И решил я сказать «прощай!» штату Миссури. Но так, чтобы меня потом не ловили и не искали. Ну, и обставил дело соответственно — будто кто-то дверь снаружи топором изрубил, нас с папашей прикончил, а мой труп до реки дотащил — и в воду.
   Короче говоря, загрузил в лодку всё, что в хибаре ценного нашлось, — и на Индейский остров. Затаился, день сижу, другой сижу, — самого сомнения гложут. Поверили моей выдумке? Нет? Дай, думаю, сплаваю на миссурийский берег. Подкрадусь-подползу к пристани, может и узнаю чего… Дождался темноты, поплыл. Едва причалил в сторонке — слышу: шум, крики, лай собачий. Факелы мелькают, пальнули пару раз из ружья вроде как… Нет, думаю, не судьба, другой раз как-нибудь. Стал отчаливать — из кустов человек. И — прыг ко мне в лодку! Гляжу — негр! Здоровенный, зараза, пахать на таком можно. Ну вот, думаю, сейчас моя придумка правдой обернется — и поплывет мой труп вниз по матушке-Миссисипи.
   Но негр вроде мирный: чуть не на коленки хлопается, — спаси, мол, масса, не дай безвинно погибнуть. Линчевать его, видишь ли, собрались. Но мне-то что до его проблем? Своих куча. Да только пока я его из лодчонки выпихивать буду — тут обоих и повяжут. Ладно, говорю, садись за весла. Как он греб, Сэмми, как он греб! Борта трещат, весла гнутся. Даром что негр, а висеть тоже не хочет. Стрелой отплыли мили две — тут луна из-за туч. Негр лицо мое разглядел — и чуть за борт не сиганул. Да не смог — сомлел, отнялись руки-ноги. Тут и я его признал — Джим же это, его сестра старой вдовы Локхид к нам привезла, — когда погостить приехала, да на три года и застряла. Что, говорю, весла-то бросил, — греби давай к тому берегу. А он: не тронь меня, не тронь, я мертвецов не трогал никогда, и ты меня не тронь…
   Ну, отвесил я ему затрещину, чтоб прочувствовал, какой я мертвец. Помогло. Выяснилось: линчевать Джима собрались не за что-нибудь — за убийство меня и папаши. Он в тот вечер за дровами поехал, как раз неподалеку от нашей хибарки рубил. Ну, видел его кто-то там, потом вспомнил, — и пошла потеха. В Миссури, сам знаешь, даже сейчас негру лучше не мелькать возле места, где белого убили. А уж тогда…
   Ладно, думаю, негра от себя отпускать нельзя. Никому он не должен проболтаться, что я еще по этому свету разгуливаю… Тут он меня за рукав: пойдем, дескать, расскажешь, что я не убивал тебя вовсе… Говорю ему в ответ так спокойненько: мол, папашка мой, думаешь, тоже придет — и пятерней на Библию, что не ты его на ножик насадил?
   Призадумался черномазый. Да и я в затылке чешу. А лодочку мою помаленьку течением сносит.
   В результате всех раздумий получается, что сидим мы с Джимом в одной лодке. И в прямом смысле, и в переносном. Если его линчеватели поймают и он все расскажет — конец моей привольной загробной жизни. А если я попадусь — придется на него убийство папаши навесить, нет другого выхода. Так что лучше нам друг другу помочь унести ноги из тамошних мест.
