Страница:
И началась у меня жизнь странная. Раздвоенная.
Ночью с сестричкой кувыркаюсь, а днем по Эммелине все так же сохну — но, правда, чуть уже поспокойнее. Аппетит вернулся, и стихов писать больше не пробую.
Порой мысль в голову приходит: нельзя так, надо что-то решить, определиться как-то… Но ничего не делаю, живу как живется.
А потом все рухнуло.
В одночасье.
… В воскресенье мы все в церковь отправились — и семья полковника, и другие его родственники. И Эммелина. Ну, и я с ними. Шеппервуды тоже были — сидят на левых скамьях, Монтгомери на правых. Посматривают друг на друга недружелюбно — но все тихо, пристойно. Там, слева, и Ларри Шеппервуд сидел, красивый такой молодой человек лет двадцати пяти. Но я его и не заметил, во все глаза на Эммелину глядел. И думал… В общем, не очень подходящие для церкви мысли думал. После близкого знакомства с Молли у меня вообще мысли не особо возвышенные часто в голове бродили. У нас, кстати, с сестричкой отношения странные были — за все время и полусотней слов не обменялись; днем она со мной держалась так, словно и незнакомы вовсе, ну а ночью я старался языку воли не давать — чтобы не назвать ее «Эмми» случайно. Потому как — что уж скрывать — всегда Эммелину представлял на ее месте.
Служба закончилась, все по домам разъехались, и мы тоже. Отобедали — и старик с домочадцами вздремнуть прилегли, был у них такой обычай. Я в своей комнате сижу, чем заняться, не знаю.
Вдруг — в дверь кто-то тихонечко поскребся. Словно ногтем царапнул.
Открываю, и — гроб моей мамочки! — Эммелина. Первый раз ко мне заглянула. До того все мои вздохи-страдания она и не замечала вроде бы — и держалась со мной, прямо скажем, как с мальчишкой. Как с младшим братом примерно.
Я стою, язык проглотил, то в жар бросает, то в холод. Но — мыслишка где-то шевелится — а ну как она навроде Молли пришла… Ну как днем в жару одна спать боится?
Эммелина вошла, и меня спрашивает: а как я, собственно, к ней отношусь? Вот так вопрос… Ну, я что-то пробормотал-выдавил: дескать, лучше всех к ней отношусь, ни к кому, мол, так не относился и относиться в жизни не буду… Глупо, наверное, всё звучало.
Тогда она ко мне шагнула и говорит, что забыла в церкви свой молитвенник, на скамье оставила. И не мог бы я за ним сходить и принести, да не рассказывать никому про это…
А я, честно говоря, стою такой ошалевший, что ее слова до меня с трудом доходят. Молчу — ни да, ни нет. Хотя по ее просьбе не то что милю до церкви — во Флориду и обратно готов был сбегать.
Она еще ближе ко мне придвинулась. Руку на плечо положила. И говорит спокойно так: хочешь, поцелую тебя за это?
Хочу ли, ха… Только вот сказала она это опять же как братишке младшему, — словно в лобик на ночь его поцеловать собралась.
Но я, спасибо сестричке Молли, уже не мальчик был. Притянул Эмми к себе, да и поцеловал в губы, — по-настоящему, долго, пока дыхания хватило, да со всеми сестричкиными поцелуйными штучками…
И, странное дело, Сэмми, она вроде мне как и отвечает, но…
Показалось мне отчего-то, что губы у нее холодные, неживые какие-то — словно я сдуру статую в полковничьей гостиной поцеловать решил. Причем именно показалось — так-то чувствую, что нормальные губы, теплые…
Всё это я потом понял — когда вспоминал тот момент раз этак, наверное, с тысячу. А тогда все внутри играло и пело — ну как же, сбылись мечты! И — снова Молли спасибо — вся робость делась куда-то, и я в ход уже не только губы, но и руки пустил…
Однако — сломалось между нами что-то. Она мне и не мешает вроде, но опять же — кажется, что взялся за мраморные сиськи у статуи. Хотя вроде грудь нормальная, упругая… Я попробовал еще немного ее хоть как-то расшевелить — ни в какую. Руки у меня и опустились… Стою дурак дураком.
А она говорит тихонько: не надо. Сейчас — не надо. Выполни просьбу мою — и, если захочешь, приду к тебе завтра, отец на два дня по делам уезжает…
Ух, я обрадовался. Значит, не безразличен ей все-таки. Значит, лишь отца опасается — и за меня, небось, опасается; прихватит полковник за таким делом с дочкой — мало не покажется…
В церковь пулей домчался. Гляжу — есть молитвенник, лежит на скамейке. Подхватил, обратно тороплюсь — и тут какой-то листок из книги выпадает, к полу кружится. И что-то на нем написано. Поднял, а прочесть не могу, — только печатным буквам научился…
Вернулся, и к ней в комнату сразу — впервые за все время, кстати. Она у дверей встречает, сразу молитвенник берет и на листок тот смотрит. Я возьми да спроси: что за бумажка, мол, а то чуть не выпала, не затерялась… Просто закладка, отвечает Эмми, да псалмы на ней кое-какие отмечены, чтобы не искать долго.
Отложила и книгу, и листок, снова меня поцеловала — и к двери легонько толкает, шепчет: завтра.
Я по лестнице спускаюсь, сам от счастья не свой. А навстречу — Мамочка. Вперила буркалы свои в меня, говорит: пойдем, молодой масса, погадаю тебе.
С чего бы? Никогда ни с чем ко мне не обращалась. Может, засекла нас с Эммелиной сегодня? Ну, пошел с ней.
Завела в каморку свою — жила Мамочка тоже в доме. На стенах какие-то растения сухие развешаны, на полках бутылки с чем-то мутным. На столике штучки разные — деревяшки странного вида, два барабанчика маленьких, погремушки из тыкв высушенных… А еще — череп. Не человечий, здоровенный такой, вытянутый — вроде как конский, а пригляделся — и не конский вовсе.
