Когда мальчику надоедала игра, он засовывал жука в вагончик от детской железной дороги. А потом жук разучился летать. Наверное, ему было скучно жить в железном, с нарисованными окошками вагончике. Он шуршал там листьями и конфетными фантиками, скребся и - мальчик слышал это, прикладывая вагончик к уху, - тихонько вздыхал, И тогда мальчик решил построить ему из стеклышек и щепок дом под кустом смородины. В доме было крылечко, окошечки и пластилиновая кроватка, но жук все равно не хотел летать. Мальчик рассердился, но еще не понял на кого. Он думал - на жука. Он сломал ногой домик - глубокая борозда в жирной земле, а жука зажал в кулаке. Жук ворочался и кололся. Мальчик размахнулся и подбросил его высоко вверх. Жук взлетел маленьким черным камушком и так же, камушком, стал падать.
   Мальчик испугался, что жук разобьется, но у самой земли он расправил крылья и, тяжело гудя, кругами, стал подниматься над кустами смородины и крыжовника, над разлапистой шелковицей, потом перелетел через забор и исчез.
   Я улыбнулся мальчику и полетел дальше.
   ...Голенастый, нескладный, весь из вредности и комплексов подросток сует в щель автомата с газводой кусок проволоки вместо монеты и воровато озирается, готовый тяпнуть любую занесенную над ним руку. Вечером он будет подписывать открытку девочке из параллельного класса: "Что пожелать тебе, не знаю, ты только начинаешь жить. От всей души тебе желаю с хорошим юношей дружить." Потом будет долго давить прыщи перед зеркалом в ванной, а уже перед сном положит в портфель колоду порнографических карт, чтобы пустить их по классу, когда седая русачка, млея от избытка обожания, будет говорить о чистейших образах тургеневских девушек.
   Я ухмыльнулся и полетел дальше.
   ...Юный щеголь, вчера абитуриент, а сегодня уже студент, одетый в теснейшие джинсы и батник на кнопках, сидит с первой своей девушкой на скамейке позади колхозного клуба ив руках у него первая в жизни бутылка вина, а в зубах - первая сигарета.
   - Вино налито, оно должно быть выпито, - цедит он, изо всех сил сдерживая кашель.
   - А штопор ты захватил? - деловито осведомляется девушка.
   Он молча поворачивает бутылку, горлышком от себя и сильно бьет по донышку ладонью. Уверенно бьет. Пробка вылетает.
   - Ого! - говорит девушка без удивления.
   Они пьют вино по очереди из горлышка, а когда кончается вино и слова, он, чтобы заполнить паузу, судорожно привлекает девушку к себе и начинает целовать. Он потеет от желания и страха, непослушными пальцами возится с какими-то крючочками и застежками, а в голове вертится и зудит фраза из Сэлинджерам "...так я битый час возился, пока не стащил с нее этот проклятый лифчик. А когда наконец стащил, она мне готова была плюнуть в глаза".
   - Помоги же!
   Девушка в темноте улыбается и качает головой. Она старше щеголя.
   Наконец он справился и впервые увидел ждущее его тело. Но времени прошло много, слишком много, он успел лишь коснуться его, и закричал от злости и стыда, и ударил кулаком о землю.
   - Бедный мальчик, - сказала девушка.
   Все прошло. Он услышал звущ музыки из клуба, где-то в стороне назревала крикливая драка между студентами и аборигенами, и ночной ветерок холодил кожу.
   Я покраснел и полетел дальше.
   ...Трое сидят на кроватях в общежитии и ведут содержательную беседу под пиво в вяленую корюшку.
   - При рождении каждый оказывается на вершине горы и начинает скатываться вниз, скользить. У кого больше коэффициент трения, тот и остановится ближе к вершине, а мимо него будут скользить другие и падать в пропасть.
   - Человечество - это одноатомный газ в баллоне. Частицы сталкиваются друг с другом и со стенками, и каждая частица хочет найти в баллоне дырочку, чтобы вылететь и лететь с постоянной скоростью в бесконечность.
   Они подолгу молчат, смакуя только что изреченную мудрость и придумывая следующую, а потом один задумчиво говорит:
   - Ба.