   В общем, поплыли мы в сторону устья Огайо вместе, Джим в свободные штаты податься решил. А мне все равно куда, лишь бы от дома подальше. Ночами плывем, днем отсыпаемся, питаемся чем бог пошлет. Пошлет курицу — едим курицу, пошлет коптильню незапертую у берега — едим окорок, поле с молодым маисом пошлет — и за это богу спасибо. Рыбу еще ловили. Папаша мой, наверное, в гробу ворочался — если, конечно, ему городская казна на гроб расщедрилась. Сам-то был он рвань рванью, но белым цветом кожи крайне гордился. А тут сынок его единственный с негром связался, из одного котелка с ним пьет-ест, в одном шалаше спит, одной циновкой укрывается… Мне и самому дико поначалу казалось. Потом ничего, привык. Да и к Джиму пригляделся получше — все почти как у людей у него. Не совсем, конечно, но очень похоже. Жену он свою вспоминал, дочек, сына, — плакал даже. А со мной — я когда понял это, чуть за борт не свалился — со мной просто подружился. Хуже того, я и сам стал как-то… не знаю, как сказать… в общем, никогда не думал, что я за какого-то негра так тревожиться буду, когда нас у Сен-Луи чуть охотники за беглыми рабами не прихватили. Не того испугался, что все он обо мне расскажет, ничего бы он не рассказал, — за него самого.
   Тем временем бог нас не забывал. Послал весьма удачно лавочку скобяную плохо запертую. И стали мы с Джимом богачами — по шестнадцать с лишним долларов на брата, не шутка. Купили у плотовщиков за полдоллара звено плота, палатку там капитальную установили, парусиной обтянутую — чтоб не возиться с шалашом на каждом новом месте. Да и вообще, плот не челнок — на том целую ночь плыть тяжко, ни встать, ни пройтись, ноги не размять. На плоту же — иное дело. Медленнее, конечно, ну да нам спешить некуда.
   В общем, плывем вольготно, как короли или герцоги. Обленились, ночью по берегам не пиратствуем, еду покупаем. Одежду себе новую справили… Тогда-то я на всю жизнь и понял, что главное в этой стране капитал заиметь…
   … В свободные штаты мы не попали. Вместо этого ночью в тумане угодил плот наш под колесо парохода. Они там, как положено, в колокол били, — но в тумане, знаешь, звуки странно расходятся, — казалось, мимо пароход проскочит… Не проскочил.
   Короче, что получилось: плот вдребезги, пароход своей дорогой уплыл, мы на берег выбрались — без ничего и до нитки мокрые. Вокруг тьма, ни огонечка, лишь звезды над головами. Вдруг: копыта «цок-цок-цок» — всадники. Подъехали, окружили, все с оружием… Дверцу фонаря распахнули, в лицо мне светят — на старину Джима никто и внимания не обратил. Всё, думаю, конец, догнали нас все-таки… Думал, к миссурийским линчевателям в лапы попал. Но попал я к Монтгомери, канзасским плантаторам. И до сих пор иногда сомневаюсь: может, к линчевателям лучше было бы, может, столковался бы с ними как-нибудь…
* * *
   Полковник Роджер Монтгомери оказался настоящим джентльменом, Сэмми. Мой старикан говорил, что для джентльмена самая главное — порода, хотя сам папаша был не породистей подзаборной дворняжки. Уже ведь в немалых годах был полковник — но высокий, стройный как юноша. Всегда чисто выбрит, каждый божий день — свежая рубашка. Говорил негромко и мало, но когда начинал говорить — все замолкали.
   Вся семья — такая же. Джентльмены. Полковник овдовел лет десять назад, три сына с ним жили — Питер, Бакстон и Роджер-младший. Старшим — Питу с Баком — лет под тридцать, Род мой ровесник. И дочь у полковника была, Эммелина, восемнадцатый год ей шел. Ну и еще — «сестренки» и «братцы», но про них чуть позже.
   Дом у полковника стоял большой, внушительный. Двухэтажный, у входа восемь колонн — деревянные, но гипсом обложены, от камня не отличить. Вместительный, пять таких семей разместить можно, но… Но вот чем-то не понравился мне сразу дом тот. А чем — не пойму. Только смотрю на него, Сэмми, — и нехорошо на душе как-то. Муторно. Словно за окно глядишь в ноябрьский день, когда все серое и жить не хочется… Хотя лето в тот год стояло солнечное.
