Страница:
- Три рубля дам, - соблазнял его Тирман.
- Не можно: вьюга была, - повторил ямщик и сердито зарычал на коней: Ы! ы!
В какие-нибудь полчаса вечерние сумерки сменились совершенною темнотою. Ни звезд, ни луны не было на черном небе - скучно делалось на реке. Повозки ехали тихо, лошади часто фыркали и щелкали задней подковой о переднюю. В воздухе становилось сыро и знойно. Насилу добрались до Услона, который стоит на высоком берегу Волги. Отсюда днем видна была бы Казань как на ладони, но теперь среди темноты только блестели стройными линиями огненные точки.
Огни эти сливались в широкую таинственную картину.
Впереди была уже не почтовая станция, не торговое село с мелькающими огоньками, а целый город, освященный исторической славой. Не так ли, казалось, во тьме ночной стоял Грозный царь, дожидаясь рассвета с своею ратью?
Не сюда ли направлены были черные пасти орудий, где теперь заманчиво и мирно мелькают и тянутся по всем направлениям огненные точки, словно брызги великого несокрушимого пламени - прогресса!.. Нет, это не та Казань, стены которой в густом дыму взлетели на воздух, не та Казань, метавшая стрелы и камни, лившая на врагов горячую смолу. Та Казань далеко, за несколько верст от этой, и подо льдом журчит у следов ее речка Казанка, журчит о седой древности, о славных царях и диких набегах...
- Ну, господа, в дорогу, в дорогу! - заторопился Панфилов. - Не видали мы, что ли, хороших видов! Не в первый раз едем.
И повозки тронулись дальше.
Спустившись по страшной крутизне, переехали Волгу поперек и затем помчались по твердой земле. Городская жизнь чувствовалась на всяком шагу. Встречались экипажи, извозчики и даже пешеходы. После волжского безлюдного пути все это действовало отрадно... Встречные окрики, огонек папироски и голоса прохожих усиливали нетерпение. Вечерняя темнота загородила от взоров пирамидальный памятник над братской могилой воинов, стоящий одиноко, вдали от городской черты. Но вот миновали уже летние загородные сады, занесенные снегом, промчались мимо катка и ледяных гор - и вот она, желанная Казань! Вот замелькали фонари и освещенные окна; повозки, сделав несколько поворотов по улицам и переулкам, въехали, наконец, во двор почтовой станции. И все спешили в теплую горницу сбросить с плеч дорожные шубы и заморить голодного червячка.
Во время еды, заметив на стене огромную желтую афишу, Тирман радостно воскликнул:
- Матвей Матвеевич! Да сегодня ведь "Фауст" в театре!
Он проворно подбежал к стене и начал водить пальцем по строчкам.
- Смотрите, смотрите, с каким составом! Не взять ли билеты? Конечно, господа, сходим в театр! Время есть.
Напьемся чайку, да и марш!
- Я с удовольствием, - согласился Сучков.
- И я не прочь; только мне нужно на минутку в Богородицкий монастырь заехать, - сказал Панфилов и обратился к приказчикам. - Пойдемте!
- Ну, что монастырь! Бог с ним совсем! - соблазнял Тирман. - Лучше чайку стакан да прямо в театр.
- Традиции, господа, - извините. Все предки езжали.
И я не могу иначе.
С этими словами Панфилов вышел из комнаты, а за ним и приказчики; Сучков тоже ушел по каким-то делам вместе с своим приказчиком, осведомившись еще раз у Тирмана:
- Так, значит, увидимся в театре?
- Конечно, конечно!
А когда все ушли, Тирман весело потер руки и проговорил с усмешкою:
- Ишь ты, народ какой музыкальный!
Ольга Васильевна, всю дорогу не обращавшая внимания на своего мужа, очень удивилась и обиделась, когда тот заявил, что ни в театр не пойдет, потому что страшно устал, ни дальше не поедет, а будет ночевать в Казани.
- Что за глупости ты выдумал - ночевать! С какой радости? Все поедут, а мы ночевать!
- Сама знаешь, мне иначе нельзя. Нужно Казань осмотреть, потом визит генералу необходим... Вот только где ночевать, - вопрос?
- Позвольте посоветовать? - сказал Тирман. - Возьмите извозчика, он вам покажет две-три гостиницы; когда отыщете номер хороший, возвращайтесь сюда за супругой и багажом... А мы тем временем вас, сударыня, покараулим! улыбнулся он Ольге Васильевне.
Леонид с озабоченным лицом начал рыться в карманах, вытащил несколько серебра, опять убрал его, заглянул в бумажник и стал одеваться.
- Так ты меня здесь дожидайся! - сказал он жене.
Кумачев сидел, задумавшись; ему было на что-то
досадно. Не то усталость тяготила его, не то печалила скорая разлука с Ольгой Васильевной, которая, заметив его хандру, подошла и, погрозив ему пальцем, сказала:
- Вас растрясло? Что вы такой кислый?
Без мужа она стала еще бойчее. Шалила, как гимназистка, топала на Мифочку ногами, обвязала его салфеткой и заставила что-то съесть.
Тирман только рукой махнул и решил, что ему здесь делать нечего.
- Пока до свидания! - сказал он, вставая. - Позвольте, сударыня, оставить моего юношу на ваши заботы. Не обижайте его без меня, а я через полчаса вернусь. Ровно через полчаса, Мефодий Иванович! Прощайте!
Ни Кумачев, ни Ольга Васильевна ничего ему не ответили. Они взглянули друг на друга, и оба засмеялись.
- Вы меня будете слушаться? - строго сказала она. - Вас оставляют под моим покровительством, берегитесь!
Мифочка повеселел.
- Не будьте к нему строги, - шутливо добавил Тирман уже в дверях. - А вы, Мефодий Иванович, поцелуйте ручку, чтобы вас не наказывали!
И с этими словами ушел, затворив дверь и подумав о городе Малмыже, которому судьба посылает такую инспекторшу.
VI
Монастырские ворота были заперты, когда к ним подъехал Матвей Матвеевич. Сначала приказчики подергали кольцо, потом Кротов начал стучать кулаком.
- Отоприте!
Но кругом все молчит,
Монастырь крепко спит...
вспомнилось Панфилову.
Вскоре послышались торопливые шаги, и чей-то голос из-за ограды спросил:
- Кто тут?
- Доложите матушке-игуменье, - сказал Матвей Матвеевич, - что московский купец Панфилов, проездом в Ирбит, желает помолиться.
Шаги начали удаляться, а через несколько минут послышался говор монахинь. Звякнули ключи, заскрипели тяжелые ворота, и перед путниками предстали старый сторож, мать-казначея и молодая послушница с фонарем в руках. Панфилова принимали здесь всегда очень почтительно: каждый год заезжая, он оставлял монастырю кое-какую лепту.
- Спаси вас царица небесная! - сказала мать-казначея, кланяясь чуть не в пояс. - Пожалуйте, батюшка, пожалуйте.
