Тимофей Алексеев
Дети заката
Роман

   Автор и библиотеки Зырянского района
   благодарят за материальную помощь
   в выпуске романа «Дети Заката»
   Кадесникова А.П.


   Со времен пророка Заратуштры волхвам славян был известен напиток перемещения во времени и измерении. Но воспользоваться им мог только вольный человек, никогда не носивший имени раба, и только во спасение родов славянских от рабства и гибели. И покуда на Руси есть люди, встречающие зарю, хранящие нравственность, самобытность и волю, – народ Руси непобедим!
   Добро и Зло… Мужское и Женское начала… Все и всегда должно находиться в гармонии, чтобы не произошло мутации и исчезновения человечества. Это равновесие и оберегает род Невзора, ушедший в небытие от порабощения…

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
КОМА

Глава 1

   Дмитрия Ковалёва искали тринадцать дней. Сначала родственники, потом всей деревней, а после уже привлекли областную службу МЧС и местный леспромхоз.
   Дмитрий ушёл на два дня в тайгу и должен был явиться в субботу вечером, к бане, – так обещал жене Валентине. Но прошло два дня, потом ещё два – Дмитрия не было. Сначала Валентина не беспокоилась: бывало, пропадал в лесу и по неделе – такой уж был человек. Но он всегда предупреждал, что может задержаться. А в этот раз ушёл избушку на Каменной речке поправить да на дрова сушняка напилить: когда начнётся охота, некогда станет заниматься хозяйством. До солнца на путик охотничий встанешь – только ночью возвратишься.
   И лишь после четвертого дня защемило сердце у Валентины – уж не случилось ли чего? Сначала отправила брата на Каменную, однако вернулся тот ни с чем.
   – Леший, он и есть Леший, – сказал. – Чего с него взять?
   – Что? Нету?! – ахнула, ужаснулась и обмерла сестра.
   – Видно, был, да ушёл.
   – Куда ушел?
   – Да хрен знает Лешего… Как-то странно: избушку от зверя не подпёр, топор под навесом в чурке, не убран…
   – Да быть не может! Поди, не дождался?…
   – Ночевал я там! Не дождался…
   Брат Валентины закурил, матюгнувшись.
   – Может, заблудился? Говорят, леший там водит.
   – Лешего леший не водит. Они с ним кореша.
   Она заревела, а брат помолчал, проговорил утешающе:
   – Чует сердце: случилось что-то с ним, Валь…
   – Успокоил!
   – Да ладно тебе… Куда он денется? От твоей юбки…
   И забила Валентина тревогу. Дочерям только не сообщала, не хотела с места срывать: путь не близкий – полстраны надо проехать. Да и знала, что дорого сейчас всё. В долги залезут, а ведь примчатся, всё бросят.
   Пришёл участковый Колесников, собрал всех деревенских мужиков. Сначала почти каждого допросил: и о врагах Дмитрия, и о любовницах, хотя сам знал, что ни врагов, ни тем паче баб на стороне у него давно уж не бывало. Потом разделил по три человека, каждой группе дал маршрут и всех отправил на поиски.
   Шесть дней ещё искали, всё вдоль и поперёк прошли и Каменную речку чуть ли не неводом протянули. Только нет нигде ни Лешего, ни тела его.
   Слухи по деревне поползли разные. То в городе его видели, в областном центре, на авиабазе лесоохраны. Проверяли – не подтверждалось. То будто в Верхней Каменке у вдовы какой-то мужик пьянствовал, на Дмитрия похожий. Всех вдов да молодок опросили, но никто не видел Лешего. Да и не мог он от дела отвлекаться, утверждали мужики: охота на носу, и не было такого сезона, чтобы Леший тайгу променял еще на что-нибудь, кроме самой тайги.
   Беда с ним – уже в открытую говорили.