   Вот… Комнат в полковничьем доме было чуть не тридцать. Ладно спальня у каждого своя, ладно кабинет у полковника отдельный, ладно гостиная без единой кровати (а в те годы и в городах-то такое редко у кого увидишь) — так там еще и курительная комната оказалась! У меня — тогдашнего — просто в голове не укладывалось. Ну и комнаты для гостей, понятно, — в одной из них меня поселили. А Джим где-то при конюшне ночевал, с другими неграми.
   Я ведь какую историю полковнику рассказал: дескать, была у моего отца плантация небольшая в Миссури, негры были, там и жил я с семьей, пока не пришла эпидемия оспы. Родные все померли, плантацию банкиры-янки за долги забрали, а я с единственным негром моим оставшимся на плоту в Луизиану плыл, потому что денег даже на билет третьего класса не осталось… В Новом Орлеане у меня, дескать, родня дальняя — примет ли, нет, неизвестно, — но больше податься не к кому. Ну а дальше всё по правде — про туман, про пароход.
   Тогда думал — ловко это я про банкиров-янки ввернул, плантаторы их всех поголовно грабителями с большой дороги считали… Лишь годы спустя понял: едва ли старый Монтгомери сказочке моей поверил. Какой уж из меня плантаторский сынок — сразу видно: белая рвань. Но виду полковник не подал. Живу я у него в гостях неделю, вторую, третью — никто меня гнать не собирается. Кушаю за столом со всей семьей, словно родственник, негры ихние ко мне уважительно: «масса Джордж». Я на всякий случай полковнику Джорджем Джексоном назвался — вдруг в Миссури все-таки меня в розыск объявили…
   А один «братец» — Джоб его звали — надо мной как бы опеку установил. Надо думать, по просьбе полковника. Если я за столом что не так сделаю, или еще где, — полковник и сыновья вроде как и не заметят, а братец Джоб мне потом наедине тихонечко объясняет: так мол и так поступить надо было, мистер Джексон. И ничего, пообтесался я за то лето…
   Кто такие «братцы»? Ну как попроще объяснить, Сэмми… Десятка два их там жило, если с «сестрицами» вместе считать, самому младшему лет двадцать пять уже. В общем, это тоже дети полковника оказались — но от мулаток, от квартеронок, грешен был старик в молодости, хотя совсем черными женщинами брезговал. На вид эти братцы-сестренки почти совсем как люди — от орлеанских креолов и не отличишь. Жили, понятно, не с неграми в хижинах, в доме — но в двух общих спальнях. И на плантациях спину не гнули: один слугами черными командовал, второй счетами да бумагами всякими занимался (они же все грамоте были обучены, что ты думаешь…), еще несколько за полевыми работами надзирали… Сестренки же просто без дела болтались — продать их у полковника рука не поднималась, а замуж кто возьмет… В общем, ни то, ни се — ни люди, ни негры.
   Как утро — полковник с сыновьями на коней и поля свои осматривать, или на охоту. А я к этим делам не привычный, в доме остаюсь. Хожу, как по музею, — все в диковинку. Картины висят, гравюры старинные — хотя я много позже узнал, что это именно гравюры, но все равно красиво. Статуи опять же — целых три, не гипс какой-нибудь — натуральный мрамор. Хожу, смотрю — нигде ничего не заперто, даже спальни хозяйские — но туда-то я не совался. Только вот одна дверь… На первом этаже ее нашел, в неприметном коридорчике у черного хода — я тот закуток не сразу и заметил. Толстенная, дубовая, с коваными накладками — и два замка врезаны, а третий сверху висит. Интересно, интересно… Дом снаружи обошел — дай, думаю, в окно загляну, что там такое… Не вышло — нет окон в том месте. Решил: может каморка какая, где полковник капиталы свои держит? Этаж шагами измерил — ан нет, не каморка, здоровенная комната получается, чуть не больше гостиной. Монтгомери, понятно, не из бедняков был, — но и ему под казну что-то больно просторно выходит…
   В общем, загадка. Тайна. Всякие мысли в голову лезут. А тут еще братец Джоб меня грамоте учить затеял — и успешно, я ведь все всегда на лету схватывал. По книжке детской учил — картинки там были, буквы крупные. Хитрую методу придумал — начнет какую сказку читать, до самого интересного места дойдет, я от любопытства разрываюсь, до того узнать хочется, чем дело кончилось. А он: стоп, давай-ка сам дальше — ну я и пыхчу, слова из букв складываю… Одолели мы таким манером сказку про Синюю Бороду. И в башку мою дурная мысль втемяшилась: а ну как у полковника там комната, как у той Бороды? С мулатками-квартеронками зарезанными?
