Леня предупредил меня, что наши передачи будут в милой в утреннем и вечернем эфире, и я этому порадовалась. У многих людей мой голос будет первым, что они услышат в машине или на работе, или дома. Главное, чтобы мне было, что им сказать.
   Пока мы сидели на передаче, Генка поглядывал на Верочку, и я видела, что он хочет о чем-то ее спросить и, видно, никак не может придумать что-нибудь поострее.
   И поэтому я сказала сама:
   – У нас в студии гость, начинающая журналистка, Вера. Верочка, не хочешь ли ты, детка, передать кому-нибудь привет?
   Генка заржал прямо в микрофон и показал мне кулак.
   – Я… – растерялась от неожиданности Вера и замолчала.
   Молчать в прямом эфире было невозможно, поэтому продолжила я:
   – Хорошо, я могу от тебя передать привет Елику. Ты не возражаешь?
   Вера в полуобморочном состоянии взглянула на меня круглыми глазами и изо всей силы замотала головой, ударившись подбородком о микрофон.
   Генка тут же это подхватил.
   – Стоять, не падать! – сказал он и крякнул, как будто поднимая тяжесть. – Девушка не выдержала ответственности. Все-таки передавать привет на всю страну своему…
   – Питбулю! – быстро сказала я. – Для этого нужна определенная смелость! Питбуль у Верочки гладкий, сильный, очень умный и сноровистый, так, детка? Елик, если ты нас слышишь, гавкни!
   Генка, разумеется, гавкнул за Елика и был рад предоставленной ему возможности куснуть новую тему и нового человека. Мы поговорили немного про питбулей, явно представляя себе при этом очень разных собак, и плавно свернули на предпасхальное подорожание яиц. Генка и так и сяк шутил вполне в раблезианском стиле, а я лишь вздыхала и вела свою партию тонкой и интеллигентной собеседницы. Не так уж и плохо, особенно если за это платят деньги. И если кто-то это действительно слушает…
   – Кул! Молодец! – похвалил меня Леня, когда мы вышли из аппаратной. – Только словарный запас тебе надо, конечно, менять… Что такое «кул», знаешь? А кто такой «перец»? А «жестяк»? Вот, видишь, а лезешь в эфир… Шучу-шучу! Все классно!
   – Лёнь, я не буду говорить на этом птичьем языке! Говорю, как умею. На хорошем русском языке.
   – И молодец, птичка моя, и не говори на нашем птичьем языке! Каламбур классный, правда? За то тебе и деньги платим, за роскошную интеллигентность твою, наглую, врожденную и вдобавок хорошо воспитанную. Почему идея такая появилась, как ты думаешь? Тебя пригласить? Мы что, рассчитывали, что ты будешь на клубном жаргоне материть у нас? Или по-олбански залопочешь? Да уж конечно! У нас своих мастеров хватает. Со своими матерками и мастерками. Просто пришло… – Леня сделал страшное лицо и шутливо понизил голос, – рас-по-ря-же-ние… Прикинь, да? Это в свободной-то стране! Жаль, Америка нас сейчас не слышит. Америка, ау! – Леня помахал рукой в завешенное серыми жалюзи окно, сквозь которые виднелась темная пятиэтажка. – Не слышит меня Америка, а жаль! Так вот, попросили поприличнее кого-нибудь, с такими, знаешь, дворянскими замашечками, с культурным обременением, со словарным запасом не менее, а лучше более… Ну, ты в курсе. И с московским прононсом. Чистеньким-чистеньким. Чтобы пятнадцать поколений образованных москвичей вставали за твоей прямой спинкой немым укором, не давая вякнуть чего-нибудь плебейского. Из репертуара заезжего люмпена. Вот так, дожили. На самом свободном радио, ага. Надоели наши вонючие сапоги деревни Лытьково Н-ской губернии. Очень модные, кстати, среди обитателей московских подвалов, они же клубы продвинутой молодежи.