Мрачен и угрюм казался собор; таинственная мгла висела под куполом.
Икона древнего греческого письма была закована в золотую ризу, и брильянтовая корона над нею сияла мягким лучезарным блеском от множества неугасимых лампад.
Панфилов, а за ним и другие молча перекрестились, поцеловали икону и, не разговаривая, вышли из храма.
- В театр! - сказал Матвей Матвеевич, садясь в сани.
Начался уже второй акт, когда путники, взяв билеты в последних рядах кресел и смущаясь дорожными костюмами, стали пробираться на свои места. Фауст пел уже каватину, и Панфилов, недовольный шумом, который сам же производил, пролезая по ряду, сердился на публику, не убиравшую своих колен, а только шипевшую на него за беспокойство. Опустившись на стул, он огляделся и, заметив невдалеке Сучкова, улыбнулся ему.
Фауст был очень хорош и знаменитое "до" взял так легко и красиво, что каватину заставили повторить. После одинокой безлюдной дороги и после всей массы разнообразных впечатлений было странно сидеть в многолюдном собрании и слышать гром аплодисментов.
Мефистофель зато был чересчур нелеп в каком-то пестром костюме и грубом, непозволительном гриме, отчего и казался паяцем.
"Посмотрим, чья победа!" - пропел Мефистофель и, взявши Фауста под руку, увлек его за кулисы. Эта фраза заставила Матвея Матвеевича оглядеться, и, пока сцена перед выходом Маргариты оставалась пуста, он всматривался в публику, ища глазами Тирмана, а в мыслях гвоздем засела мефистофелевская фраза: "Посмотрим, чья победа!"
Вошла Маргарита, с традиционной длинной косой, в белом платье, с сумочкой, висевшей ниже колен, и мечтательно запела про незнакомца-юношу, а потом села за прялку. Действие проходило своим чередом, не возбуждая особенных восторгов. Явились опять Мефистофель с Фаустом, взяли под руки один Марту, другой Маргариту и пропели квартет. Мефистофель делался с каждой минутой несносней, к тому же он не выговаривал какой-то буквы, и Панфилову хотелось его освистать.
Но как хорошо было глядеть на этот зеленеющий сад, погруженный в тихий сумрак! Вот пробились лунные лучи, вот Маргарита упала в объятия Фауста; зажурчали тихие влюбленные речи... "О, ночь любви!" - пел Фауст, обняв Маргариту, но видно было, как он скосил глаза на дирижера, маленького лохматого человека, который, медленно взмахивая своей палочкой, весь устремлялся вперед, точно собираясь вспорхнуть и улететь.
В антракте, встретясь с Сучковым, Матвей Матвеевич спросил его, здесь ли Тирман.
- Не видать... Либо здесь, либо спит: у него ведь даром время не тратится.
Далее разговор перешел на оперу. Впечатление обоих было нелестное, и они решили больше не слушать,
- Где Тирман? - спросили по приезде на Вольную почту.
- Нету-с, - ответил слуга.
- А не сказал, куда он поехал?.
- Оделись и поехали. В восемь часов еще собряпись.
Панфилов стоял, вытаращив глаза.
- А повозка? - выговорил он со страхом.
- В повозке поехали, ваше степенство.
Матвей Матвеевич вспыхнул и, подняв обе руки, потряс над головой кулаками.
- Ах я старый дурак!! - вскричал он в негодова- и и. - И как я не раскусил этого лукавого Тирмашку!..
Надул! Опять надул!.. И как я не догадался! Сколько мы времени потеряли напрасно! В восемь часов удрал, а теперь?..
Он вынул часы.
- Не догонишь! Теперь далеко... не догнать! - говорил он чуть не плача.
- Да полно, Матвей Матвеевич, - успокаивал его Сучков - Видите, какая погода. Дорога испортилась, по такой дороге далеко не ускачет.
- Нет, как я попался, как я попался! Словно мальчишку надул. И догадало его подсунуть мне эту чертову афишу!
Он дернул афишу за угол и сорвал ее со стены.
- Все равно, Матвей Матвеевич, давайте закусим на скорую руку, да и марш вдогонку.
Подали ужин, но Панфилову не пилось, не елось.
- Ах этот Тирмашка несчастный!
Однако плотный ужин и хорошее вино успокоили его настолько, что, садясь в повозку, он сказал Бородатову:
- Ну, теперь остается только спать!
Погода была гнилая. С неба что-то сыпалось, не снег, не дождик, а какие-то мокрые и жесткие брызги.
Сначала ехали городом, и, когда миновали так называемую Швейцарию, прилегающую к Казани, повозки погрузились во мрак.
Ночь была черна. Лошади бежали осторожно. Путь лежал уже не по Волге, а по твердой земле. Ямщик боятся сбиться и сдерживал тройку, часто перекликаясь с задними ямщиками. Мороза не было, но ветер ходил винтом и забирался под шубы. Колокольчики надоедливо верещали, особенно по ухабам, откуда насилу вылезали повозки.
До Собакина еще кое-как добрались, но дальше пошла такая дорога, которую даже татары ругали по-русски, а путники бранили татар. Матвей Матвеевич выходил из терпения, но, как на грех, то коренник распряжется, то пристяжная перескочит постромку, или повозка так засядет в ухабе, что лошади по нескольку минут бьются на месте, прежде чем ее вытащить; приходилось даже вылезать из повозок.
- Ну-ка! - говорил тогда бесцеремонно татарин, - выходи, бачка!
Когда же распрягся коренник и пришлось дожидаться, пока его приводили в порядок, Панфилов истощил весь запас вразумительных слов, и ругаться начал уже Кротов, который знал откуда-то много татарской брани. Длинная ночь, безжалостно длинная, скучная, сырая, казалось, завладела всем миром и не думала никогда проходить.
Едешь-едешь, а все вокруг прежний мрак, и с неба все что-то сыплется, и ветер бегает по полю, и слышится шум за повозкою, словно чей-то хвост метет за собою падающий снег...
Усталость взяла свое. Опустили зонты, подняли фартуки и стали дремать под скучную песню начинающейся вьюги.
Матвей Матвеевич спал как убитый, не просыпаясь даже на станциях, когда в повозку впрягали свежих коней.
Когда он открыл глаза, был уже день. Он рассеянно огляделся, как бы стараясь что-то припомнить, и видно было по этим неуверенным взорам, что впечатление какой-то грезы не успело еще остыть.
- Где едем? - спросил он Бородатова, протирая глаза.
Но Бородатов сам только что проснулся и в свою очередь спросил ямщика:
- Где едем?
Не оборачиваясь, татарин поднял руку и указал на видневшиеся вдали сквозь голые прутья деревьев первые постройки уездного города.
- Вон он, Малмыж!
