Страница:
Витя просил - "со слезой", я же работал по принципу лесть душу вынимает, оно верней, не дает осечки.
Мы заклеили письмо, написали адрес, мой часовой сразу же сорвался с места, бросился в новую землянку ПСД, вручил с соответствующим наставлением:
- Не затеряйте, черти.
Десять суток строгого ареста...
По Дисциплинарному уставу мне полагалось днем не спать, через день получать горячее питание, остальное время сидеть на черством хлебе и водице, размышляя о своем поступке.
Я спал в компании своего часового сколько влезет, и днем и ночью. Как только приходило время обеда или ужина, Витя Солнышко хватал котелки и бежал на кухню. Повару, заносящему черпак, он говорил значительно:
- Арестованному.
Арестованный, потерпевший - как не пожалеть бедолагу! - и повар наваливал в наши котелки погуще и побольше.
Нас не тащили к зуммерному столу, не заставляли учиться, не посылали в караульный наряд, предоставили распоряжаться временем полностью по своему усмотрению.
Надоедало торчать в землянке, и я надевал забытый Оганяном пояс, вместе со своим безотказным часовым шел к Донцу, купаться. Винтовка часового, разумеется, оставалась в углу на нарах, ждала нашего возвращения. При этом надо было лишь не попадаться на глаза начальнику связи, да и встречи с Оганяном тоже желательно избегать. Столкнись с Оганяном - мы понимали, - поставим человека в неловкое положение: должен наказать, а не хочется.
Часового положено менять. И в первый же вечер пришел вооруженный радист из новеньких, на физиономии которого я уловил, явное желание добросовестно выполнить возложенную на него обязанность. Но Витя Солнышко прогнал его:
- Иди! Иди себе. Скажи, что я бессменно буду караулить.
Я не прочь был находиться под арестом все десять суток, если нужно - и больше. Витя Солнышко, не рассчитывая на смену, не прочь был охранять меня. Но...
Но пришел приказ менять оборону - из второго эшелона в первый.
И нас, двух лежебок, выгнали из обжитой, покойной арестантской землянки, бросили на помощь телефонистам снимать так хорошо проложенные и так верно служившие линии.
Пришлось после отдыха высунув язык бегать с тяжелыми катушками.
Прошло немало дней. Забылась история с моим арестом, забылось обжитое место во втором эшелоне. В новом овраге возник земляночный городок, ничуть не хуже всех остальных, покинутых нами.
Возродился даже неизменный зуммерный стол - верный признак, что противник нас особенно не беспокоит.
Витя Солнышко стал выдумывать себе болезни, пропадал в санроте - там появилась толстая, добрая сестра, которая сводила с ума не одного Витю.
У меня износились сапоги, и я отдал их ремонтировать рябому повозочному из комендантского обоза.
Шли будни...
Мне принесли письмо.
Я вертел треугольник со штемпелем: "Солдатское письмо - бесплатно", вглядывался в незнакомый почерк, гадал: от кого?
Я переписывался только с матерью. Нет, не от нее... Случалось, девчонка кого-нибудь из наших ребят писала: "У меня есть хорошая подруга, она хочет псреписываться с фронтовиком, дай адрес..." Давали мой, конечно, с рекомендацией без лишней скромности: "Геройский солдат, парень - что надо..." И приходило письмецо: "Ах, как я Вас уважаю за геройство..." Коробило и за нее и за самого себя.
Подозревал - и сейчас такое. Раскрыл.
Нет, что-то не то...
"Спасибо, спасибо за доброе участие. Сегодня только узнала и спешу поделиться радостью: Евгений Полежаев жив! Он был легко ранен, лечился, теперь снова вернулся в свою часть. Его полевая почта такая же, как и Ваша, только литер другой - "Г". Разыщите его, расцелуйте его за меня. Не сомневаюсь, что Вы станете с ним друзьями... Попросите показать мою фотографию. На ней вы увидите девчонку, весьма хрупкую, тепличную. Но эта девчонка, уверяю Вас, много пережила. Да, да, очень много. Вы не поверите, когда увидите... (Я и на самом деле в это почему-то не особенно верил - кокетничает.) Вы пишете, что я представляюсь Вам медсестрой, но это не совсем так. Я ношу погоны с черной окантовкой и эмблемой перекрещенных молний. Словом, я - связистка.
Еще раз, встретьтесь с Женей и непременно расцелуйте его за меня.
В а ш а Л ю б о в ь Д у н я ш е в а".
Я бросился к Вите Солнышку:
- Читай! Ответ!
Витя прочел и умилился:
- Ишь ты, связистка... А может, радистка?
- Может.
- Совсем родня.
- На седьмом киселе.
- Так что, пойдем знакомиться, - предложил он. - По литеру - этот Полежаев воюет во втором батальоне.
- Сейчас?
- А когда же?
- Нет.
- Почему?
- Сапоги...
Витя понял меня.
Мои сапоги в ремонте. А какой уважающий себя фронтовик пойдет на первое знакомство в обмотках? Может, Полежаев - офицер, нельзя ударить перед ним в грязь лицом. Обмотки? Нет! Зачем вводить порядочного человека в заблуждение: мол, эти ребятки лыком шиты.
И мы стали торопить рябого повозочного, ждали сапоги, перечитывали письмо Любы Дуняшевой. Рябой тянул...
Наконец сапоги получены. Но мне решительно не везло по мелочам: во-первых, рябой на головки наложил некрасивые, бьющие в нос заплаты, во-вторых, потерялась с пилотки звездочка. Чепуха, но без звездочки моя старая, выгоревшая пилотка вовсе утратила вид. Как ни разглаживай ее, как ни сандаль ладонью, все равно походит на дурацкий колпак. Представлялось вскину ладонь к этому колпаку: "Здравия желаю! Разрешите познакомиться..." Каково впечатление?
И все-таки мы начистили сапоги до блеска, поставили у земляных нар, легли спать. Решено: идем в гости к Евгению Полежаеву.
А в пять раздался крик:
- Подъ-ем!!
Наши роты двинулись в наступление.
Мы торопливо натянули начищенные сапоги.
Во второй батальон, но не в гости.
Комбат-два Гречуха со своими ротами перебрался через речку Разумную. Сгибаясь под упаковками радиостанции, мы спешили к нему.
Про Разумную солдаты говорили: "Переплюнуть можно, а перейти нельзя". Наш берег - плоский, болотистый, немецкий - высокий, обрывистый, с известковыми сбросами. Наши позиции - как на ладони, немцы укрыты гребнем обрыва, сидят в добротных окопах.
По заболоченному лугу прокопаны траншеи с черноземными брустверами. Они до половины залиты темной, закисшей водой. Мы сначала усердно маршировали по травке вдоль траншей. Конечно, и мины шлепают, и пули свистят, но сапоги-то начищены, охота ли лезть в воду?
Но где-то впереди в синем воздухе родился легкий, как дыхание, звук. Секунда - и он превратился в давящий вой. Взрыв! Черная земля вскинулась на дыбы.