   – Лёнь! – наконец смогла вставить слово я. – А что бы тебе самому не вести болтологию вашу?
   Леня, ничуть не удивившись моей реплике, быстро показал мне одной рукой фигу, другой покрутил пальцем у виска и как ни в чем не бывало продолжил:
   – И вот мы Лику Боргу позвали! Радетельницу за чистый русский язык, высокую духовность и вообще моральный облик постсоветского, то есть российского человека. Поняла, в чем дело? Говорят, кто-то из заоблачных высот, царских, так сказать, всея Руси, передачку нашу как-то в машине услышал. И ему в его заоблачной высоте плохо стало. Ему было не смешно. Чуть было не стошнило. А когда на небесах кого-то тошнит, тут нам всем мало не кажется… Короче, велели нас или закрывать срочно, или повышать культурный уровень. Планку поставили. Чтобы ничего круче фирменного премьерского «ни фига» в эфире не звучало. И то. Им можно – у них жизнь тяжелая, ответственность давит. А нам лучше и без этого обходиться.
   Я вздохнула:
   – Договор давай мне домой, почитаю, завтра скажу, что да как.
   – Но ты скажешь ведь «да»? Радетельница наша?
   Я засмеялась.
   – У мамы спрошу сейчас. Если разрешит.
   Твоя мама преподает русскую литературу? – засмеялся Леня.
   Моя мама преподает мараль и нравственность своим домочадцам, и мне изредка перепадает, – объяснила я.
   Я поймала себя на том, что за все время эфира – час с лишним – мне ни разу в голову не попала чужая мысль или ощущение… Так увлекла меня работа? Или… А не показалось ли мне все, что происходило со мной в последние дни? И не успела я подумать, хорошо это или плохо, что все прошло, как, не оборачиваясь к Генке, который стоял и курил неподалеку, увидела очень странную картинку, явно относящуюся к нему и ко мне.
   Я, в непонятной одежде, как бывает во сне, когда человек одет, но неважно во что, то ли в серый длинный свитер, то ли в коричневое бесформенное пальто, стою за стеклянной дверью, прижавшись к ней лицом. Генка же открывает дверь, сам очень хорошо одетый, рукой в кожаной рыжей перчатке и с золотым (действительно, а как же еще?) «Роллексом» на запястье подает мне смятую сотню и, подумав, подает еще десять рублей. Я пытаюсь поцеловать его руку, а он поощрительно хлопает меня по щеке кожаной перчаткой, я улыбаюсь от счастья, и во рту у меня не оказывается ни одного зуба…
   Каков, однако, фантазер наш Генка!
   Я обернулась к нему и столкнулась с тяжелым, больным взглядом. Бедный Гена!
   – Запиши, – как можно мягче сказала я. – Хороший рассказ получится. В духе О. Генри. В конце надо что-то очень сентиментальное. Например, ты помог мне вставить зубы, для этого пришлось продать «Роллекс». Плакал, но продал. А я тебя за это поцеловала, в небритую щеку, от которой брутально пахнет горьким мускусом. Запиши и бегом в глянцевый журнал, или можешь к нам, помогу напечатать. Сто тысяч экземпляров только в Москве продается за один день после выхода. Ты знаешь – нас читают все.
   Мне показалось, что Генка откусил кусочек своей толстой сигаретки. По крайней мере, кашлял он так, что из кабинета напротив высунулся паренек.
   – Никого не тошнит? – осведомился он.
   – Всех уже стошнило, – успокоила я его. – Пойдем, Верочка. Хватит тут пассивно курить и портиться.
   Верочка от всех событий сегодняшнего дня давно уже пребывала в состоянии полуобморока и покорно двинулась за мной, ничего не говоря. «Вот и хорошо», – подумала я, против своей воли видя все одну и ту же картинку:
   Елик – тот самый гладкий мужчина с голой грудью, едва прикрытой приятным бархатным халатом, виден мне был со всех сторон сразу, даже с тех, думать о которых мне было совсем неинтересно. И со всех сторон он был исключительно гладок и приятен.