День был хмурый. Серое небо с бродячими рваными тучами словно обвисло от гнетущей тяжести и готовилось опять порошить снегом. Сухой ветер налетал порывами, ударялся в задок повозки и пропадал надолго. Когда, проехав городом, вошли на почтовую станцию и Панфилов увидал смотрителя, то первое слово было про Тирмана:
- Давно ли проехал?
- Тирман?.. Давно. В пять часов утра были здесь, - сказал смотритель, справившись по книге. - И есть ничего не стали; перепрягли лошадей - и дальше!
- Черт знает что за человек! - пожал плечами Панфилов и обратился к Сучкову. - А вы говорите - догоним!
В комнате за столом сидело несколько человек; разговор у них начался, вероятно, давно, потому что нельзя было понять, из-за чего они спорили. Развалившись на широком стуле и лихо заложив ногу на ногу, сидел пожилой господин в теплой венгерке, без погонов, но с георгие м на груди, с пухлыми, точно от флюса, щеками, усатый, с широкой плешью. Должно быть, этот господин в своей жизни накуролесил немало: это замечалось по его толстому носу, разрисованному, как драгоценная ваза, мелкими красненькими узорами; наконец, по его хриплому громкому кашлю было заметно, что его богатырское нутро сотни раз простуживалось, прокапчивалось табаком и выжигалось всеми средствами, какие только ведомы акцизным чиновникам. Перед ним сидели два еврея: черноглазый безусый юноша с оттопыренными ушами и седой старик с горбатым носом. Юноша молчал, а старик спорил и горячился; возражая, он то съеживался, то, растопырив пальцы, откидывался всем корпусом в сторону, точно защищаясь обеими руками от своего усатого собеседника, лихо сидевшего на стуле и глядевшего веселыми круглыми глазами.
Еврей доказывал, что евреи необходимы России, что без евреев заглохнет промышленность, а военный говорил что "всех вас нужно прогнать".
- Мне ужасно удивительно, как образованный человек может так говорить!
- А ты слыхал пословицу: "Жид сам бьет и сам кричит". И всегда вы так: запутаете человека разными гешефтами, облупите его, надуете и сами же кричите, что вас притесняют. Именно так: жид сам бьет и сам кричит!
Еврей страшно разволновался, выслушав это. Он всплеснул руками, и глаза его заблестели.
- Жид сам бьет и сам кричит! - воскликнул он в ужасе. - Господин полковник! Аи-аи, господин полковник, какой это срам говорить такую пословицу! А вы знаете, почему такая нехорошая поговорка стала на свете? А вы знаете, господин полковник, откуда такая поговорка? Был на свете один очень глупый пан; у пана была дочь, которая сходила с ума. Один глупый доктор приказал, чтобы сумасшедшая панна всегда веселилась... И вот тогда сделали какое дело: взяли еврея, одели его в длинный кафтан, надели колпак, в руки дали палку и привели еврея на двор. А на него выпускали стаю собак. Собаки рвали его со всех сторон за кафтан, бедный еврей бил собак палкой и кричал на весь двор. Я думаю, всякий будет кричать, когда его рвут собаки! А безумная панна сидела у окошечка, и хохотала, и говорила всем: "Вот какой жид - сам бьет и сам кричит!" Вот, господин полковник, откуда такая глупая поговорка!
В это время его увидал Сучков.
- А, Матвей Иванович! - сказал он, подходя к нему и протягивая руку. И ты с нами на ярмарку?
Еврей, очевидно, был рад, что пришли посторонние, и сейчас же пустился в веселые разговоры с Сучковым.
- Вы не забыли старика Левенштейна? Это его внучек, - говорил он, указывая на молодого еврея. - От дедушки сын, от сына еще сын. Ого! Вот какой старик Левенштейн! - И, желая пошутить, добавил: - дедушка капитал, отец - процент, а этот - процент на процент.
Молодой еврей при этом начал улыбаться все шире и шире, а военный, глядя на него, прыснул вдруг со смеху, и солидный живот его заплясал по коленям.
В комнату вошли еще двое: мужчина в старой рыжей енотовой шубе и дама необыкновенно крепкого сложения.
Это оказались артисты: мужчина был фокусник, а дама - силачка, "девица-геркулес", как она называлась в афишах. Такие артисты за стакан водки никогда не откажутся в зимнюю стужу потешить попутчиков, и когда Сучков предложил им "погреться", то фокусник, прежде чем выпить, накрыл шляпой рюмку, где потом вместо рюмки оказалась перчатка.
- Вот это, брат, люблю! - воскликнул военный. - У нас тоже в полку был один... так тот, чертов сын, у меня в сапоге яичницу сделал! Настоящую яичницу - с луком!!
Фокусник не долго думая достал из кармана колоду карт и подал военному, щеголяя массой перстней с поддельными камнями.
- Прошу заметить одну... Вот так! Держите всю колоду двумя пальцами. Вот так! Ну, ейн, цвейн, дрей!
Он сильно ударил рукой по колоде, которая вся разлетелась по полу, и только замеченный валет остался у военного в пальцах.
- Ах ты, черт тебя забодай! - весело крикнул военный.
Фокусник еще много показывал разных штук, так что его и "девицу-геркулеса" пришлось угощать обедом.
VII
Время летело быстро. Закусив в Малмыже, Панфилов уже нигде более не оставался подолгу, и, когда солнце стало клониться к западу, тройки мчались от последней деревни, приближаясь к вятским дремучим лесам, которые тянутся непрерывно на сотни верст.
Маленькие пузатенькие лошадки, гнедые с черными гривами, черными хвостами и такими же черными полосками по всему хребту, лихо несли повозки, так лихо, как не ездят еще нигде в России. Ямщик татарин даже не трогал кнута, а лишь покрикивал на них, называя их крысами.
Уже алели верхушки дремучего леса и жуткая просека разинула свою пасть, как гигантское чудовище, и страшно было погружаться в ее недра.
Сразу стало темнее и глуше, едва въехали в эту просеку. Меткое народное слово недаром зовет такие леса дремучими. Старый непроходимый лес темен и страшен, хмур и задумчив. Седые сосны стоят сторожами по обе стороны просеки, а дальше - мрак и тайна.
Мчится тройка во весь дух по гладкой скрипучей дороге, звенит колокольчик, пофыркивают шустрые лошадки, но уже нет того раздолья, нет той свободы, что по широкой Волге: гнетет и давит окольная чаща. Старые косматые ели и толстые сосны, отягченные снегом, хмуро следят и провожают взорами резвую тройку, - куда мол, летишь?.. А солнце все ниже опускается, и в лесу становится мрачнее, мрачнее, и начинает трогать душу нелепое предчувствие.
- Абзы! - сказал Бородатое.
Ямщик обернулся. На этот оклик повернется с удовольствием всякий татарин.
- Спой, что ли, нам песенку!
- Для ча нет, бачка! На водку дашь?
- Да ведь вам Магомет запретил водку?
- Запретить запретил, а все, бачка, пьем.
- Ну, ладно, дам Затягивай песню.