   Старика искать бы так не стали, но тут молодой мужик, поэтому из области вертолёт прилетел. Взяли двоих из деревни: брата Валентины да бывшего охотоведа Стёпу Рыжова, который всю округу здесь таёжную, все ручьи и речки знал и из любого места всегда пришёл бы. Целый день летали, всё дальше и дальше расширяя просматриваемую территорию. Наконец на одном из притоков Каменной речки, на Соболёвке, где был заброшенный староверский скит, вороньё – чёрное, горластое – поднялось с земли.
   Значит, корм нашли – верный и страшный знак.
   – Отгулял Леший!
   И уж после того заметили на земле поваленные деревья да сруб свежий, рядов на шесть…
   Площадки для посадки не было – три сотрудника МЧС на спусковых устройствах покинули борт вертолёта. И через пять минут командиру сообщили: человека обнаружили бездыханного, однако птицами не попорченного, а значит, жив еще. Вороньё, оно только мёртвого клевать будет. Ещё через пятнадцать минут в спасательном кресле пострадавшего подняли на борт, после чего вертолёт взял курс на областную травматологическую клинику.
   Брат Валентины сразу определил, что зять попал под дерево, которое сам валил. Рядом с Лешим нашли исковерканную сучкорезку «Штиль». Сколько он пролежал возле поваленного дерева, неизвестно: может, день, а может, два. Крови потерял немного, в основном из ушей текло. На земле небольшой сгусток только да фуфайка запачкана.
   – Эх, опять угораздило тебя, – промолвил обрадованный шурин.
   – Чего?! – спросил назойливый спасатель.
   – Говорю, Лешему повезло!
   – Какому лешему?
   – Да пошел ты сам… к лешему, – отвернулся и стал смотреть в иллюминатор на проплывающую внизу тайгу.
   – Вот что ему дома не сиделось? – угрюмо спросил Рыжов. – Вот натура!
   – Лешим был – Лешим и остался…
   – Да уж! Всё один да молчком!
   – А молчишь – крепче спишь, – пробурчал брат Валентины.
   – И отец его покойный – царство ему небесное! – такой же был.
   – Это ты про кого?
   – Про Семёныча!
   Старший Ковалёв, а попросту Семёныч, до последнего своего часа по тайге ходил в одиночку. Кто ни встретит его в глухомани – он без ружья, один топоришко в рюкзаке да ножик на поясе. Спросят его: «Ты, Семёныч, что так-то по тайге бродишь? А ненароком зверь?» А тот в ответ: «Я ведь в тайге только людей боюсь, от них зло. А зверь, он понимает, он лучше меня слышит и вперёд уйдёт, спрячется, чтобы не встречаться».
   Чудаковатый он мужик был. Сядет иногда где-нибудь у леса, вроде покурить, да так целый день и просидит на пеньке – все птиц слушает и улыбается. Разное про него говорили. Мол, к старости на голову ослаб, оттого и радостный ходит. А еще слух распустили, будто Семеныч где-то в тайге богатый клад откопал, себя на всю жизнь обеспечил, сына и еще внукам достанется. Правда, золота никто не видел, а вскоре он и сам сгинул как-то странно: лодку одну нашли, а его потом будто далеко внизу из реки выловили. Дмитрий тогда в армии срочную служил, дальняя родня да чужие люди хоронили, а гроба не открывали. Говорят, отвезли на кладбище в деревню, откуда жена Семёныча была родом, и с нею рядом положили. Дескать, и его клад вместе с ним в могилу спрятали.
   Когда Леший из армии пришел, то не просто всякую молву не развеял, а еще и больше туману напустил. А сказал он, будто нет в земле ни отца его, ни матери, а если не верите, можете глянуть, что под крестами на кладбище лежит. А поскольку народ был суеверный и достаточно боязливый, смотреть никто не осмелился, но и на слово Лешему не поверили.
   Сказали, у него контузия, заработанная в армии, опасно с ним спорить.
   Может, врали, но только после этого на всякий случай замолчал народ. А, несмотря на все, Леший прошел все комиссии по нормам летчиков и отработал парашютистом-пожарным. И контузия его куда-то девалась.
   – Чумные они какие-то все, лешаки, – заключил шурин Лешего.