   Да, пора отправлять Верочку домой, пока мне действительно не стало плохо от картин ее милых и – верю! – вполне искренних вожделений.

Глава 6

   Мама… Вот кто может мне объяснить, что со мной происходит. Мама всегда понимает меня хорошо и, не жалея, говорит правду. Если я сошла с ума, мама это поймет первой и объявит мне приговор. Попробую показаться ей на глаза. Интересно, заметит ли она во мне что-нибудь особенное?
   Я отвезла Верочку на ее съемную квартиру, подозревая, что я так напугала девушку, что на работу она больше не пойдет. По крайней мере, за мой стол не сядет. Хотя я была вовсе не против неожиданной ученицы.
   Мама встретила меня как обычно. Мельком оглядела и проговорила:
   – Ты в больнице похудела, что ли?
   Ага, заметила что-то. Но что, сразу не поняла. Я не торопясь разделась, нарочно походила перед мамой туда-сюда, надеясь, что она почувствует что-то своим материнским нутром. Обстоятельно поздоровалась с отчимом, который выглянул из своей комнаты, но выходить не стал, наученный всей жизнью с моей мамой. От малейшей его улыбки, предназначенной мне, мама взвивалась до потолка и покою потом не давала мне и ему. Поэтому последние годы отрочества, когда я еще нуждалась в опеке родителей, я жила с папой.
   Папа так и не женился после развода с мамой и все меньше и меньше интересовался женщинами и окружающим миром, собирая загадочные аппараты из сотен колесиков. Папа много лет готовил научное открытие, которое должно было перевернуть мир, но однажды куда-то пропал. Мне почему-то казалось, что он жив и живет где-то, куда ему не могут позвонить знакомые и отвлечь от самых последних, самых важных его открытий… Где нет моей мамы, считавшей его жалким ничтожеством.
   Мама цепким взглядом проследила за мной, потом сказала:
   – Не маячь, присядь. Ты что-то хотела?
   Я села за большой стол на кухне, уставленный по обыкновению лекарствами отчима и розетками с вареньем, медом, коричневым тростниковым сахаром, полезным и малосладким, взяла ложку и пододвинула к себе высокую вазочку со сливовым вареньем.
   – Переложи себе в блюдце, не копай там ложкой! – остановила меня мама.
   Я вздохнула и отодвинула от себя вазочку.
   – Мам. А вот была у нас такая прапрабабушка… Вера, кажется. Баба Вера…
   – И что? Ты хочешь о ней написать?
   – Нет. Мам… – Я неожиданно встала в тупик. Как рассказать маме, что со мной происходит? Почему-то я не находила слов. – Просто я после аварии… стала как будто видеть и слышать то, что чувствуют другие люди.
   Мама напряженно посмотрела на меня и проговорила:
   – Я в общем-то ожидала, что однажды ваша схожесть…
   – Я похожа на бабушку Веру? Ты не говорила раньше.
   – Похожа… Одно лицо!
   – Мам, а бабушка тоже была Борга?
   – Как она может быть Боргой, если она по женской линии? Нет, Лика, она была… – мама замялась, – Колдушина.
   – А, ну господи! Да я же помню, конечно, – от слова «колдунья»!
   – Возможно. Но я так не думаю, – сдержанно ответила мама, доставая старый альбом из-под кипы журналов. – Хотела тебе фотографию показать, да ты ее видела наверняка… В платочке, благообразная такая старушонка… Фамилия, говорят, уже после появилась, у деток ее. Я тебе раньше не рассказывала? Ну да, все щадила тебя, все жалела. Дожалелась.
   – Так почему такую фамилию придумали? – быстро прервала я маму, не дав ей увлечься темой моего несоответствия ее родительскому идеалу.