Татарин кашлянул, утерся и затянул грубым голосом, очень медленно, на двух нотах:
О царь
Царь Иван
Потом заголосил во всю мочь, на одной только ноте, бистро быстро, как только может выговорить язык
Царь Иван Васильич Грозный
Казань город брал!
Потом опять медленно и грубо продолжал тягучий припев, опять на двух нотах:
Красный башмак!
Красный баш-мак!
И вся его песня была в таком роде, с теми же тягучьми двумя нотами в наиале, с тою же одною зазвонистою скороговоркой и тем же тягучим припевом.
Между тем зубчатые верхушки леса, рдевшие под косыми лучами, начинали бледнеть и сереть, иногда они вдруг потухали совсем, когда плывущее облако загораживало солнце, а то вдруг опять вспыхивали умирающим светом, но все слабее, стабее, и все угрюмее становилась лесная чаща, и тусклая тень ложилась впереди дороги.
Но небо было светло, и думалось, что где-то далеко в стороне, на просторе, сияет еще день, а здесь уже сгущались сумерки, и мохнатые вершины тихим шумом возвещали о вечере, и в ответ им так же тихо скрипели голые стволы сосняка и крепче задумывались угрюмые ели, раскинувшие во все стороны свои косматые ветви.
Приказчикам было скучно Кротов свирепо глядел по сторонам, досадуя на свою бедность вот бы из этакого леса да построить себе палаты! Анютин тоже глядел на лес, тоже всматриватся в чащу и вспоминал грежнее разбойничье время да современные сплетни про некоторых известных купцов миллионеров, у которнх деды содержали здесь постоялые дворы
- Не выпить ли? - внезапно толкнул он Кротова, начиная завидовать этим безгрешным потомкам.
Наливши стопку коньяку, Анютин залпом осушил ее и так от удовольствия крякнул, что даже ямщнк обернулся и с минуту молча глядел, улыбаясь во все лиио, как Кротов наливал себе и затем тоже выпил, запрокинув голову"
- Что глядишь? - окликнул его Анютин.
Татарин молчал и продолжал улыбаться.
- Больно якши! - сказал он, наконец, с таким удовольствием, будто сам только что выпил.
- Недурно! - похвалил Кротов, поглаживая себя по шубе. - Так, знаешь, и пошел огонек по жилам.
- Больно якши! - повторил татарин и вытер себе губы.
- Что ж утираешься?
Но татарин опять ухмыльнулся и, взглянувши мельком на лошадей, снова повернул к седокам свое скуластое темное лицо, с подрезанными усами и густою, как щетка, бородою.
- Приказчики? - спросил он, выговаривая " брыкасшики".
- Приказчики А тебе что?
- Ничего, - ответил лукаво татарин и опять улыбнулся - Хозяин едет водку пьет, а нас не потчует, а брыкасшик сам пьет и нас потчует.
- Да, так тебя попотчевать?
Тот весело и широко улыбнулся, даже глаза у него зажмурились от удовольствия. Но когда Кротов хотел налить ему коньяку и он увидал бутылку, то, махнувши рукою, сказал:
- Не могу вино. Водку могу.
- Вот еще какие капризы!
- Закон не велит.
- Полно врать! - рассердился Кротов - Пей, что дают! Все равно у вас закон ничего не велит ни вина, ни водки, а вы ведь пьете не хуже нашего брата!
- Ничего, - успокоил его Анютин, наливая в стопку - Это тоже водка перцовка, видишь, желтая Сам настаивал для дороги.
Татарин заколебался и нерешительно принял из его рук чарку Выпив, он сильно крякнул и сильно потряс головой.
- Больно якши! - восторженно сказал он, утирая губы. - Спасибо! Больно якши!
- Ну, теперь рассказывай, почему тебе водку пить можно, а вино нельзя?
Чувствуя себя обязанным перед ними, татарин подумал, как бы рассказать покрасивее, и начал поэтому издалека:
- Шел пророк Магомет Вот он шел и видит люди сидят, вино пьют. И все целуются и обнимаются. Вот Магомет говорит: "Ишь вино - больно хорошо! Надо велеть всем его пить: все будут целоваться и обниматься, все братьями будут - больно хорошо!.." Потом Магомет шел назад. Видит: люди все пьяные, и ругаются, и дерутся...
Магомет тогда сказал: "Нет, вино - скверное дело! Сперва больно хорошо! Потом больно гадко!.." И запретил пить вино.
- А водку?
- Водки тогда не было, - ответил татарин совершенно серьезно. - Про водку закон ничего не велит. Водку пьем, а вино нельзя. А старики у нас и водку не пьют.
В воздухе стояла непонятная тишина. Было глухо, почти мертво, но не было тихо, потому что неуловимые звуки исходили от бора; они не слышались, а скорее ощущались, как ощущается слухом в пустой комнате присутствие живого человека, который молчит и даже не шевелится; но есть что-то слышное в самой жизни. Обманывает ли зрение, обманывается ли слух, но только никогда, ни в какую пору не бывает совершенно тихо в густом лесу, хотя бы не дрожал от ветра ни единый лист, ни единая хвоя. Вон свалившаяся сосна; лет двести росла она тут - огромная, серая; свалил ее ураган и выворотил вверх корнями. Но не ему бороться с вековыми лесами! Зацепили сосну товарищи за курчавую голову и держат на своих плечах, и не упала она трупом на землю, а легла поперек, как больная; а к торчащим корням ее протянула мохнатую лапу соседняя елка; еще год - и дотянется она до корней и закроет их товарищескою рукою от посторонних взглядов и злых непогод.
- Отмахали станцию! - весело воскликнул татарин, снова обернувшись к Кротову и улыбаясь во все лицо. - Греться будем! Водку пить будем!.. Гайда!! - крикнул он на коней и весело захлопал руками.
Действительно, вскоре показалась станция, с старинным острокрылым орлом наверху, а за нею раскинулся поселок, дворов в пять или в шесть.
Когда вошли в комнату, там за столом сидел молодой смотритель в расстегнутом сюртуке и ерошил волосы, которые и без того были уже все спутаны. У него было сумрачное, точно грязное, усталое лицо и взгляд был рассеян и зол. Казалось, смотритель был пьян. Взглянув на приезжих, он не переменил своей небрежной позы и продолжал ерошить волосы.
- Лошадей поскорее! - сказал ему Панфилов.
Видя, что народу немало, смотритель спросил утомлен ным голосом, в котором чувствовалась досада и рассеянность:
- Сколько вас там?
- "Сколько вас там?" - невольно передразнил его Матвей Матвеевич, начиная сердиться. - Мы не бараны, чтобы нас отсчитывать поштучно! Вам говорят, лошадей!
- Да сколько, сколько?
- Три тройки, да поскорее!
- Столько нету, - заявил смотритель и, вставши, направился к двери.
- Господин смотритель! - строго остановил его Панфилов. - Потрудитесь достать лошадей: у меня курьерская!