   Сам понимаю, что глупость, но из головы не выходит.
   А как разузнать доподлинно — не знаю. Не спросишь же полковника: что это, мол, вы тут, мистер, от честного народа прячете? Но в закуток тот порой заглядывал вроде как невзначай — вдруг да увижу, как кто входит-выходит. И увидел-таки! Дважды туда Мамочка при мне заходила, да выходила один раз.
   Кто такая Мамочка?
   Это, Сэмми, негритянка была. Я таких, скажу честно, ни до, ни после не видал. Ростом — на голову выше меня теперешнего. Толстенная — не обхватишь. Старая-престарая, лет сто на вид, не меньше, но совсем даже не усохла, как со старухами бывает. И вполне бодро так по дому шныряет.
   Ее полковник Монтгомери откуда-то лет пять назад привез… Причем не купил, а… Не знаю, смутная там какая-то история вышла, мне так толком и не объяснили. Но вроде как ее, Мамочку, продать нельзя, если сама к другому хозяину уйти не пожелает. Что — странно? Мне и самому, Сэмми, тогда странным это показалось — чтоб на Юге, да в те годы, да негритянка сама решала, у какого хозяина жить… Но такие слухи ходили.
   Вот… А привез полковник Мамочку не просто так. Я уже говорил — дочка у него росла, единственная, Эммелина, попросту если — Эмми. Красивая девчонка — тоненькая, бледная, хрупкая, на «сестриц» пышнотелых вовсе не похожая. И — с самого детства талант имела. Стихи писала, картинки всякие рисовала — и карандашом, и маслом, и водяными красками… Видел я те картинки, и стихи в альбоме читал — благо крупными буквами, как печатными, написаны оказались. Хорошие стихи, и рисунки тоже, но… Мрачные какие-то. Всё про смерть, да про разлуку. Но талант от бога был, это точно.
   Только недаром говорят: кому бог много дает — в смысле души, не денег, — того к себе и прибрать норовит поскорее. В тринадцать лет заболела Эмми — на глазах чахнет, слабеет, врачи руками разводят, ничего понять не могут. Старик Монтгомери денег не жалел — из Мемфиса докторов привозил, из Сен-Луи. Один даже из Орлеана профессор приехал. Да все без толку. Осмотрел Эммелину профессор, руки вымыл, говорит: мужайтесь, полковник, но жить дочке вашей не больше месяца.
   Тогда-то в доме Монтгомери и появилась Мамочка. Поскольку среди негров слухи ходили — знахарка она, силу великую имеет, хоть мертвого на ноги поставит. Слухи и есть слухи, тем более между черными, — кто же к белому больному негритянку-то подпустит. Но полковнику тогда уже не до приличий оказалось.
   И — что ты думаешь, Сэмми? — вылечила Эмми старуха. Каким способом — никто не знал, и, кроме полковника, не видел. А он никому не рассказывал… Стала дочка здоровее прежнего, однако рисовать и стихи писать перестала. Напрочь. Словно жилка художественная в мозгу от болезни лопнула… Но полковник и без того рад был безмерно.
