Наступила весна, бурная и ветреная, снег согнала за неделю, остался кое-где в оврагах да распадках. Дмитрий нанял КамАЗ из райцентра, который навозил песка на огород. И теперь тракторист, смеясь исподтишка над причудой Дмитрия, разравнивал этот песок.
   Прозвище Леший он теперь потерял, хотя носил столько лет. Но в деревне без прозвища как-то ни то ни сё. И получил он новое – Сектант, за то, что каждое утро и вечер встречал и провожал зарю и закат. Многие люди часто видели его на обрывистом берегу реки за своим огородом с непокрытой головой. Не слышали, как он молился, о чём просил огненный лик, но раз не ходит в молельный дом, организованный иеговистами на краю села, а молится отдельно и один, обозвали Сектантом. Поначалу стали захаживать к нему «Свидетели Иеговы», толкали ему свою литературу в руки, приглашали прийти и замолить грехи перед Богом. Дмитрий сначала вежливо выпроваживал их из избы, но хождения участились. Тогда на них подействовало не вежливое слово, а крепкий солёный мат – отстали.
   Река поднималась из берегов, и Дмитрий часто наведывался к той поваленной берёзе, ожидая её конца, – он же обещал её проводить. И вот этот день наступил, вода поднялась к самому крутояру, и серое половодье с рёвом подтачивало берег. Он опустился у самой реки, прилёг на холодную ещё землю и смотрел, не отрываясь, как крутит и бурлит река, почуяв в себе силы весеннего могущества. Тут и застала его Валентина.
   – Ты же простынешь на холодной земле! – скинула с себя куртку, в которой управлялась во дворе. – На, подстели, и я с тобой посижу. Боже, хорошо-то как! Воздух снова задышал сосной, птицы прилетели и не смолкают. А ты что это, Митя, на воду смотришь? Плохо тебе опять стало?
   – Да нет, не плохо – грустно. Вот скоро берёза наша умрёт – видишь, обрыв уже трещину дал, вот-вот обвалится берег вместе с ней. А она меня в детстве своим соком поила… Только не верит она, что умрёт скоро, потому что дышит воздухом весны и тепла. Гляди, уже и почки распустила, жить думает. Так вот и люди… Только ничего у неё больше не будет… Вот оттого и грустно и муторно на душе.
   – Ты прям, Мить, как по человеку… Она же просто берёза, дерево.
   – Дерево, берёза… Только ведь она ещё живая, а вот как корни оторвёт берег, тогда она умрёт. Всё ведь живое рядом, мы только внимания не обращаем.
   – Тебя послушать – и дрова готовить не надо.
   – Надо, как не надо…
   – Да вот и я о том, всех не пожалеешь.
   – Как-то неправильно всё, может, оттого и муторно…
   Договорить он не успел. Тяжело ухнул берег, и брызги мутной воды достали Дмитрия и Валентину. Они подошли к берегу… Берёзы больше не было. Она ушла в пучину вместе с куском подмытого крутояра. Но вот в воде, освободив свои корни от земли, она всплыла метрах в пятидесяти, и её потащило течением на стремнину. Её крутило в воронках, она оборачивалась то вершиной, то комлём к Дмитрию с Валентиной, и жёлтые её корни, отмытые уже водой, тянулись над волнами, как руки, то ли прощаясь с ними, то ли прося их о помощи… На лице Валентины были, может, слёзы, а может, брызги от обвалившегося берега реки.
   – А ты ведь прав, Митя… Я ведь до последнего думала, что это блажь твоя, а она действительно была живая. Только разве можно было ей помочь?
   – Нет, я ведь и не об этом. Хрупко всё и невечно…
   Утром на машине с маленьким прицепом Дмитрий поехал за первыми саженцами. Вырубал их из земли аккуратно, чтобы не повредить корневую дерева. Саженцы выкапывал уже подросшие, высотою в полтора метра. И больше пяти деревьев в прицеп не входило: он старался слой земли, на котором они росли, завернуть в брезент, чтобы они на новом месте меньше болели. По всему огороду были набиты колышки, где будут сидеть новые «жители» села Бураново. К вечеру появилась первая кедровая аллея. Через четыре дня работа уже была почти завершена. Но с последним рейсом что-то припозднился Дмитрий.
