Страница:
Небо было того экономического немаркого цвета, который жены выбирают для рубашек нелюбимых мужей, а комендант общежитии - для панелей в коридорах. Дорога была прямохожей и прямоезжей, вдрызг разбитой. На обочинах валялись обломки надежд и разбитые судьбы.
Надежды еще посверкивали кое-где радужным сквозь ржавчину, а судьбы топорщились гнутой арматурой. Кто-то в сером на склоне холма пытался выправить арматуру своей судьбы газовой горелкой.
Дорога была бы обычной...
Следы велосипедных шин, копыт, кроссовок, колесниц, гусениц, рифленых подошв ("Саламандра"), лаптей, онучей, сандалий и женских шпилек покрывали ее многослойными письменами.
Читать их я не умел.
Дорога была бы обычной, если бы не одна строчка, выписанная легчайшими, глубиной в одну пылинку, следами босых ног тридцать четвертого размера.
Вероника!
Она здесь прошла. Это ее следы, и шрамик от пореза на левой пятке. Прошлым летом в Гагре она наступила на стекло. Она могла в долю секунды заживить ранку, но не стала этого делать. Я нес ее с пляжа на руках. Теплую, родную, пахнущую морем и солнцем, очень тихую и нежную, и чувствовал... Черта с два объяснишь, что чувствовал! Южные люди останавливали свои витриноподобные авто и предлагали помощь, продавщицы киосков с газводой выглядывали из-за павлиньих перьев и зеленели от зависти, а вскоре весь город высыпал на улицу и, стоя на тротуарах, смотрел, как я несу мою Веронику. Я нес ее, и не было усталости. Я готов был нести ее на край света, но принес в дом, в котором мы снимали комнату у славного армянина Макар Макарыча. Ночью я протянул руку за окно, и самая крупная звезда из зенита скатилась мне на ладонь.
А потом наступило утро, и у меня ныли мышцы на руках. Я хотел найти звезду, чтобы водрузить ее наместо, пока никто не заметил пропажу, но она куда-то подевалась. На улице слишком многие обращали на нас внимание, и мне это не нравилось. Я увез Веронику домой. Не тогда ли начались осенние мелкие дожди? А ведь верно! Как это я раньше не догадался! Неужто кто-нибудь из тех попсовых пляжных мальчиков, что материализовывались рядом с Вероникой, стоило мне на минуту ее оставить?
Я замедлил шаг, остановился, но в это время впереди, из-за поворота послышался голос, который я узнаю среди тысячи голосов, журчащий смех, между деревьями мелькнуло знакомое платье - Вероника!
Сзади рявкнул клаксон, я отскочил в сторону, споткнулся о чью-то надежду и упал. Мимо пролетел кто-то одетый в белые "Жигули" девятой модели. Кажется, это был Марк Клавдий Марцелл. Следы Вероники пылью поднялись над дорогой и щекотали ноздри. Я чихнул. Марк Клавдий Марцелл обдал меня напоследок облаком едкого презрения и скрылся за поворотом.
В следующее мгновение я обнаружил себя несущимся в ту сторону, где, удаляясь, звенели и звенели колокольчики вероникиного смеха, еще слышные за ревом мотора.
Сразу за поворотом начинался спуск. У подножия, растопыренными руками загораживая мне путь, стоял этот модный бело-жигулевый тип.
Мне некогда было разбираться, Марк Клавдий Марцелл это или кто другой. Мне преграждали путь, и этого было достаточно. И смех Вероники был уже едва различим.
Лишь секунду помедлив, я плотнее нахлобучил гривастый шлем, перебросил тяжелое копье с руки на руку и ринулся вниз, все быстрее и быстрее, разгоняясь на крутом склоне холма, и скоро ноги уже не успевали за стремительным движением вперед закованного в сверкающую медь туловища, и вот тогда...
... родился вопль. Шестьдесят глоток одновременно извергли из глубин существа оглушительное "И-а-э-х!" Живой таран-черепаха, шестьдесят человек, по шесть в ряд, сверху и с боков прикрывшись щитами, в середине сосновое бревно, летел к воротам. И уже не было мыслей, не было боли, было одно стремление, одна страсть: бежать, орать, добежать, протаранить ворота, а уж там...
До судорог в скулах желанное там!
Вперед и быстрее, сквозь ливень стрел. Кто упал, тот погиб. Желанием ты уже там, за стенами, так добеги до себя! Нет силы, способной остановить лавину железа и страсти.
С оглушительным "И-а-э-х!" черепаха врезалась в ворота, они затрещали, но выстояли. И еще раз "И-а-э-х!", и еще, но уже слабее, с каждым разом слабее. А сверху, со стен, - возмездие: камни, горящие клочья, кипящее масло, помои.
Черепаха распалась, кричали раненые, живые искали пути к спасению. Прижавшись к стене, можно было уберечься от камнепада, но масло, кипящее оливковое масло доставало и здесь. Те, у кого не хватило выдержки или сообразительности, выбегали на открытое пространство, устремляясь к лагерю, и падали, пораженные в спину меткими защитниками стен.
Я остался один. Я бился с воротами, честная схватка - один на один.
Я ломился в ворота и чувствовал - поддаются! Я был уже там, мщение обидчику и жажда забрать свое, но забрезжила вдруг предательская мыслишка - дальше что, приятель? - и обрушилась тотчас боль обожженной маслом кожи, заныли уши, и ворота отбросили меня прочь.
Я вжался в крохотное углубление в стене. Не я вжался, тело, так не вовремя вспомнившее о себе, искало эту спасительную щербину в каменном монолите и нашло, и вжалось, растеклось, слилось со стеной, и только потом все это отметил рассудок.
Я скорчился в три погибели и прикрылся щитом. Сверху что-то ударило, придавило.
Только бы не масло. Только бы не заметили.
Меня не заметили.
Немного погодя я осторожно выглянул из-за щита. От четырех лохосов гоплитов, составивших мою черепаху, в живых осталось всего ничего. Большая часть храбрецов полегла перед воротами, несколько счастливчиков, бросив оружие, чесали во все лопатки по направлению к неподвижно застывшим в боевом порядке фалангам.
Вслед им неслись хохот и проклятия.
Крепкостенная выстояла.
Я ожидал, что с минуты на минуту распахнутся Скейские ворота, пенным гребнем на волне выплеснется на равнину свирепая геренская конница, а следом и сама волна накатится - беспощадные эфиопы Мемнона, кавконы, куреты, страшные в рукопашном бою рдарданцы...
Но время шло, утих шум на стенах, дрогнули фаланги в долине Скамандра, смялся сверкающий строй, и солнце долго еще играло на шлемах уходящих за холмы, к лагерю, воинов.
Звезды высоко - не достать. Ворота крепки - не сломать. Чем дальше я ухожу от них, тем они крепче. Кто-то смотрит со стены мне в спину. Удивительно знакомый кто-то. И чувствуя затылком этот взгляд, я, оплеванный, ошпаренный, ушибленный, пружиню шаг и расправляю плечи.