Мы пригнулись, поднажали...
Новый вой. Черная грязь на миг закрыла даже солнце. Лупят по нас тяжелыми... Тут уж не до форсу, спрыгнули начищенными сапогами в залитые траншеи, побежали, почти касаясь подбородками воды.
А взрывы сзади, взрывы спереди, комья земли шлепают по голове, спине, коробкам рации.
Воет новый снаряд, захлебнулся. На мгновение - тишина, словно ты оглох. Падай! Рядом! Вжался лицом во влажный бруствер.
Похоже, мягким и тяжелым мешком стукнуло по голове, снова затянуло землей солнце, угарно запахло химией.
- Жив, Витька? - Собственный голос чужой, издалека.
- Жив. Топаем дальше.
Подымаясь, на бруствере вижу винтовочную гильзу и звездочку, сияющую рубиновой эмалью, как раз для моей пилотки. Хватаю звездочку в кулак - находка! Бегу, шлепая по воде, чуть не достающей до колен.
Траншея вела к переправе.
А переправа пристреляна. Каждые пять минут, не чаще и не реже, взмывают рядом с ней столбы грязи, опадают, седой дым цепляется за жидкие кусты.
Речка черная, стоячая, ручей - не речка, на самом деле переплюнуть можно. Через нее перекинуты наспех слеги, забросаны хворостом. Хворост в засохшей грязи, и на нем - трупы... И только ли трупы?..
- Милые! Родные! Помогите, голубчики!.. Так вашу мать! Помо-о-ги-ите!
Кричат раненые.
Они рядом, мы видим их, они нас - нет. Уже много часов раздаются их голоса в воздухе, только сейчас начавшем наливаться зноем. Умоляют, проклинают, зовут, грозят.
- Родненькие! Сволочи!.. Братцы!.. Помогите же, гады!..
И стоны...
Один ползет в нашу сторону. Я даже вижу его лицо - темное, как старая, позеленевшая медь, раскрытый рот, хватается непослушными руками, старается приподняться, руки подламываются. За ним, как резина, тянутся синие внутренности, запутываются в грязном хворосте.
Я отворачиваюсь, но от криков не отвернешься...
Их много, нас двое, переправа пристреляна. Только сунься - и останешься лежать там. Нам отдан приказ: прибыть с радиостанцией на тот берег как можно скорее, связи нет. Нам отдан приказ...
- Товарищи! Братцы! Гады!..
Витя Солнышко глядит на меня, на его размякшей, непривычно растерянной физиономии вопрос: "Что?.. Приказывай!"
Тут-то он вспомнил, черт возьми, что я старший.
- Ищем брод, Витька...
Сам прячу глаза. Неподалеку падает снаряд, нас осыпает землей.
Ползем, таща на спине радиостанцию. Ползем рядом с водой. Разумная переплюнуть можно, перейти нельзя... Крики раненых стоят в ушах.
Несколько шагов до того берега. Темная вода, она везде одинакова. Где брод?..
- Снимай упаковку! В руки!
Лезу в воду первым.
Воды по пояс. Держу на плече приемопередатчик.
Несколько шагов, одна секунда - и мы на другой стороне. Даже по грудь не было. Где-то в дальнем уголке мозга - удивление: почему до нас все лезли на мостик?.. Так легко перебраться даже не умеющему плавать. Почему?.. Не кричали бы теперь там...
Мы под высоким берегом, он прикрывает. Ни один снаряд сюда не залетит, ни снаряд, ни пуля, ни даже круто падающая мина. Какая это великая свобода - распрямиться во весь рост!
Я оглядываюсь назад. Проклятый плоский берег, много же полегло на нем наших людей. А где-то стонут раненые, их стоны не доносятся сюда.
Что-то врезалось в руку. Разжимаю кулак, на ладони - звездочка. Роняю ее на землю. Мне сейчас наплевать, как будет выглядеть моя пилотка.
Мы захватили деревеньку, стоявшую на самом гребне высокого берега. Стоявшую... Теперь деревеньки нет, скучными наростами среди черных головешек торчат печки, не уцелело даже ни одной трубы.
Зато уцелели все погреба. Здесь они выкапываются не под домом, как в наших местах, а отдельно, во дворе. Почти все цементированы, крутые лесенки ведут вниз. В таком-то погребе мы и устроились с радиостанцией. Как в блиндаже - выдержит прямое попадание.
Однако снаряды уже не летят и мины не рвутся. Далеко-далско суетливая перестрелка. Немец сбит, откатывается.
Витя Солнышко уже навострил лыжи:
- Пойду прогуляюсь, младший сержант.
- Сиди. Сам хочу прогуляться. В пять ноль-ноль свяжешься со штабом полка.
Я приноровился: как только у Солнышка появляется зуд в ногах, спешу оставить его одного. Радиостанция на его полной ответственности, попробуй только бросить ее. И уж тогда-то он терпеливо ждет, пока я брожу поблизости.
На земле под ногами вызванивают стреляные гильзы. Вонючий дымок тянется от пепелищ. Я направился к окраине деревни, к обрыву, чтоб с высоты взглянуть на тот берег, с которого мы пришли.
Посреди улицы, какой-то плоской и слишком широкой без домов, выкопана большая квадратная яма, - должно быть, немцы готовили себе землянку и не успели ее накрыть.
На дне ямы убитый - наш, судя по суконной гимнастерке и синим диагоналевым галифе - офицер. Он лежит раскинув руки, разметав ноги в солдатских кирзовых сапогах, рослый, статный, на груди набор орденов и медалей, курчавая голова откинута назад. Курчавая голова, а лица нет. Должно быть, осколок попал ему в затылок, вышел через лицо - из кровавого месива торчит белая кость.
Я чуть задержался и пошел дальше - мало ли убитых, еще один. Лица мертвых обычно не запоминаются, этот же запомнился мне тем, что у него нет лица.
Вот и окраина деревни, вот сбегающий вниз обрыв, морщинистый, источенный ручьями, что стекают весной к Разумной. А Разумная отсюда приветлива берега опушены кустами, вдоль кустов вьются певучие тропиночки и воронено блестят укромные заводи, в таких неплохо клюют окуньки. За речкой - неистребимо зеленые, выглаженные луга, их дальняя окраина купается в голубом мутноватом мареве, глаз не осиливает толщу прозрачного воздуха. И на эту доверчиво распахнутую землю рядом со мной из окопов, выдолбленных в известковой кромке берега, уставились два пулемета с хищными стволами.
Доверчиво распахнутая земля под стволами. Бежали хозяева пулеметов, стволы молчат, но и в немоте их ощущается ожесточенная злоба.
Я повернул обратно.
Возле знакомой мне квадратной ямы стоит на насыпи солдат, смотрит на убитого кудрявого офицера, свободно разметавшегося на спине.
Солдат - тощий, нескладный парень с длинным, серым от пыли, пятнистым лицом. Он, как пастух на посох, опирается на винтовку, за спиной у него вещмешок с котелком, вид отрешенный, со стороны - ни дать ни взять искушенный человеческими несчастьями библейский пророк.
