничего. В романсах всегда так. Всегда странные слова. А может быть, не так? Может быть, надо:
 
Кто ей поверит,
Тот и обман.
 
   Ну, да! Обман – значит, обманут.
 
Тот и обманут.
 
   И вдруг мелькнула мысль:
   – А не обманывает ли ее Катя? Может быть, у нее никакого романа и нет. Ведь уверяла же она в прошлом году, что в нее на даче влюбился какой-то Шура Золотивцев и даже бросился в воду. А потом шли они вместе из гимназии, видят – едет на извозчике какой-то маленький мальчик с нянькой и кланяется Кате.
   – Это кто?
   – Шура Золотивцев.
   – Как? Тот самый, который из-за тебя в воду бросился?
   – Ну да. Что же тут удивительного?
   – Да ведь он же совсем маленький! – А Катя рассердилась.
   – И вовсе он не маленький. Это он на извозчике такой маленький кажется. Ему уже двенадцать лет, а старшему его брату – семнадцать. Вот тебе и маленький.
   Лиза смутно чувствовала, что это – не аргумент, что старшему брату может быть и восемнадцать лет, а самому Шуре все-таки только двенадцать, а на вид восемь. Но высказать это она как-то не сумела, а только надулась, а на другой день, во время большой перемены, гуляла по коридору с Женей Андреевой.
   Лиза снова повернулась к зеркалу, потянула косичку, заложила голубой бантик за ухо и стала приплясывать.
   Послышались шаги.
   Лиза остановилась и покраснела так сильно, что даже в ушах у нее зазвенело.
   Вошел сутулый студент Егоров, товарищ брата.
   – Здравствуйте! Что? Кокетничаете?
   Он был вялый, серый, с тусклыми глазами и сальными, прядистыми волосами.
   Лиза вся замерла от стыда и тихо пролепетала:
   – Нет… я… завязала ленточку…
   Он чуть-чуть улыбнулся.
   – Что ж, это очень хорошо, это очень красиво.
   Он приостановился, хотел сказать еще что-нибудь, успокоить ее, чтобы она не обижалась и не смущалась, да как-то не придумал, что, и только повторил:
   – Это очень, очень красиво!
   Потом повернулся и пошел в комнату брата, горбясь и кренделяя длинными, развихленными ногами.
   Лиза закрыла лицо руками и тихо, счастливо засмеялась.
   – Красиво!.. Он сказал – красиво!.. Я красивая! Я красивая! И он это сказал! Значит, он любит меня!
   Она выбежала на балкон гордая, задыхающаяся от своего огромного счастья, и шептала весеннему солнцу:
   – Я люблю его! Люблю студента Егорова, безумно люблю! Я завтра все расскажу Кате! Все! Все! Все!
   И жалко и весело дрожал за ее плечами крысиный хвостик с голубой тряпочкой.

Счастливая

   А. А. Ц.

   Да, один раз я была счастлива.
   Я давно определила, что такое счастье, очень давно, – в шесть лет. А когда оно пришло ко мне, я его не сразу узнала. Но вспомнила, какое оно должно быть, и тогда поняла, что я счастлива.
* * *
   Я помню:
   Мне шесть лет. Моей сестре – четыре.
   Мы долго бегали после обеда вдоль длинного зала, догоняли друг друга, визжали и падали. Теперь мы устали и притихли.
   Стоим рядом, смотрим в окно на мутно-весеннюю сумеречную улицу.
   Сумерки весенние всегда тревожны и всегда печальны.
   И мы молчим. Слушаем, как дрожат хрусталики канделябров от проезжающих по улице телег.
   Если бы мы были большие, мы бы думали о людской злобе, об обидах, о нашей любви, которую оскорбили, и о той любви, которую мы оскорбили сами, и о счастье, которого нет.