Бегство? Какое бегство, просто я тут, ну, скажем, прогуливаюсь.
И все равно паршиво.
- Ты трус, приятель, - говорю я себе.
- Вовсе нет, - возражаю я. - Почему обязательно трус? Нужно иногда останавливаться и думать. Должен же быть предел безумствам.
- Ступил на дорогу - иди до конца.
- А стоит ли идти до конца, если на полпути усомнился в цели?
- Прекрати. Словоблудом ты всегда был изрядным.
Меня на эту удочку не поймаешь, перед кем другим распинайся. Нужно дойти до конца хотя бы затем, чтобы подтвердить или опровергнуть сомнения.
- Не знаю, не знаю. Каждую вещь нужно покупать за ее цену.
- Трудно мне с тобой будет, приятель.
- Не нравится - не ешь.
Стены отдалялись, и я едва сдерживался, чтобы не побежать к виднеющейся на побережье цепочке костров.
Стены отдалялись, и я едва сдерживался, чтобы не повернуть обратно и не грохнуть в последний раз кулаком в ворота - вдруг отворятся?
Стены отдалялись, и я едва сдерживался от узнавания того, кто смотрел мне в спину.
Я вспомнил, как зимой мы зайцами ехали с Вероникой в автобусе и целовались на задней площадке. В кратких перерывах - на один вдох она спрашивала: "А вдруг контролер?", а я касался ее ресниц своими и уверенно отвечал: "Отобьемся". И не брать билет стало делом чести. Только контролер в самом деле появился.
- И ты заплатил штраф?
- Не драться же мне с той свирепой бабищей. Всякая категоричность - признак ограниченности. Понял?
- Твой идеал - манная каша до горизонта?
- Заткнись!
Я заткнулся и пошел дальше. Тяжелое копье бесполезно оттягивало руку, я зашвырнул его в темноту. Следом отправился пятислойный щит, и едва не снес голову возникшему из темноты кентавру Василию. Василий не обиделся. Был он тих, задумчив и пах дезодорантом. Он молча пожал мне руку и пошел рядом, изредка передергивая плечами и хлеща хвостом по крупу.
- Только пыль из-под копыт, - бормотал он. - Только пыль из-под копыт... Не понимаю, решительно не понимаю. Я хотел сделать ее крылатой. Я уговаривал ее и уговорил, она согласилась. Я - кентавр, а она обыкновенная кобылица, этого бы не поняли. Пусть знаменитых кровей, но - обыкновенная. Кентавр и крылатая кобылица - это уже что-то... Ты меня понимаешь? Я купил самые лучшие крылья, какие только можно найти. Достал у спекулянтов супер-клей "Момент" фирмы Хейнкель... В последний момент она взбрыкнула своим божественным крупом и ускакала. Только пыль из-под копыт бескрылой лошаденки...
Я ожидал чего угодно, но чтоб Василий, хронический холостяк и выпивоха, любитель едко комментировать ритмическую гимнастику и синхронное плавание...
- Что вы всё Василий да Василий! - обиделся кентавр. - Особенный я, что ли? Не такой, как все? У Василия тоже есть сердце... Ах, эти бабки, высокие стройные бабки, этот дерзкий изгиб шеи, шелковистый теплый круп, горящие глаза, эта пеноподобная грива и хвост...
Он глухо то ли замычал, то ли зарычал и ударил себя кулаком по лбу:
- Но ведь бескрыла! Бескрыла!
- А вдруг еще отрастут? - неуверенно предположил я. Василий возмущенно фыркнул, топнул, брызнули из-под копыт искры!
- Отрастут! Как же, жди! Скорее я начну жрать сено! - Он вдруг резко остановился, схватил меня за локти, подтащил к себе и - с мольбой проговорил: - Ты скажи, скажи мне, почему мы всегда любим не таких, как мы сами? Почему мы всегда видим их не такими, какими их видят другие? Ты скажи мне...
Что я мог ему сказать? Я и сам не знал. Василий понял.
- Да что там говорить. Не о чем говорить, - сам себя оборвал он, оттолкнул меня и поплелся прочь, весь как-то сгорбившись, уныло шаркая ногами и вяло помахивая хвостом, в котором, как всегда, застряли репьи.
- Бескрыла! Решительно бескрыла. Насовсем! - донесся из темноты его безнадежный голос.
- Два циклопа по лесу идут, один нормальный, а другой Полифем...
- И в Киле, и в Ларисе было полегче.
- Возьмем город - повеселимся.
- А первый-то циклоп и говорит: все, говорит, пришли.
- А второй: здравствуй, бабушка!
- На печени гадал и на бараньей лопатке, кости раскидывал, воду лил, и по всему выходит - возьмем! Быть того не может, чтоб не взяли. Экая силища собралась! Девять птиц пожрал дракон и превратился в бездыханный камень. Возьмем!
- Скорее бы.
В три ряда, корма к корме, от Сигейского мыса до Ретейского, стояли на песке укрепленные подпорками крутобокие черные корабли. Бесчисленные костры раздирали пламенем тьму, отодвигая границу ночи, и по одну сторону этой границы ссорились, ели, играли в кости, точили оружие и готовились к схватке пришедшие со мной, поклявшиеся отомстить за мою обиду аргивяне, локры, чубатые абанты, фессалийцы, копьеносные критяне, а по другую... Я не решался переступить границу света и тьмы и сказать им... Что я мог им сказать? Что передумал? Что не будем мы брать город, не за что мстить? Прав, тысячу раз прав Феогнид: "То, что случилось уже, нельзя неслучившимся сделать". Ошибся, ребята, скажу я им, в горячке был, не додумал. А город, что ж город, город ни при чем.
Та, которая за его стенами, будет еще неприступней и дальше, сровняй мы стены с землей. Не те стены рушим. Такие дела.
Это им сказать?
Я шел в темноте вдоль кромки света. Шел, не зная куда и зачем. Я знал, уже знал, что не нужно, и не знал, как нужно.
Я услышал знакомые голоса у одного из костров и остановился.
- Даже обладающий знанием поступает согласно своей природе, ибо поведение каждого человека зависит от влияния трех гун.
- Быдло. Все и всё - быдло. Дай прикурить.
- И гуны эти, движущие человеком, - добродетель, страсть и невежество...
- Все так, но пропорции! Пропорции! Каждая личность неповторима, потому как пропорции разные!
- Нет личностей, есть типажи. Старик Феофраст...
- И путь разума выше кармической деятельности. Нужно искать и искать, но не сиюминутное, а бесконечное и вечное. Важен не результат, а процесс.
- Нет, ты послушай, что я скажу, послушай. Сидят два бога на вершине Памира, и один говорит...