   Уже солнце склонилось к горизонту, когда он въехал во двор, но не один. Хлопнув дверцей, велел топить баню и готовить ужин. Из машины вылез обросший грязный человек в рваной землистой рясе. Ряса – это было сильно сказано: полы чуть ли не в полосы порваны, подпоясан капроновой бельевой верёвкой. Из-под его скуфейки выбивались давно не мытые волосы, и рыжая подпаленная борода торчала ёжиком во все стороны. Он вышел из машины и, не зная, куда пойти, опустился на чурку во дворе, поставив возле себя тощий чёрный заплечный мешок.
   – Кто это? – спросила Валентина, прижав руки к груди, увидев худое измождённое лицо старика.
   – Это? Помнишь, Сева рассказывал о попе-расстриге, что у него был в больнице? Так это он и есть.
   – Ты, Митя, только в дом меня не веди: живность в голове да бороде завелась – от грязи, я думаю. Не могу я в таком обличье… Мне бы баню сначала и поесть чего-нибудь горячего – давно горячего во рту не было. А сухарики у меня есть, немного… Пахнет от меня прелью, как от покойника, – ты уж не обессудь. И машина, наверное, пропахла… В баню надо…
   – Будет тебе баня, русская, по-черному – прогреешь кости… А живность из головы да бороды мы сейчас выведем.
   Он принёс дихлофос и целлофановый мешок, снял с расстриги его скуфейку, обрызгал волосы и бороду попа, повязал его голову, словно платком.
   – Метод проверенный, батюшка! Ты только пореже дыши, старайся на ветер встать, чтобы чистым воздухом дышать, а то крыша поедет, опьянеешь.
   Валентина перед баней достала чистое бельё Дмитрия, кальсоны и нательную рубаху, которые он надевал только зимой на охоту, старенький свитер и брюки.
   – На, предложи болезному, а своё пусть скинет. Я кипятком потом замочу или выброшу – разве можно в этом ходить?
   – Как видишь, можно… Принеси ему пока чего-нибудь горячего. Голоден очень человек: когда он шёл по лесу, его шатало от дерева к дереву. Я сначала думал: пьяный. А нет – вижу: обессилел.
   Пока готовилась баня, расстрига хлебал щи прямо на улице, сидя на чурбаке. Просьбу Валентины пройти в дом поп отклонил, она не настаивала. Дмитрий заметил, что голодный и усталый человек ел с достоинством, не показывая вида, что голодал несколько дней. Ел медленно, старательно пережевывал пишу, не глотал кусками и, не доев немного, отставил чашку в сторону.
   – Это потом… С непривычки болеть буду… Лучше повременю. Спасибо тебе, добрый человек, за человечность спасибо: грязного бомжа домой к себе привёз – не каждый сейчас на это отважится.
   Долго уже бродил поп, с того дня, как расстригли его. И в подвале жил, а то и просто, когда лето, на улице и на свалке. Везде можно жить. Но уподобляться скоту нехорошо: на женщину в очереди стоять мерзко, милостыню просить совестно, спать, как собака, на помойке противно. И вообще, там всё противно, даже воздух. И снова решил в мир идти, так как свалка – это тоже монастырь со своим уставом. На миру, думал, лучше…
   Только люди попа и в миру не приняли. Подаяние ведь люди привыкли на паперти подавать, на земле церковной: то ли святость только там чувствуют, то ли кресты на храмах пройти мимо не дают, чтобы не кинуть деньгу страждущему. И колокола всегда бьют: «Дай! Дай!» Но там теперь воры да бандиты управляют, вечером только на хлебушко и оставят, и со святыми отцами они тоже делятся. И ушёл он. И идёт по земле в своей рваной рясе, но редко кто хлебушко даст, а уж про ночлег и говорить нечего.