Стала гадать мне Мамочка. Странно гадать — без карт, без бобов, без шара волосяного. Подожгла от свечи две палочки — не горят, но дымят, тлеют. На меня уставилась — глаза в глаза. И молчит. Я тоже молчу, только слышно, как палочки дымящие потрескивают.
А потом что-то непонятное получилось. Что-то со стенами ее каморки твориться начало — то надвинутся они на меня, то обратно разъедутся. Я это только краем глаза видел — от Мамочки взгляд не оторвать было. Глазищи у нее огромные стали — словно плошки с дегтем.
Потом заговорила — странным голосом, чуть не басом. Суждено тебе, говорит, быть богатым и счастливым, ни в чем себе не отказывать, прожить до глубокой старости, детей иметь и внуков, и умереть в почете и уважении. Но для этого придется тебе любимую убить и друга предать, иначе не сбудется ничего. А теперь, говорит, уходи.
И — отпустило меня. Стены нормальные стоят, глаза у Мамочки тоже обычные стали. Хотел что-то я спросить у нее, да она как рявкнет: УХОДИ!!! Аж пучки травяные со стен посыпались.
Меня из каморки будто ветром выдуло, чуть в штаны не напустил.
Пошел к себе, стал думать: что же мне старая ведьма напророчила? Гадания-то разные бывают. Одни тютелька в тютельку сбудутся, а другие цента ломаного не стоят — плюнуть да растереть.
Понял: все наврала Мамочка. Потому как я уже богатый — вексель полковника никуда не делся, в комнате у меня припрятан, и — братец Джоб мне объяснил — бессрочная бумажка эта, хоть сейчас пользуйся, хоть через пять лет. И счастлив я уже — а завтра еще счастливее стану. Если, конечно, полковник поездку не отменит. Так что все сбылось — и не надо мне Монтгомери (а какие у меня еще друзья тут?) предавать, и Эмми убивать не надо. Даже Молли — незачем.
Светло на душе стало, радостно. До завтрашнего дня часы считаю — и кажется мне, что ждать целую вечность. Подумал — может, сестричке сказать, чтоб не приходила? Усну — глядишь, и ночь пролетит незаметно. Но не сказал, запамятовал.
А тем вечером и тайна запертой комнаты раскрылась. Я тогда подумал — раскрылась. Только совершенно тому не обрадовался — голова другим занята была.
Дело в том, что к полковнику опять работорговец приехал, уже затемно. Негров пригнал, десятка полтора — за его фургоном топали, цепями звенели. Ну, их принимают, расковывают, суета на заднем дворе, факелы горят… Я как раз по улице бродил после ужина — совсем не сиделось на месте что-то, сам не свой стал. Вижу: от фургона торговца, на отшибе стоящего, две фигуры в темноте к дому идут. И — с черного хода внутрь. Скрытно прошли, незаметно. Мамочку я сразу узнал — эту глыбу ни с кем не спутаешь. А рядом вроде как другая женщина, в покрывало закутана… Не Эмми, и не из сестричек — те вальяжно выступают, по-хозяйски, а эта робко семенит, неуверенно… Любопытно мне стало. Вошел тихонько следом — дверью не хлопнул, ступенькой не скрипнул. В доме темно, но я слышу — ключи в замках громыхают. Как раз там, у потайной комнаты.
Э-э-э, смекаю, вот в чем дело… Все понятно. Ларчик-то просто открывался, стоило ли голову ломать…
Бак и Пит, думаю, мужчины в самом соку — но пока неженатые. И пошли по стопам папашиным — по мулаточкам-квартероночкам. А Мамочка при них сводней. То-то работорговцы сюда зачастили. Надоест ребятам очередная красотка — продают, а в клетку без окон новую пташку сажают. И не мне их судить, в своем праве люди.
Скучно как-то загадка решилась…
И пошел я спать. Сначала, понятно, с Молли поигравшись.
Проснулся — за окнами едва брезжит. Слышу — шум, на улице голоса громкие, ржание конское… Что такое? Потом как стукнуло: не иначе вендетта проклятущая. Ох, не вовремя. Оделся быстренько, и — на всякий случай — бумаги полковничьи в кожаный мешочек и на грудь. Вдруг Шеппервуды нагрянут, смываться быстро придется… Мало что у них врагов в их домах убивать не положено. Любое правило и нарушить можно. Я бы лично так и сделал. Перестрелял бы всех ночью, в постелях, — да и покончил бы навсегда с этой кровной глупостью.
Выхожу из комнаты тихонько. Навстречу — Молли, одетая уже. Хотела шмыгнуть мимо — я ее за ворот. Что, мол, за переполох? А она мне: мисс Эммелина сбежала! С молодым Ларри Шеппервудом! Любовь у них, не иначе. Сейчас все Монтгомери в погоню поскачут.
Ну, дела… Но я-то вроде как не Монтгомери? Мне-то скакать вроде как не обязательно?
И тут — сам полковник. К комнате моей шагает размашисто. Молли тут же испарилась, была — и нету. А полковник мне говорит: ну что, мистер Джексон, пора решать. Вы под моим кровом спали, хлеб мой ели, а теперь вот беда пришла, надо за ружья браться. С нами вы или нет? Неволить не буду, откажетесь — негры вас отвезут на пристань, парохода дождетесь, — и будьте счастливы.