   - Бу, - говорит другой.
   - Бы, - присоединяется третий.
   Потом мне еще часто приходилось краснеть и отворачиваться.
   А потом я смотрел во все глаза, но летел все быстрее и быстрее. Вэ равно вэ-нулевое плюс жэтэ. И хоть вэ-нулевое равно нулю, от жэтэ никуда не денешься.
   Ему повезло. Ему отчаянно повезло. Она первая подошла к нему и сказала: "Я тебя люблю".
   Он не понял везения, не поверил. А потом поверил, но чем больше она доказывала, тем больше ему хотелось, чтобы она доказывала.
   В конце концов она устала, небо затянулось низкими серыми тучами, и пошел мелкий дождь.
   Воздух свистел в ушах, и глаза слезились. Передо мной мелькнула стиральная машина "Эврика-полуавтомат", кухонный гарнитур, скандал из-за потерянного кошелька, талоны на колбасу и масло с ползающим по ним тараканом, радуга над осенним полем, пыльная дорога меж холмов, черные крутобокие корабли, крепостные стены...
   Пролетел какой-то незнакомый старик, собачьими глазами глядящий на окна и констатирующий прохождение жизни, и я упал...
   ...на аккуратное дымное колечко. Я лежал на нем и покачивался, как на автомобильной камере посреди озера. Фиолетовый ноготь уцепился в край колечка и подтащил меня к себе.
   - Ага-а-а, - сказали пухлые губки. - Ага-а-а.
   Великолепно небрежным жестом она отослала великолепных попсовых мальчиков.
   - Я уже приглашена.
   - Кгхм, - сказали попсовые мальчики, отослались и быстренько разобрали девчонок в ажурных колготках и юбчонках по самое ой-боже-ж-ты-мой!
   - Быдло, - процедили им вслед пухлые губки и коснулись моего уха. - Достаточно попробовать на вкус одного, чтобы понять, что все остальные тоже протухли.
   Одна рука легла мне на затылок, другая на плечо. Скосив глаза, я видел фиолетовые кинжалы в опасной близости от своего горла.
   - За одного битого двух небитых дают, но я предпочитаю не разменивать. Ты тоже? А сердечишко-то колотится! А если еще ближе?
   Я был окружен ею с трех сторон и думал, что ближе уже некуда, но ошибался. Сердечишко в самом деле колотилось, но вовсе не из-за этого. Хотя из-за этого тоже.
   Я не танцевал десять тысяч лет. Когда мы шли танцевать, мы надевали джинсы в обтяжку, швы на этих джинсах были тщательно потерты хлебной коркой. Наши рубашки были донельзя приталены, а подтяжечная сбруя образовывала на спине узор посложнее "лестницы святого Иакова" или "фигуры оймеджей".
   Мы танцевали под "Кинг Кримсон", и "Тэн-си-си". Мы млели в темноте под лед-зепплинскую "Лестницу в небо" и арию Марии Магдалины из "Христа". Мы скакали под "перлов", "слайдов" и "пинков". Иногда мы снисходительно разминались под "АББА" и никогда под "демократов".
   С тех пор мальчики изрядно поглупели, а девочки помолодели, постройнели и посимпатичнели. И все танцевали под Давида из "Аукциона". И пел Давид по-русски:
   Рыбка плавает в томате,
   Рыбке в банке хорошо.
   Что же я, ядрена матерь,
   В жизни места не нашел?
   О-о-о-о-е-о-х-х!
   Мы танцевали под музыку тогда, они танцуют под слова сейчас. Впрочем, этим разница и исчерпывалась, механика процесса и его физиологическая подоплека остались те же.
   Попсовый мальчик говорит что-то на ухо колготочной девочке, а рука его будто невзначай соскальзывает с ее плеча на талию и еще ниже. Девочка запрокидывает голову, хохочет, эволюции руки решительно не замечая. Игра, правила которой известны всем.
   - А вот этого не на... - проговорил я и осекся, подумав: "Собственно, почему бы и нет?"
   За пухлыми губками оказались острые зубки и шустрый язычок. Не скажу, что было неприятно. Смущали лишь фиолетовые кинжалы у горла и на затылке. Сердечишко колотилось. Теперь не я танцевал, меня танцевали.