   – А… – запнулась мама. – Ну да. Думаю, оттого что благодарные односельчане как-то ночью ей кол по самую душу вогнали. Не столько за колдовство – кто в него верил-то? А за украденную у колхоза корову. Время, знаешь, какое было, после революции, дикое и голодное. Соседка клялась и божилась именем Сталина, что видела, как баба Вера коровку вялила на солнце и припрятывала на зиму… Корова потом нашлась в соседнем колхозе, когда бабу Веру уж и поминать забыли. Подслеповатая на один глаз корова, с оборванным хвостом, кому она только нужна была? Тощая, ни молока, ни мяса… Вот, нашла.
   Я посмотрела на выцветшую фотографию и не поняла, в чем же мама видела наше сходство с прабабушкой. Кроткое лицо, с небольшими круглыми глазами, доверчиво глядящими на фотографа, светлые волосы, выбивающиеся с одной стороны из-под платка, робкая улыбка… Что тут общего со мной? И все же…
   – Я возьму пока фотографию, можно, мам?
   Мама пожала плечами:
   – Да бери. Жалко, что ли?
   Я взглянула на аппетитные райские яблочки в одной из вазочек с вареньем – с темно-красной прозрачной кожурой, пропитанной вкуснейшим желейным сиропом… И остановила себя. Лучше не начинать ничего пробовать – чем меньше мама на меня смотрит, тем меньше у нее останется поводов для раздражения.
   – Ладно, я пойду, мам. У вас все хорошо?
   – Да!.. – Мама махнула рукой. – Гастрит-простатит-гипертония! А так все отлично.
   – Тебе папа не снился недавно? – спросила я, надевая ботинки.
   – Мне твой отец не снится уже много лет, – четко ответила мне мама. – Просто не рискует. Ясно?
   – Да уж куда яснее. Я теперь передачу буду вести на радио, мам. Будешь мной гордиться?
   Мама довольно равнодушно пожала плечами.
   – Буду.
   И я физически почувствовала холодок в груди и как будто что-то горькое во рту, как вкус испорченного ореха, что ли… Ох, неужели это именно то, что испытывает ко мне моя мама?
   Да, на кол я не хочу. А что мне делать с моим внезапно проснувшимся… как назвать-то его – с моим даром? Может, как-то применять его во благо? Например, лечить. А что я могу вылечить, если я просто чувствую вместе с этим человеком? Предсказывать я тоже не могу.
   Детективное агентство… Точно. По просьбе ревнивых мужей и жен выяснять, что на самом деле чувствует супруг. «Чтоб ты сдох, сволочь, и как можно быстрее». «Как же воняет твоя старая пижама, в которой ты похожа на свинью с крокодильей мордой…»
   Или рассказывать бдительным родителям, о чем мечтает подросток. Да-а… Могу себе представить, чем наполнится тогда моя душа. Нет, детективное агентство мне не потянуть – даже для моей здоровой психики это было бы серьезное испытание. Придется, вероятно, просто жить с этим, убеждая себя, что со мной ничего особого не произошло.
   Мысли мои невольно вернулись к Косте Семиряве. Может, мне все-таки походить к нему на сеансы психотерапии?
   Выйдя из подъезда, я обнаружила, что у моей машины кто-то порезал шину на переднем колесе. Происходит это уже во второй раз. Именно когда я оставляю машину ненадолго около маминого подъезда. Видимо, кому-то в мамином доме очень не нравится моя красная Мазда, скромная и почти демократичная машина почти эконом-класса – с точки зрения, к примеру, средне-зажиточного немецкого бюргера. Думаю, тут дело не в классовой ненависти, а в конкретной неприязни ко мне.
   Не успела я это подумать, как четко увидела кривоватую волосатую руку, быстро наносящую резаную рану моей милой Мазде. Вот это да! А я еще думала, зачем мне мой неожиданный дар! Доказать, правда, я таким образом ничего не докажу, но сама обидчика найду. На волосатой руке, темной от какой-то копоти, я четко видела значок татуировки, похожий на индуистский знак – прерывающийся круг, а в нем две пересеченные параллельные линии. Еще, кажется, это похоже на фирменный знак какой-то автомобильной марки… В общем, ни с чем другим не спутать. Знак явно не тюремный, не воровской. И, кажется, я его видела когда-то…
   Я обернулась. Видно никого не было. Но, уже зная особенности своего «видения», я подозревала, что человек находится где-то поблизости. Я же не просто так чувствую и вижу, а лишь то, что чувствует и знает другой кто-то… Я оглядела окна.