Кто-то из знакомых забрал документы и вместе с ними - ордена, чтоб сдать в штаб.
Я заглянул под каску в грязное тихое лицо солдата. Длинное лицо не то чтобы печально, скорей терпеливо - парень привык к смерти, привык к крови, если и ужасается, то про себя, знает: кричи, взывай, негодуй - никого не удивишь, не тронешь, не поможешь.
- Знакомый? - спросил я, кивая на убитого.
Он помолчал, обронил скупо:
- Да.
- Кто это?
- Командир нашей пулеметной роты Полежаев.
- Евгений Полежаев?
Парень покосился на меня из-под каски и не полюбопытствовал, откуда я знаю Евгения Полежаева, командира пулеметной роты при втором батальоне.
Курчавая, закинутая назад голова, широкая грудь, раскинутые руки... Кто-то уже взял у него документы, а вместе с документами наверняка - письма Любы Дуняшевой, а с письмами - ее фотокарточку...
"Попросите показать мою фотографию. На ней Вы увидите девчонку, весьма хрупкую, тепличную. Но эта девчонка, уверяю Вас, много пережила. Да, да, очень много..."
Я почему-то не верил, что она много пережила. Тот, кто действительно много пережил, так легко об этом не говорит. У Любы Дуняшевой переживания впереди.
- Не ты забрал его документы?
- Нет.
- И ты в них не заглядывал?
Парень недружелюбно покосился на меня:
- А зачем? Я его не по документам знал.
Солнце опускалось, косая тень от отвесной стенки вкрадчиво подбиралась к убитому, собираясь стыдливо его накрыть. Он лежал лицом к синему безоблачному небу...
"Встретьтесь с Женей и непременно расцелуйте его за меня".
Расцелуйте? Осколок попал в затылок, лица нет...
Я отвернулся и зашагал к себе. Шагал и глядел в сапоги, заляпанные глиной, в белых струпьях засохшей известки...
Солнышко сидел возле радиостанции, с налившимся кровью лицом орал в микрофон:
- Фриц! Не занимай волну! Ты, гад картавый! Убирайся к чертовой матери! Прием!
Обычная история: какая-то немецкая радиостанция случайно попала на нашу волну, мешала связаться с полком. Витя Солнышко считал: уж если он работает, то эфир - его монополия.
Всякие посторонние разговоры по радиостанции строжайше запрещены, а разговоры с противником - тем более. В другое время они могли бы кончиться печально: немецкие пеленгаторы засекут - лови тогда снаряды. Раз радиостанция - значит, штаб, а раз штаб - снарядов не жалеют.
Но сейчас немцы смяты; можно представить, какая у них там суматоха и путаница - не до пеленгирования.
Витя Солнышко, увидев меня, смутился, виновато заворчал:
- Колготят и колготят, слово не пропихнешь... - И вдруг без перехода просиял: - Пляши!
Я отвернулся, шагнул в угол.
- Пляши! Видишь?
Он показал мне открытку.
- Тебе пишет, не мне... "Вы вошли в число моих друзей..." На-ка вот, ты вошел, а я нет... Пляши, не то не отдам.
Я почему-то нисколько не удивился, что открытка от Любы Дуняшевой пришла в этот день, в этот час.
"Я немного приболела, лежу, пользуюсь свободным временем, чтоб поговорить со своими друзьями. А Вы вошли в число моих друзей. Почему Вы не ответили на мое письмо? Нехорошо забывать. Встретились ли Вы с Женей? Признаюсь Вам, до сих пор меня не оставляет светлая радость, что он жив, здоров и что у нас с ним есть общие знакомые".
Всего несколько фраз, много ли напишешь на обороте открытки.
Я тогда не ответил на ее письмо. Не смог.
Через несколько дней, в селе Циркуны, я потерял свою полевую сумку вместе с дневником, с письмами Любы Дуняшевой, с коллекцией трофейных авторучек.
А еще через несколько дней, под Харьковом, меня ранило.
Но номер полевой почты Любы Дуняшевой я помнил хорошо. В госпитале несколько раз принимался за письмо к ней. Начинал и каждый раз откладывал. Не так-то просто, оказывается, сообщить о беде...
"Встретились ли Вы с Женей?" Да, встретился...
"Расцелуйте его за меня..." Нет, этого я не сделал.
Не стал я и другом Евгения Полежаева...
Я трусливо молчал, наконец забыл номер полевой почты, знаю, что он начинался с цифры "18"...
Прошло ровно двадцать лет. Двадцать!
Адреса изменились, давно заросли старые раны. Спустя двадцать лет я решился наконец выполнить долг, написать письмо.
Любовь Дуняшева, дойдет ли оно до тебя?
P. S.
Похоже, что не дошло. Этот рассказ напечатали в журнале "Новый мир", переиздавали и в книге, а ответа все нет и нет. Где ты, Любовь Дуняшева?..
1963
КОСТРЫ НА СНЕГУ
Я, необстрелянный мальчишка и наскоро испеченный в тыловой школе младших командиров радист, с маршевой ротой попал в штаб полка, занимавшего оборону. Полк был гвардейским, орденоносным, прославленным. Солдаты комендантского взвода, торчавшие у штабной землянки, с презрительным невниманием глядели поверх наших голов. И где-то на окраине степи, точно такой же, какую мы меряли целый день, - красная глина и тусклая полынь, - вперепляс, весело трещали выстрелы, глухо рвались снаряды. Вот и фронт...
В стороне среди старожилов я заметил солдата. Издалека он показался низкого роста, но почему-то рядом с ним - другие солдаты, сонная с отвисшей губой лошаденка, запряженная в полевую кухню, сама кухня вместе с дымком, заманчиво пахнущим заваренной тушенкой, - все, все кругом казалось не настоящим, а каким-то игрушечным.
Я был голоден, ловил носом дымок от кухни, далекие выстрелы волновали меня, отвлекал рокочущий командирский басок из темного лаза в землянку, решавший нашу судьбу - каких новичков в какое подразделение послать. Я не заметил, как странный солдат исчез, лошадь, кухня, повар, люди приобрели устойчиво нормальный вид. И я забыл об этом солдате.
Но на следующий вечер с ним столкнулся.
В степь в пыльном, удушливом пламени садилось солнце. И в окружении закатного огня на меня двигалось что-то громоздкое, тяжелое и несуразное, словно вставшшая на задние колеса двуконная повозка.
Он шел спокойной раскачкой, и я заметил устрашающую покатость пухлых плеч, выпирающую из натянутой гимнастерки бугристую грудь, расслабленные бицепсы неестественно раздували рукава, пошевеливали вылинявшую ткань. А лицо... Казалось, взгляд вязнул в скупых рубленых складках, мясистые скулы, черные бровищи прикрывали глаза - их хватило бы на усы комбату, комроты и на взводного бы осталось.
Он прошествовал мимо, не одарив взглядом, - казалось, не заметил моего откровенного изумления.