   Вокруг одобрительно считали:
   - Десять, пятнадцать, двадцать...
   - Триста... Пятьсот... Даешь рекорд!
   - Миллион!
   Кто-то дохлопал меня по плечу.
   - Слышь, мужик, остынь. Ажио взопрел весь. Слышь, че скажу! Твоя-то, кажись, тут где-то...
   Я дернулся, и кинжалы вонзились в затылок. Я рванулся и взвыл от боли. Я вырвался, посмотрел по сторонам и увидел то, чего не видел раньше.
   Вероника. Десять, двадцать, тысячу раз тиражированное лицо. Вероника в вареной юбчонке, вероника в бананах, вероника, к кому-то льнущая, вероника, от кого-то отбивающаяся, вероника, смеющаяся над кем-то, и вероника, над которой смеется кто-то.
   Вика. Ника. Вера.
   Вероника.
   Я схватил за руку ближайшую веронику, и она с готовностью повернула ко мне улыбающееся лицо, знакомое до затерявшейся в левой брови родинки.
   Я шагнул к ней, но пухлые губки сложились в трубочку и втянули воздух. Вихрь подхватил меня и понес туда, откуда я только что вырвался. Фиолетовые ногти зажали сигарету, услужливо загромыхало кресло, глубокая затяжка, задержка дыхания, а потом меня выдохнули через нос вместе с аккуратным сизым колечком.
   - Вот теперь лети. Фу-у-у!
   Я никуда не полетел. Мне некуда было лететь. Я стоял на месте, а моя голова делала семьсот семнадцать тысяч девятьсот шестьдесят четыре оборота в секунду. А вокруг стояли вероники.
   Но я же знаю, что Вероника одна! Которая из этих?
   - А ты в сердце загляни. В нем ищи корень, - посоветовали косоворотки.
   Я машинально поблагодарил и двумя руками остановил вращение головы.
   Дождь начинается с капли.
   Лучше бы они вообще не имели лица.
   На улице:
   - Девушка, милая девушка, как вас зовут?
   - Вероника.
   - Вы позволите взглянуть на ваше сердце?
   - Отвали.
   На скамейке в парке:
   - Девушка, вам не скучно?
   - Теперь скучно. Проходи, не засти.
   Первая дюжина меня отшила, и я понял, что все делаю не так. Слишком робею, и в глазах ясно читается, что именно мне нужно.
   Первая удача стоила мне трех дней осады, двух коробок конфет, бутылки шампанского по ресторанной цене и пачки "Мальборо". Первая удача обернулась поражением. Я держал сердце на ладонях и чуть не выл от досады: не то. Еще три дня я пытался втолковать это веронике, с ужасом ожидая, что шоколад кончится - и опять слезы.
   На третьей дюжине сформировался свод правил:
   - не спешить.
   - не медлить.
   - не молчать.
   - делать паузы.
   - говорить обо всем, кроме главного.
   - ничего не обещать словами.
   - обещать все, но не словами.
   - не просить.
   - брать, но так, словно делаешь одолжение.
   Я разработал проникновенно-внимательный взгляд.
   Я раздобыл всепонимающе-усталую усмешку.
   Я сочинил пять гладких и пять колючих историй, которые проговаривал бархатистым, обволакивающим голосом.
   Я купил коробку иголок для проигрывателя и два ящика пластинок "Алан Парсонс проджект".
   Началась работа. Скоро я очень удивлялся, если в середине последней песни на второй стороне ("Старый и мудрый") не видел протянутого мне сердца.
   Совсем негодные я возвращал немедленно. Если же замечал хоть одну дорогую мне черточку, оставлял.
   Я отчаялся найти море и хотел составить его из капель.
   Это титанический труд, сродни старательскому: из горы пустой породы вымыть несколько драгоценных пылинок. Попутно выяснилось, что вероники совершенно лишены инстинкта самосохранения. Чем больше скапливалось у меня сердец, тем больше было желающих. Очередь выстраивалась на три квартала. Пришлось отказаться от музыки и историй. Соседи были очень недовольны шумом на лестничной площадке, но после трех минут общения со мной готовы были согласиться даже на установку парового копра у себя под дверьми. Зато очень довольны были таксисты: вероники не скупились и оплачивали дорогу в оба конца, частенько забывая сдачу.