   На одном балконе, выходящем как раз в сторону подъезда, я увидела курящего мужика, явно нарочно отвернувшегося от меня и смотрящего в другую сторону. В сумерках мне было, конечно, не разглядеть никаких знаков на его руках, но…
   Зато я увидела саму себя, в зимней одежде, с лыжами в руках, смеющуюся и очень довольную чем-то… Вот только чем? А! Тем, как плохо сейчас кому-то, как больно в душе, как хотелось этому кому-то быть сильным и нужным, а вовсе не отвергнутым, жалким и смешным, с замерзшим букетом ярко-розовых гвоздик, таких весенних, таких пушистых…
   Да! Конечно! Павлик Сысоев! Неужели он не забыл?.. И стал совсем простым мужиком, в спущенных трениках, нечесаным, небритым… Но разве он живет в одном доме с моей мамой? Да, здесь живет и его мать, и он, возможно, развелся и вернулся к ней.
   Неудачник… Я помню, мама как-то обмолвилась: «Павлик, бедный – просто неудачник. Все не заладилось в жизни. А началось все с тебя, как ты его промурыжила и бросила…» Да он мне никогда и не нравился, с его философствованиями, вечной неуверенностью в себе, враждебным миром, который всегда окружал Павлика. Кругом были враги, и он хотел найти себе боевую подругу, чтобы бороться с врагами, или, скорее, ловко прятаться от них, обводя их вокруг пальца…
   Я помню Павлика, конечно! И даже смутно помню, как он пригласил меня на свидание и пришел заранее, чтобы я не смылась куда-то, караулил у подъезда. А я взяла лыжи и пошла в парк кататься, с удовольствием и совершенно одна. И что, теперь, через сто лет, резать мне колеса? В самый неподходящий момент. Хотя разве бывают подходящие моменты, чтобы обнаружить, что какой-то озлобленный недотепа отомстил таким образом твоей любимой машине?
   – Паш! – я крикнула, не надеясь, что Павлик отважится посмотреть в мою сторону.
   Он действительно вздрогнул, демонстративно стряхнул пепел, бросил сигаретку и, помедлив секунды две, забежал с балкона в квартиру, плотно прикрыв балконную дверь. И ладно. Не хочу я с ним разбираться. Стыдить его, что ли? Или заставлять менять мне колесо? Бесполезно. Не умеет Павлик менять колесо, у него отродясь не было машины. Все силы ушли на борьбу с внешним врагом. Какие уж тут машины!
   Я хотела быстро поставить запаску, но вспомнила, что уже быстро ее поставила за пару дней до своей аварии, таинственным образом активизировавшей во мне гены бабы Веры Колдушиной… Так что ставить мне сейчас было нечего.
   С сожалением кивнув своей пораненной Мазде, я подошла к подъезду и набрала на домофоне номер Пашиной квартиры.
   – Да-да? – ответил он очень солидным голосом, каким говорят только самые отпетые неудачники, вкладывая в интонацию голоса всю неизрасходованную мужественность и представление о том, каким его должны видеть со стороны.
   – Паш, тут я у подъезда машину свою оставлю, новую Мазду, красную, красивую. Постереги, чтобы никакой урод второго колеса не порезал, хорошо?
   Я слышала тяжелое дыхание Паши в домофон и нажала кнопку сброса. Такая бесценная жизнь досталась именно Паше, слабому, неспособному мальчику. А брат Паши, погодок Валечка, умный и смешливый, погиб во втором классе по нелепой случайности, упал с того самого балкона, на котором сейчас Паша так меня ненавидел. И Паша не смог прожить ни за Валечку, ни за самого себя.