   – Мне много уже лет, и всю жизнь пристанище своей душе искал, и сейчас ищу… А самое-то главное, Митя, веру в себя потерял – а это самое страшное… Зиму в больнице пролежал. Подняли меня возле проходной хлебозавода – там всегда хлебом подавали. А тут что-то ослаб и память потерял, очнулся уже в больнице. Но недолго в ней был – на псих отправили, там вот до весны и задержался. А когда подлечили – родственников-то нет – вот и отправили восвояси. И вот направляюсь я в урочище Двух Братьев. Право, не знаю – найду ли?
   – В урочище, говоришь? Откуда о нём знаешь?
   – Человек мне о мире другом рассказывал, да и сейчас во снах моих искромётных путь мне указывает. Может, и найду то, что ищу… Потерять веру в Бога – это одно, но потерять веру в себя – это страшно.
   – Как это в себя? Себе не веришь, что ли?
   – А это как умереть…
   – Что-то я не пойму тебя. Почему «как умереть»?
   – Понимаешь, ты остаёшься один в этом огромном мире. Ты уже не веришь в людское добро и сострадание, не веришь в любовь и терпимость. Потому как сам никого не любишь и живёшь не по совести – всё делаешь только для себя. И поэтому ты остаёшься один. А чем это не могила?
   – Ну ты, наверное, преувеличил… Не бывает так.
   – Бывает, Митя… Бывает.
   – Ну, а в урочище что делать будешь?
   – А чтобы не видеть людей, не видеть их насмешки надо мной, хочу уединиться и… Просеять свою жизнь, как мелкий песок через сито. Всё ведь дело во мне самом, может, там, в уединении, я найду ответ: что же происходит с людьми и со мной? Я ведь себе уже давно не верю…
   – Не волхв ли тебе рассказал об урочище Двух Братьев?
   – Да, он называл себя так. Он очень много знает, чего мы, смертные, не знаем. Меня ведь в больнице долго из-за него держали, потом выпустили.
   – За дурака небось приняли?
   – Да. Только я не сумасшедший: я видел, как ушли они в солнечные лучи и исчезли. Их было двое. Один, злобный, называл себя князем.
   Леший прошёл по двору в раздумье. Вот и ему не верят, тоже считают сумасшедшим. Но ведь расстрига доказывает обратное, только ведь не убедить мир ни ему, ни расстриге. И всё останется так, как было, без изменений.
   – Я отпустил князя, расстрига… Но сначала хотел убить, вон там, на берегу, но в последний момент мне не разрешили это сделать.
   – Кто не разрешил?
   – Ведея…
   – А кто она? Жена?
   – Богиня…
   – Вот оно как, – усмехнулся расстрига. – Привиделась?
   – Да нет, была она здесь…
   – А разве они на землю спускаются?
   – Они живут на земле, разве что в другом мире.
   – А за что убить хотел?
   – Не знаю, может, за зло, которое он своему народу принёс. Только я понял… Они правы были: нельзя решать то, что тебе не дозволено.
   – А кому что дозволено, Митя?
   – Мне не сказали… Но, не убив князя, я, может, убил зло, которое он нёс?
   – Разве можно убить зло? Нет, не убил ты его, Митя. Зло так просто не искоренить… Добро и зло, они всегда почти рядом, и всегда в человеке его поровну, но редко побеждает добро. Да и где оно, истинное добро?
   – В каждом оно, расстрига, есть! Мы только его различить не можем, а может, не хотим.
   – Вот, Митя, и хочу остаться один. Сначала в себе хочу почувствовать, что же я растерял за эти годы на земле. И отчего люди отвернули от меня свои лица?
   Поспела баня. Дмитрий отвёл попа, показал ему, где мыло и мочалка, а сам направился на своё место, на крутояр. Солнце уже лежало на полноводной реке, и лучи окрашивали мутное половодье. Он опустился наземь, закрыв глаза, просил, чтобы ему приснилась в эту ночь Ведея. Почему-то после прихода расстриги он почувствовал страшную тоску по ней, почувствовал себя, как и расстрига, одиноким и несчастным. А вроде бы всё налаживалось, уже как-то привыкать стал. Нет, не забывать – такое невозможно забыть, – а словно притупилось всё. Внушали все вокруг, что это был только сон.