- Говорю, сейчас нет. Подождите!
- Не можно: вьюга была, - повторил ямщик и сердито зарычал на коней: Ы! ы!
В какие-нибудь полчаса вечерние сумерки сменились совершенною темнотою. Ни звезд, ни луны не было на черном небе - скучно делалось на реке. Повозки ехали тихо, лошади часто фыркали и щелкали задней подковой о переднюю. В воздухе становилось сыро и знойно. Насилу добрались до Услона, который стоит на высоком берегу Волги. Отсюда днем видна была бы Казань как на ладони, но теперь среди темноты только блестели стройными линиями огненные точки.
Огни эти сливались в широкую таинственную картину.
Впереди была уже не почтовая станция, не торговое село с мелькающими огоньками, а целый город, освященный исторической славой. Не так ли, казалось, во тьме ночной стоял Грозный царь, дожидаясь рассвета с своею ратью?
Не сюда ли направлены были черные пасти орудий, где теперь заманчиво и мирно мелькают и тянутся по всем направлениям огненные точки, словно брызги великого несокрушимого пламени - прогресса!.. Нет, это не та Казань, стены которой в густом дыму взлетели на воздух, не та Казань, метавшая стрелы и камни, лившая на врагов горячую смолу. Та Казань далеко, за несколько верст от этой, и подо льдом журчит у следов ее речка Казанка, журчит о седой древности, о славных царях и диких набегах...
- Ну, господа, в дорогу, в дорогу! - заторопился Панфилов. - Не видали мы, что ли, хороших видов! Не в первый раз едем.
И повозки тронулись дальше.
Спустившись по страшной крутизне, переехали Волгу поперек и затем помчались по твердой земле. Городская жизнь чувствовалась на всяком шагу. Встречались экипажи, извозчики и даже пешеходы. После волжского безлюдного пути все это действовало отрадно... Встречные окрики, огонек папироски и голоса прохожих усиливали нетерпение. Вечерняя темнота загородила от взоров пирамидальный памятник над братской могилой воинов, стоящий одиноко, вдали от городской черты. Но вот миновали уже летние загородные сады, занесенные снегом, промчались мимо катка и ледяных гор - и вот она, желанная Казань! Вот замелькали фонари и освещенные окна; повозки, сделав несколько поворотов по улицам и переулкам, въехали, наконец, во двор почтовой станции. И все спешили в теплую горницу сбросить с плеч дорожные шубы и заморить голодного червячка.
Во время еды, заметив на стене огромную желтую афишу, Тирман радостно воскликнул:
- Матвей Матвеевич! Да сегодня ведь "Фауст" в театре!
Он проворно подбежал к стене и начал водить пальцем по строчкам.
- Смотрите, смотрите, с каким составом! Не взять ли билеты? Конечно, господа, сходим в театр! Время есть.
Напьемся чайку, да и марш!
- Я с удовольствием, - согласился Сучков.
- И я не прочь; только мне нужно на минутку в Богородицкий монастырь заехать, - сказал Панфилов и обратился к приказчикам. - Пойдемте!
- Ну, что монастырь! Бог с ним совсем! - соблазнял Тирман. - Лучше чайку стакан да прямо в театр.
- Традиции, господа, - извините. Все предки езжали.
И я не могу иначе.
С этими словами Панфилов вышел из комнаты, а за ним и приказчики; Сучков тоже ушел по каким-то делам вместе с своим приказчиком, осведомившись еще раз у Тирмана:
- Так, значит, увидимся в театре?
- Конечно, конечно!
А когда все ушли, Тирман весело потер руки и проговорил с усмешкою:
- Ишь ты, народ какой музыкальный!
Ольга Васильевна, всю дорогу не обращавшая внимания на своего мужа, очень удивилась и обиделась, когда тот заявил, что ни в театр не пойдет, потому что страшно устал, ни дальше не поедет, а будет ночевать в Казани.
- Что за глупости ты выдумал - ночевать! С какой радости? Все поедут, а мы ночевать!
- Сама знаешь, мне иначе нельзя. Нужно Казань осмотреть, потом визит генералу необходим... Вот только где ночевать, - вопрос?
- Позвольте посоветовать? - сказал Тирман. - Возьмите извозчика, он вам покажет две-три гостиницы; когда отыщете номер хороший, возвращайтесь сюда за супругой и багажом... А мы тем временем вас, сударыня, покараулим! улыбнулся он Ольге Васильевне.
Леонид с озабоченным лицом начал рыться в карманах, вытащил несколько серебра, опять убрал его, заглянул в бумажник и стал одеваться.
- Так ты меня здесь дожидайся! - сказал он жене.
Кумачев сидел, задумавшись; ему было на что-то
досадно. Не то усталость тяготила его, не то печалила скорая разлука с Ольгой Васильевной, которая, заметив его хандру, подошла и, погрозив ему пальцем, сказала:
- Вас растрясло? Что вы такой кислый?
Без мужа она стала еще бойчее. Шалила, как гимназистка, топала на Мифочку ногами, обвязала его салфеткой и заставила что-то съесть.
Тирман только рукой махнул и решил, что ему здесь делать нечего.
- Пока до свидания! - сказал он, вставая. - Позвольте, сударыня, оставить моего юношу на ваши заботы. Не обижайте его без меня, а я через полчаса вернусь. Ровно через полчаса, Мефодий Иванович! Прощайте!
Ни Кумачев, ни Ольга Васильевна ничего ему не ответили. Они взглянули друг на друга, и оба засмеялись.
- Вы меня будете слушаться? - строго сказала она. - Вас оставляют под моим покровительством, берегитесь!
Мифочка повеселел.
- Не будьте к нему строги, - шутливо добавил Тирман уже в дверях. - А вы, Мефодий Иванович, поцелуйте ручку, чтобы вас не наказывали!
И с этими словами ушел, затворив дверь и подумав о городе Малмыже, которому судьба посылает такую инспекторшу.
VI
Монастырские ворота были заперты, когда к ним подъехал Матвей Матвеевич. Сначала приказчики подергали кольцо, потом Кротов начал стучать кулаком.
- Отоприте!
Но кругом все молчит,
Монастырь крепко спит...
вспомнилось Панфилову.
Вскоре послышались торопливые шаги, и чей-то голос из-за ограды спросил:
- Кто тут?
- Доложите матушке-игуменье, - сказал Матвей Матвеевич, - что московский купец Панфилов, проездом в Ирбит, желает помолиться.
Шаги начали удаляться, а через несколько минут послышался говор монахинь. Звякнули ключи, заскрипели тяжелые ворота, и перед путниками предстали старый сторож, мать-казначея и молодая послушница с фонарем в руках. Панфилова принимали здесь всегда очень почтительно: каждый год заезжая, он оставлял монастырю кое-какую лепту.
- Спаси вас царица небесная! - сказала мать-казначея, кланяясь чуть не в пояс. - Пожалуйте, батюшка, пожалуйте.