Глава 7

   Задумавшись, я быстро шла по улице. И не сразу поняла, что запаха свежеиспеченной булочки, который уже некоторое время не давал мне спокойно идти – я все смотрела, где же булочная с горячим хлебом, – на самом деле не существует. То есть он существует в воображении маленького мальчика, чем-то напомнившего мне бедного Валечку, о котором я только что думала.
   Вполне прилично одетый мальчик шел один, со спортивной сумкой и мечтал о горячей булке. Как бы мне хотелось побыть сейчас настоящей феей, купить в каком-нибудь ларьке булочку и дать ему. Хотя не исключаю, что купить хлеб он и сам бы мог. Если его отпускают одного, то и денег, вероятно, дают. А хочет он есть, как нормальный и обычный ребенок. Я всегда хотела есть в детстве. Обедала – и через полчаса снова могла бы съесть булочку с изюмом или корицей… Я, кажется, тоже голодная, мама же мне так и не дала поковырять варенье. Последний раз я ела, точнее, пила пустой кофе на радио.
   – Ты не знаешь, здесь нет поблизости пекарни или булочной? – спросила я мальчика.
   Он, чуть помедлив, ответил:
   – Нет. Не знаю.
   Мальчик даже приостановился, внимательно посмотрел на меня, потом решительно пошел дальше.
   – А какого-нибудь кафе, где можно съесть булочку? – сама не знаю, почему я спрашивала это у маленького мальчика. Дети сейчас научены телевизором. Любимые народом артисты снимаются в социальных клипах, объясняя не додумавшимся до этого своим умом родителям, что детей нужно учить не верить чужим людям и не вступать с ними в разговор.
   Мамин район я и сама знала достаточно хорошо, хотя сейчас в самых неожиданных и привычных местах появляются кафе, платные поликлиники, салоны красоты.
   Скажем, на бульваре напротив маминого дома, там, где когда-то был классический советский овощной магазин, темный, с вечно грязным полом, вонючим задним двором, который я старалась обходить стороной – из-за удушающей, прилипчивой вони и нагло шныряющих крыс, сейчас открылась дорогая, сверкающая синим перламутром и хромом поликлиника.
   А в бывшем моем доме, из которого я недавно уехала, прожив там пятнадцать лет, в подвале, где тоже раньше жили толстые наглые крысы, вероятно родственницы бульварных, бегавшие по стенкам нашего мусоропровода, теперь расположилось агитационное бюро проправительственной партии. Можно зайти в чистое, приятное помещение, проконсультироваться по любому интересующему тебя юридическому вопросу и заручиться поддержкой влиятельной партии. Просто так, ни за что. За укрепление, укоренение новой, пока не очень понятной мне лично власти.
   Мальчик, услышав мой вопрос, кивнул, но не мне, а как будто кому-то другому.
   – Ты что? – Я видела, конечно, что он остерегается со мной говорить, но не хотела этого оставлять.
   – Нам так на ОБЖ и говорили. Как раз в понедельник учительница рассказывала.
   – ОБЖ – это…? – спросила я, надеясь, что, объяснив мне очевидное, мальчик должен почувствовать легкое превосходство и успокоиться. – Что это такое? Занятия какие-то?
   – Обеспечение безопасности жизнедеятельности! – четко выговорил мальчик. Я увидела, как смешно и трогательно растут у него передние зубы, перегоняя друг друга, и оба первых зуба еще не выросли до конца.
   – Урок такой?
   – Да, – ответил мне мальчик и остановился. – И если ко мне подойдут на улице, я не должен разговаривать. И если пригласят пообедать или купить игрушку, гейм-бой, например, я не должен идти никуда. Я только один в классе хожу без взрослых. Остальные – с бабушками и нянями.
   – Правда?
   Мне очень понравился мальчик. Я уже некоторое время назад поняла, что мне никуда не деться от материнского инстинкта, и везде, где есть дети, я с удовольствием с ними общаюсь. Хотя бы так…
   – Правда. Потому что я ответственный.