   Стёпа Рыжов посмотрел на проплывающую тайгу, по горизонту затянутую дымкой.
   – Эх, красота-то у наших краёв какая! – вдруг мечтательно проговорил он. – Чем тебе не Швейцария? А?
   – Да, курорт, мать его… – Шурин глянул на лежащего Дмитрия. – Может, встанет на ноги: здоровый лось. И молодой ещё… Порода-то лешачья…
   И спустилась ночь на землю, тёмная, непроглядная… И жизнь, как пламя свечи под ветром, колышется, бьётся. Чуть посильнее ветер, и погаснет этот последний огонь, последний свет, погибнет во тьме, оторвавшись от фитиля.
   И запахнет воском чадящий тёмный огарок, и комната наполнится запахом воска и ладана. И зажгут новые, но уже другие свечи – в изголовье.
   Нет, надо удержать это пламя! Пока есть его тепло, кровь бежит по жилам, и хоть медленно, но ещё стучит сердце, и трепещет на холодном ветру этот небольшой лоскут живого огня.
   Но вот тьма рассеялась, и земля, на которой он лежал, стала другой, не такой, как прежде, – яркой, сочной, блистающей, словно в весенний солнечный день после ливня. И тело сделалось воздушным, зрение всеохватывающим: всё, что за спиной, и то видно, да так далеко во все стороны, что дух замирает и голова кругом. Без привычки, так чудно…
   Но почему его несут какие-то люди? И куда? И отчего все время застилают свет спинами, головами?
   Наконец-то пропали люди, перед глазами уже другая картина. Видит себя Дмитрий в обласе посреди широкой реки с чёрной водой, видит себя внизу. Будто двое их: один в небе парит, а второй в обласе веслом еле-еле шевелит. А над ним птица огромная кружит с ликом женщины, кружит и закручивает всё вокруг.
   – Ты Ведея?
   – А кто это Ведея? – спрашивает птица.
   – Моя Берегиня!
   – Нет, я другая птица.
   – Какая же? Никогда не видел…
   – Вещая, – отвечает. – А имя мне – Гамаюн.
   – Чудно! В детстве слышал… А ты где? На земле живешь или на небе?
   – В тебе живу. Гнездо свила. А ты что, свою Ведею ждешь?
   – Лучше улетай, – посоветовал он. – А то утонешь вместе со мной.
   Облас тянет в воронку, которую начинает закручивать течение, ударившись о синюю, как камень, глиняную стену крутояра. И будто с каждым витком, плавным и незатейливым, без шума и всплесков проходят круги жизни. Только не той, что была, а новой, неизвестной ему доселе, которую он никогда не проживал, но перемешанной с кусками из его прежней жизни, которую он знал и которой дорожил.
   Всё смешалось в огромной воронке. Надо бы выгребать, вроде и силы есть, а так приятно кружиться…
   Опустил руки Дмитрий, положил на тонкие борта весло, блестевшее на солнце, и сам будто застыл, песню вещей птицы Гамаюн слушает.
   А ни слова не понять, стрекочет, словно кедровка.
   – Такие песни я давно слышу…
   В небе рядом с птицей ещё один Леший кружится, только худой какой-то, бесплотный, что ли, как из марли сшит. Осматривает огромные зелёные поляны, обрамлённые лесом, где много людей, незнакомых и непонятных для него, и слышит голоса и песни, смех и плач, и еще будто женщины ругаются и какие-то старухи молятся. Будто всё соединилось на земле в одночасье: горе и радость, смерть и жизнь – и разноголосой, разноцветной стаей вспорхнули в почерневшее небо все слова.
   Оказывается, даже слова не исчезают бесследно, а поднимаются вверх и там сбиваются во что-то похожее на пчелиный рой.
   Над рекою же собираются туманы, и они тоже подобны водовороту: летят вслед за обласом, образуя спираль. И закручивается эта спираль, как пружина часового механизма. И, если пошевелить веслом, можно пробиться сквозь неё, оказавшись совершенно в другом, марлевом мире – то ли в прошлом, обветшавшем, то ли в будущем, не менее призрачном.