- Драть надо! Как Сидорову козу. Кнутом и по субботам. От Земли, от исконных корней нас пытаются увести, в этом все дело, это причина всех бед. Но мы не позволим! Единым фронтом, плечом к плечу, как былинные богатыри! А бабы, что бабы, они силушку любят. Раньше как было? Выдали девку замуж, и не моги рыпнуться, потому - порядок. Это все их штучки, абстрактное искусство, свободная любовь... Разврат! Раскол!
- ...а второй и отвечает: Новый Год - это хорошо, но женщина лучше. Проходит еще месяц...
- Не будем корней своих знать, ничего не будет, растворимся, исчезнем, погибнем. Только этого они и ждут, потому как близок срок...
- ...и первый отвечает: женщина - это хорошо, но Новый Год чаще.
- Быдло.
Кто-то расхохотался хрипло, закашлялся. Звякнуло оружие. Блеснули в свете костра фиолетовые ногти, паучьи пальцы коснулись струн кифары, вылетел из прокуренной глотки ломающийся куплет:
Обгорев на кострах эмоций,
Мы по жизни шагаем упрямо,
Симпатичнейшие уродцы
С перекошенными мозгами...
- Заткнись! - лязгнуло металлически, и дробью посыпались отрывистые фразы:
- Всем проверить оружие и обмундирование. Выставить дозорных. Потом спать. Хватит пустой болтовни.
Слишком много болтаете. Хватит. Говорящий сомневается. Сомневающийся предает. Обсуждать нечего. Мне цель ясна, этого достаточно.
Лязганье перебилось другим голосом, бархатистым, обволакивающе-проникновенным:
- Цель ясна, но средства, друг мой, средства? Мы все целиком на твоей стороне, до определенного, разумеется, предела. Но средства? Она там, за стенами, а стены неприступны. Ворота крепки и запоры надежны. Ты сам имел возможность в этом убедиться. Мы все пошли за тобой, верные клятве, но вовсе не для того, чтобы расшибить лбы. Так как же со средствами, друг мой?
- Средство есть. Верное средство. Она сама откроет ворота...
Я приблизился к самой границе темноты, не рискуя переступить ее, и увидел, узнал всех, сидящих у костра.
Вовка-йог перебирал четки, Марк Клавдий Марцелл - походную коллекцию сердец. Фиолетовые ногти нервно потрошили длинную ароматическую сигарету, из точечных ноздрей выплывали аккуратные сизые колечки. Косоворотки, положив топорики на колени и ослабив витые пояски, сидели рядом с потертостями на покатостях и расписными деревянными ложками черпали черное и зернистое, из пузатого бочонка, а в Голубых Глазах не отражалось пламя костра. Чуть поодаль два поклонника высокогорной мудрости наставляли на путь истинный травести на пенсии. Травести болтала в воздухе ногами и мерзко хихикала.
А над ними, у самого огня, широко расставив защищенные поножами до колен ноги, в блестящем панцире с устрашающей эгидой на груди, в развевающемся без ветра плаще, с зажатым в опущенной правой руке обнаженным мечом, с пятислойным щитом, в высоком гривастом шлеме стоял и вылязгивал слова я:
- Она сама откроет ворота, и я знаю, как ее заставить.
Я стоял в темноте и слушал, как я у костра излагаю план захвата.
А потом я бтступил и пошел прочь, а я остался у костра.
Но это был не Я. Это был - Я-штрих.
Я уходил все дальше и дальше от огней. Туда, где у подножия многовершинного хребта стоял город, уже обреченный на гибель.
Или же уходил не я?
Птиц приманивают свистом, рыб - хлебным мякишем, девушек цветами.
Дарите подснежники и ландыши весной, тюльпаны, розы и гладиолусы летом, хризантемы осенью, гвоздики зимой.
Не дарите часто, дарите иногда.
Не дарите по поводу, дарите просто так.
Не дарите помногу, веточка сирени окажет достойную конкуренцию охапке мимоз.
Я не понимал этих маленьких хитростей, я не любил охоту и рыбалку, я не дарил Веронике цветов.
Вероника любила тюльпаны.
Нераскрывшийся бутон, оставленный на песке там, где еще вчера стояли корабли, был огромен. Весь город, впрягшись в постромки, на колесной платформе тащил его к воротам.
Ворота оказались малы, их, сняли. Часть стены пришлось разобрать.
Город спал.
Впервые небо над холмами не багровело отсветом костров. Впервые дозорные на стенах не всматривались до рези в глазах в темноту. Пустынным было оскверненное язвами кострищ побережье, лишь иочной эвр гнал по нему из конца в конец смерчи пепла.
Город спал.
Никто не видел, как вернулись черные крутобокие корабли, не слышал звона мечей и обрывающихся хрипом проклятий у городских ворот.
Бутон тюльпана на площади перед храмом раскрылся, и Я-штрих с тыла напал на сонных стражей.
Взревели боевые трубы, это были трубы победителей. Двумя нескончаемыми потоками входили они в уже пылающий город. Конные и пешие, смелые и трусливые, алчущие добычи, они легко находили ее, почти нигде не встречая отпора, и скоро каждый был вознагражден за долгое ожидание.
- Город пал! - возносился к задымленному небу ликующий голос Я-штриха.
Город пал! - и теперь Я-штрих мог досыта упиться местью.
Город пал!
Сотни воинов осаждали дворец на вершине крепостного холма последний оплот. И впереди всех сражался Я-штрих.
Неудержимым натиском сорваны были с петель двойные ворота, сломаны запоры. Я-штрих во главе отборного отряда ворвался во внутренний дворик. Плащ развевался, меч побурел от крови. Прикрываясь щитами, мы отступили и заперлись в доме. Внутренние покои горели, из окон клубами валил дым. Двери стонали под ударами топора Я-штриха.
Я не видел Веронику, но знал, что она где-то здесь. И когда последняя дверь превратилась в щепы, бросился навстречу Я-штриху.
- С дороги, слабак! - лязгнул он и отшвырнул меня в сторону.
Миллион раз я поднимался, утирал кровь, бросался на него - и миллион раз оказывался распростертым на каменных плитах. Он не спешил убить меня, он длил удовольствие, наслаждался моей неспособностью оказать ему сопротивление. Или же он щадил меня? Не знаю. Но продолжалось это только до тех пор, пока бархатистый, обволакивающий голос не произнес:
- Что с вами, друг мой? Вас не узнать. Будьте же мужчиной до конца!
И тогда он убил меня. Топором или мечом, не все ли равно? Он перешагнул через меня и пружинистым шагом, расправив плечи, отправился туда, где слышался голос Вероники. А следом за ним через меня перешагнули потертости на покатостях, лапти и топорики за витыми поясками, внимательные глаза и проникновенный голос, сжимающие кифару паучьи пальцы... Откуда-то издалека неспешное цоканье копыт, кентавр Василий перевернул меня на спину и закрыл мои незрячие глаза. Он пробормотал сокрушенно, что нехорошо это - оставлять меня здесь, ну да теперь уж все равно, махнул рукой, тоже перешагнул через меня, мазнув напоследок по лицу хвостом с застрявшими в нем репьями и процокал в сторону конюшни, бормоча вполголоса:
- Надо же, неприятность какая случилась - убили! Впрочем, сам виноват... Но где же она? Она должна быть где-то здесь... Но бескрыла!