   – А как тебя зовут?
   – Это нельзя отвечать, – серьезно объяснил мне мальчик.
   – Понятно. А я Лика. Я работаю в журнале и на радио, ты можешь меня услышать…
   – Вы точно не воруете детей? – спросил мальчик.
   – Точно, – я изо всех сил постаралась ответить так, чтобы мальчик мне поверил.
   – Вот и они всегда так говорят, что они не бандиты…
   Я достала свое журналистское удостоверение.
   – Вот, веришь?
   – А вы меня в машину не будете сажать? И увозить?
   – Нет, у моей машины дядя Паша проколол колесо.
   – За что? – поинтересовался мальчик.
   – За то, что я когда-то смеялась над ним.
   Мальчик немного подумал:
   – Да, за это можно проколоть колесо.
   Я вздохнула – что ж, даже ребенок согласен, что я когда-то была неправа, посмеявшись над слабым Павликом.
   – Ты куда сейчас идешь? – Я улыбнулась мальчику. – И как тебя все-таки зовут?
   – Зовут Женя… – Он тоже вздохнул. – Евгений Апухтин. Я иду домой. Но я специально иду долгой дорогой…
   – Почему?
   – Потому что у нас в подъезде свет не горит. – Мальчик быстро взглянул на меня. – Я не боюсь! Но просто…
   – А хочешь, мы пойдем куда-нибудь с тобой поедим? Я хочу есть, а есть одна не люблю…
   Я немного лукавила – есть одна я привыкла. Но мне очень не хотелось возвращаться сейчас домой и сидеть там одной, глядя на погибшую строманту. И еще я понимала, что поступаю несколько странно и неправильно с точки зрения ОБЖ – обеспечения безопасности жизнедеятельности, чужих детей в особенности, – не уверена, что родители Евгения Апухтина меня похвалят за это…
   – А тебя дома кто-то ждет?
   – Нет, – опять вздохнул Женя. – Мои родители уехали кататься на лыжах в горы, а я ночую сейчас у соседей. Но я только вечером к ним прихожу, когда диван раскладывают…
   Я удивилась – куда же в апреле нужно поехать, чтобы покататься на лыжах, есть, конечно, такие места на земле, где-то очень далеко…
 
   В ближайшем встретившемся нам ресторане Женя заказал себе большую тарелку спагетти (я настоятельно просила его не скромничать), а сама я так зримо видела перед собой большой нежный кусок телятины, как будто его представлял кто-то другой, а не я… Я даже подумала, не Женя ли мечтает впиться зубами в сочное мясо, и спросила его:
   – А мяса не хочешь? Жареного, с соусом каким-нибудь…
   Женя вздрогнул:
   – Я не ем мяса.
   – Совсем?
   Он с ужасом помотал головой, но я могла бы не спрашивать. Я уже чувствовала это ужасное отвращение, видела перед собой кошмарную разодранную плоть, с жилами, кровью, грязную, с прилипшими короткими толстыми волосками, чувствовала тошнотворный запах тления…
   Я помахала рукой официанту, чтобы он вернулся:
   – Не надо мяса. Мне… лепешку какую-нибудь принесите…
   – С сыром? – вежливо улыбнулся официант.
   Я подозрительно посмотрела на Женю. Он невозмутимо продолжал разглядывать потолок, с которого спускались прозрачные светильники на длинных шнурах. Никакой ужасающей картины у меня внутри не возникло – ни густого запаха сыроварни, ни падающих в сычужную закваску мелких животных, водящихся в хозяйстве, ни хруста, с которым они прокручиваются вместе с будущим сыром в большом автоматизированном чане…
   – Да, с сыром. И… салат.
   – Без лука! – тут же встрял мальчик, и я прямо отшатнулась от как будто ударившего мне в нос сильного, невыносимо противного запаха лукового перегара. Ну да, если лучком заедать водочку…