Ну что тут ответить? По уму надо бы распрощаться — да и к пристани. Только чувствую — если так сделаю, всю жизнь буду ходить, как дерьмом облитый. Сам к себе принюхиваясь. Сам от себя нос морща. И не потому, что полковник меня последней дрянью считать будет, нет. А потому что вовек себе не прощу, как эта вертихвостка меня обманула. Как своими руками я ее побегу помог — дураку ведь ясно, что за псалмы на том листке были…
Да и еще одна мыслишка копошится. Если не врал братец Джоб, и действительно меня Монтгомери в семью свою принять хочет, — так можно же и не сыном. Можно и зятем. Если именно мне посчастливится первым их догнать, да Ларри-подлеца подстрелить, то…
В общем, размечтался я сдуру. Даже за эти секунды подумать успел, что супружницу в большой строгости держать буду — примерно как папашка мой мамашу-покойницу. Он, бывало, сантиментов не разводил — лупцевал до потери сознания тем, что под руку подвернется. Старой закалки был человек.
Всего этого, понятно, не сказал я полковнику. Я с вами, говорю. И ничего больше.
Отправились в погоню ввосьмером — полковник, сыновей трое, да еще трое родственников. Ну и я с ними. Как и все, с ружьем.
За что его? — у Рода спрашиваю. А он зубы скалит: за шею, парень, за шею! Не узнать старину Рода — нормальный был мальчишка, а тут стал весь дерганый, лицо кривит, в глазах черти пляшут. Но объяснил: через Джоба, мол, любовь вся у них и закрутилась. Зол был тот, дескать, на полковника — и нагадил, как сумел.
Думаю: и чего же человеку не хватало? Ну, пусть не человеку, пусть квартерону, но все равно? Даже часы имел на цепочке… Но разговор тот замял я — у самого рыльце в пушку. Не хотел на ворота, к братцу в компанию. Да и поскакали тут мы так, что не до разговоров стало.
До пристани, где пароходы причаливали, и куда парочка могла направиться — миль восемь примерно. Можно успеть перехватить было. Да и дождись еще парохода, расписание лишь на бумаге исполнялось — пять-шесть часов никто и за опоздание не считал.
Ладно, скачем мы по дороге, потом скачем по лесной просеке — изгиб реки срезаем. А из меня наездник-то аховый, таким галопом в жизни мчаться не приходилось, — задницу отбил быстро и капитально. Но креплюсь — спасибо папаше-покойнику, эта часть тела у меня закаленная…
К берегу вылетаем — видим: негры, штук тридцать, лес корчуют. Шалаши стоят — ночевали здесь же. Мы к ним: проезжал, мол, кто?
Надсмотрщик-мулат объясняет: было дело, проскакали трое в сторону пристани — двое мужчин и женщина. Быстро скакали, словно черти за ними гнались. Еще кто был? Ну и еще одна парочка, на двуколке катила в другую сторону, к Зеленой косе вроде, — но те медленно, спокойно, не торопясь. Когда те трое проезжали? А откуда он знает, часов не имеет, недавно вроде…
Понеслись мы к пристани. Мили две еще проскакали — глядь, лошадь дохлая валяется. Нога сломана, голова прострелена… Ага, втроем на двух лошадях быстро не поедешь… Мы еще наддали.
Тут я вижу — лошади у других от этой скачки сдавать начали. А моя кобыла этак бодро топает, вперед вырвалась. И — Роджер-младший рядом. Монтгомери мужчины все как на подбор крупные, мы их раза в полтора меньше весили…
Никак, думаю, и вправду суждено отличиться. Про опасность позабыл — азартное дело погоня.
И тут — показались конные впереди! Мужчина и женщина на одной лошади — и еще один всадник. Платье Эммелины узнал я сразу, сто раз его видел. Оглянулись они, нас увидели, поняли — не уйти. Конь двоих еле тащит.
Так они что придумали: женщину на круп второго коня пересадили, тот посвежее был. Видать, на нем сам Ларри Шеппервуд ехал — потому что с Эмми дальше поскакал. А второй мужчина развернулся — и нам навстречу. Скачет, в руке ружье — и в нас с Родом целит. Прижался я к гриве конской, только подумать успел: эх, зря мне такая резвая лошадка досталась…
Бах! — что-то над нами свистнуло. А всадник тут же свернул — и в лес, между деревьев запетлял. Думал, видно, за ним кинутся. Да просчитался — Род лишь пальнул на ходу в его сторону, вроде коня зацепил, не разглядел я толком…
Догоняем мы парочку, догоняем! Сердце о ребра бьется, ору что-то громкое и самому непонятное. И — обхожу Рода! На пол-корпуса, на корпус, на два…
На берегу, среди деревьев, хибарка какая-то, хижина бревенчатая. Те двое с коня соскочили — и за нее. Тут я подскакал, сзади Род нагоняет, еще дальше — остальные наши растянулись. Я с коня спрыгнул, на ружье курок взвел, за угол хижины заворачиваю… И едва не обделался.
Потому что вижу — прямо в лицо мне ружейное дуло смотрит. Широченное со страху показалось, как пушка. А держит ружье моя Эмми.
Только через секунду понял — не она вовсе, парень какой-то в ее платье шагах в десяти стоит. Молодой, едва усики пробиваются. Не знаю, отчего он с выстрелом промедлил. Может, удивился, что совсем пацан против него оказался. А я про свое ружье вообще не вспомнил, будто и нет его.
Парень первым опомнился — и в голову мне выстрелил. Осечка! Ах так, ну погоди… Пальнул я тоже. Стрелок из меня примерно как наездник. И ружье мне картечью зарядили — убить труднее, но попасть легче.
Грохнуло ружье, по плечу врезало. Дымом вонючим все затянуло, но ненадолго. Вижу — попал. Зацепила картечь парня, правда самым краем. К стволу древесному откинула, а на платье белом, справа, пятнышки красные набухают, — два пятна на груди, и на рукаве тоже… Я стою — и что делать, не знаю.