Я остался лежать на затоптанных мраморных плитах, а я бродил по улицам пылающего города. Грохот стоял до небес: победители рушили стены, поклявшись сровнять их с землей, но не видели того, что видел я: на месте разрушенных вырастают новые стены, выше и прочнее прежних.
Я-штрих тоже не видел этого, победитель из победителей, он шел с гордо поднятой головой, плечи окутывала леопардовая шкура. Одной рукой он сжимал меч, а другой волочил за собой стройную, хрупкую, как стебель тюльпана, женщину в блестящем покрывале. Она едва поспевала за ним, спотыкаясь на зыбкой от крови земле.
И тогда я поднял копье. Но я перехватил занесенную для удара руку.
- Зачем? - спросил я. - Он и так себя наколол. Это не та Вероника, которая ему нужна.
Рука с копьем опустилась, я повернулся и побежал прочь, а я остался и смотрел в спину уходящим. Они пересекли скверик около Дома Ученых и вышли к Морскому проспекту напротив кафе "Улыбка". Светофор при их приближении поспешно зажег зеленый, а пустое такси с визгом затормозило перед властно поднятой рукой.
Ах, как тепло и покойно становится на душе, когда возвращаешься туда, где тебя ждут!
Толкнуть дверь, грузно протопать, бросить на пол тяжелый рюкзак, прислонить в угол ружье, опуститься с протяжным "у-у-ф-ф" на табуретку, стащить болотные сапоги, упираясь носком одного в пятку другого. А потом замереть на несколько минут, и голова будет откинута к стене, натруженные руки будут лежать на коленях, густой усталью будут гудеть ноги.
А на заботливое "намаялся?" ответить медленно, прикуривая и щурясь:
- Нет... ничего... нормально. Там... в рюкзаке возьми.
И какая разница, что в рюкзаке - подстреленная на болотах дичь или мытая картошка из овощного, и нет ружья в углу, а есть несколько газет на журнальном столике, и болотные сапоги - не сапоги вовсе, а чистые, без пылинки, югославские башмаки.
Не в этом дело.
Анюта была деловой женщиной, умела жить и любила жемчуг. Ее отдельное, с удобствами, балконом и лоджией, трехкомнатное кооперативное подводное царство располагалось на восьмом этаже типовой коробки цвета чешуи тухлого леща.
Анюта была громкой женщиной, но любила тишину и в соседи организовала себе кандидата по мертвым языкам, отставного майора из тишайшей конторы и чету ответработников времен культа. Мне она выдала персональные ласты "Нерпа". Они немного жали с непривычки, но скоро я освоился, медленно плавал по комнатам и читал корешки книг, упакованных против размокания в полиэтиленовые пакеты.
- Мужики - кретины, - говорила Анюта. - Не хлюпай так, не хлюпай, ногами работай без суеты, от бедра. Умница. Мужики - кретины. Дегенераты, идиоты, олигофрены и имбецилы. Все бы им пыжиться и чего-то из себя изображать. Любой с готовностью согласится, что он не красавец, но ни один, даже самый никчемушный, не признает у себя отсутствия недюжинных деловых способностей. Они живут иллюзиями, а нужно просто жить. А кто знает, как нужно жить, если не дарующая жизнь? Мужика мужиком делает женщина, если только он ей не мешает. Вспомни Лауру и Петрарку, Джульетту и Ромео, Лейлу и Меджнуна, Гиневру и Ланселота, Ариадну и этого, который у нее на веревочке ходил... Мужики годны лишь для одного дела, но для этого их нужно кормить морепродуктами.
Не переставая говорить, она ласково сновала от плиты к столу, за ней вились шустрые бурунчики и водоворотики.
Крабы, вареные в морской воде, скоблянка из трепанга, чешское пиво "Окосим", гребешок тихоокеанский в горчичном соусе, морская капуста, обжаренные на сливочном масле, нарезанные кружочками щупальца осьминога, суп черепаховый и суп из акульих плавников, икра на прозрачной льдине - все это выстроилось передо мной, как на витрине столичного магазина "Океан" перед правительственной комиссией.
- А теперь питайся, жемчужинка моя, - приказала Анюта. - Одно умное дело ты за свою жизнь сделал - пришел ко мне. Остальное - моя забота. Ешь-ешь, ты мне нужен сытый и здоровый.
Я благодарно пробулькал и принялся за трапезу. Было уютно и неспешно, вода вокруг была теплой, а еда вкусной. Анюта предугадывала любое мое желание раньше, чем я успевал его осознать. Я чувствовал, как слой за слоем покрываюсь перламутром, но это было даже приятно.
- А теперь кальмарчиков, кальмарчиков. Очень способствуют. И капустки. Вот так. Проголодался, бедненький, набегался. Чего бегать, спрашивается? Ведьму ему захотелось. А того, глупенький ты мой, не понимаешь, что все мы - ведьмы. Как одна. И у каждой в роду есть и наяды, и дриады, и вещие женки, и валькирии, и ореады, шсеры, и парки, и харйты, и медузы, и...
Я хотел возразить, но не смог. С полным ртом это было бы неубедительно. А йотом мог, но уже не хотел. Я покрылся довольно толстым слоем перламутра и хотел спать.
- А вот нет, миленький. Спать я тебе не дам. Жемчуг только тогда хорош, когда в руках хороших.
Она вытерла меня бархоткой и нанизала на ниточку, где уже было с дюжину отборных жемчужин. Она примерила меня перед зеркалом и увидела, что это хорошо. Она скинула джинсовый халатик, надела что-то длинное, бархатное, вечернее, примерила меня, и это тоже было хорошо. Она примерила меня вовсе без платья, и это было еще лучше. Она хотела примерить меня еще с чем-то, но зазвонил телефон, и она приказала снять трубку.
Я снял.
- Я жду, - раздался тихий монохроматичний голос. - Ты знаешь, она почти разделилась. Ты скоро придешь. Я жду...
- Кто звонил?
- Ошиблись номером, - сказал я и выплыл на балкон.
В мире прошел дождь. Пахло мокрой пылью и грибами. Улица была полита расплавленным стеклом. По стеклу осторожно скользили расплющенные игрушечные машины, они осторожно ощупывали деревья и стены домов дрожащими пальцами света. Около игрушечного кафе толпились игрушечные люди, оттуда доносилась развеселая музыка, и в такт ей мигал игрушечный фонарь на углу, не зная, на что решиться, вспыхнуть или погаснуть окончательно.
- Ты скоро? Ты где?
- Не здесь, - сказал я и снял ласты.
Я осторожно перевалил через перила, и позади меня захлопнулись створки жемчужницы.
Я летел очень долго. И на каждом этаже отмечал свой день рождения.