   Иногда у меня собирались друзья, и я отдыхал, уютно устроившись в глубоком мягком кресле. Мы курили, пили кофе, слушали музыку и говорили обо всем на свете, от экзистенциализма до прогрессирующего в некоторых странах амбидекстризма. Приятно пообщаться с людьми, читавшими "Я и Оно", "Гиту" и "Миф о Сизифе".
   Но однажды ввалился какой-то тип в расстроенных чувствах, с дрожащими губами и дергающейся щекой, вырвал меня из любимого кресла и заорал, брызгая горькой слюной:
   - Где она?
   Я был спокоен. Я был само спокойствие, к подобным инцидентам я уже привык и спросил своим глубоким, бархатным голосом:
   - Кто тебе нужен, друг мой?
   - Вероника!
   - Вероника или вероника?
   - Вероника! Моя Вероника!
   Глупец, он думал, что Вероника может ему принадлежать!
   - Ее здесь нет.
   Ее здесь в самом деле не было, но парня мне стало немного жаль, хоть он и забрызгал мне всю рубашку. Я отдал его на попечение случившимся здесь вероникам, сменил рубашку и подошел к зеркалу, чтобы повязать новый галстук. Я повязал галстук, проникновенно-внимательно посмотрел в зеркало и всепонимающе-устало усмехнулся. А из зеркала проникновенно-внимательно смотрел на меня и всепонимающе-устало усмехался Марк Клавдий Марцелл, я собственной персоной.
   Итак, дело сделано.
   Я видел занесенное копье, но не обернулся. Знал: не осмелится. Трус, размазня, тряпка. Не осмелится. И оказался прав. Светофор после зеленого мигнул желтым и опять зажег зеленый.
   Таксист не пикнул, выслушав невыгодный адрес, развернулся на перекрестке и погнал по осевой. На чай я ему ничего не дал.
   Маленькая ладошка в моей руке была холодной, почти бесплотной. Я едва сдерживался, чтобы не сжать ее до хруста, до крика, до подтверждения: я здесь, я живая, я рядом.
   Я привел Веронику домой. Замок с подхалимской готовностью щелкнул за нашими спинами. Вероника вздрогнула и тихонько вздохнула. Или всхлипнула?
   - Часы. Стоят, - сказал я, чтобы хоть что-нибудь сказать. Заведи. Пожалуйста.
   Она подошла к часам, подтянула гирьку, толкнула маятник. От громового тиканья мне заложило уши. Маятник раскачивался, но стрелки были неподвижны. Без пяти пять.
   - Что-даль-ше? Что-даль-ше? Что-даль-ше?
   Я не знал, что ответить часам, не знал, что дальше. Я шел, чтобы дойти, бежал, чтобы добежать, летел, чтобы долететь, покрылся неуязвимой броней, чтобы победить. Ясно видел цель и сам стал средством ее достижения. Стер в кровь ноги, но дошел, обломал крылья, но долетел. Порвал ленточку, и приз был в руках.
   - Что-даль-ше? Что-даль-ше? Что-даль-ше?
   У нас был свой язык, и на вопрос "чапить бум?" было принято отвечать "бум-бум".
   - Чапить бум?
   - Что?
   - Чай пить будем?
   - Да.
   - Индийский, грузинский, цейлонский, зеленый, английский на розовых лепестках, китайский, с мятой, душицей, чабрецом?
   - Горячий.
   Я метнулся на кухню, обхватил чайник ладонями, и он закипел. Достал из шкафчика наши праздничные чашки, а из холодильника двести сортов варенья, включая абрикосовое. Откупорил сто банок сгущенки и квадратно-метровую коробку московских конфет.
   Все было готово, и я позвал Веронику. Пока она сто тысяч лет шла из комнаты на кухню, еще раз осмотрелся и остался доволен. Едва ли там ее поили чаем вкуснее.