Мрачен и угрюм казался собор; таинственная мгла висела под куполом.
Икона древнего греческого письма была закована в золотую ризу, и брильянтовая корона над нею сияла мягким лучезарным блеском от множества неугасимых лампад.
Панфилов, а за ним и другие молча перекрестились, поцеловали икону и, не разговаривая, вышли из храма.
- В театр! - сказал Матвей Матвеевич, садясь в сани.
Начался уже второй акт, когда путники, взяв билеты в последних рядах кресел и смущаясь дорожными костюмами, стали пробираться на свои места. Фауст пел уже каватину, и Панфилов, недовольный шумом, который сам же производил, пролезая по ряду, сердился на публику, не убиравшую своих колен, а только шипевшую на него за беспокойство. Опустившись на стул, он огляделся и, заметив невдалеке Сучкова, улыбнулся ему.
Фауст был очень хорош и знаменитое "до" взял так легко и красиво, что каватину заставили повторить. После одинокой безлюдной дороги и после всей массы разнообразных впечатлений было странно сидеть в многолюдном собрании и слышать гром аплодисментов.
Мефистофель зато был чересчур нелеп в каком-то пестром костюме и грубом, непозволительном гриме, отчего и казался паяцем.
"Посмотрим, чья победа!" - пропел Мефистофель и, взявши Фауста под руку, увлек его за кулисы. Эта фраза заставила Матвея Матвеевича оглядеться, и, пока сцена перед выходом Маргариты оставалась пуста, он всматривался в публику, ища глазами Тирмана, а в мыслях гвоздем засела мефистофелевская фраза: "Посмотрим, чья победа!"
Вошла Маргарита, с традиционной длинной косой, в белом платье, с сумочкой, висевшей ниже колен, и мечтательно запела про незнакомца-юношу, а потом села за прялку. Действие проходило своим чередом, не возбуждая особенных восторгов. Явились опять Мефистофель с Фаустом, взяли под руки один Марту, другой Маргариту и пропели квартет. Мефистофель делался с каждой минутой несносней, к тому же он не выговаривал какой-то буквы, и Панфилову хотелось его освистать.
Но как хорошо было глядеть на этот зеленеющий сад, погруженный в тихий сумрак! Вот пробились лунные лучи, вот Маргарита упала в объятия Фауста; зажурчали тихие влюбленные речи... "О, ночь любви!" - пел Фауст, обняв Маргариту, но видно было, как он скосил глаза на дирижера, маленького лохматого человека, который, медленно взмахивая своей палочкой, весь устремлялся вперед, точно собираясь вспорхнуть и улететь.
В антракте, встретясь с Сучковым, Матвей Матвеевич спросил его, здесь ли Тирман.
- Не видать... Либо здесь, либо спит: у него ведь даром время не тратится.
Далее разговор перешел на оперу. Впечатление обоих было нелестное, и они решили больше не слушать,
- Где Тирман? - спросили по приезде на Вольную почту.
- Нету-с, - ответил слуга.
- А не сказал, куда он поехал?.
- Оделись и поехали. В восемь часов еще собряпись.
Панфилов стоял, вытаращив глаза.
- А повозка? - выговорил он со страхом.
- В повозке поехали, ваше степенство.
Матвей Матвеевич вспыхнул и, подняв обе руки, потряс над головой кулаками.
- Ах я старый дурак!! - вскричал он в негодова- и и. - И как я не раскусил этого лукавого Тирмашку!..
Надул! Опять надул!.. И как я не догадался! Сколько мы времени потеряли напрасно! В восемь часов удрал, а теперь?..
Он вынул часы.
- Не догонишь! Теперь далеко... не догнать! - говорил он чуть не плача.
- Да полно, Матвей Матвеевич, - успокаивал его Сучков - Видите, какая погода. Дорога испортилась, по такой дороге далеко не ускачет.
- Нет, как я попался, как я попался! Словно мальчишку надул. И догадало его подсунуть мне эту чертову афишу!
Он дернул афишу за угол и сорвал ее со стены.
- Все равно, Матвей Матвеевич, давайте закусим на скорую руку, да и марш вдогонку.
Подали ужин, но Панфилову не пилось, не елось.
- Ах этот Тирмашка несчастный!
Однако плотный ужин и хорошее вино успокоили его настолько, что, садясь в повозку, он сказал Бородатову:
- Ну, теперь остается только спать!
Погода была гнилая. С неба что-то сыпалось, не снег, не дождик, а какие-то мокрые и жесткие брызги.
Сначала ехали городом, и, когда миновали так называемую Швейцарию, прилегающую к Казани, повозки погрузились во мрак.
Ночь была черна. Лошади бежали осторожно. Путь лежал уже не по Волге, а по твердой земле. Ямщик боятся сбиться и сдерживал тройку, часто перекликаясь с задними ямщиками. Мороза не было, но ветер ходил винтом и забирался под шубы. Колокольчики надоедливо верещали, особенно по ухабам, откуда насилу вылезали повозки.
До Собакина еще кое-как добрались, но дальше пошла такая дорога, которую даже татары ругали по-русски, а путники бранили татар. Матвей Матвеевич выходил из терпения, но, как на грех, то коренник распряжется, то пристяжная перескочит постромку, или повозка так засядет в ухабе, что лошади по нескольку минут бьются на месте, прежде чем ее вытащить; приходилось даже вылезать из повозок.
- Ну-ка! - говорил тогда бесцеремонно татарин, - выходи, бачка!
Когда же распрягся коренник и пришлось дожидаться, пока его приводили в порядок, Панфилов истощил весь запас вразумительных слов, и ругаться начал уже Кротов, который знал откуда-то много татарской брани. Длинная ночь, безжалостно длинная, скучная, сырая, казалось, завладела всем миром и не думала никогда проходить.
Едешь-едешь, а все вокруг прежний мрак, и с неба все что-то сыплется, и ветер бегает по полю, и слышится шум за повозкою, словно чей-то хвост метет за собою падающий снег...
Усталость взяла свое. Опустили зонты, подняли фартуки и стали дремать под скучную песню начинающейся вьюги.
Матвей Матвеевич спал как убитый, не просыпаясь даже на станциях, когда в повозку впрягали свежих коней.
Когда он открыл глаза, был уже день. Он рассеянно огляделся, как бы стараясь что-то припомнить, и видно было по этим неуверенным взорам, что впечатление какой-то грезы не успело еще остыть.
- Где едем? - спросил он Бородатова, протирая глаза.
Но Бородатов сам только что проснулся и в свою очередь спросил ямщика:
- Где едем?
Не оборачиваясь, татарин поднял руку и указал на видневшиеся вдали сквозь голые прутья деревьев первые постройки уездного города.
- Вон он, Малмыж!
День был хмурый. Серое небо с бродячими рваными тучами словно обвисло от гнетущей тяжести и готовилось опять порошить снегом. Сухой ветер налетал порывами, ударялся в задок повозки и пропадал надолго. Когда, проехав городом, вошли на почтовую станцию и Панфилов увидал смотрителя, то первое слово было про Тирмана:
- Давно ли проехал?