Я оглянулся вслед, увидел необъятную спину, с лениво шевелящимися жерновами-лопатками и... И было еще кое-что, чему можно ужаснуться, - ноги в сапогах! Сапоги, должно быть, самого большого размера, с просторнейшими кирзовыми голенищами. И эти-то голенища не налезали на толстые, крутые икры. Они были распороты сзади.
И холмик землянки, замаскированный пучками вянущей полыни, и шест с антенной от полковой рации, даже сама степь с дымчатой кромкой горизонта казались игрушечными по сравнению с каменно-тяжелой, раскачивающейся фигурой.
Его звали Габдулла Япаров. Он был разведчиком из взвода пешей разведки.
Мы, новички, только на третий день стали замечать постоянно торчавшее возле него существо. Туго обтянутые обмотками тощие ноги колесом, пилотка, как расползшийся в печи пирог, не доставала до литого япаровского плеча, сизый нос бабы-яги, из-под него вечно торчит чадящая самокрутка в палец толщиной, на сухощавом сморщенном лице - внушающее на первый взгляд опаску выражение самоуверенной наглинки, светлые глаза колючи, быстры и сердито-насмешливы.
Это извечный дружок Япарова, тоже из взвода пешей разведки, - крикун, хвастун, несносный задира Рожков, по прозвищу Миляга. Его скрипучий голос постоянно можно было слышать у кухни:
- Ты как наливаешь? Ты что же думаешь - такого мерина я одним половничком накормлю? Вали гуще! Давай, давай, шевелись! Не то сам черпачок в руки возьму.
Япаров в это время полуразвалясь восседал возле своей землянки и предавался обычному для него занятию - величественно созерцал мир божий, в котором оказался он, так не походивший на все привычное, примелькавшееся, суетно-беспокойное.
Миляга подносил ему пару котелков, щедро налитых доверху, и предлагал:
- Жри, мерин.
Порой кричал:
- Прорва! Опять весь хлеб умял? Ты телеса нагуливаешь, а у меня должно брюхо к хребтине присыхать!..
Япаров величественно отмалчивался.
Говорили, что он из созерцательного спокойствия выходил, только когда напивался. Однажды его вязали двумя взводами - взвод пешей разведки и комендантский взвод. Первым на мечущуюся в бешенстве тушу бесстрашно набрасывался Миляга...
Для меня Япаров казался загадкой. Какое "я" спрятано под чудовищными мышцами, под большим, как артельный котел, черепом? Умеет ли этот человек страдать, еак все, любить, как все? Порой мне казалось - он жив, но не живет, просто неодухотворенно существует.
Сталинград, лежащий от нас на восток, был в кольце. Полк занял оборону посреди степи, когда еще не выпал снег. Но вот снег прочно лег, шла неделя за неделей, мы вросли в промерзшую землю, обжились, ходили друг к другу в гости, как добрые деревенские шабры, рассуждали о маленьком хуторе Старые Рогачи, до которого во время наступления не дотянули каких-нибудь двух километров. Шли недели, мы грелись у железных печурок, а Старые Рогачи так и оставались у немцев.
У нас, полковых радистов, была вырыта крошечная землянка на три человека и на радиостанцию с упаковкой питания. А по вечерам в нее набивалось еще пять гостей, с охотой бы приняли и десяток, но больше не влезало, приходилось невежливо отказывать. Не появлялся у нас и Япаров - слишком велик, всех бы выжил. Зато Миляга приходил, как на дежурство.
Вверху над жидким накатом, присыпанным землей, шумел ветер, наметал снег, а внутри - тесно, уютно и стоял такой ядреный плотский запах, что свеча на штыке, воткнутом в земляную стенку, норовила тихо уснуть.
Шлепали от безделья пухлыми картами - в "подкидного дурака", в "козла", в "пьяницу", слушали хвастовство Миляги. По его рассказам, все девки в мирное время сходили по нему с ума.
- А что? Я ведь парень ничего, - объявлялось не без святой наивности.
Этому "парню" было уже около сорока, нос висел у него, как у старого филина, но ни тени сомнения, ничем не разубедишь, - неотразимый красавец.
Как-то заговорили о том, что немцы тоже обжились и обнаглели. Был слушок, в соседней части они сделали вылазку, забросали гранатами ротную землянку. Наши пытались достать "языка", посылали разведчиков, бросали роту боем, возвращались ни с чем.
И опять Миляга подал голос:
- Лезут нахрапом, я бы один достал, коль попросили...
- Начальство не догадывается тебе в ножки поклониться.
Милягу не смутишь, он быстро соглашается:
- То-то и оно. Я бы раз, два - и в дамках. Держи "языка".
- Ты же вместе с другими лазал?
- То вместе с другими. Возню под носом у немца разведут, что у тещи на именинах. Он и приложит - уноси ноги. Один-то - любо-мило, тишина...
- Слазай одиночкой, кто не пускает?
- Попроси меня, да поласковее. Доброе слово люблю.
- Трепаться ты любишь.
- Я?
- Нет, кобель Кабыздошка, что дома остался.
- Я - трепач? Вы слышали?
- Слышали, слышали, молчи лучше в тряпочку.
- Братцы! Что же это? Все считают меня трепачом?
- Все. А раньше-то не замечал?
У Миляги плаксиво блестели колючие глазки, гневно пунцовел кончик носа.
- Бьемся об заклад!..
- Ладно уж, не ершись.
- Бьемся об заклад, сукин сын! К утру "языка" приведу!
- Ты ведь и соврешь - не дорого возьмешь.
- Заклад! Все!! Испугались?
- Да что ты на заклад поставишь? Разве Япарова. Кроме этого быка племенного, у тебя за душой ничего нет.
- Вас здесь, окромя меня, семь лбов. На каждый лоб старшина утром наливает по сто грамм. Не жрите сразу, повремените, покуда не вернусь. Не приведу "языка" - возьмите мои сто грамм кровные.
- На всех семерых твои сто грамм? Маловато.
- Семь дней, будь я проклят, ежели не приведу, не понюхаю стопочки. А уж коль приведу - на-кася...
- Идет, - согласились мы дружно. - Приведешь - сольем во фляжку, с поклоном поднесем.
- Ну, ребята, гляди - уговор!
- Ты поглядывай.
- Кто потом откажется - потроха выпущу.
- Ну, ну, стращай...
- Тогда - все! Я пошел.
Миляга бочком полез к выходу.
- Не захмелей раньше времени...
- Ни пуха ни пера...
Он огрызнулся:
- Катитесь к чертовой матери!
И исчез за обындеволой плащ-палаткой, прикрывавшей выход.
Мы посмеялись над ним и разошлись - время было позднее.
Утром, еще затемно, мне пришлось бежать в штаб дивизии, менять разряженный аккумулятор. Три километра туда, три обратно - возвращался часам к десяти.
На пути встретился старший сержант Пучков из телефонистов, парень раздражительный и злой на язык, мастер играть на аккордеоне. Он вчера больше других нападал на Милягу.