   А настоящего нет! Только не надо грести, чтобы и остатки того, что видится, не спугнуть.
   Но уже ничего не зависит от Лешего. Ветер от крыльев птицы перемешивает спираль и весь этот призрачный, марлевый, как медицинский бинт, мир. И уже нельзя понять, в каком времени находится облас. Над водой летят брызги, но не водяные, а будто это брызгают и пенятся так слова и мысли.
   Всё втягивает, словно магнитом, этот водоворот…
   А там, в пучине, видно, и есть та самая грань, которая лежит между жизнью и смертью. Никто об этом не знает, а когда узнаёт, то никому уже не скажет. Потому как нет обратной дороги назад, и только по воле Всевышнего может отторгнуть тебя пучина или оставить навсегда…
   Но тому, кто возвращается вновь и рассказывает о том, что с ним было, люди не верят, считая это бредом больного разума…
 
   Белая палата. Капельницы и провода. Мониторы. Неяркий свет через окно…
   За окном уже первый зазимок. Кресло недалеко от кровати. В углу баллон с кислородом. Мерное тиканье часов на стене. А от кровати с безжизненным телом летят брызги и попадают на мониторы. Попискивают, словно мыши, приборы в тишине палаты. Да словно метроном, назойливый, бесконечный стук каблуков.
   Валентина спала в кресле, измученная больше, чем сам больной, – уже две недели, по очереди с медсёстрами, круглосуточно около него.
   Только молчит Леший. Редко-редко подрагивают закрытые ресницы, и еле заметно движение горла, будто сглатывает слюну.
   Сказали врачи, кома после травмы. А ставили уколы будто в мёртвое тело! И ответить толком не могут: будет жить, нет. Дескать, тут одному Богу известно. И отводят взгляды, и говорят без крепости в голосе, будто вдову утешают:
   – Надо надеяться и терпеть. Если сам захочет, выйдет из этого состояния. Он, может, слышит нас, чувствует. Придёт время, очнётся… Может быть… Нужно только надеяться…
   Ночью Валентина вглядывалась в его заросшее щетиной лицо и радовалась тихо: если борода растет, значит, и правда, живой! Гладила его руку и видела, будто это не её Леший, не муж, а совсем другой, чужой мужчина с ввалившимися глазами и синеватыми губами, сжатыми почти в сплошную тонкую полоску.
   – Ты ли это, Митя?
   Шептала и замирала, вглядываясь, нет, вроде он…
   – Как же я-то без тебя останусь?
   Потом жалела себя:
   – Ведь никому я не нужна, кроме тебя. Не уходи…
   И, отчаявшись узреть жизнь, тихо плакала.
   – Мы ведь и не пожили с тобой по-настоящему, не успели. Не уходи…
   А потом выла по-бабьи.
   Дежурная медсестра приходила и вкалывала ей успокоительное. Валентина тут же засыпала, но и во сне всхлипывала.
   За двадцать лет совместной жизни она уже не впервой вот так сидела около его больничной постели. И всё ему неймётся! Раз привезли с пожара со сломанными ногами. Провалялся на казённой койке месяц, потом на костыли встал, а всё равно в небо смотрит на пролетающий самолёт. И видела Валентина, что тоска у него в глазах, и от нее зверела.
   – Не пущу! Ишь, зенки в небо вылупил! Хрен ты у меня выше печки поднимешься!
   Но разве его было убедить, что жизнь-то раз даётся, что потом будет вот такой безмолвный труп, и ни парашютов тебе, ни леса. Сколько можно судьбу испытывать да Божье терпение?
   А он хохочет как дурак:
   – Так я к Богу-то поближе, чем ты, мне лучше знать: по одному небу летаем…
   А уже когда позвоночник сломал и привезли его домой после больницы, так лежал смурной, с неделю молчал. Видно было, что не только боль его мучает, а внутри ещё что-то. Потом подозвал тихо, усадил рядом, руку ей гладит и говорит:
   – Ну вот, дождалась. Теперь земноводным стану, на рыбалку да на охоту остаётся. Не на костылях, так ползком…
   А у самого слёзы в глазах стоят. Но лицо жёсткое, губы сжаты, и две морщины по впалым щекам, как две тёмные прорези.