- Тирман?.. Давно. В пять часов утра были здесь, - сказал смотритель, справившись по книге. - И есть ничего не стали; перепрягли лошадей - и дальше!
- Черт знает что за человек! - пожал плечами Панфилов и обратился к Сучкову. - А вы говорите - догоним!
В комнате за столом сидело несколько человек; разговор у них начался, вероятно, давно, потому что нельзя было понять, из-за чего они спорили. Развалившись на широком стуле и лихо заложив ногу на ногу, сидел пожилой господин в теплой венгерке, без погонов, но с георгие м на груди, с пухлыми, точно от флюса, щеками, усатый, с широкой плешью. Должно быть, этот господин в своей жизни накуролесил немало: это замечалось по его толстому носу, разрисованному, как драгоценная ваза, мелкими красненькими узорами; наконец, по его хриплому громкому кашлю было заметно, что его богатырское нутро сотни раз простуживалось, прокапчивалось табаком и выжигалось всеми средствами, какие только ведомы акцизным чиновникам. Перед ним сидели два еврея: черноглазый безусый юноша с оттопыренными ушами и седой старик с горбатым носом. Юноша молчал, а старик спорил и горячился; возражая, он то съеживался, то, растопырив пальцы, откидывался всем корпусом в сторону, точно защищаясь обеими руками от своего усатого собеседника, лихо сидевшего на стуле и глядевшего веселыми круглыми глазами.
Еврей доказывал, что евреи необходимы России, что без евреев заглохнет промышленность, а военный говорил что "всех вас нужно прогнать".
- Мне ужасно удивительно, как образованный человек может так говорить!
- А ты слыхал пословицу: "Жид сам бьет и сам кричит". И всегда вы так: запутаете человека разными гешефтами, облупите его, надуете и сами же кричите, что вас притесняют. Именно так: жид сам бьет и сам кричит!
Еврей страшно разволновался, выслушав это. Он всплеснул руками, и глаза его заблестели.
- Жид сам бьет и сам кричит! - воскликнул он в ужасе. - Господин полковник! Аи-аи, господин полковник, какой это срам говорить такую пословицу! А вы знаете, почему такая нехорошая поговорка стала на свете? А вы знаете, господин полковник, откуда такая поговорка? Был на свете один очень глупый пан; у пана была дочь, которая сходила с ума. Один глупый доктор приказал, чтобы сумасшедшая панна всегда веселилась... И вот тогда сделали какое дело: взяли еврея, одели его в длинный кафтан, надели колпак, в руки дали палку и привели еврея на двор. А на него выпускали стаю собак. Собаки рвали его со всех сторон за кафтан, бедный еврей бил собак палкой и кричал на весь двор. Я думаю, всякий будет кричать, когда его рвут собаки! А безумная панна сидела у окошечка, и хохотала, и говорила всем: "Вот какой жид - сам бьет и сам кричит!" Вот, господин полковник, откуда такая глупая поговорка!
В это время его увидал Сучков.
- А, Матвей Иванович! - сказал он, подходя к нему и протягивая руку. И ты с нами на ярмарку?
Еврей, очевидно, был рад, что пришли посторонние, и сейчас же пустился в веселые разговоры с Сучковым.
- Вы не забыли старика Левенштейна? Это его внучек, - говорил он, указывая на молодого еврея. - От дедушки сын, от сына еще сын. Ого! Вот какой старик Левенштейн! - И, желая пошутить, добавил: - дедушка капитал, отец - процент, а этот - процент на процент.
Молодой еврей при этом начал улыбаться все шире и шире, а военный, глядя на него, прыснул вдруг со смеху, и солидный живот его заплясал по коленям.
В комнату вошли еще двое: мужчина в старой рыжей енотовой шубе и дама необыкновенно крепкого сложения.
Это оказались артисты: мужчина был фокусник, а дама - силачка, "девица-геркулес", как она называлась в афишах. Такие артисты за стакан водки никогда не откажутся в зимнюю стужу потешить попутчиков, и когда Сучков предложил им "погреться", то фокусник, прежде чем выпить, накрыл шляпой рюмку, где потом вместо рюмки оказалась перчатка.
- Вот это, брат, люблю! - воскликнул военный. - У нас тоже в полку был один... так тот, чертов сын, у меня в сапоге яичницу сделал! Настоящую яичницу - с луком!!
Фокусник не долго думая достал из кармана колоду карт и подал военному, щеголяя массой перстней с поддельными камнями.
- Прошу заметить одну... Вот так! Держите всю колоду двумя пальцами. Вот так! Ну, ейн, цвейн, дрей!
Он сильно ударил рукой по колоде, которая вся разлетелась по полу, и только замеченный валет остался у военного в пальцах.
- Ах ты, черт тебя забодай! - весело крикнул военный.
Фокусник еще много показывал разных штук, так что его и "девицу-геркулеса" пришлось угощать обедом.
VII
Время летело быстро. Закусив в Малмыже, Панфилов уже нигде более не оставался подолгу, и, когда солнце стало клониться к западу, тройки мчались от последней деревни, приближаясь к вятским дремучим лесам, которые тянутся непрерывно на сотни верст.
Маленькие пузатенькие лошадки, гнедые с черными гривами, черными хвостами и такими же черными полосками по всему хребту, лихо несли повозки, так лихо, как не ездят еще нигде в России. Ямщик татарин даже не трогал кнута, а лишь покрикивал на них, называя их крысами.
Уже алели верхушки дремучего леса и жуткая просека разинула свою пасть, как гигантское чудовище, и страшно было погружаться в ее недра.
Сразу стало темнее и глуше, едва въехали в эту просеку. Меткое народное слово недаром зовет такие леса дремучими. Старый непроходимый лес темен и страшен, хмур и задумчив. Седые сосны стоят сторожами по обе стороны просеки, а дальше - мрак и тайна.
Мчится тройка во весь дух по гладкой скрипучей дороге, звенит колокольчик, пофыркивают шустрые лошадки, но уже нет того раздолья, нет той свободы, что по широкой Волге: гнетет и давит окольная чаща. Старые косматые ели и толстые сосны, отягченные снегом, хмуро следят и провожают взорами резвую тройку, - куда мол, летишь?.. А солнце все ниже опускается, и в лесу становится мрачнее, мрачнее, и начинает трогать душу нелепое предчувствие.
- Абзы! - сказал Бородатое.
Ямщик обернулся. На этот оклик повернется с удовольствием всякий татарин.
- Спой, что ли, нам песенку!
- Для ча нет, бачка! На водку дашь?
- Да ведь вам Магомет запретил водку?
- Запретить запретил, а все, бачка, пьем.
- Ну, ладно, дам Затягивай песню.