Мы заклеили письмо, написали адрес, мой часовой сразу же сорвался с места, бросился в новую землянку ПСД, вручил с соответствующим наставлением:
- Не затеряйте, черти.
Десять суток строгого ареста...
По Дисциплинарному уставу мне полагалось днем не спать, через день получать горячее питание, остальное время сидеть на черством хлебе и водице, размышляя о своем поступке.
Я спал в компании своего часового сколько влезет, и днем и ночью. Как только приходило время обеда или ужина, Витя Солнышко хватал котелки и бежал на кухню. Повару, заносящему черпак, он говорил значительно:
- Арестованному.
Арестованный, потерпевший - как не пожалеть бедолагу! - и повар наваливал в наши котелки погуще и побольше.
Нас не тащили к зуммерному столу, не заставляли учиться, не посылали в караульный наряд, предоставили распоряжаться временем полностью по своему усмотрению.
Надоедало торчать в землянке, и я надевал забытый Оганяном пояс, вместе со своим безотказным часовым шел к Донцу, купаться. Винтовка часового, разумеется, оставалась в углу на нарах, ждала нашего возвращения. При этом надо было лишь не попадаться на глаза начальнику связи, да и встречи с Оганяном тоже желательно избегать. Столкнись с Оганяном - мы понимали, - поставим человека в неловкое положение: должен наказать, а не хочется.
Часового положено менять. И в первый же вечер пришел вооруженный радист из новеньких, на физиономии которого я уловил, явное желание добросовестно выполнить возложенную на него обязанность. Но Витя Солнышко прогнал его:
- Иди! Иди себе. Скажи, что я бессменно буду караулить.
Я не прочь был находиться под арестом все десять суток, если нужно - и больше. Витя Солнышко, не рассчитывая на смену, не прочь был охранять меня. Но...
Но пришел приказ менять оборону - из второго эшелона в первый.
И нас, двух лежебок, выгнали из обжитой, покойной арестантской землянки, бросили на помощь телефонистам снимать так хорошо проложенные и так верно служившие линии.
Пришлось после отдыха высунув язык бегать с тяжелыми катушками.
Прошло немало дней. Забылась история с моим арестом, забылось обжитое место во втором эшелоне. В новом овраге возник земляночный городок, ничуть не хуже всех остальных, покинутых нами.
Возродился даже неизменный зуммерный стол - верный признак, что противник нас особенно не беспокоит.
Витя Солнышко стал выдумывать себе болезни, пропадал в санроте - там появилась толстая, добрая сестра, которая сводила с ума не одного Витю.
У меня износились сапоги, и я отдал их ремонтировать рябому повозочному из комендантского обоза.
Шли будни...
Мне принесли письмо.
Я вертел треугольник со штемпелем: "Солдатское письмо - бесплатно", вглядывался в незнакомый почерк, гадал: от кого?
Я переписывался только с матерью. Нет, не от нее... Случалось, девчонка кого-нибудь из наших ребят писала: "У меня есть хорошая подруга, она хочет псреписываться с фронтовиком, дай адрес..." Давали мой, конечно, с рекомендацией без лишней скромности: "Геройский солдат, парень - что надо..." И приходило письмецо: "Ах, как я Вас уважаю за геройство..." Коробило и за нее и за самого себя.
Подозревал - и сейчас такое. Раскрыл.
Нет, что-то не то...
"Спасибо, спасибо за доброе участие. Сегодня только узнала и спешу поделиться радостью: Евгений Полежаев жив! Он был легко ранен, лечился, теперь снова вернулся в свою часть. Его полевая почта такая же, как и Ваша, только литер другой - "Г". Разыщите его, расцелуйте его за меня. Не сомневаюсь, что Вы станете с ним друзьями... Попросите показать мою фотографию. На ней вы увидите девчонку, весьма хрупкую, тепличную. Но эта девчонка, уверяю Вас, много пережила. Да, да, очень много. Вы не поверите, когда увидите... (Я и на самом деле в это почему-то не особенно верил - кокетничает.) Вы пишете, что я представляюсь Вам медсестрой, но это не совсем так. Я ношу погоны с черной окантовкой и эмблемой перекрещенных молний. Словом, я - связистка.
Еще раз, встретьтесь с Женей и непременно расцелуйте его за меня.
В а ш а Л ю б о в ь Д у н я ш е в а".
Я бросился к Вите Солнышку:
- Читай! Ответ!
Витя прочел и умилился:
- Ишь ты, связистка... А может, радистка?
- Может.
- Совсем родня.
- На седьмом киселе.
- Так что, пойдем знакомиться, - предложил он. - По литеру - этот Полежаев воюет во втором батальоне.
- Сейчас?
- А когда же?
- Нет.
- Почему?
- Сапоги...
Витя понял меня.
Мои сапоги в ремонте. А какой уважающий себя фронтовик пойдет на первое знакомство в обмотках? Может, Полежаев - офицер, нельзя ударить перед ним в грязь лицом. Обмотки? Нет! Зачем вводить порядочного человека в заблуждение: мол, эти ребятки лыком шиты.
И мы стали торопить рябого повозочного, ждали сапоги, перечитывали письмо Любы Дуняшевой. Рябой тянул...
Наконец сапоги получены. Но мне решительно не везло по мелочам: во-первых, рябой на головки наложил некрасивые, бьющие в нос заплаты, во-вторых, потерялась с пилотки звездочка. Чепуха, но без звездочки моя старая, выгоревшая пилотка вовсе утратила вид. Как ни разглаживай ее, как ни сандаль ладонью, все равно походит на дурацкий колпак. Представлялось вскину ладонь к этому колпаку: "Здравия желаю! Разрешите познакомиться..." Каково впечатление?
И все-таки мы начистили сапоги до блеска, поставили у земляных нар, легли спать. Решено: идем в гости к Евгению Полежаеву.
А в пять раздался крик:
- Подъ-ем!!
Наши роты двинулись в наступление.
Мы торопливо натянули начищенные сапоги.
Во второй батальон, но не в гости.
Комбат-два Гречуха со своими ротами перебрался через речку Разумную. Сгибаясь под упаковками радиостанции, мы спешили к нему.
Про Разумную солдаты говорили: "Переплюнуть можно, а перейти нельзя". Наш берег - плоский, болотистый, немецкий - высокий, обрывистый, с известковыми сбросами. Наши позиции - как на ладони, немцы укрыты гребнем обрыва, сидят в добротных окопах.
По заболоченному лугу прокопаны траншеи с черноземными брустверами. Они до половины залиты темной, закисшей водой. Мы сначала усердно маршировали по травке вдоль траншей. Конечно, и мины шлепают, и пули свистят, но сапоги-то начищены, охота ли лезть в воду?
Но где-то впереди в синем воздухе родился легкий, как дыхание, звук. Секунда - и он превратился в давящий вой. Взрыв! Черная земля вскинулась на дыбы.
Мы пригнулись, поднажали...