   Поняла тогда, что не покорился он. Да и не покорится никогда. Выздоровеет, и опять дома не удержишь.
   Так оно и вышло: медкомиссия списала, так в охоту ударился. Всё равно дома нет – одним словом, Леший.
   А теперь вот лежит опять неподвижный, словно колода, и лицо, как у мертвеца, заострилось, и глаз не открывает. Где он сейчас? Думает о чём? Или в коме-то и думать нельзя?
   Валентина глубоко вздохнула, вспоминая прошлые годы.
   Дмитрий, конечно, был не подарок. И вряд ли со своим настырным характером он и там, на границе жизни и смерти, будет каяться… Было время, когда по девкам бегал от неё. Разве что в постели не ловила! Но даже к стенке припертый, никогда не признавался и никогда не раскаивался. Хохочет в глаза, да ещё и её обвиняет, что у неё от ревности началась мания подозрительности.
   Вообще странности в нём были, чего уж греха таить. Снам верил… Один раз как-то долго сидел над листом чистой бумаги, всё карандашом водил. Потом видит Валентина: женщину рисует с распущенными волосами, только лицо этим волосом скрыто.
   И долго так сидит, смотрит на рисунок и глаз не отрывает. Обиделась она тогда, вырвала тот лист.
   Он оттолкнул её, забрал картинку.
   – Ты не хочешь верить мне! У тебя одно на уме.
   – Так телушка с лысинкой до смерти живёт.
   – Да не о том ты! Она ведь не для того мне является. Помочь хочет!
   – Знаю я, чем баба мужику помогает. Меня вот не рисуешь! Тебе чужую подавай, да помоложе!
   – Да ну тебя!
   Замолчал, обиделся. Потом оделся, рюкзак собрал, да за плечи кинул. Сквозь зубы, слова будто обронил на пол:
   – Я не скоро.
   Винила она тогда себя: обидела ни за что. И в самом деле, чужая баба-то на картинке.
   А он две недели, наверное, на Каменной речке прожил. Пришёл вот такой же: обросший, грязный. Но видела, что отошёл от обиды – в глазах какая-то радость светилась. Только ведь не сказал ничего. В бане долго парился да пиво пил. И после этого случая не стал он сны свои рассказывать. Думать больше стал, как бы отрешаясь от всего: сядет, уставится в одну точку, а позовешь – не слышит. Что-то с ним происходило! Ей бы самой к нему поласковее – может, и оттаял бы и сам к ней потянулся, может, и дома бы побольше находился, а не по лесу шастал.
   – Эх, Митя, Митя… Вот и вторую, видно, избушку решил срубить. А зачем она тебе? Неужто одной не хватает? Ну, что молчишь-то опять? Спроси что-нибудь… Эх, до чего же я несчастная!
   Валентина снова заплакала, закрыв лицо руками. Ну почему именно ей наказание? И Мите… За что? Чем и кого они прогневали?…
   Встала зарёванная у окна. Ветер бил в стекло, кидался мокрыми листьями, и ей показалось, что вместе с ней плакал день на улице…
 
   Опять этот плач… Нет, это не Ведея – она называет меня по-другому, и голос у Берегини напевный, ни с кем не спутаешь… Говорит, словно строки складывает. Может, рядом со мной ещё кто-то? Это по мне, видно, плачут, оплакивают… Но ведь идут ещё часы, я слышу их, они во мне идут с тех пор, как птица гнездо свила… Почему ко мне не приходит Ведея? Сказала, во сне придёт… Я ведь не сплю – я не могу спать! Эти люди только и ждут, когда усну! Чтобы закопать меня!
   Если же не усну – не увижу Ведею.
   Она сказала, тело должен забрать огонь, тогда наши души встретятся.