...Маленький мальчик поймал жука. Привязал ему к лапке нитку и заставлял летать по кругу. Жук летал.
Надежды еще посверкивали кое-где радужным сквозь ржавчину, а судьбы топорщились гнутой арматурой. Кто-то в сером на склоне холма пытался выправить арматуру своей судьбы газовой горелкой.
Дорога была бы обычной...
Следы велосипедных шин, копыт, кроссовок, колесниц, гусениц, рифленых подошв ("Саламандра"), лаптей, онучей, сандалий и женских шпилек покрывали ее многослойными письменами.
Читать их я не умел.
Дорога была бы обычной, если бы не одна строчка, выписанная легчайшими, глубиной в одну пылинку, следами босых ног тридцать четвертого размера.
Вероника!
Она здесь прошла. Это ее следы, и шрамик от пореза на левой пятке. Прошлым летом в Гагре она наступила на стекло. Она могла в долю секунды заживить ранку, но не стала этого делать. Я нес ее с пляжа на руках. Теплую, родную, пахнущую морем и солнцем, очень тихую и нежную, и чувствовал... Черта с два объяснишь, что чувствовал! Южные люди останавливали свои витриноподобные авто и предлагали помощь, продавщицы киосков с газводой выглядывали из-за павлиньих перьев и зеленели от зависти, а вскоре весь город высыпал на улицу и, стоя на тротуарах, смотрел, как я несу мою Веронику. Я нес ее, и не было усталости. Я готов был нести ее на край света, но принес в дом, в котором мы снимали комнату у славного армянина Макар Макарыча. Ночью я протянул руку за окно, и самая крупная звезда из зенита скатилась мне на ладонь.
А потом наступило утро, и у меня ныли мышцы на руках. Я хотел найти звезду, чтобы водрузить ее наместо, пока никто не заметил пропажу, но она куда-то подевалась. На улице слишком многие обращали на нас внимание, и мне это не нравилось. Я увез Веронику домой. Не тогда ли начались осенние мелкие дожди? А ведь верно! Как это я раньше не догадался! Неужто кто-нибудь из тех попсовых пляжных мальчиков, что материализовывались рядом с Вероникой, стоило мне на минуту ее оставить?
Я замедлил шаг, остановился, но в это время впереди, из-за поворота послышался голос, который я узнаю среди тысячи голосов, журчащий смех, между деревьями мелькнуло знакомое платье - Вероника!
Сзади рявкнул клаксон, я отскочил в сторону, споткнулся о чью-то надежду и упал. Мимо пролетел кто-то одетый в белые "Жигули" девятой модели. Кажется, это был Марк Клавдий Марцелл. Следы Вероники пылью поднялись над дорогой и щекотали ноздри. Я чихнул. Марк Клавдий Марцелл обдал меня напоследок облаком едкого презрения и скрылся за поворотом.
В следующее мгновение я обнаружил себя несущимся в ту сторону, где, удаляясь, звенели и звенели колокольчики вероникиного смеха, еще слышные за ревом мотора.
Сразу за поворотом начинался спуск. У подножия, растопыренными руками загораживая мне путь, стоял этот модный бело-жигулевый тип.
Мне некогда было разбираться, Марк Клавдий Марцелл это или кто другой. Мне преграждали путь, и этого было достаточно. И смех Вероники был уже едва различим.
Лишь секунду помедлив, я плотнее нахлобучил гривастый шлем, перебросил тяжелое копье с руки на руку и ринулся вниз, все быстрее и быстрее, разгоняясь на крутом склоне холма, и скоро ноги уже не успевали за стремительным движением вперед закованного в сверкающую медь туловища, и вот тогда...
... родился вопль. Шестьдесят глоток одновременно извергли из глубин существа оглушительное "И-а-э-х!" Живой таран-черепаха, шестьдесят человек, по шесть в ряд, сверху и с боков прикрывшись щитами, в середине сосновое бревно, летел к воротам. И уже не было мыслей, не было боли, было одно стремление, одна страсть: бежать, орать, добежать, протаранить ворота, а уж там...
До судорог в скулах желанное там!
Вперед и быстрее, сквозь ливень стрел. Кто упал, тот погиб. Желанием ты уже там, за стенами, так добеги до себя! Нет силы, способной остановить лавину железа и страсти.
С оглушительным "И-а-э-х!" черепаха врезалась в ворота, они затрещали, но выстояли. И еще раз "И-а-э-х!", и еще, но уже слабее, с каждым разом слабее. А сверху, со стен, - возмездие: камни, горящие клочья, кипящее масло, помои.
Черепаха распалась, кричали раненые, живые искали пути к спасению. Прижавшись к стене, можно было уберечься от камнепада, но масло, кипящее оливковое масло доставало и здесь. Те, у кого не хватило выдержки или сообразительности, выбегали на открытое пространство, устремляясь к лагерю, и падали, пораженные в спину меткими защитниками стен.
Я остался один. Я бился с воротами, честная схватка - один на один.
Я ломился в ворота и чувствовал - поддаются! Я был уже там, мщение обидчику и жажда забрать свое, но забрезжила вдруг предательская мыслишка - дальше что, приятель? - и обрушилась тотчас боль обожженной маслом кожи, заныли уши, и ворота отбросили меня прочь.
Я вжался в крохотное углубление в стене. Не я вжался, тело, так не вовремя вспомнившее о себе, искало эту спасительную щербину в каменном монолите и нашло, и вжалось, растеклось, слилось со стеной, и только потом все это отметил рассудок.
Я скорчился в три погибели и прикрылся щитом. Сверху что-то ударило, придавило.
Только бы не масло. Только бы не заметили.
Меня не заметили.
Немного погодя я осторожно выглянул из-за щита. От четырех лохосов гоплитов, составивших мою черепаху, в живых осталось всего ничего. Большая часть храбрецов полегла перед воротами, несколько счастливчиков, бросив оружие, чесали во все лопатки по направлению к неподвижно застывшим в боевом порядке фалангам.
Вслед им неслись хохот и проклятия.
Крепкостенная выстояла.
Я ожидал, что с минуты на минуту распахнутся Скейские ворота, пенным гребнем на волне выплеснется на равнину свирепая геренская конница, а следом и сама волна накатится - беспощадные эфиопы Мемнона, кавконы, куреты, страшные в рукопашном бою рдарданцы...
Но время шло, утих шум на стенах, дрогнули фаланги в долине Скамандра, смялся сверкающий строй, и солнце долго еще играло на шлемах уходящих за холмы, к лагерю, воинов.
Звезды высоко - не достать. Ворота крепки - не сломать. Чем дальше я ухожу от них, тем они крепче. Кто-то смотрит со стены мне в спину. Удивительно знакомый кто-то. И чувствуя затылком этот взгляд, я, оплеванный, ошпаренный, ушибленный, пружиню шаг и расправляю плечи.
Бегство? Какое бегство, просто я тут, ну, скажем, прогуливаюсь.