Но это я рассказываю долго. А на самом деле все быстро вышло. Еще дым не рассеялся — из-за угла Род. Ружье вскинул — а оно не стреляет. Забыл перезарядить впопыхах. Так он к парню подскочил — и прикладом. По голове. Раскололась, как спелый арбуз. Звук, по-моему, за милю был слышен…
Тогда и остальные подскакали, спешились. Я полковнику на парня в женском платье показываю. Хотел спросить: где же Эмми-то настоящая? Да не успел.
Нас тут как раз убивать начали.
Пустили погоню по ложному следу и засаду устроили. А как наши в кучу собрались — со всех сторон стрелять по ним стали.
Но не такие люди были Монтгомери, чтоб дать перебить себя как кроликов. У полковника ружье двухствольное: бах! — в одну сторону, бах! — в другую. Попал — застонал в кустах кто-то. Ну и остальные наши пальбу открыли — кто от первого залпа уцелел.
А я так даже и не понял, зацепили меня или нет. В ушах грохот стоит, ноги подкашиваются. Рухнул на землю на всякий случай, прижался. Кто-то на меня сверху навалился, лежит, не шевелится. Надо мной — выстрелы, выстрелы, выстрелы. Ружейные, пистолетные… Потом стихли вроде. Слышу: хрип, ругань, дерется кто-то с кем-то. Потом и это стихло. Полежал еще — и встаю осторожненько. На мне, оказывается, Роджер-младший лежал. Мертвый. Костюм весь мне кровью залил, новый, полковником подаренный…
Гляжу — вокруг одни трупы, никого живых. Да неужто, думаю, они все тут друг друга до единого истребили? Но нет, слышу: топот конский, удирает кто-то. Потом полковника увидел. Весь в крови, лицо от пороха черное. Хрипит мне: одни, мол, мы уцелели… Ты ранен, сынок? А я ему так небрежно: пустяк, дескать, царапина. Но сам чувствую — ничего мне не сделалось, цел, слава богу.
Он говорит: тогда поспешим. И в кусты меня ведет — там кони Шеппервудов привязаны, свежие, наши-то уже никуда не годились.
Полковник в седло, и я в седло. Хотя сам думаю — ему сейчас разве что к врачу поспешать, едва на коне держится.
Однако держится. И поскакали мы обратно — по берегу, мимо негров-корчевщиков — к Зеленой косе. Моя задница уж и болеть перестала — будто нет ее, будто конец хребта о седло бьется — и боль от него по всему телу разбегается.
Примчались мы на косу. И опоздали. Видим — двуколка пустая. Да лодка на реке — двое негров-гребцов, и мужчина с женщиной. Далеко, лиц не разобрать, но знаем — она, Эммелина. Больше некому. Тут и пароход из-за косы — чух-чух-чух. Мужчина ему тряпкой какой-то машет — знать, заранее уговор с капитаном был.
Полковник сгоряча двухстволку свою вскинул, да опустил без выстрела — не достать уже.
Застыл на берегу, как памятник, смотрит, как трап опускают и парочка на борт поднимается. И я смотрю — а что еще тут сделаешь? Даже название парохода запомнил: «Анриетта». Не иначе как с низовьев был, там любят имена такие корытам своим давать…
Ну и поплыл себе пароход дальше. Думаю: все, конец истории. Но, как оказалось, ошибся. Я тебе больше, Сэмми, скажу, — самое странное и страшное после случилось. Такое, чему и поверить трудно. Я порой сам сомневаюсь: может и не было ничего? Может, меня пуля у той хижины по черепушке чиркнула — и привиделось в бреду всё?
Сам себя уговариваю — а память, проклятая, мне твердит: было, было, было…
Жила бы, Сэмми, у меня собака, назойливая, как память, — я бы ее отравил.
Ладно, полковник скачет, я рядом. Железный он что ли? — думаю. Кровь из ран сочит и сочит, другой бы свалился давно, а этот лишь побледнел как смерть — и всё.
Проскакали мы в ворота — братец Джоб там так и болтается. Только кто-то штаны с покойника стащил, хорошие штаны были, выходные, почти новые. Вороватые тут негры, думаю. Ну да ничего, наведу еще порядок. А вендетту замну как-нибудь — дурное это занятие, если честно.
Полковник с седла спрыгнул — и в дом. Я, чуть поотстав, за ним. И слышу: впереди перебранка. Орет на полковника кто-то — голос неприятный, словно ворона каркает. Подхожу поближе — Мамочка! Дорогу хозяину загородила, не пускает. А полковник, между прочим, прямо в тот коридорчик рвется, где дверь секретная. Интересные дела, думаю…
Ну, он старуху отталкивает. А такую тушу сдвинь, попробуй. Но полковник попробовал — и отлетела она, как кегля сбитая. Вскочила кошкой — не ждал я такой прыти от старой рухляди. Из одежек своих разноцветных нож выдернула. Во-о-о-т такенный — туши свиные хорошо разделывать. Но и человека порубить можно так, что любо-дорого. И — с тесачищем этим — на полковника.
У него двухстволка за спиной висела. Я и не думал, что так быстро с ней управиться можно — одним и тем же движением полковник ружье вперед перебросил, курки взвел, приложился — бах! бах!
Стрелок он был — не мне чета. Оба выстрела — ровнехонько в голову. Только пули, похоже, у полковника еще на берегу закончились. Картечью зарядил, или дробью крупной. А она, если почти в упор стрелять, — плотной кучей летит, страшное дело. Короче, была у Мамочки голова — и не стало. Разлетелась мелкими ошметками.
А туша — стоит и тесак сжимает! Ну, дела…
Полковник мимо нее — и уже ключами в замках гремит. Я чуть задержался — на Мамочку смотрю, и жутко мне, и любопытно. Она все стоит. Головы нет, вместо шеи лохмотья красные — но стоит! И, странное дело, вроде бы кровь должна хлестать из жил разорванных — а не хлещет!