   Бред вокруг и во мне бред. Вокруг темно, солнца нет, только неяркая луна, а она охлаждает тело, напитанное за день солнечными лучами. Когда же кончится ночь? Так хочется ветра с запахом бора и пропитанных зноем лугов.
   Почему я здесь? Почему не могу открыть глаза? Почему я не дома? Там не такой воздух… Где мой дом? И где я?

Глава 2

   Над берёзовым лесом выплывало светило, летнее, радостное. Лучами своими обливало молодые зелёные листья на берёзах, обнажая от темноты их белые стволы. Туман, как лёгкая косынка, голубоватым волнением качался и уплывал в синие небеса. Щебет птиц струился отовсюду, качая ветви. Просторно и хорошо! Душа радуется от леса белого, от запаха травы. А солнце играет, смеётся, глядеть невозможно, как будто корона золотая на нём, заставляет глаз опустить долу…
 
   Невзор стоял на высоком берегу и шептал никому неведомые слова, обращаясь к голубоватой дали, простирающейся за рекой. Рано. Никого ещё нет на краю леса, но скоро потянутся все: и малый, и старый – все придут поклониться Даждьбогу. Только вот неспокойно на душе последние годы. Люд по его земле идёт незнакомый. Даже не идёт, а бежит, чтоб скрыться в лесах от силы, что ползёт на Русь. А виною всему свои же князья, которые стали чужому богу поклоняться да в жертву свой народ приносить…
   Бежит люд веру свою сохранить. Только куда убежишь, когда вокруг уже церкви да монастыри строят. Словно злые кочевники селения окружают, чтобы никого не выпустить некрещёным. Все должны предстать перед их новым богом, голову до земли склонить, выражая рабское повиновение. И весь род Невзора тоже давно бежит по Руси. Ещё и самого Невзора не было, а деды его уходили от крещения. Но оно шло за ними следом, словно чума. И люди, только отстроив новые дома, снова уходили. И так несколько поколений. Некоторые роды останавливались на понравившихся плодородных землях и принимали новую веру, тем самым думая обрести наконец-то покой.
   Род Невзора, наверное, уже был последним непокорённым родом. Он бежал по земле, отыскивая глухие уголки, куда ещё не пришли черные люди-монахи, а несмиренных «язычников поганых» гнали ещё глубже, за Уральский камень, пока Невзор не остановился на каменистой реке, где было много лесов и лугов. Сам владыка Даждьбог, коему поклонялся род, наградил внуков за их вековые мытарства.
   Но вот и сюда пришли люди с крестом. Этот древний знак всегда означал огонь, но в новой вере крест стал знаком смерти, ибо на нём был казнён некий раб, впоследствии ставший богом. По новой вере люди не солнцу поклонялись, тому, что зримо даже слепому, не владыке Даждьбогу, который пестовал своих земных внуков, а мёртвому человеку, и всё время не о жизни должны были думать, а о смерти и загробном существовании. И чем больше распятый бог обретал себе рабов, тем ненасытнее становился и тем сильнее свирепствовали его чёрные жрецы.
   Видимо, все еще нехватало рабов новому богу на Руси. И не осталось уже места на земле для непокорного рода…
   Сейчас, в утренней молитве, требовал Невзор от своего бога, чтобы отвёл беду от рода, заступился за племя его вольное. Сколько уж ему бегать по земле? Если Дед Небесный вздумал отдать внуков своих в рабство, то пусть знак подаст – уйдём, коль так судьба рода начертана. Ну, а если мыслит Даждьбог сохранить волю на земле и тех, кто до сей поры не принял креста – символа смерти, то пусть укажет место, где следует поселиться роду Невзора.
   Владыка безмолвствовал.
   Недавно ночью волхв к Невзору приходил, рассказывал, что не один он со своим родом бегает по земле и не отыщет себе места. Волхв с севера пришел, где еще остаются последователи ветхого православия, и христиане, отчаявшись побороть древнюю вольную веру, сейчас хитростью берут непокорённых. Теперь они стали справлять древние праздники, выдавая их за свои. И, мало того, новую свою веру тоже называют православной. Старые люди изведали их лукавство, а молодым невдомек, что творится обман, стали в христианские храмы приходить, песни слушать. А русская душа так легко очаровывается от пения.