 
   Веселела Валентина, чувствуя, что вроде всё налаживается. Стал Леший немного другим, будто и прежним, только бывало вдруг задумается, сядет у бани на чурбак кедровый, и курит, и курит. Позовёт она, а его вроде и нет, ничего не слышит, будто находится где-то далеко-далеко. Уходила она тогда в дом, занималась хозяйством, боялась трогать его в это время. Плакала часто, так как чувствовала: сон его принёс ему любовь к той, выдуманной. Знала, что её нет, но бабья ревность, она ведь не может определить край, где сон и где явь. Особенно когда ночью во сне Ведею зовёт. Но молчала, знала, что сменился у него характер: непреклонным стал, настоящий мужской.
   Валентина готовила на стол, когда Дмитрий с помытым и переодетым гостем вошли в дом. Расстрига по привычке глянул в передний угол и, не найдя там икон, смутился:
   – Сейчас вроде мода на иконы пошла, а у тебя их, вижу, – нет. Не веришь, видно?
   – Не знаю, батюшка…
   – А как без веры-то? Ведь под Богом ходим…
   – Может, и ходим, откуда знать. Раньше лоб иногда крестил, когда уж сильно прижмёт. Только бывает и времени нет крестом себя осенить… Ты сам-то веришь ли? Ведь при сане был.
   – Был… – расстрига глубоко вздохнул. – Так нет теперь ни сана, ни веры, наверное.
   – Отчего так?
   – Да всё мне как-то быстро надоедает. Новое всё ищу, только вот не открывается мне… Христос, так он терпеть велел, а я всё спешу – вот и прогневал, видно. А может, мне за былое прощения нету. А ты сам, Митя, крещёный?
   – Раньше не крестились – время было не то. А сейчас мне без надобности. Я, расстрига, верю в то, что вокруг меня. Оно ведь рядом, рукой дотронешься: земля, вода, лес и небо. Я их душой своей чувствую…
   – Вот оно как… А кто учил тебя этому? Не тот ли, седой, что на свалку приходил?
   – Да нет… А разве этому учат?
   – Этому не знаю. Другому учат…
   – Разве можно учить вере?
   – Всему и всех можно научить.
   – А тебя, расстрига, научили?
   – Меня нет. Может, оттого, что грешник большой. Вот и хочу остатки жизни посвятить себя отшельничеству – может, там заслужу прощение Господне.
   Ужинали долго. Расстрига от выпивки отказался, так как дал себе зарок. Отмытый и причёсанный, в белой нательной рубахе, он уже не походил на бомжа, а скорее, на старца с картин, только креста на шее не хватало: свой большой медный крест на толстой цепи он вместе с рясой сложил в котомку.
   – Увезу я тебя в урочище Двух Братьев, пусть только немного спадёт вода. Помогу построить там для тебя небольшое зимовьё, ну, а обустраивать сам будешь. Лопату, топор, соль и муку завезём, свечи, чтобы молиться тебе в тишине таёжной. Вот только выдержишь ли? Жил когда-нибудь в лесу?
   – Нет. А разве это важно?
   – Это тебе не монастырь и приход. Нет рядом братьев во Христе, помочь некому. Только твои силы, только твоя выдержка… Сетей дам, лодку сам выдолбишь – не велика наука… Ты вообще-то откуда?
   – Из Ленинграда, теперь Питера.
   – Да, занесло тебя… Но ты сам выбрал себе путь. Один только совет прими от меня: когда будет трудно и тоскливо, одиноко, вдруг если начнёшь о петле подумывать.
   – Да грех это, Митя, в Библии сказано…
   Леший не дал договорить.