Новый вой. Черная грязь на миг закрыла даже солнце. Лупят по нас тяжелыми... Тут уж не до форсу, спрыгнули начищенными сапогами в залитые траншеи, побежали, почти касаясь подбородками воды.
А взрывы сзади, взрывы спереди, комья земли шлепают по голове, спине, коробкам рации.
Воет новый снаряд, захлебнулся. На мгновение - тишина, словно ты оглох. Падай! Рядом! Вжался лицом во влажный бруствер.
Похоже, мягким и тяжелым мешком стукнуло по голове, снова затянуло землей солнце, угарно запахло химией.
- Жив, Витька? - Собственный голос чужой, издалека.
- Жив. Топаем дальше.
Подымаясь, на бруствере вижу винтовочную гильзу и звездочку, сияющую рубиновой эмалью, как раз для моей пилотки. Хватаю звездочку в кулак - находка! Бегу, шлепая по воде, чуть не достающей до колен.
Траншея вела к переправе.
А переправа пристреляна. Каждые пять минут, не чаще и не реже, взмывают рядом с ней столбы грязи, опадают, седой дым цепляется за жидкие кусты.
Речка черная, стоячая, ручей - не речка, на самом деле переплюнуть можно. Через нее перекинуты наспех слеги, забросаны хворостом. Хворост в засохшей грязи, и на нем - трупы... И только ли трупы?..
- Милые! Родные! Помогите, голубчики!.. Так вашу мать! Помо-о-ги-ите!
Кричат раненые.
Они рядом, мы видим их, они нас - нет. Уже много часов раздаются их голоса в воздухе, только сейчас начавшем наливаться зноем. Умоляют, проклинают, зовут, грозят.
- Родненькие! Сволочи!.. Братцы!.. Помогите же, гады!..
И стоны...
Один ползет в нашу сторону. Я даже вижу его лицо - темное, как старая, позеленевшая медь, раскрытый рот, хватается непослушными руками, старается приподняться, руки подламываются. За ним, как резина, тянутся синие внутренности, запутываются в грязном хворосте.
Я отворачиваюсь, но от криков не отвернешься...
Их много, нас двое, переправа пристреляна. Только сунься - и останешься лежать там. Нам отдан приказ: прибыть с радиостанцией на тот берег как можно скорее, связи нет. Нам отдан приказ...
- Товарищи! Братцы! Гады!..
Витя Солнышко глядит на меня, на его размякшей, непривычно растерянной физиономии вопрос: "Что?.. Приказывай!"
Тут-то он вспомнил, черт возьми, что я старший.
- Ищем брод, Витька...
Сам прячу глаза. Неподалеку падает снаряд, нас осыпает землей.
Ползем, таща на спине радиостанцию. Ползем рядом с водой. Разумная переплюнуть можно, перейти нельзя... Крики раненых стоят в ушах.
Несколько шагов до того берега. Темная вода, она везде одинакова. Где брод?..
- Снимай упаковку! В руки!
Лезу в воду первым.
Воды по пояс. Держу на плече приемопередатчик.
Несколько шагов, одна секунда - и мы на другой стороне. Даже по грудь не было. Где-то в дальнем уголке мозга - удивление: почему до нас все лезли на мостик?.. Так легко перебраться даже не умеющему плавать. Почему?.. Не кричали бы теперь там...
Мы под высоким берегом, он прикрывает. Ни один снаряд сюда не залетит, ни снаряд, ни пуля, ни даже круто падающая мина. Какая это великая свобода - распрямиться во весь рост!
Я оглядываюсь назад. Проклятый плоский берег, много же полегло на нем наших людей. А где-то стонут раненые, их стоны не доносятся сюда.
Что-то врезалось в руку. Разжимаю кулак, на ладони - звездочка. Роняю ее на землю. Мне сейчас наплевать, как будет выглядеть моя пилотка.
Мы захватили деревеньку, стоявшую на самом гребне высокого берега. Стоявшую... Теперь деревеньки нет, скучными наростами среди черных головешек торчат печки, не уцелело даже ни одной трубы.
Зато уцелели все погреба. Здесь они выкапываются не под домом, как в наших местах, а отдельно, во дворе. Почти все цементированы, крутые лесенки ведут вниз. В таком-то погребе мы и устроились с радиостанцией. Как в блиндаже - выдержит прямое попадание.
Однако снаряды уже не летят и мины не рвутся. Далеко-далско суетливая перестрелка. Немец сбит, откатывается.
Витя Солнышко уже навострил лыжи:
- Пойду прогуляюсь, младший сержант.
- Сиди. Сам хочу прогуляться. В пять ноль-ноль свяжешься со штабом полка.
Я приноровился: как только у Солнышка появляется зуд в ногах, спешу оставить его одного. Радиостанция на его полной ответственности, попробуй только бросить ее. И уж тогда-то он терпеливо ждет, пока я брожу поблизости.
На земле под ногами вызванивают стреляные гильзы. Вонючий дымок тянется от пепелищ. Я направился к окраине деревни, к обрыву, чтоб с высоты взглянуть на тот берег, с которого мы пришли.
Посреди улицы, какой-то плоской и слишком широкой без домов, выкопана большая квадратная яма, - должно быть, немцы готовили себе землянку и не успели ее накрыть.
На дне ямы убитый - наш, судя по суконной гимнастерке и синим диагоналевым галифе - офицер. Он лежит раскинув руки, разметав ноги в солдатских кирзовых сапогах, рослый, статный, на груди набор орденов и медалей, курчавая голова откинута назад. Курчавая голова, а лица нет. Должно быть, осколок попал ему в затылок, вышел через лицо - из кровавого месива торчит белая кость.
Я чуть задержался и пошел дальше - мало ли убитых, еще один. Лица мертвых обычно не запоминаются, этот же запомнился мне тем, что у него нет лица.
Вот и окраина деревни, вот сбегающий вниз обрыв, морщинистый, источенный ручьями, что стекают весной к Разумной. А Разумная отсюда приветлива берега опушены кустами, вдоль кустов вьются певучие тропиночки и воронено блестят укромные заводи, в таких неплохо клюют окуньки. За речкой - неистребимо зеленые, выглаженные луга, их дальняя окраина купается в голубом мутноватом мареве, глаз не осиливает толщу прозрачного воздуха. И на эту доверчиво распахнутую землю рядом со мной из окопов, выдолбленных в известковой кромке берега, уставились два пулемета с хищными стволами.
Доверчиво распахнутая земля под стволами. Бежали хозяева пулеметов, стволы молчат, но и в немоте их ощущается ожесточенная злоба.
Я повернул обратно.
Возле знакомой мне квадратной ямы стоит на насыпи солдат, смотрит на убитого кудрявого офицера, свободно разметавшегося на спине.
Солдат - тощий, нескладный парень с длинным, серым от пыли, пятнистым лицом. Он, как пастух на посох, опирается на винтовку, за спиной у него вещмешок с котелком, вид отрешенный, со стороны - ни дать ни взять искушенный человеческими несчастьями библейский пророк.