Не по себе мне стало. Толкнул Мамочку в брюхо толстое стволом ружейным. Осела она назад — словно человек живой, смертельно уставший. А я — за полковником, он уже в комнату секретную входит.
А там…
А того, что там, лучше бы, Сэмми, никому и никогда не видеть. Идолы какие-то стоят кружком, из дерева черного. Человеку по пояс будут. Скалятся мерзко. Губы чем-то измазаны, на черном не понять, чем, — но подумалось мне, что совсем не кленовой патокой… А на стенах… На стенах головы! Настоящие самые головы!!! Женские — негритянок, мулаток, квартеронок! Пара сотен их, не меньше. Одни свежие, другие ссохлись, сморщились, кожа черепа обтянула, глаза высохли, внутрь запали — как гнилые изюмины там виднеются. Но трупным запахом не тянет — лишь дымком пованивает, тем самым, под который гадала мне Мамочка.
Я так и сел. Натурально задницей на пол шлепнулся. Думал — стошнит сейчас, но удержался как-то.
С большим трудом от голов этих взгляд оторвал. Но там и остальное не лучше было. Всего я разглядеть не успел, да и темновато — весь свет от свечей шел — они в виде звезды шестиугольной на полу стояли. Идолы как раз звезду ту и окружали — охраняли словно бы.
В центре звезды что-то небольшое лежало. Ну… примерно с руку мою до локтя. А что — не рассмотрел я сразу. Свечей вроде и много, но все из черного воска, и горят как-то не по-людски — темным пламенем, не дают почти света.
Кресло я чуть позже увидел. Потому как высоко стояло, чуть не под потолком, на глыбе квадратной каменной. Нормальные люди так мебель не ставят.
А в кресле — девушка! Пригляделся — нет, квартеронка. Чуть шевельнулась — никак живая? Оторвал я от пола задницу, и к глыбе и к креслу тому поближе направился.
Полковник тем временем — к идолам и к звезде из свечей идет. Только странно идет как-то, Сэмми… Всего шагов пять-шесть надо сделать — а он согнулся весь и по дюйму едва вперед продвигается. Словно ураган ему встречь дует. Но в комнате — ни сквозняка, ни ветерочка.
Я к креслу подковылял — тоже медленно, ноги что-то ослабли. И разглядел: точно, на нем квартеронка молоденькая. Сидит, ремнями притянута. На левом запястье ранка небольшая кровит. От подлокотника желобок — поверху тянется, на цепочках к потолку подвешен. Через всю комнату — и ровнехонько над центром звезды обрывается. И с него — кап, кап, кап — кровь вниз капает, почти черной от свечей этих дурных кажется…
И тогда наконец я увидел, что там, между свечей, лежит…
Эммелина там лежала!
Крохотная, с фут длиной, — но как живая. Из воска, наверное, была вылеплена и раскрашена — но будь размером больше, точно подумал бы, что никуда Эмми не сбегала. Лицо — ее, фигура — ее, волосы — ее, одежда — тоже ее. Даже ожерелье на шейке такое же, но уменьшенное. Сережки в ушах знакомые, синими камушками поблескивают — но крохотные-крохотные, скорее догадался про них, чем разглядел.
А кровь сверху — прямо на нее капает. Но что удивительно — должна бы маленькая Эмми при таких делах все липкая и заляпанная быть — ан нет! Лежит чистенькая, нарядненькая, на платьице — ни пятнышка. Вижу ведь, как капли на нее попадают — но исчезают тут же, словно испаряются. Чудеса…
А полковник тем временем почти уже до идолов добрался — рукой дотянуться можно. Но не успел он ни дотянуться, ни чего иного сделать… Шаги сзади затопали. Тяжелые, грузные.
Обернулся я — и натурально обделался! Полные штаны наложил. И ничуть не стыжусь. Другой на моем месте вообще бы от ужаса помер.
Мамочка к нам шагает!
Как была — без головы! И тесак в руке занесен!
Тут все, что я до того момента повидал, показалось мне пикником младшего класса воскресной школы. А уж денек выдался на зрелища богатый. Но до того все пусть и страшно было, и мерзко, но… как-то жизненно, что ли… А тут…
Ночью с сестричкой кувыркаюсь, а днем по Эммелине все так же сохну — но, правда, чуть уже поспокойнее. Аппетит вернулся, и стихов писать больше не пробую.
Порой мысль в голову приходит: нельзя так, надо что-то решить, определиться как-то… Но ничего не делаю, живу как живется.
А потом все рухнуло.
В одночасье.
* * *
В августе все случилось, в конце месяца где-то — как сейчас помню, жара не кончилась, но клены у дома полковничьего уже желтеть начали. Хотя тополя еще зеленые стояли…… В воскресенье мы все в церковь отправились — и семья полковника, и другие его родственники. И Эммелина. Ну, и я с ними. Шеппервуды тоже были — сидят на левых скамьях, Монтгомери на правых. Посматривают друг на друга недружелюбно — но все тихо, пристойно. Там, слева, и Ларри Шеппервуд сидел, красивый такой молодой человек лет двадцати пяти. Но я его и не заметил, во все глаза на Эммелину глядел. И думал… В общем, не очень подходящие для церкви мысли думал. После близкого знакомства с Молли у меня вообще мысли не особо возвышенные часто в голове бродили. У нас, кстати, с сестричкой отношения странные были — за все время и полусотней слов не обменялись; днем она со мной держалась так, словно и незнакомы вовсе, ну а ночью я старался языку воли не давать — чтобы не назвать ее «Эмми» случайно. Потому как — что уж скрывать — всегда Эммелину представлял на ее месте.