   – Я не знаю, что там сказано, не читал! Только знаю, как одному в тайге выжить: работой до крови на ладонях, до изнеможения, чтобы там, где работал, и уснул беспробудно. Поверь этому, батюшка…
 
   Через две недели, когда весенняя вода в реке упала, погрузив скарб и расстригу в лодку и простившись с Валентиной, Дмитрий отчалил от родимого берега. Чуть не год он пробыл безвылазно дома, и теперь проплывающие мимо низкие, затопленные берега приносили в истосковавшуюся по лесу душу неописуемую радость. Он что-то кричал расстриге сквозь шум мотора, тот, не расслышав, только крутил и согласно кивал головой. Стаи уток носились над затопленным руслом, пугая батюшку. И вдруг Дмитрий увидел у этого седого человека по-детски открытые глаза, как будто его впервые вывезли на природу. Он смеялся, вжимал голову в плечи от пикирующих на них уток и кричал:
   – Господи, как хорошо-то на свете! Вот где благодать Господня! Услышал, видно, Бог мои молитвы, простил меня за сомнения мои и отправил в этот рай.
   – Для кого, расстрига, рай, а для кого край, – веселился Леший. – Посмотреть охота, как ты запоёшь, когда один останешься…
   Но расстрига словно не слышал его, орал, как маленький ребёнок, задрав свою бороду к небу. Восхвалял Христа за то, что направил его на этот путь. Восхвалял людей, что пришли тогда на свалку, которые открыли ему это райское место после ада, в котором он находился эти годы.
   – Меня простил Господь! – кричал он в голубые туманные кедрачи. – Он меня простил, Ми-т-я!
 
   К вечеру из-за поворота реки показался холм, поросший пихтой и елью, с двумя каменными вершинами. Дмитрий, сбавив газ, подчалил к зелёному берегу.
   – Ну, вот, расстрига, мы и на месте. Это и есть то урочище, куда ты хотел попасть. Я тоже, кстати…
   Они сошли на зелёный невысокий берег. Дмитрий пошёл по поляне, чтобы остаться с мыслями наедине. «Вот я и добрался до могил своих родителей. Хотя какие здесь могилы? Пепел давно разнёс ветер над этим широким полем, и теперь он везде. Он и под ногами, и на дне реки, и среди травы – везде. Они вокруг меня, они повсюду. И где бы я ни был – они рядом со мной… И может, они хранят меня – как знать?»
   Дмитрий ходил по зелёному полю, пока не добрёл до старого разрушенного скита. Сел на полусгнившее бревно и задумался. Снова пришла та жизнь, которую он прожил в коме. Вот отсюда ушёл Невзор с родом своим. Здесь сгинул Светояр со Снежей… Как, оказывается, многое связывает его с этим урочищем Двух Братьев. Нужно попытаться найти последний погребальный костёр, о котором говорили люди. Может, что-то и осталось. Хотя навряд ли: столько времени прошло.
   Дмитрий винил себя в смерти отца, пусть косвенно, но винил. И если бы тогда не ошибка штабников, отец мог бы и жить, он бы ждал возвращения единственного сына. Но только вот откуда он знал про погребальный костёр? Откуда знал, что, когда ветер развеет их пепел, души их вновь соединятся и они обретут новые тела? Может, и отцу снились такие же сны, как ему? Загадки… И сможет ли он когда-то объяснить всё, что происходило с ним, происходило с его отцом? Кто ему об этом расскажет?
   Место для зимовья расстрига выбрал в лесу на краю поляны. Рядом протекал каменистый ручей, заросший по берегам осокой и невысоким камышом. Поп оглядел место и воткнул лопату.
   – Вот здесь, быть может, я проведу последние годы своей жизни. И в молитвах, и в размышлениях с самим собой.
   Лес был рядом. Срубил Леший ему избушку. Сам-то расстрига топор никогда не держал в руках. Сказал после того, как чуть не порубил себе ногу.
   – Топор не кадило – сноровки требует.
   – Так сноровка, она придёт со временем, батюшка. Не у тебя первого не получается. Всё приходит со временем. Ко мне, может, память придёт, а к тебе то, что ты ищешь, – успокоение.