   Мамочка же так в доме у него и осталась. При Эммелине. Вроде как прислуга личная, только никакая не прислуга, — хотя много времени рядом с Эмми проводила. Знаешь, сейчас я ее бы назвал наблюдающим врачом. А тогда… Врач-негритянка? Смешно…
   А теперь, значит, выясняется, что и в тайную комнату полковника старуха допущена. Меня пуще прежнего любопытство разбирает. Решил у негров что-нибудь вызнать — через Джима, понятно. Его, лентяя этакого, в поле работать не гоняли, он ведь моим негром считался… Иногда, если я куда прокатиться-прогуляться на бричке соберусь — он на козлы, а так в основном бездельничает. Питается от пуза, раздобрел, животик уже наметился… Ну ладно, провел через него разведку. Выяснилось: ничегошеньки про то, что внутри тайной комнаты, негры не знают. С приездом Мамочки окна там кирпичом заложили, в дверь замки врезали, — и никому туда хода нет. Саму же Мамочку, между прочим, негры до смерти бояться. Полковник, дескать, ни одного негра не продаст и не купит, с ней раньше не посоветовавшись. А продавать-покупать в последние годы стал отчего-то постоянно, зачастили к полковнику работорговцы. Причем как-то странно все происходит: сегодня партию рабов полковник продаст, завтра — примерно такую же купит, словно не хочет, чтобы черные у него на плантациях долго задерживались. Дворовых слуг, с которыми Джим общался, это не касалось, хотя и они порой под горячую руку попадали — и отправлялись на продажу. Но этих-то хоть за дело, за провинности какие-нибудь…
   В общем, тайна осталась тайной.
   И лишь в конце лета я ее разгадал. Вернее, мне показалось, что разгадал.
   А тогда, в июле, на время загадка той комнаты у меня из головы вылетела. Потому что со мной другое происшествие случилось.
* * *
   Месяц я где-то у Монтгомери прожил, может чуть больше. И вот как-то утром, перед тем как в поля отправиться, приглашает меня полковник, негромко и вежливо: не угодно ли вам, мистер Джексон, проследовать в мой кабинет для серьезного разговора.
   Я не против, в кабинет так в кабинет. Хотя у самого мыслишка — скажет сейчас мне полковник: загостился, парень, пора и честь знать. Одна надежда — может, денег на пароход до Луизианы предложит.
   Ладно, прошли в кабинет, полковник за стол свой усаживается, на столе бумаги какие-то. Мне сесть предлагает, и начинает разговор свой серьезный.
   Для начала документ мне протягивает — возьмите, мол, мистер Джексон, ознакомьтесь. Я ознакомился — но не всё понял, а лишь где буквы печатные были.
   Полковник объясняет, что мне негра моего, Джима, без документов везти в Луизиану никак невозможно, и продать нельзя, — отберут попросту. А это, значит, купчая, — дескать, купил я его у полковника вполне законно, и все приметы Джима там изложены.
   Так-так, думаю, угадал: пришла пора прощаться. Слушаю, что дальше Монтгомери скажет. А он спрашивает этак по-простому: чем вы в жизни заняться собираетесь, мистер Джексон? Как равного спрашивает, как взрослого. А мне всего-то пятнадцатый год идет, хоть ростом и удался, на пару лет старше выгляжу, но сам — пацан пацаном.
   Призадумался я: чем, действительно, в жизни бы заняться? Ну и вспомнил, как папашка мой однажды торговца хлопком ограбил и не попался — и полгода себе ни в чем не отказывал. Жил в Сен-Луи в лучшей гостинице — за три доллара в день, не шутка! Сигары курил дорогущие и хлестал вина, аж из Европы привезенные. Да еще устриц на закусь требовал — правда, без толку, никто таких зверей в Сен-Луи и в глаза не видел. Потом-то старик все спустил, конечно, но случай мне запомнился.
   В общем, я солидно так отвечаю, что хочу заняться хлопковым бизнесом.
   Прекрасно, говорит полковник, тогда я напишу письмо моим старым друзьям в Новый Орлеан, в торговый дом «Монлезье-Руж» — чтобы, значит, они вас, мистер Джексон, приняли и к делу этому пристроили.
   И что ты думаешь, Сэмми, — взял перо и тут же написал. Мне отдал, потом еще одну бумажку заполнил. Тоже мне протягивает.