И все равно паршиво.
- Ты трус, приятель, - говорю я себе.
- Вовсе нет, - возражаю я. - Почему обязательно трус? Нужно иногда останавливаться и думать. Должен же быть предел безумствам.
- Ступил на дорогу - иди до конца.
- А стоит ли идти до конца, если на полпути усомнился в цели?
- Прекрати. Словоблудом ты всегда был изрядным.
Меня на эту удочку не поймаешь, перед кем другим распинайся. Нужно дойти до конца хотя бы затем, чтобы подтвердить или опровергнуть сомнения.
- Не знаю, не знаю. Каждую вещь нужно покупать за ее цену.
- Трудно мне с тобой будет, приятель.
- Не нравится - не ешь.
Стены отдалялись, и я едва сдерживался, чтобы не побежать к виднеющейся на побережье цепочке костров.
Стены отдалялись, и я едва сдерживался, чтобы не повернуть обратно и не грохнуть в последний раз кулаком в ворота - вдруг отворятся?
Стены отдалялись, и я едва сдерживался от узнавания того, кто смотрел мне в спину.
Я вспомнил, как зимой мы зайцами ехали с Вероникой в автобусе и целовались на задней площадке. В кратких перерывах - на один вдох она спрашивала: "А вдруг контролер?", а я касался ее ресниц своими и уверенно отвечал: "Отобьемся". И не брать билет стало делом чести. Только контролер в самом деле появился.
- И ты заплатил штраф?
- Не драться же мне с той свирепой бабищей. Всякая категоричность - признак ограниченности. Понял?
- Твой идеал - манная каша до горизонта?
- Заткнись!
Я заткнулся и пошел дальше. Тяжелое копье бесполезно оттягивало руку, я зашвырнул его в темноту. Следом отправился пятислойный щит, и едва не снес голову возникшему из темноты кентавру Василию. Василий не обиделся. Был он тих, задумчив и пах дезодорантом. Он молча пожал мне руку и пошел рядом, изредка передергивая плечами и хлеща хвостом по крупу.
- Только пыль из-под копыт, - бормотал он. - Только пыль из-под копыт... Не понимаю, решительно не понимаю. Я хотел сделать ее крылатой. Я уговаривал ее и уговорил, она согласилась. Я - кентавр, а она обыкновенная кобылица, этого бы не поняли. Пусть знаменитых кровей, но - обыкновенная. Кентавр и крылатая кобылица - это уже что-то... Ты меня понимаешь? Я купил самые лучшие крылья, какие только можно найти. Достал у спекулянтов супер-клей "Момент" фирмы Хейнкель... В последний момент она взбрыкнула своим божественным крупом и ускакала. Только пыль из-под копыт бескрылой лошаденки...
Я ожидал чего угодно, но чтоб Василий, хронический холостяк и выпивоха, любитель едко комментировать ритмическую гимнастику и синхронное плавание...
- Что вы всё Василий да Василий! - обиделся кентавр. - Особенный я, что ли? Не такой, как все? У Василия тоже есть сердце... Ах, эти бабки, высокие стройные бабки, этот дерзкий изгиб шеи, шелковистый теплый круп, горящие глаза, эта пеноподобная грива и хвост...
Он глухо то ли замычал, то ли зарычал и ударил себя кулаком по лбу:
- Но ведь бескрыла! Бескрыла!
- А вдруг еще отрастут? - неуверенно предположил я. Василий возмущенно фыркнул, топнул, брызнули из-под копыт искры!
- Отрастут! Как же, жди! Скорее я начну жрать сено! - Он вдруг резко остановился, схватил меня за локти, подтащил к себе и - с мольбой проговорил: - Ты скажи, скажи мне, почему мы всегда любим не таких, как мы сами? Почему мы всегда видим их не такими, какими их видят другие? Ты скажи мне...
Что я мог ему сказать? Я и сам не знал. Василий понял.
- Да что там говорить. Не о чем говорить, - сам себя оборвал он, оттолкнул меня и поплелся прочь, весь как-то сгорбившись, уныло шаркая ногами и вяло помахивая хвостом, в котором, как всегда, застряли репьи.
- Бескрыла! Решительно бескрыла. Насовсем! - донесся из темноты его безнадежный голос.
- Два циклопа по лесу идут, один нормальный, а другой Полифем...
- И в Киле, и в Ларисе было полегче.
- Возьмем город - повеселимся.
- А первый-то циклоп и говорит: все, говорит, пришли.
- А второй: здравствуй, бабушка!
- На печени гадал и на бараньей лопатке, кости раскидывал, воду лил, и по всему выходит - возьмем! Быть того не может, чтоб не взяли. Экая силища собралась! Девять птиц пожрал дракон и превратился в бездыханный камень. Возьмем!
- Скорее бы.
В три ряда, корма к корме, от Сигейского мыса до Ретейского, стояли на песке укрепленные подпорками крутобокие черные корабли. Бесчисленные костры раздирали пламенем тьму, отодвигая границу ночи, и по одну сторону этой границы ссорились, ели, играли в кости, точили оружие и готовились к схватке пришедшие со мной, поклявшиеся отомстить за мою обиду аргивяне, локры, чубатые абанты, фессалийцы, копьеносные критяне, а по другую... Я не решался переступить границу света и тьмы и сказать им... Что я мог им сказать? Что передумал? Что не будем мы брать город, не за что мстить? Прав, тысячу раз прав Феогнид: "То, что случилось уже, нельзя неслучившимся сделать". Ошибся, ребята, скажу я им, в горячке был, не додумал. А город, что ж город, город ни при чем.
Та, которая за его стенами, будет еще неприступней и дальше, сровняй мы стены с землей. Не те стены рушим. Такие дела.
Это им сказать?
Я шел в темноте вдоль кромки света. Шел, не зная куда и зачем. Я знал, уже знал, что не нужно, и не знал, как нужно.
Я услышал знакомые голоса у одного из костров и остановился.
- Даже обладающий знанием поступает согласно своей природе, ибо поведение каждого человека зависит от влияния трех гун.
- Быдло. Все и всё - быдло. Дай прикурить.
- И гуны эти, движущие человеком, - добродетель, страсть и невежество...
- Все так, но пропорции! Пропорции! Каждая личность неповторима, потому как пропорции разные!
- Нет личностей, есть типажи. Старик Феофраст...
- И путь разума выше кармической деятельности. Нужно искать и искать, но не сиюминутное, а бесконечное и вечное. Важен не результат, а процесс.
- Нет, ты послушай, что я скажу, послушай. Сидят два бога на вершине Памира, и один говорит...
- Драть надо! Как Сидорову козу. Кнутом и по субботам. От Земли, от исконных корней нас пытаются увести, в этом все дело, это причина всех бед. Но мы не позволим! Единым фронтом, плечом к плечу, как былинные богатыри! А бабы, что бабы, они силушку любят. Раньше как было? Выдали девку замуж, и не моги рыпнуться, потому - порядок. Это все их штучки, абстрактное искусство, свободная любовь... Разврат! Раскол!