   Накололи потолки и пол, надрали дранки, покрыли крышу. Сбили из глины небольшой камелёк, затопили – теплом потянуло по смолёвым стенам.
   – Убежишь ты зимой отсюда, расстрига, не вытянешь скуки и одиночества. Это ведь когда среди людей жил, казалось тебе, что без них лучше. А поживёшь один – злейший враг тут тебе за счастье покажется…
   – Не убегу, потому как не знаю, куда бежать. Да и кто меня где ждёт?
   – Никто, расстрига, не придёт сюда – неблизкий путь. Если же вздумаешь уходить, не ходи по тайге: не дойдёшь, замёрзнешь. По реке иди, там зимой ветром наст надувает, идти легко… Да, лыжи себе из ёлки сделай – они всегда в лесу нужны: где петли на зайцев поставить, где за дровами сходить. Трос в лодке возьмёшь, на костре обожжёшь, петель накрутишь. Захочешь жить – проживёшь. Руки опустишь – пропадёшь… А я завтра домой уеду, вот ночь ещё с тобой здесь проведу и уеду. Валентина тоже уже, наверное, беспокоится.
   – Митя… Ты расскажи мне про Богиню.
   – Зачем тебе? У тебя же есть свой Бог.
   – Есть, Митя, только он на землю не спускается, а твоя на земле живёт… Какая она?
   – Разве словами, расстрига, её опишешь? Таких слов люди не выдумали…
   – А другой мир, Митя, это как небо?
   – Это как память, в него уйти и вернуться можно…
   – Как это? Не пойму что-то. Загадками говоришь.
   – В нас они, наверное, живут, в нашей памяти, оттуда и приходят. По-другому я это объяснить не могу.
   – А я в первый раз, когда ты о Богине сказал, подумал, что болен ты. Только теперь понял, что правду говоришь…
   – Может, и болен… Потому как один в это верю. Вот и ты пришёл ведь сюда! Значит, среди людей посчитают, что и ты нездоров.
   – Да есть ли у людей дело до меня? Я ведь тоже тебе рассказать хочу, что привело меня сюда. Да на всякий случай – вдруг не выживу да больше не встретимся? – завещание тебе оставлю. Оно уже составлено, только имя твоё впишу своей рукой.
   – Ты думаешь, оно мне надо?
   – Пригодится авось…
 
   Окончив исторический факультет в шестьдесят пятом, Саша Рогозин долго преподавал в школе. В свободное от работы время занимался фарцовкой – это началось ещё со студенческой скамьи. Работал не по-крупному и один, а так больших денег не сделаешь. Но всё же с горем пополам скопил деньги, купил машину. Машина была его давней мечтой. Она даже во сне ему снилась: голубенький жигулёнок с мягкими велюровыми сиденьями. И вот его сокровенная мечта сбылась! Он сидел в своей машине и раскатывал по ночному городу!
   Но после трёх дней общения со своей «мечтой» он почувствовал смертную тоску. И от машины, и от всего, что его окружает. Машина-то всего три дня и горячила кровь, и взвинчивала душу от ветра в лицо, от чувства обладания собственным автомобилем. Но всё разом прекратилось. Опять были скучные уроки, которые он проводил, пыльная машина в гараже, на которой он теперь иногда приезжал на рынок. Просто посмотреть, уже не фарцевать – это тоже ему наскучило. Просто ходил между рядами и смотрел, как всё продаётся и покупается: от заграничных джинсов и до человеческой совести. И ему, спекулянту со стажем, пусть работавшему по мелочам, вдруг в голову пришёл вопрос: «Неужели везде так? Неужели так у нас устроен мир?»
   Подтверждением тому стала продажа его голубой мечты, «Жигулей», когда его обвели, как самого последнего лоха на земле. При оформлении документов, когда машина стала уже не его, ему всучили «куклу» из хорошо нарезанной бумаги. Напился он тогда до помрачения, и в первый раз в душу его вошла злость на этих упитанных крепких парней, которые его обвели. И вместе со злостью в душу вошла игра – не жажда мщения.