   Вот, говорит, мой вексель к Монлезье, на тысячу долларов, — чтобы вы, мистер Джексон, не просто наемным работником стали, но младшим партнером. А четверть прибыли, что на эти деньги причитаться будет, мне пойдет, — пока весь долг не покроете.
   Ну, тут я обалдел просто. В те времена тысяча долларов ого-го-го какими деньгами была, а уж для меня…
   Так и это не всё. Вручает мне полковник восемьдесят долларов наличными — на проезд в Орлеан и на прочие расходы. Ну дела… Уж не ждал, что Монтгомери так по-царски меня выпроводит. Благодарю его, откланиваться собираюсь. Ан нет, разговор не закончен еще.
   Теперь, говорит, когда я помог вам из стесненного положения выпутаться, и свобода выбора у вас, мистер Джексон, появилась, делаю вам от чистой души предложение: оставайтесь жить с нами. Вы нам, дескать, понравились, да и вам здесь вроде неплохо — будете, значит, как член семьи нашей. Ну а не хотите — так вольному воля, пожелаю вам удачи во всех начинаниях.
   Удивил, ничего не скажешь. Озадачил.
   По уму, ясное дело, хватать надо было деньги и документы да бежать, пока полковник не передумал. Когда еще такая удача подвалит?
   А я бумаги взял — но остался. Почему, спрашиваешь?
   Все очень просто. Я к тому времени влюбился в Эммелину Монтгомери. Запал. Втюрился. Втрескался. По самые по уши втрескался.
* * *
   История, конечно, глупейшая, как в дешевом романе. Босяк, голодранец, — и положил глаз на дочку богатого плантатора.
   Но что делать? Сердцу-то не прикажешь… Сердце, как Эммелину увижу, — норовит из груди выпрыгнуть и ускакать куда-то, будто лягушка какая. На пятнадцатом году жизни только так и бывает.
   Она, Эмми, не каждый раз к обеду или ужину спускалась. Да и когда спускалась — поклюет чуть-чуть, точно птичка, непонятно даже, как прожить можно с таким питанием. Но у меня вообще кусок в горло не лезет. Сижу дурак дураком, чувствую лишь, что уши огнем полыхают. Ночью порой до утра ворочаюсь, представляю: как подойду к ней, что скажу… Но днем увижу — и стою одеревеневший, двух слов связать не могу. А если услышу, как на втором этаже она на клавикордах заиграет (к музыке способность у Эмми осталась), что-нибудь грустное такое, так просто места себе не нахожу. Выбегу из дому подальше, лицом в траву упаду, а мелодия все равно где-то там в голове звучит — и не понимаю я: не то мне петь под нее хочется, не то к реке пойти и утопиться. Дела…
   Не поверишь, Сэмми, даже стихи писать пробовал — хотя только-только карандаш в руке держать выучился. Ничего не получилось, понятно.
   Полковник Монтгомери, как я думаю, все заметил и все понял. Он, по-моему, вообще все замечал. И понимал… Потому что в тот же день, как мы с ним в кабинете побеседовали и я остаться согласился, ко мне в комнату, уже затемно, пришла…
   Хотя нет, сначала про другое рассказать надо.
   Полковник, со мной поговорив, плантации объезжать отправился. С сыновьями, как обычно. А ко мне в комнату братец Джоб заходит — ну, тот, что и грамоте меня учил, и другому…
   Тоже разговор задушевный начинает — такое уж утро богатое разговорами получилось. Вам, спрашивает, мистер Джексон, наверное, полковник предложил здесь насовсем поселиться? Не иначе как у дверей подслушивал, морда квартеронская. Я молчу, даже головой не киваю. Он тогда мне так тихонько, чуть не шепотом: прежде чем вы решение примете, хочу вам кое-что поведать о жизни здешней. Если, конечно, весь разговор наш в тайне останется.
   А я всегда страсть какой любопытный был. Помереть мне, говорю, на месте, если проболтаюсь кому.
   Ну и начал он рассказывать.