Татарин кашлянул, утерся и затянул грубым голосом, очень медленно, на двух нотах:
О царь
Царь Иван
Потом заголосил во всю мочь, на одной только ноте, бистро быстро, как только может выговорить язык
Царь Иван Васильич Грозный
Казань город брал!
Потом опять медленно и грубо продолжал тягучий припев, опять на двух нотах:
Красный башмак!
Красный баш-мак!
И вся его песня была в таком роде, с теми же тягучьми двумя нотами в наиале, с тою же одною зазвонистою скороговоркой и тем же тягучим припевом.
Между тем зубчатые верхушки леса, рдевшие под косыми лучами, начинали бледнеть и сереть, иногда они вдруг потухали совсем, когда плывущее облако загораживало солнце, а то вдруг опять вспыхивали умирающим светом, но все слабее, стабее, и все угрюмее становилась лесная чаща, и тусклая тень ложилась впереди дороги.
Но небо было светло, и думалось, что где-то далеко в стороне, на просторе, сияет еще день, а здесь уже сгущались сумерки, и мохнатые вершины тихим шумом возвещали о вечере, и в ответ им так же тихо скрипели голые стволы сосняка и крепче задумывались угрюмые ели, раскинувшие во все стороны свои косматые ветви.
Приказчикам было скучно Кротов свирепо глядел по сторонам, досадуя на свою бедность вот бы из этакого леса да построить себе палаты! Анютин тоже глядел на лес, тоже всматриватся в чащу и вспоминал грежнее разбойничье время да современные сплетни про некоторых известных купцов миллионеров, у которнх деды содержали здесь постоялые дворы
- Не выпить ли? - внезапно толкнул он Кротова, начиная завидовать этим безгрешным потомкам.
Наливши стопку коньяку, Анютин залпом осушил ее и так от удовольствия крякнул, что даже ямщнк обернулся и с минуту молча глядел, улыбаясь во все лиио, как Кротов наливал себе и затем тоже выпил, запрокинув голову"
- Что глядишь? - окликнул его Анютин.
Татарин молчал и продолжал улыбаться.
- Больно якши! - сказал он, наконец, с таким удовольствием, будто сам только что выпил.
- Недурно! - похвалил Кротов, поглаживая себя по шубе. - Так, знаешь, и пошел огонек по жилам.
- Больно якши! - повторил татарин и вытер себе губы.
- Что ж утираешься?
Но татарин опять ухмыльнулся и, взглянувши мельком на лошадей, снова повернул к седокам свое скуластое темное лицо, с подрезанными усами и густою, как щетка, бородою.
- Приказчики? - спросил он, выговаривая " брыкасшики".
- Приказчики А тебе что?
- Ничего, - ответил лукаво татарин и опять улыбнулся - Хозяин едет водку пьет, а нас не потчует, а брыкасшик сам пьет и нас потчует.
- Да, так тебя попотчевать?
Тот весело и широко улыбнулся, даже глаза у него зажмурились от удовольствия. Но когда Кротов хотел налить ему коньяку и он увидал бутылку, то, махнувши рукою, сказал:
- Не могу вино. Водку могу.
- Вот еще какие капризы!
- Закон не велит.
- Полно врать! - рассердился Кротов - Пей, что дают! Все равно у вас закон ничего не велит ни вина, ни водки, а вы ведь пьете не хуже нашего брата!
- Ничего, - успокоил его Анютин, наливая в стопку - Это тоже водка перцовка, видишь, желтая Сам настаивал для дороги.
Татарин заколебался и нерешительно принял из его рук чарку Выпив, он сильно крякнул и сильно потряс головой.
- Больно якши! - восторженно сказал он, утирая губы. - Спасибо! Больно якши!
- Ну, теперь рассказывай, почему тебе водку пить можно, а вино нельзя?
Чувствуя себя обязанным перед ними, татарин подумал, как бы рассказать покрасивее, и начал поэтому издалека:
- Шел пророк Магомет Вот он шел и видит люди сидят, вино пьют. И все целуются и обнимаются. Вот Магомет говорит: "Ишь вино - больно хорошо! Надо велеть всем его пить: все будут целоваться и обниматься, все братьями будут - больно хорошо!.." Потом Магомет шел назад. Видит: люди все пьяные, и ругаются, и дерутся...
Магомет тогда сказал: "Нет, вино - скверное дело! Сперва больно хорошо! Потом больно гадко!.." И запретил пить вино.
- А водку?
- Водки тогда не было, - ответил татарин совершенно серьезно. - Про водку закон ничего не велит. Водку пьем, а вино нельзя. А старики у нас и водку не пьют.
В воздухе стояла непонятная тишина. Было глухо, почти мертво, но не было тихо, потому что неуловимые звуки исходили от бора; они не слышались, а скорее ощущались, как ощущается слухом в пустой комнате присутствие живого человека, который молчит и даже не шевелится; но есть что-то слышное в самой жизни. Обманывает ли зрение, обманывается ли слух, но только никогда, ни в какую пору не бывает совершенно тихо в густом лесу, хотя бы не дрожал от ветра ни единый лист, ни единая хвоя. Вон свалившаяся сосна; лет двести росла она тут - огромная, серая; свалил ее ураган и выворотил вверх корнями. Но не ему бороться с вековыми лесами! Зацепили сосну товарищи за курчавую голову и держат на своих плечах, и не упала она трупом на землю, а легла поперек, как больная; а к торчащим корням ее протянула мохнатую лапу соседняя елка; еще год - и дотянется она до корней и закроет их товарищескою рукою от посторонних взглядов и злых непогод.
- Отмахали станцию! - весело воскликнул татарин, снова обернувшись к Кротову и улыбаясь во все лицо. - Греться будем! Водку пить будем!.. Гайда!! - крикнул он на коней и весело захлопал руками.
Действительно, вскоре показалась станция, с старинным острокрылым орлом наверху, а за нею раскинулся поселок, дворов в пять или в шесть.
Когда вошли в комнату, там за столом сидел молодой смотритель в расстегнутом сюртуке и ерошил волосы, которые и без того были уже все спутаны. У него было сумрачное, точно грязное, усталое лицо и взгляд был рассеян и зол. Казалось, смотритель был пьян. Взглянув на приезжих, он не переменил своей небрежной позы и продолжал ерошить волосы.
- Лошадей поскорее! - сказал ему Панфилов.
Видя, что народу немало, смотритель спросил утомлен ным голосом, в котором чувствовалась досада и рассеянность:
- Сколько вас там?
- "Сколько вас там?" - невольно передразнил его Матвей Матвеевич, начиная сердиться. - Мы не бараны, чтобы нас отсчитывать поштучно! Вам говорят, лошадей!
- Да сколько, сколько?
- Три тройки, да поскорее!
- Столько нету, - заявил смотритель и, вставши, направился к двери.
- Господин смотритель! - строго остановил его Панфилов. - Потрудитесь достать лошадей: у меня курьерская!
- Говорю, сейчас нет. Подождите!