Служба закончилась, все по домам разъехались, и мы тоже. Отобедали — и старик с домочадцами вздремнуть прилегли, был у них такой обычай. Я в своей комнате сижу, чем заняться, не знаю.
Вдруг — в дверь кто-то тихонечко поскребся. Словно ногтем царапнул.
Открываю, и — гроб моей мамочки! — Эммелина. Первый раз ко мне заглянула. До того все мои вздохи-страдания она и не замечала вроде бы — и держалась со мной, прямо скажем, как с мальчишкой. Как с младшим братом примерно.
Я стою, язык проглотил, то в жар бросает, то в холод. Но — мыслишка где-то шевелится — а ну как она навроде Молли пришла… Ну как днем в жару одна спать боится?
Эммелина вошла, и меня спрашивает: а как я, собственно, к ней отношусь? Вот так вопрос… Ну, я что-то пробормотал-выдавил: дескать, лучше всех к ней отношусь, ни к кому, мол, так не относился и относиться в жизни не буду… Глупо, наверное, всё звучало.
Тогда она ко мне шагнула и говорит, что забыла в церкви свой молитвенник, на скамье оставила. И не мог бы я за ним сходить и принести, да не рассказывать никому про это…
А я, честно говоря, стою такой ошалевший, что ее слова до меня с трудом доходят. Молчу — ни да, ни нет. Хотя по ее просьбе не то что милю до церкви — во Флориду и обратно готов был сбегать.
Она еще ближе ко мне придвинулась. Руку на плечо положила. И говорит спокойно так: хочешь, поцелую тебя за это?
Хочу ли, ха… Только вот сказала она это опять же как братишке младшему, — словно в лобик на ночь его поцеловать собралась.
Но я, спасибо сестричке Молли, уже не мальчик был. Притянул Эмми к себе, да и поцеловал в губы, — по-настоящему, долго, пока дыхания хватило, да со всеми сестричкиными поцелуйными штучками…
И, странное дело, Сэмми, она вроде мне как и отвечает, но…
Показалось мне отчего-то, что губы у нее холодные, неживые какие-то — словно я сдуру статую в полковничьей гостиной поцеловать решил. Причем именно показалось — так-то чувствую, что нормальные губы, теплые…
Всё это я потом понял — когда вспоминал тот момент раз этак, наверное, с тысячу. А тогда все внутри играло и пело — ну как же, сбылись мечты! И — снова Молли спасибо — вся робость делась куда-то, и я в ход уже не только губы, но и руки пустил…
Однако — сломалось между нами что-то. Она мне и не мешает вроде, но опять же — кажется, что взялся за мраморные сиськи у статуи. Хотя вроде грудь нормальная, упругая… Я попробовал еще немного ее хоть как-то расшевелить — ни в какую. Руки у меня и опустились… Стою дурак дураком.
А она говорит тихонько: не надо. Сейчас — не надо. Выполни просьбу мою — и, если захочешь, приду к тебе завтра, отец на два дня по делам уезжает…
Ух, я обрадовался. Значит, не безразличен ей все-таки. Значит, лишь отца опасается — и за меня, небось, опасается; прихватит полковник за таким делом с дочкой — мало не покажется…
В церковь пулей домчался. Гляжу — есть молитвенник, лежит на скамейке. Подхватил, обратно тороплюсь — и тут какой-то листок из книги выпадает, к полу кружится. И что-то на нем написано. Поднял, а прочесть не могу, — только печатным буквам научился…
Вернулся, и к ней в комнату сразу — впервые за все время, кстати. Она у дверей встречает, сразу молитвенник берет и на листок тот смотрит. Я возьми да спроси: что за бумажка, мол, а то чуть не выпала, не затерялась… Просто закладка, отвечает Эмми, да псалмы на ней кое-какие отмечены, чтобы не искать долго.
Отложила и книгу, и листок, снова меня поцеловала — и к двери легонько толкает, шепчет: завтра.
Я по лестнице спускаюсь, сам от счастья не свой. А навстречу — Мамочка. Вперила буркалы свои в меня, говорит: пойдем, молодой масса, погадаю тебе.
С чего бы? Никогда ни с чем ко мне не обращалась. Может, засекла нас с Эммелиной сегодня? Ну, пошел с ней.
Завела в каморку свою — жила Мамочка тоже в доме. На стенах какие-то растения сухие развешаны, на полках бутылки с чем-то мутным. На столике штучки разные — деревяшки странного вида, два барабанчика маленьких, погремушки из тыкв высушенных… А еще — череп. Не человечий, здоровенный такой, вытянутый — вроде как конский, а пригляделся — и не конский вовсе.
Стала гадать мне Мамочка. Странно гадать — без карт, без бобов, без шара волосяного. Подожгла от свечи две палочки — не горят, но дымят, тлеют. На меня уставилась — глаза в глаза. И молчит. Я тоже молчу, только слышно, как палочки дымящие потрескивают.
А потом что-то непонятное получилось. Что-то со стенами ее каморки твориться начало — то надвинутся они на меня, то обратно разъедутся. Я это только краем глаза видел — от Мамочки взгляд не оторвать было. Глазищи у нее огромные стали — словно плошки с дегтем.
Потом заговорила — странным голосом, чуть не басом. Суждено тебе, говорит, быть богатым и счастливым, ни в чем себе не отказывать, прожить до глубокой старости, детей иметь и внуков, и умереть в почете и уважении. Но для этого придется тебе любимую убить и друга предать, иначе не сбудется ничего. А теперь, говорит, уходи.
И — отпустило меня. Стены нормальные стоят, глаза у Мамочки тоже обычные стали. Хотел что-то я спросить у нее, да она как рявкнет: УХОДИ!!! Аж пучки травяные со стен посыпались.
Меня из каморки будто ветром выдуло, чуть в штаны не напустил.