   Вот только тараканы. У нас их никогда не было. Я знал, что это означает, но не хотел верить. От соседей набежали, думал я. Потравим. Я дунул на них, они ретировались за холодильник и опасливо зашевелили усиками.
   Вероника села на свое любимое место у окна.
   - Варенья положить?
   - Нет, спасибо.
   - Сгущенку?
   - Нет, спасибо.
   - Конфеты, мед?
   Я суетился, был назойлив и противен самому себе. Вероника смотрела в окно и пила чай мелкими глоточками. Без сахара.
   - Что-даль-ше? Что-даль-ше? Что-даль-ше? За окном достраивался второй этаж универмага, и тощие краны тягали поддоны с раствором. Очень интересно.
   Чашка хрупнула под моими пальцами и рассыпалась в пыль. Я вскочил и грохнул кулаком в стенку. С потолка посыпалась штукатурка, соседи снизу постучали по батарее. Проползла вечность, прежде чем Вероника оторвалась от окна и посмотрела на меня.
   - Извини, я не расслышала. Ты что-то сказал?
   - Нет!
   - Ну, извини.
   Она опять повернулась к окну, а руки ее в это время собирали в мойку посуду, протирали стол, намыленным кусочком поролона до безнадежной чистоты отмывали чашку и блюдца.
   Смотреть на это не было сил.
   Я вернулся в комнату. Без пяти пять.
   - Что-даль-ше? Что-даль-ше? Что-даль-ше?
   - Хочешь, посмотрим наши фотографии? Ну те, гагринские, и еще студенческие, и владивостокские, и где ты с яблоком под деревом, когда на шашлыки ходили с Сережей, и где ты в черной куртке на трапе теплохода, и в каскетке на пляже, и у своей установки на работе. Хочешь?
   - Давай.
   Я тащил из прошлого ниточки, но они были слишком тонкими, резали в кровь пальцы и рвались одна за одной.
   - Кстати, как у тебя на работе?
   - Нормально.
   - Хочешь, купим машину? Белые "Жигули", девятую модель. Хочешь?
   - Зачем?
   - Ездить. Будем ездить, тебя запишем на курсы, получишь права. Хочешь? Или куда-нибудь за бугор по турпутевке. У меня знакомые в "Спутнике". Хочешь?
   Я говорил и говорил, а стены и пртолок медленно сдвигались, давили на плечи, сжимали, с боков. Я едва держал потолок, и мне было тяжело.
   - Пойдем погуляем! - закричал я.
   - Куда?
   - Куда-нибудь!
   - Зачем?
   - Просто так!
   Я выскочил в дверь вслед за Вероникой, и потолок рухнул.
   Что приятнее: знать, что ты лучше или что все остальные хуже?
   Как-то раз я видел по телевизору олимпийского победителя в марафоне. Он только что финишировал и на верхней ступеньке все еще тяжело дышал. На него было жалко смотреть, столько недоумения, обиды и растерянности было в его глазах, когда он разглядывал маленький желтый кружочек. В конце концов он снял медаль и зажал в кулаке. Наивная уловка: так ему казалось, что ее нет.
   Что-даль-ше? Что-даль-ше? Что-даль-ше?
   Пусть исполняются заветные желания лишь у наших злейших врагов.
   Пусть в наказание будут услышаны молитвы лишь неисправимых грешников.
   Пусть мы будем мучиться и искать, и пусть нам не доведется найти утерянное.
   Зря я повел ее гулять.
   Мы прошли мимо автозаправочной станции, и сто двадцать пять шоферов попали в больницу с вывихом шейных позвонков, а сто тонн девяносто шестого бензина вылилось из пистолетов на землю.
   Мы шли мимо пожарной части, и пожарные машины, задрав к небу брандспойты, изображали из себя стадо веселых красных слонов на водопое.
   Мы шли вверх по проспекту Науки, и автобусы сворачивали с маршрута, чтобы лотаращиться на Веронику стрекозиными глазищами.
   Пальцы Вероники лежали у меня на сгибе локтя, на самом краешке, не лежали, а касались. Я хотел поправить ее руку, но боялся, что она уберет ее совсем.
   Я боялся глазеющих на нас автобусов, ликующих пожарных машин и двух взводов курсантов, по разделениям сопящих на счет "раз-два-три".