Кто-то из знакомых забрал документы и вместе с ними - ордена, чтоб сдать в штаб.
Я заглянул под каску в грязное тихое лицо солдата. Длинное лицо не то чтобы печально, скорей терпеливо - парень привык к смерти, привык к крови, если и ужасается, то про себя, знает: кричи, взывай, негодуй - никого не удивишь, не тронешь, не поможешь.
- Знакомый? - спросил я, кивая на убитого.
Он помолчал, обронил скупо:
- Да.
- Кто это?
- Командир нашей пулеметной роты Полежаев.
- Евгений Полежаев?
Парень покосился на меня из-под каски и не полюбопытствовал, откуда я знаю Евгения Полежаева, командира пулеметной роты при втором батальоне.
Курчавая, закинутая назад голова, широкая грудь, раскинутые руки... Кто-то уже взял у него документы, а вместе с документами наверняка - письма Любы Дуняшевой, а с письмами - ее фотокарточку...
"Попросите показать мою фотографию. На ней Вы увидите девчонку, весьма хрупкую, тепличную. Но эта девчонка, уверяю Вас, много пережила. Да, да, очень много..."
Я почему-то не верил, что она много пережила. Тот, кто действительно много пережил, так легко об этом не говорит. У Любы Дуняшевой переживания впереди.
- Не ты забрал его документы?
- Нет.
- И ты в них не заглядывал?
Парень недружелюбно покосился на меня:
- А зачем? Я его не по документам знал.
Солнце опускалось, косая тень от отвесной стенки вкрадчиво подбиралась к убитому, собираясь стыдливо его накрыть. Он лежал лицом к синему безоблачному небу...
"Встретьтесь с Женей и непременно расцелуйте его за меня".
Расцелуйте? Осколок попал в затылок, лица нет...
Я отвернулся и зашагал к себе. Шагал и глядел в сапоги, заляпанные глиной, в белых струпьях засохшей известки...
Солнышко сидел возле радиостанции, с налившимся кровью лицом орал в микрофон:
- Фриц! Не занимай волну! Ты, гад картавый! Убирайся к чертовой матери! Прием!
Обычная история: какая-то немецкая радиостанция случайно попала на нашу волну, мешала связаться с полком. Витя Солнышко считал: уж если он работает, то эфир - его монополия.
Всякие посторонние разговоры по радиостанции строжайше запрещены, а разговоры с противником - тем более. В другое время они могли бы кончиться печально: немецкие пеленгаторы засекут - лови тогда снаряды. Раз радиостанция - значит, штаб, а раз штаб - снарядов не жалеют.
Но сейчас немцы смяты; можно представить, какая у них там суматоха и путаница - не до пеленгирования.
Витя Солнышко, увидев меня, смутился, виновато заворчал:
- Колготят и колготят, слово не пропихнешь... - И вдруг без перехода просиял: - Пляши!
Я отвернулся, шагнул в угол.
- Пляши! Видишь?
Он показал мне открытку.
- Тебе пишет, не мне... "Вы вошли в число моих друзей..." На-ка вот, ты вошел, а я нет... Пляши, не то не отдам.
Я почему-то нисколько не удивился, что открытка от Любы Дуняшевой пришла в этот день, в этот час.
"Я немного приболела, лежу, пользуюсь свободным временем, чтоб поговорить со своими друзьями. А Вы вошли в число моих друзей. Почему Вы не ответили на мое письмо? Нехорошо забывать. Встретились ли Вы с Женей? Признаюсь Вам, до сих пор меня не оставляет светлая радость, что он жив, здоров и что у нас с ним есть общие знакомые".
Всего несколько фраз, много ли напишешь на обороте открытки.
Я тогда не ответил на ее письмо. Не смог.
Через несколько дней, в селе Циркуны, я потерял свою полевую сумку вместе с дневником, с письмами Любы Дуняшевой, с коллекцией трофейных авторучек.
А еще через несколько дней, под Харьковом, меня ранило.
Но номер полевой почты Любы Дуняшевой я помнил хорошо. В госпитале несколько раз принимался за письмо к ней. Начинал и каждый раз откладывал. Не так-то просто, оказывается, сообщить о беде...
"Встретились ли Вы с Женей?" Да, встретился...
"Расцелуйте его за меня..." Нет, этого я не сделал.
Не стал я и другом Евгения Полежаева...
Я трусливо молчал, наконец забыл номер полевой почты, знаю, что он начинался с цифры "18"...
Прошло ровно двадцать лет. Двадцать!
Адреса изменились, давно заросли старые раны. Спустя двадцать лет я решился наконец выполнить долг, написать письмо.
Любовь Дуняшева, дойдет ли оно до тебя?
P. S.
Похоже, что не дошло. Этот рассказ напечатали в журнале "Новый мир", переиздавали и в книге, а ответа все нет и нет. Где ты, Любовь Дуняшева?..
1963
КОСТРЫ НА СНЕГУ
Я, необстрелянный мальчишка и наскоро испеченный в тыловой школе младших командиров радист, с маршевой ротой попал в штаб полка, занимавшего оборону. Полк был гвардейским, орденоносным, прославленным. Солдаты комендантского взвода, торчавшие у штабной землянки, с презрительным невниманием глядели поверх наших голов. И где-то на окраине степи, точно такой же, какую мы меряли целый день, - красная глина и тусклая полынь, - вперепляс, весело трещали выстрелы, глухо рвались снаряды. Вот и фронт...
В стороне среди старожилов я заметил солдата. Издалека он показался низкого роста, но почему-то рядом с ним - другие солдаты, сонная с отвисшей губой лошаденка, запряженная в полевую кухню, сама кухня вместе с дымком, заманчиво пахнущим заваренной тушенкой, - все, все кругом казалось не настоящим, а каким-то игрушечным.
Я был голоден, ловил носом дымок от кухни, далекие выстрелы волновали меня, отвлекал рокочущий командирский басок из темного лаза в землянку, решавший нашу судьбу - каких новичков в какое подразделение послать. Я не заметил, как странный солдат исчез, лошадь, кухня, повар, люди приобрели устойчиво нормальный вид. И я забыл об этом солдате.
Но на следующий вечер с ним столкнулся.
В степь в пыльном, удушливом пламени садилось солнце. И в окружении закатного огня на меня двигалось что-то громоздкое, тяжелое и несуразное, словно вставшшая на задние колеса двуконная повозка.
Он шел спокойной раскачкой, и я заметил устрашающую покатость пухлых плеч, выпирающую из натянутой гимнастерки бугристую грудь, расслабленные бицепсы неестественно раздували рукава, пошевеливали вылинявшую ткань. А лицо... Казалось, взгляд вязнул в скупых рубленых складках, мясистые скулы, черные бровищи прикрывали глаза - их хватило бы на усы комбату, комроты и на взводного бы осталось.
Он прошествовал мимо, не одарив взглядом, - казалось, не заметил моего откровенного изумления.