   Он знал, что может быть почище тех кидал с рынка. А раз так устроен мир, почему бы и не попробовать, не стать миллионером. Тем более, что всё пошло прахом: и его деньги, и образование.
   Ведь всё, чему его учили пять лет, чему он учил детей, в новом времени, которое наступило, оказалось враньём. Он так искренно верил и хотел быть похожим на некоторых героев – всё оказалось пустословием, «старой идеологией». И ложь почувствовал везде: от цыганки-гадалки до депутатских обещаний в прессе и лозунгах.
   Родители к тому времени уже умерли, оставив ему трёхкомнатную квартиру на окраине Ленинграда. Жениться так и не женился. Для него во всём чувствовалась тоска: и в женитьбе, и в жизни. Душа просила чего-то такого!.. Острого, неординарного!
   Но вот пришло новое время… Всё, чем жил народ: идеи и небольшие накопления – полетело псу под хвост. А Александру Рогозину уже было под пятьдесят, и заниматься старым трудом уже не имело смысла. А тут вольный ветра принес уйму возможностей, как без труда и не затрачивая собственного капитала сделать себе состояние. И новая бредовая мечта стать миллионером сама поплыла в руки.
   Пошла мода на религию. И какую только не стали проповедовать в России! Дудели по стране, кто во что горазд! Как грибы, росли общины и молельные дома. Ещё в институте Александр увлёкался ведической культурой и теперь, в мутной воде, сделал ставку на это. Провозгласив себя наследником волхвов, изготовив все атрибуты старого веротолкования – из старых книг срисовал обереги и амулеты, отлил их в мастерской у пьяницы-частника за копейки, – взялся за дело. В родном городе, где многие его знали, он не стал искать лохов, а поехал в начинающую жиреть Москву. Подобрав пару мошенников-единомышленников, за полгода сбил общину вокруг себя. И, сменив фамилию и имя, с купленным паспортом, став Эдуардом Пошляевым, обобрал до нитки всю свою общину, поделившись с подельниками по совести. Смылись. Уже с деньгами и настоящим паспортом снова приехал в Питер, но, зная, что всё равно его будут искать, положив деньги в банк и сделав страдальческое лицо, пошёл жить в монастырь.
   Окунувшись в закрытую от мирского глаза жизнь, он стал постигать келейное бытие. Часто одеваясь в строгую рясу и повесив вместе с крестом большую железную кружку с прорезью для пожертвования денег, он пропадал на вокзалах Питера. Иногда проходя мимо стендов «Их ищет милиция», он видел свою фотографию и, улыбаясь, любовался ею. Через два года он был пострижён и отправлен в далёкий сибирский край батюшкой в деревенскую церковь.
   Приход был небольшой, денег было мало, и крытая гнилым тёсом церквушка несла ему уныние и смуту в душу. Но, чувствуя, что ещё рано выходить ему на свет, он начал изучать церковные книги, Библию. И вдруг понял, что надо ему самому пройти по миру, как прошёл по нему Мессия. Придя в лоно церкви по своим соображениям, а не по зову души и веры, вдруг почувствовал, что ему надо испытать то, что испытал Иисус. Читая книги, где много говорится о добре и любви к людям, он в миру этого не видел. Да что в миру?! Даже в монастыре редко живут по библейским законам. И здесь, под святыми куполами, нередко правят деньги и положение на иерархической лестнице.
   Неужто нигде нет правды? Он понимал, что сам мошенник, использовал доверие людей и обманул их. Но люди ли это были? Имея большие состояния, никто из них не перевёл, например, часть денег на приют для бездомных или детский дом. Они просто устали от своих богатств и расстались с ними, захотели быть совершенно свободными, а не рабами, как втемяшивал в их головы Эдик Пошляев. Ну, а маковая водка сделала своё дело. Может, среди простого народа ещё сохранились любовь, совесть и добро? Нужно идти в народ.