   Раз уж, говорит, вас полковник усыновить решил, не мешает вам узнать об одной семейной традиции.
   Я перебиваю: как усыновить? С какой-такой радости? У него и своих сыновей-наследников хватает.
   И тут выясняется, что родной сын у Монтгомери один — Роджер-младший. А Питер и Бакстон — приемные. Хотя родила в свое время покойная миссис Монтгомери ни много, ни мало — девятерых сыновей, а десятую дочку, Эммелину. И шесть мальчиков от детских болезней не умерли, выросли, возмужали…
   Где ж они все? — спрашиваю. Оспа, что ли, случилась?
   Да нет, говорит, поубивали всех…
   Оказалось, что Монтгомери, и еще несколько семейств, с ними в родстве состоящих, издавна враждуют с Шеппервудами, — тоже кланом богатым и не маленьким. Кровная месть. Вендетта. Лет уж сорок тянется, а то и больше. Из-за чего началось, разве что старики помнят, — но стреляют друг в друга Монтгомери и Шеппервуды регулярно. Каждый год кого-нибудь и у тех, и у других хоронят. В смысле убитых, не своей смертью померших…
   Вот оно что, думаю… Я краем уха слышал что-то про вражду с Шеппервудами, но и знать не знал, что тут война натуральная. То-то я удивлялся: чего это полковник и сыновья поля свои осматривать ездят, по ружью да по паре пистолетов на каждого прихватив, — словно там за каждым кустом команчи засели…
   Как же, спрашиваю, эти господа еще не закончились все? За сорок лет-то?
   Объясняет братец Джоб: палят они друг в друга не абы как, а только по правилам. Нельзя, например, застрелить противника в его доме, или в церкви, или на кладбище, или когда он с женой своей или ребенком. А если праздники какие, или война с индейцами, или наводнение, — то перемирие наступает. И, опять же, стараются Монтгомери с Шеппервудами делать так, чтобы случайно — в лесу или на реке — пореже сталкиваться. Потому как тогда — хочешь не хочешь — стрелять надо. Родовая честь обязывает.
   Ну и, само собой, вендетта — занятие для джентльменов. Неграм и «братцам» вмешиваться не положено.
   Рассказал мне все это братец Джоб — и ушел.
   А я сижу, думаю: ну спасибо, господин полковник, за честь великую. Это что же, и мне в Шеппервудов стрелять придется? Дудки, нечего мне делить с ними. Понимаю: надо брать Джима да бумаги, полковником написанные, — и дай бог ноги. Ну вас к черту с вендеттами вашими, и с дверьми секретными запертыми… Уж как-нибудь сам по себе проживу. И, знаешь, Сэмми, — даже собираться начал. Пожитки, что у Монтгомери нажил, в тючок стал укладывать.
   Но тут наверху Эммелина на клавикордах заиграла.
   И я остался.
* * *
   Я уже говорил: полковник, старая лиса, наверняка понял, что я на Эммелину неровно задышал. И — принял меры. Хотя, может, все случайно совпало…
   А произошло вот что.
   Тем вечером гроза случилась, в июле не редкость. Я спать лег, — а за окном грохочет, сверкает… Вдруг — между ударами грома — «тук-тук-тук» в дверь тихонько. Сестричка Молли на пороге — со свечой, в одной ночной рубашке. Было ей лет двадцать семь или двадцать восемь — полногрудая такая смугляночка, кровь с молоком. Я удивиться еще не успел, как она мне говорит: страшно, мол; грозы боюсь до смерти… Задула свечку — и юрк под мое одеяло.
   Ну и…
   В общем, стал я мужчиной — под гром и молнию. Молли в этом деле большой искусницей оказалась — когда ушла и уснуть мне наконец довелось, спал крепко, без всяких тебе до утра ворочаний… На другую ночь грозы не было — но сестричка снова ко мне… Не скажу, что мне все это не понравилось, наоборот… Но мысль об Эммелине все равно в голове гвоздем сидела — даже когда Молли самые свои заветные умения показывала.