Я оглянулся вслед, увидел необъятную спину, с лениво шевелящимися жерновами-лопатками и... И было еще кое-что, чему можно ужаснуться, - ноги в сапогах! Сапоги, должно быть, самого большого размера, с просторнейшими кирзовыми голенищами. И эти-то голенища не налезали на толстые, крутые икры. Они были распороты сзади.
И холмик землянки, замаскированный пучками вянущей полыни, и шест с антенной от полковой рации, даже сама степь с дымчатой кромкой горизонта казались игрушечными по сравнению с каменно-тяжелой, раскачивающейся фигурой.
Его звали Габдулла Япаров. Он был разведчиком из взвода пешей разведки.
Мы, новички, только на третий день стали замечать постоянно торчавшее возле него существо. Туго обтянутые обмотками тощие ноги колесом, пилотка, как расползшийся в печи пирог, не доставала до литого япаровского плеча, сизый нос бабы-яги, из-под него вечно торчит чадящая самокрутка в палец толщиной, на сухощавом сморщенном лице - внушающее на первый взгляд опаску выражение самоуверенной наглинки, светлые глаза колючи, быстры и сердито-насмешливы.
Это извечный дружок Япарова, тоже из взвода пешей разведки, - крикун, хвастун, несносный задира Рожков, по прозвищу Миляга. Его скрипучий голос постоянно можно было слышать у кухни:
- Ты как наливаешь? Ты что же думаешь - такого мерина я одним половничком накормлю? Вали гуще! Давай, давай, шевелись! Не то сам черпачок в руки возьму.
Япаров в это время полуразвалясь восседал возле своей землянки и предавался обычному для него занятию - величественно созерцал мир божий, в котором оказался он, так не походивший на все привычное, примелькавшееся, суетно-беспокойное.
Миляга подносил ему пару котелков, щедро налитых доверху, и предлагал:
- Жри, мерин.
Порой кричал:
- Прорва! Опять весь хлеб умял? Ты телеса нагуливаешь, а у меня должно брюхо к хребтине присыхать!..
Япаров величественно отмалчивался.
Говорили, что он из созерцательного спокойствия выходил, только когда напивался. Однажды его вязали двумя взводами - взвод пешей разведки и комендантский взвод. Первым на мечущуюся в бешенстве тушу бесстрашно набрасывался Миляга...
Для меня Япаров казался загадкой. Какое "я" спрятано под чудовищными мышцами, под большим, как артельный котел, черепом? Умеет ли этот человек страдать, еак все, любить, как все? Порой мне казалось - он жив, но не живет, просто неодухотворенно существует.
Сталинград, лежащий от нас на восток, был в кольце. Полк занял оборону посреди степи, когда еще не выпал снег. Но вот снег прочно лег, шла неделя за неделей, мы вросли в промерзшую землю, обжились, ходили друг к другу в гости, как добрые деревенские шабры, рассуждали о маленьком хуторе Старые Рогачи, до которого во время наступления не дотянули каких-нибудь двух километров. Шли недели, мы грелись у железных печурок, а Старые Рогачи так и оставались у немцев.
У нас, полковых радистов, была вырыта крошечная землянка на три человека и на радиостанцию с упаковкой питания. А по вечерам в нее набивалось еще пять гостей, с охотой бы приняли и десяток, но больше не влезало, приходилось невежливо отказывать. Не появлялся у нас и Япаров - слишком велик, всех бы выжил. Зато Миляга приходил, как на дежурство.
Вверху над жидким накатом, присыпанным землей, шумел ветер, наметал снег, а внутри - тесно, уютно и стоял такой ядреный плотский запах, что свеча на штыке, воткнутом в земляную стенку, норовила тихо уснуть.
Шлепали от безделья пухлыми картами - в "подкидного дурака", в "козла", в "пьяницу", слушали хвастовство Миляги. По его рассказам, все девки в мирное время сходили по нему с ума.
- А что? Я ведь парень ничего, - объявлялось не без святой наивности.
Этому "парню" было уже около сорока, нос висел у него, как у старого филина, но ни тени сомнения, ничем не разубедишь, - неотразимый красавец.
Как-то заговорили о том, что немцы тоже обжились и обнаглели. Был слушок, в соседней части они сделали вылазку, забросали гранатами ротную землянку. Наши пытались достать "языка", посылали разведчиков, бросали роту боем, возвращались ни с чем.
И опять Миляга подал голос:
- Лезут нахрапом, я бы один достал, коль попросили...
- Начальство не догадывается тебе в ножки поклониться.
Милягу не смутишь, он быстро соглашается:
- То-то и оно. Я бы раз, два - и в дамках. Держи "языка".
- Ты же вместе с другими лазал?
- То вместе с другими. Возню под носом у немца разведут, что у тещи на именинах. Он и приложит - уноси ноги. Один-то - любо-мило, тишина...
- Слазай одиночкой, кто не пускает?
- Попроси меня, да поласковее. Доброе слово люблю.
- Трепаться ты любишь.
- Я?
- Нет, кобель Кабыздошка, что дома остался.
- Я - трепач? Вы слышали?
- Слышали, слышали, молчи лучше в тряпочку.
- Братцы! Что же это? Все считают меня трепачом?
- Все. А раньше-то не замечал?
У Миляги плаксиво блестели колючие глазки, гневно пунцовел кончик носа.
- Бьемся об заклад!..
- Ладно уж, не ершись.
- Бьемся об заклад, сукин сын! К утру "языка" приведу!
- Ты ведь и соврешь - не дорого возьмешь.
- Заклад! Все!! Испугались?
- Да что ты на заклад поставишь? Разве Япарова. Кроме этого быка племенного, у тебя за душой ничего нет.
- Вас здесь, окромя меня, семь лбов. На каждый лоб старшина утром наливает по сто грамм. Не жрите сразу, повремените, покуда не вернусь. Не приведу "языка" - возьмите мои сто грамм кровные.
- На всех семерых твои сто грамм? Маловато.
- Семь дней, будь я проклят, ежели не приведу, не понюхаю стопочки. А уж коль приведу - на-кася...
- Идет, - согласились мы дружно. - Приведешь - сольем во фляжку, с поклоном поднесем.
- Ну, ребята, гляди - уговор!
- Ты поглядывай.
- Кто потом откажется - потроха выпущу.
- Ну, ну, стращай...
- Тогда - все! Я пошел.
Миляга бочком полез к выходу.
- Не захмелей раньше времени...
- Ни пуха ни пера...
Он огрызнулся:
- Катитесь к чертовой матери!
И исчез за обындеволой плащ-палаткой, прикрывавшей выход.
Мы посмеялись над ним и разошлись - время было позднее.
Утром, еще затемно, мне пришлось бежать в штаб дивизии, менять разряженный аккумулятор. Три километра туда, три обратно - возвращался часам к десяти.
На пути встретился старший сержант Пучков из телефонистов, парень раздражительный и злой на язык, мастер играть на аккордеоне. Он вчера больше других нападал на Милягу.