Пошел к себе, стал думать: что же мне старая ведьма напророчила? Гадания-то разные бывают. Одни тютелька в тютельку сбудутся, а другие цента ломаного не стоят — плюнуть да растереть.
Понял: все наврала Мамочка. Потому как я уже богатый — вексель полковника никуда не делся, в комнате у меня припрятан, и — братец Джоб мне объяснил — бессрочная бумажка эта, хоть сейчас пользуйся, хоть через пять лет. И счастлив я уже — а завтра еще счастливее стану. Если, конечно, полковник поездку не отменит. Так что все сбылось — и не надо мне Монтгомери (а какие у меня еще друзья тут?) предавать, и Эмми убивать не надо. Даже Молли — незачем.
Светло на душе стало, радостно. До завтрашнего дня часы считаю — и кажется мне, что ждать целую вечность. Подумал — может, сестричке сказать, чтоб не приходила? Усну — глядишь, и ночь пролетит незаметно. Но не сказал, запамятовал.
А тем вечером и тайна запертой комнаты раскрылась. Я тогда подумал — раскрылась. Только совершенно тому не обрадовался — голова другим занята была.
Дело в том, что к полковнику опять работорговец приехал, уже затемно. Негров пригнал, десятка полтора — за его фургоном топали, цепями звенели. Ну, их принимают, расковывают, суета на заднем дворе, факелы горят… Я как раз по улице бродил после ужина — совсем не сиделось на месте что-то, сам не свой стал. Вижу: от фургона торговца, на отшибе стоящего, две фигуры в темноте к дому идут. И — с черного хода внутрь. Скрытно прошли, незаметно. Мамочку я сразу узнал — эту глыбу ни с кем не спутаешь. А рядом вроде как другая женщина, в покрывало закутана… Не Эмми, и не из сестричек — те вальяжно выступают, по-хозяйски, а эта робко семенит, неуверенно… Любопытно мне стало. Вошел тихонько следом — дверью не хлопнул, ступенькой не скрипнул. В доме темно, но я слышу — ключи в замках громыхают. Как раз там, у потайной комнаты.
Э-э-э, смекаю, вот в чем дело… Все понятно. Ларчик-то просто открывался, стоило ли голову ломать…
Бак и Пит, думаю, мужчины в самом соку — но пока неженатые. И пошли по стопам папашиным — по мулаточкам-квартероночкам. А Мамочка при них сводней. То-то работорговцы сюда зачастили. Надоест ребятам очередная красотка — продают, а в клетку без окон новую пташку сажают. И не мне их судить, в своем праве люди.
Скучно как-то загадка решилась…
И пошел я спать. Сначала, понятно, с Молли поигравшись.
* * *
А утром грянуло.Проснулся — за окнами едва брезжит. Слышу — шум, на улице голоса громкие, ржание конское… Что такое? Потом как стукнуло: не иначе вендетта проклятущая. Ох, не вовремя. Оделся быстренько, и — на всякий случай — бумаги полковничьи в кожаный мешочек и на грудь. Вдруг Шеппервуды нагрянут, смываться быстро придется… Мало что у них врагов в их домах убивать не положено. Любое правило и нарушить можно. Я бы лично так и сделал. Перестрелял бы всех ночью, в постелях, — да и покончил бы навсегда с этой кровной глупостью.
Выхожу из комнаты тихонько. Навстречу — Молли, одетая уже. Хотела шмыгнуть мимо — я ее за ворот. Что, мол, за переполох? А она мне: мисс Эммелина сбежала! С молодым Ларри Шеппервудом! Любовь у них, не иначе. Сейчас все Монтгомери в погоню поскачут.
Ну, дела… Но я-то вроде как не Монтгомери? Мне-то скакать вроде как не обязательно?
И тут — сам полковник. К комнате моей шагает размашисто. Молли тут же испарилась, была — и нету. А полковник мне говорит: ну что, мистер Джексон, пора решать. Вы под моим кровом спали, хлеб мой ели, а теперь вот беда пришла, надо за ружья браться. С нами вы или нет? Неволить не буду, откажетесь — негры вас отвезут на пристань, парохода дождетесь, — и будьте счастливы.
Ну что тут ответить? По уму надо бы распрощаться — да и к пристани. Только чувствую — если так сделаю, всю жизнь буду ходить, как дерьмом облитый. Сам к себе принюхиваясь. Сам от себя нос морща. И не потому, что полковник меня последней дрянью считать будет, нет. А потому что вовек себе не прощу, как эта вертихвостка меня обманула. Как своими руками я ее побегу помог — дураку ведь ясно, что за псалмы на том листке были…
Да и еще одна мыслишка копошится. Если не врал братец Джоб, и действительно меня Монтгомери в семью свою принять хочет, — так можно же и не сыном. Можно и зятем. Если именно мне посчастливится первым их догнать, да Ларри-подлеца подстрелить, то…
В общем, размечтался я сдуру. Даже за эти секунды подумать успел, что супружницу в большой строгости держать буду — примерно как папашка мой мамашу-покойницу. Он, бывало, сантиментов не разводил — лупцевал до потери сознания тем, что под руку подвернется. Старой закалки был человек.
Всего этого, понятно, не сказал я полковнику. Я с вами, говорю. И ничего больше.
Отправились в погоню ввосьмером — полковник, сыновей трое, да еще трое родственников. Ну и я с ними. Как и все, с ружьем.
* * *
А как из ворот выезжали — только тут я понял, что шутки кончились. Потому что висел на воротах братец Джоб собственной персоной — голова набок, язык наружу, сам страшный, аж кони шарахаются.За что его? — у Рода спрашиваю. А он зубы скалит: за шею, парень, за шею! Не узнать старину Рода — нормальный был мальчишка, а тут стал весь дерганый, лицо кривит, в глазах черти пляшут. Но объяснил: через Джоба, мол, любовь вся у них и закрутилась. Зол был тот, дескать, на полковника — и нагадил, как сумел.