- ...а второй и отвечает: Новый Год - это хорошо, но женщина лучше. Проходит еще месяц...
- Не будем корней своих знать, ничего не будет, растворимся, исчезнем, погибнем. Только этого они и ждут, потому как близок срок...
- ...и первый отвечает: женщина - это хорошо, но Новый Год чаще.
- Быдло.
Кто-то расхохотался хрипло, закашлялся. Звякнуло оружие. Блеснули в свете костра фиолетовые ногти, паучьи пальцы коснулись струн кифары, вылетел из прокуренной глотки ломающийся куплет:
Обгорев на кострах эмоций,
Мы по жизни шагаем упрямо,
Симпатичнейшие уродцы
С перекошенными мозгами...
- Заткнись! - лязгнуло металлически, и дробью посыпались отрывистые фразы:
- Всем проверить оружие и обмундирование. Выставить дозорных. Потом спать. Хватит пустой болтовни.
Слишком много болтаете. Хватит. Говорящий сомневается. Сомневающийся предает. Обсуждать нечего. Мне цель ясна, этого достаточно.
Лязганье перебилось другим голосом, бархатистым, обволакивающе-проникновенным:
- Цель ясна, но средства, друг мой, средства? Мы все целиком на твоей стороне, до определенного, разумеется, предела. Но средства? Она там, за стенами, а стены неприступны. Ворота крепки и запоры надежны. Ты сам имел возможность в этом убедиться. Мы все пошли за тобой, верные клятве, но вовсе не для того, чтобы расшибить лбы. Так как же со средствами, друг мой?
- Средство есть. Верное средство. Она сама откроет ворота...
Я приблизился к самой границе темноты, не рискуя переступить ее, и увидел, узнал всех, сидящих у костра.
Вовка-йог перебирал четки, Марк Клавдий Марцелл - походную коллекцию сердец. Фиолетовые ногти нервно потрошили длинную ароматическую сигарету, из точечных ноздрей выплывали аккуратные сизые колечки. Косоворотки, положив топорики на колени и ослабив витые пояски, сидели рядом с потертостями на покатостях и расписными деревянными ложками черпали черное и зернистое, из пузатого бочонка, а в Голубых Глазах не отражалось пламя костра. Чуть поодаль два поклонника высокогорной мудрости наставляли на путь истинный травести на пенсии. Травести болтала в воздухе ногами и мерзко хихикала.
А над ними, у самого огня, широко расставив защищенные поножами до колен ноги, в блестящем панцире с устрашающей эгидой на груди, в развевающемся без ветра плаще, с зажатым в опущенной правой руке обнаженным мечом, с пятислойным щитом, в высоком гривастом шлеме стоял и вылязгивал слова я:
- Она сама откроет ворота, и я знаю, как ее заставить.
Я стоял в темноте и слушал, как я у костра излагаю план захвата.
А потом я бтступил и пошел прочь, а я остался у костра.
Но это был не Я. Это был - Я-штрих.
Я уходил все дальше и дальше от огней. Туда, где у подножия многовершинного хребта стоял город, уже обреченный на гибель.
Или же уходил не я?
Птиц приманивают свистом, рыб - хлебным мякишем, девушек цветами.
Дарите подснежники и ландыши весной, тюльпаны, розы и гладиолусы летом, хризантемы осенью, гвоздики зимой.
Не дарите часто, дарите иногда.
Не дарите по поводу, дарите просто так.
Не дарите помногу, веточка сирени окажет достойную конкуренцию охапке мимоз.
Я не понимал этих маленьких хитростей, я не любил охоту и рыбалку, я не дарил Веронике цветов.
Вероника любила тюльпаны.
Нераскрывшийся бутон, оставленный на песке там, где еще вчера стояли корабли, был огромен. Весь город, впрягшись в постромки, на колесной платформе тащил его к воротам.
Ворота оказались малы, их, сняли. Часть стены пришлось разобрать.
Город спал.
Впервые небо над холмами не багровело отсветом костров. Впервые дозорные на стенах не всматривались до рези в глазах в темноту. Пустынным было оскверненное язвами кострищ побережье, лишь иочной эвр гнал по нему из конца в конец смерчи пепла.
Город спал.
Никто не видел, как вернулись черные крутобокие корабли, не слышал звона мечей и обрывающихся хрипом проклятий у городских ворот.
Бутон тюльпана на площади перед храмом раскрылся, и Я-штрих с тыла напал на сонных стражей.
Взревели боевые трубы, это были трубы победителей. Двумя нескончаемыми потоками входили они в уже пылающий город. Конные и пешие, смелые и трусливые, алчущие добычи, они легко находили ее, почти нигде не встречая отпора, и скоро каждый был вознагражден за долгое ожидание.
- Город пал! - возносился к задымленному небу ликующий голос Я-штриха.
Город пал! - и теперь Я-штрих мог досыта упиться местью.
Город пал!
Сотни воинов осаждали дворец на вершине крепостного холма последний оплот. И впереди всех сражался Я-штрих.
Неудержимым натиском сорваны были с петель двойные ворота, сломаны запоры. Я-штрих во главе отборного отряда ворвался во внутренний дворик. Плащ развевался, меч побурел от крови. Прикрываясь щитами, мы отступили и заперлись в доме. Внутренние покои горели, из окон клубами валил дым. Двери стонали под ударами топора Я-штриха.
Я не видел Веронику, но знал, что она где-то здесь. И когда последняя дверь превратилась в щепы, бросился навстречу Я-штриху.
- С дороги, слабак! - лязгнул он и отшвырнул меня в сторону.
Миллион раз я поднимался, утирал кровь, бросался на него - и миллион раз оказывался распростертым на каменных плитах. Он не спешил убить меня, он длил удовольствие, наслаждался моей неспособностью оказать ему сопротивление. Или же он щадил меня? Не знаю. Но продолжалось это только до тех пор, пока бархатистый, обволакивающий голос не произнес:
- Что с вами, друг мой? Вас не узнать. Будьте же мужчиной до конца!
И тогда он убил меня. Топором или мечом, не все ли равно? Он перешагнул через меня и пружинистым шагом, расправив плечи, отправился туда, где слышался голос Вероники. А следом за ним через меня перешагнули потертости на покатостях, лапти и топорики за витыми поясками, внимательные глаза и проникновенный голос, сжимающие кифару паучьи пальцы... Откуда-то издалека неспешное цоканье копыт, кентавр Василий перевернул меня на спину и закрыл мои незрячие глаза. Он пробормотал сокрушенно, что нехорошо это - оставлять меня здесь, ну да теперь уж все равно, махнул рукой, тоже перешагнул через меня, мазнув напоследок по лицу хвостом с застрявшими в нем репьями и процокал в сторону конюшни, бормоча вполголоса:
- Надо же, неприятность какая случилась - убили! Впрочем, сам виноват... Но где же она? Она должна быть где-то здесь... Но бескрыла!