   Так мы и гуляли: автобусы, пожарные машины, сбежавшие из больницы шоферы с забинтованными шеями, два взвода курсантов и не поддающийся счету рой студентов, профессоров и попсовых мальчиков.
   Всем им нужна была Вероника. Моя Вероника.
   У кинотеатра "Академия" косоворотки втолковывали толпе неопохмелившихся алкоголиков корневые истины и разъясняли, кто кого спаивает и кому это нужно и зачем. Толпа колыхнулась и потекла к Веронике. Запахло сивухой и завтрашним дефицитом. Косоворотки взвыли и выхватили топорики из-за витых поясков, но сдвинуться с места не смогли, наконец-то обретя корни, пробив ими асфальт и прочно запутавшись в подземных коммуникационных сетях.
   Я схватил Веронику за руку.
   - Бежим к Сережке!
   Я бежал так, как никогда еще ни от кого не бегал. Бетонные львы, похожие на Иннокентия Смоктуновского, разевали бетонные пасти от удивления и что-то кричали вслед. Слова можно было разобрать только остановившись.
   Сережина комната была доверху набита рулонами каких-то переплетных материалов, запчастями к КамАЗу и коробками с картотекой. Холодильник был отключен. - Самого Сережи дома не оказалось, но мы все равно его увидели. Покрытый толстым слоем перламутра, он был приколот к вечернему платью Анюты. Она шла по Морскому проспекту, держала под мышкой что-то увесистое, обернутое в несколько слоев фотобумаги, а впереди двое небритых, в фуфайках, катили бочонок черной икры. Они бросили бочонок и присоединились к нашей процессии, а Анюта пошла дальше, толкая бочонок туфелькой из акульей кожи и водянисто ругаясь.
   Больше идти было не к кому, и я свернул в лес.
   Позади горестно взвыли, уткнувшись глазами в деревья, автобусы и пожарные машины. Потом отстали страдающие одышкой профессора и алкоголики. Дольше всех держались курсанты, но без азимута, компаса и карты потерялись в зарослях и они.
   Мы остались одни.
   Лес был тих и ароматно прозрачен. Прошлогодняя хвоя шуршала под ногами. Вероника высвободила свою руку из моей и пошла вперед. Тропинка извивалась от удовольствия при каждом ее шаге, ели отклоняли лапы, освобождая проход, чтобы за ее спиной с размаху хлестнуть меня по лицу.
   Мы шли долго. Но вот между деревьями показался просвет и послышалось конское ржание.
   Вдрызг исспотыкавшийся, исцарапанный и усталый, я вышел вслед за Вероникой "а поросший сочной травой пологий берет реки. Тонкий туман стелился над водой, и по колено в тумане стояла тощая лошаденка и пила, прядая ушами и кося на нас слезливым лиловым глазом. А со стороны не замеченной мной раньше полуразвалившейся конюшни спешил к нам, размахивая руками и трясябородой, кентавр Василий.
   Он подскакал, весь сияя от счастья. Выдрал репьи из бороды и галантно поцеловал Веронике руку.
   - Я нашел ее! - сообщил Василий. - Нашел!
   Я кивнул в сторону лошаденки:
   - Вот эту? Но ведь бескрыла.
   - Бескрыла! - радостно подтвердил кентавр.
   Почему-то он меня раздражал. Я ехидно осведомился:
   - А как же пыль?
   - Даже пыль из-под копыт может быть драгоценна, если лошаденка любима, - менторским тоном ответствовал Василий. - А крылья... Слушай, да пропади они пропадом!
   Он оглянулся на лошаденку, пробормотал "не уходите, я сейчас" и поскакал к ней. Он зашел в воду, и пока лошаденка пила, заботливо отгонял от нее слепней, смешно размахивая руками и тряся бородой.
   - Что-даль-ше? Что-даль-ше? Что-даль-ше?
   Почему раньше этого не было?
   Или я просто не замечал?
   С Вероникой невозможно показаться на улице, ее осаждали толпы поклонников. Ее нельзя было оставить дома, они норовили залезть через балкон или выломать дверь. Каждый день, возвращаясь домой, я ожидал, что ее там не окажется. Я издергался и устал, хотел уверенности и безопасности.