   На самого волхва охоту начали. На дорогах, на распутьях стоят люди в чёрном, под длинными одеждами оружие прячут, мечи да кинжалы. И всех встречных-поперечных спрашивают, перекреститься заставляют. Коли отказывается кто или против новой веры встаёт, живьём жгут в огне или голову отсекают да на кол вешают.
   Горят огни по Руси, а из кольев заборы вдоль дорог.
   И не только по сухопутью – по рекам не проплыть, по озерам и морям не пройти, ибо и там повсюду крепости да заслоны стоят, дабы «поганые» воды не оскверняли. Если волхва на реке поймают, то тут же камень привяжут и утопят на стремнине. А потом чёрные монахи на берега выходят, крестом воду взмучивают и говорят: «Это мы так её освящаем, чтоб безбожники не смели даже жажды той водой утолить».
   Каменных идолов, а также алтари на холмах и горах, где жертвы богам воздавались, свалили, а деревянных – пожгли. Что не горело, молотами разбили, что не разбить – в землю зарыли, а то бросили среди трав полынных. Весь этот разбой творят по недомыслию своему рабскому, ибо символы древнего православия не в камне, дереве или храмных стенах – покуда светит в небе солнце, и его владыка Даждьбог будет несокрушим. Но откуда ведать о сём чёрным людям, кои несут в своих руках знак смерти?
   Коли нет больше места на земле роду Невзора, то придётся воспользоваться советом волхва и уйти в вечность, то есть в небытие, никак не связанное с настоящим. Для тех, кого лишают бытия, раз в год, на Перунов день, открываются новые врата, в которые не каждый может войти.
   Волхв принёс два серебряных сосуда, с живой и мертвой водой, отлил из обоих в одну золотую чашу и велел в тридесять разбавить берёзовым соком, дабы чуть подсластить горькое питье. После чего на вечерней заре дать всем по глотку от малого дитя до воина, женщинам – по два, это чтобы досталось и будущему потомству, а самому Невзору выпить, что останется. И идти на закат до тех пор, пока не угаснет последний луч солнца и не померкнет запад.
   В этот час распахнутся врата и весь род войдет вольным в иной мир вечности, который незрим для настоящего и не подвластен ему.
   Жизнь в вечности – это жизнь между прошлым и будущим, между землей и небом, между жизнью и смертью.
   Научил так волхв, взял свои сосуды и дальше отправился.
 
   У Невзора было три жены и семнадцать детей: воинов только четверо, остальные девы. Сожалел, конечно, – помощников маловато, хоть землю пахать, хоть набеги отбивать. Но так распорядился Дед Небесный, значит, станут девы воинов рожать и род продолжать. Дочери все в матерей удались, одна краше другой. Хоть и от разных жен, но у всех неуловимое сходство было: русоволосы, космы ниже пояса, глаза голубые, как родник студёный. Жены рожали детей каждый год и оттого не старились, хотя самого Невзора годы как белилами измазали: и голову, и бороду.
   Младшая дочь от третьей жены, Ведея, очень уж хороша была собой. Глаза глубокие, завораживающие, утонуть в них было можно. На лицо белая, брови тёмные да тонкие. И обходительная с людьми, и ласковая. Но ещё было в ней то, чего у других дочерей не открылось, да ни у кого в родах, так как не слыхал о подобном. Дар был – в сны чужие входить да судьбу во сне рассказывать. Спрашивал Невзор о снах, только не помнила она ничего да смеялась, будто ручеёк по камешкам. Но бывало после снов тех печалилась, слезу видел на щеках при пробуждении. На песке иногда рисовала странные картины, которые и сама понять, наверное, не могла. Только недолго те картины жили, как сны: волной прибрежной их смывало, а в памяти оставались.