Я остался лежать на затоптанных мраморных плитах, а я бродил по улицам пылающего города. Грохот стоял до небес: победители рушили стены, поклявшись сровнять их с землей, но не видели того, что видел я: на месте разрушенных вырастают новые стены, выше и прочнее прежних.
Я-штрих тоже не видел этого, победитель из победителей, он шел с гордо поднятой головой, плечи окутывала леопардовая шкура. Одной рукой он сжимал меч, а другой волочил за собой стройную, хрупкую, как стебель тюльпана, женщину в блестящем покрывале. Она едва поспевала за ним, спотыкаясь на зыбкой от крови земле.
И тогда я поднял копье. Но я перехватил занесенную для удара руку.
- Зачем? - спросил я. - Он и так себя наколол. Это не та Вероника, которая ему нужна.
Рука с копьем опустилась, я повернулся и побежал прочь, а я остался и смотрел в спину уходящим. Они пересекли скверик около Дома Ученых и вышли к Морскому проспекту напротив кафе "Улыбка". Светофор при их приближении поспешно зажег зеленый, а пустое такси с визгом затормозило перед властно поднятой рукой.
Ах, как тепло и покойно становится на душе, когда возвращаешься туда, где тебя ждут!
Толкнуть дверь, грузно протопать, бросить на пол тяжелый рюкзак, прислонить в угол ружье, опуститься с протяжным "у-у-ф-ф" на табуретку, стащить болотные сапоги, упираясь носком одного в пятку другого. А потом замереть на несколько минут, и голова будет откинута к стене, натруженные руки будут лежать на коленях, густой усталью будут гудеть ноги.
А на заботливое "намаялся?" ответить медленно, прикуривая и щурясь:
- Нет... ничего... нормально. Там... в рюкзаке возьми.
И какая разница, что в рюкзаке - подстреленная на болотах дичь или мытая картошка из овощного, и нет ружья в углу, а есть несколько газет на журнальном столике, и болотные сапоги - не сапоги вовсе, а чистые, без пылинки, югославские башмаки.
Не в этом дело.
Анюта была деловой женщиной, умела жить и любила жемчуг. Ее отдельное, с удобствами, балконом и лоджией, трехкомнатное кооперативное подводное царство располагалось на восьмом этаже типовой коробки цвета чешуи тухлого леща.
Анюта была громкой женщиной, но любила тишину и в соседи организовала себе кандидата по мертвым языкам, отставного майора из тишайшей конторы и чету ответработников времен культа. Мне она выдала персональные ласты "Нерпа". Они немного жали с непривычки, но скоро я освоился, медленно плавал по комнатам и читал корешки книг, упакованных против размокания в полиэтиленовые пакеты.
- Мужики - кретины, - говорила Анюта. - Не хлюпай так, не хлюпай, ногами работай без суеты, от бедра. Умница. Мужики - кретины. Дегенераты, идиоты, олигофрены и имбецилы. Все бы им пыжиться и чего-то из себя изображать. Любой с готовностью согласится, что он не красавец, но ни один, даже самый никчемушный, не признает у себя отсутствия недюжинных деловых способностей. Они живут иллюзиями, а нужно просто жить. А кто знает, как нужно жить, если не дарующая жизнь? Мужика мужиком делает женщина, если только он ей не мешает. Вспомни Лауру и Петрарку, Джульетту и Ромео, Лейлу и Меджнуна, Гиневру и Ланселота, Ариадну и этого, который у нее на веревочке ходил... Мужики годны лишь для одного дела, но для этого их нужно кормить морепродуктами.
Не переставая говорить, она ласково сновала от плиты к столу, за ней вились шустрые бурунчики и водоворотики.
Крабы, вареные в морской воде, скоблянка из трепанга, чешское пиво "Окосим", гребешок тихоокеанский в горчичном соусе, морская капуста, обжаренные на сливочном масле, нарезанные кружочками щупальца осьминога, суп черепаховый и суп из акульих плавников, икра на прозрачной льдине - все это выстроилось передо мной, как на витрине столичного магазина "Океан" перед правительственной комиссией.
- А теперь питайся, жемчужинка моя, - приказала Анюта. - Одно умное дело ты за свою жизнь сделал - пришел ко мне. Остальное - моя забота. Ешь-ешь, ты мне нужен сытый и здоровый.
Я благодарно пробулькал и принялся за трапезу. Было уютно и неспешно, вода вокруг была теплой, а еда вкусной. Анюта предугадывала любое мое желание раньше, чем я успевал его осознать. Я чувствовал, как слой за слоем покрываюсь перламутром, но это было даже приятно.
- А теперь кальмарчиков, кальмарчиков. Очень способствуют. И капустки. Вот так. Проголодался, бедненький, набегался. Чего бегать, спрашивается? Ведьму ему захотелось. А того, глупенький ты мой, не понимаешь, что все мы - ведьмы. Как одна. И у каждой в роду есть и наяды, и дриады, и вещие женки, и валькирии, и ореады, шсеры, и парки, и харйты, и медузы, и...
Я хотел возразить, но не смог. С полным ртом это было бы неубедительно. А йотом мог, но уже не хотел. Я покрылся довольно толстым слоем перламутра и хотел спать.
- А вот нет, миленький. Спать я тебе не дам. Жемчуг только тогда хорош, когда в руках хороших.
Она вытерла меня бархоткой и нанизала на ниточку, где уже было с дюжину отборных жемчужин. Она примерила меня перед зеркалом и увидела, что это хорошо. Она скинула джинсовый халатик, надела что-то длинное, бархатное, вечернее, примерила меня, и это тоже было хорошо. Она примерила меня вовсе без платья, и это было еще лучше. Она хотела примерить меня еще с чем-то, но зазвонил телефон, и она приказала снять трубку.
Я снял.
- Я жду, - раздался тихий монохроматичний голос. - Ты знаешь, она почти разделилась. Ты скоро придешь. Я жду...
- Кто звонил?
- Ошиблись номером, - сказал я и выплыл на балкон.
В мире прошел дождь. Пахло мокрой пылью и грибами. Улица была полита расплавленным стеклом. По стеклу осторожно скользили расплющенные игрушечные машины, они осторожно ощупывали деревья и стены домов дрожащими пальцами света. Около игрушечного кафе толпились игрушечные люди, оттуда доносилась развеселая музыка, и в такт ей мигал игрушечный фонарь на углу, не зная, на что решиться, вспыхнуть или погаснуть окончательно.
- Ты скоро? Ты где?
- Не здесь, - сказал я и снял ласты.
Я осторожно перевалил через перила, и позади меня захлопнулись створки жемчужницы.
Я летел очень долго. И на каждом этаже отмечал свой день рождения.
...Маленький мальчик поймал жука. Привязал ему к лапке нитку и заставлял летать по кругу. Жук летал.