   Я понял, что делать дальше.
   Я прочел десять тысяч книг по архитектуре. Корбюзье и Нимейер мне не подходили: слишком легковесно и ненадежно. Готика была хороша, но слишком трудоемка. Мне нужна была надежность, прочность и простота.
   Я подкупил строителей, подъемные краны доставляли мне бетонные блоки прямо на балкон.
   Днем я выкладывал стены и башни, копал ров, а ночью ходил вокруг дозором, подливая масла в светильники и распугивая тени по углам пламенем факелов.
   Я выложил стены в сто локтей толщиной и пятьсот локтей высотой. Они были неприступны. Двойные Скейские ворота обшил листовой медью и снабдил прочными запорами. Вырубил всю растительность в долине Скамандра, и до самого моря открывался прекрасный обзор. Никто не мог подкрасться незамеченным.
   Я закончил работу и впервые уснул спокойно. Я спал чутко, едва слышные всхлипывания разбудили меня. Вероника сидела на постели и плакала, вздрагивали прикрытые легкой тканью худенькие плечи. Она изо всех сил сдерживала слезы и изо всех сил дула в сложенные лодочкой ладошки. И тогда ее лицо освещалось исходившим из ладошек трепетным светом.
   Почувствовав мое движение, она схлопнула ладошки и прижала к груди.
   - Покажи, - приказал я.
   Она не посмела ослушаться и протянула мне на ладони крохотный, едва мерцающий уголек.
   - Что это?
   - Звезда, - прошептала она.
   Я скрипнул зубами: кто-то все-таки умудрился прокрасться!
   - Откуда?
   - Из зенита.
   - Кто?
   Она не ответила, по щекам заструились слезы. Я схватил звезду, и она сразу же погасла. Первым желанием было зашвырнуть эту безделицу куда подальше, но у меня оставалось еще немного цемента, и я замуровал звезду в стену.
   А утром, обходя крепость дозором, я увидел на горизонте множество черных точек. Они быстро приближались. Тысяча двести черных крутобоких кораблей, вспарывая длинными веслами воду, неслись к моему берегу.
   Что и следовало ожидать. Было бы странно, если бы они не явились.
   Во мне было пятьсот локтей вышины и сто локтей толщины. Портландский цемент делал меня монолитным. Дрожь предвкушения пробежала по моим стенам, в которых не было изъяна. Подобрались и напружили мышцы готовые к осаде башни.
   Я усмехнулся и стал ждать.
   Самое вкусное в капусте - кочерыжка. Верхние листья обычно вялые, тонкие, почерневшие по краю, отделяются легко. За ними еще слой листьев и еще. Они пожестче и потолще, ломаются с сочным хрустом, скрипят. Растет на столе груда листьев. Из них можно приготовить множество вкусных вкусностей.
   Можно сделать голубцы, а можно мелко пошинковать и потушить или пересыпать солью, придавить гнетом без жалости, а зимой... Да мало ли чего можно сделать!
   Но кочерыжка!
   Я обдирал себя как капустный кочан. Росла и росла на столе груда листьев. И каждый лист-я. Я-у-костра, я-в-темноте, я-на-каменных-плитах, я-бегущий-по-дороге и я-преграждающий-путь...
   Был я, который написал "у меня жена ведьма", и был я, который спросил: "А почему, собственно, ведьма?" А другой спросил: "Слушай, а какая она - Вероника?" И тогда всеначали говорить наперебой, и каждый говорил о другой Веронике.
   Я обдирал себя как капустный кочан и боялся: вдруг этот лист последний, а кочерыжки нет?
   Я обдирал себя как капустный кочан и сомневался: вдруг Вероники, моей Вероники, вообще нет? Вдруг я ее выдумал?
   Я обдирал себя как капустный кочан и ждал: сейчас, вот сейчас подойдет Вероника и скажет "хватит".
   Но листья не кончаются. Вероника не прдходит, а часы остановились без пяти пять. Чтобы как-то узнавать время, я каждую минуту вручную передвигаю стрелки.
   А если еще один листик содрать, а?