Думаю: и чего же человеку не хватало? Ну, пусть не человеку, пусть квартерону, но все равно? Даже часы имел на цепочке… Но разговор тот замял я — у самого рыльце в пушку. Не хотел на ворота, к братцу в компанию. Да и поскакали тут мы так, что не до разговоров стало.
До пристани, где пароходы причаливали, и куда парочка могла направиться — миль восемь примерно. Можно успеть перехватить было. Да и дождись еще парохода, расписание лишь на бумаге исполнялось — пять-шесть часов никто и за опоздание не считал.
Ладно, скачем мы по дороге, потом скачем по лесной просеке — изгиб реки срезаем. А из меня наездник-то аховый, таким галопом в жизни мчаться не приходилось, — задницу отбил быстро и капитально. Но креплюсь — спасибо папаше-покойнику, эта часть тела у меня закаленная…
К берегу вылетаем — видим: негры, штук тридцать, лес корчуют. Шалаши стоят — ночевали здесь же. Мы к ним: проезжал, мол, кто?
Надсмотрщик-мулат объясняет: было дело, проскакали трое в сторону пристани — двое мужчин и женщина. Быстро скакали, словно черти за ними гнались. Еще кто был? Ну и еще одна парочка, на двуколке катила в другую сторону, к Зеленой косе вроде, — но те медленно, спокойно, не торопясь. Когда те трое проезжали? А откуда он знает, часов не имеет, недавно вроде…
Понеслись мы к пристани. Мили две еще проскакали — глядь, лошадь дохлая валяется. Нога сломана, голова прострелена… Ага, втроем на двух лошадях быстро не поедешь… Мы еще наддали.
Тут я вижу — лошади у других от этой скачки сдавать начали. А моя кобыла этак бодро топает, вперед вырвалась. И — Роджер-младший рядом. Монтгомери мужчины все как на подбор крупные, мы их раза в полтора меньше весили…
Никак, думаю, и вправду суждено отличиться. Про опасность позабыл — азартное дело погоня.
И тут — показались конные впереди! Мужчина и женщина на одной лошади — и еще один всадник. Платье Эммелины узнал я сразу, сто раз его видел. Оглянулись они, нас увидели, поняли — не уйти. Конь двоих еле тащит.
Так они что придумали: женщину на круп второго коня пересадили, тот посвежее был. Видать, на нем сам Ларри Шеппервуд ехал — потому что с Эмми дальше поскакал. А второй мужчина развернулся — и нам навстречу. Скачет, в руке ружье — и в нас с Родом целит. Прижался я к гриве конской, только подумать успел: эх, зря мне такая резвая лошадка досталась…
Бах! — что-то над нами свистнуло. А всадник тут же свернул — и в лес, между деревьев запетлял. Думал, видно, за ним кинутся. Да просчитался — Род лишь пальнул на ходу в его сторону, вроде коня зацепил, не разглядел я толком…
Догоняем мы парочку, догоняем! Сердце о ребра бьется, ору что-то громкое и самому непонятное. И — обхожу Рода! На пол-корпуса, на корпус, на два…
На берегу, среди деревьев, хибарка какая-то, хижина бревенчатая. Те двое с коня соскочили — и за нее. Тут я подскакал, сзади Род нагоняет, еще дальше — остальные наши растянулись. Я с коня спрыгнул, на ружье курок взвел, за угол хижины заворачиваю… И едва не обделался.
Потому что вижу — прямо в лицо мне ружейное дуло смотрит. Широченное со страху показалось, как пушка. А держит ружье моя Эмми.
Только через секунду понял — не она вовсе, парень какой-то в ее платье шагах в десяти стоит. Молодой, едва усики пробиваются. Не знаю, отчего он с выстрелом промедлил. Может, удивился, что совсем пацан против него оказался. А я про свое ружье вообще не вспомнил, будто и нет его.
Парень первым опомнился — и в голову мне выстрелил. Осечка! Ах так, ну погоди… Пальнул я тоже. Стрелок из меня примерно как наездник. И ружье мне картечью зарядили — убить труднее, но попасть легче.
Грохнуло ружье, по плечу врезало. Дымом вонючим все затянуло, но ненадолго. Вижу — попал. Зацепила картечь парня, правда самым краем. К стволу древесному откинула, а на платье белом, справа, пятнышки красные набухают, — два пятна на груди, и на рукаве тоже… Я стою — и что делать, не знаю.
Но это я рассказываю долго. А на самом деле все быстро вышло. Еще дым не рассеялся — из-за угла Род. Ружье вскинул — а оно не стреляет. Забыл перезарядить впопыхах. Так он к парню подскочил — и прикладом. По голове. Раскололась, как спелый арбуз. Звук, по-моему, за милю был слышен…
Тогда и остальные подскакали, спешились. Я полковнику на парня в женском платье показываю. Хотел спросить: где же Эмми-то настоящая? Да не успел.
Нас тут как раз убивать начали.
* * *
Обманули нас Шеппервуды. Провели.Пустили погоню по ложному следу и засаду устроили. А как наши в кучу собрались — со всех сторон стрелять по ним стали.
Но не такие люди были Монтгомери, чтоб дать перебить себя как кроликов. У полковника ружье двухствольное: бах! — в одну сторону, бах! — в другую. Попал — застонал в кустах кто-то. Ну и остальные наши пальбу открыли — кто от первого залпа уцелел.
А я так даже и не понял, зацепили меня или нет. В ушах грохот стоит, ноги подкашиваются. Рухнул на землю на всякий случай, прижался. Кто-то на меня сверху навалился, лежит, не шевелится. Надо мной — выстрелы, выстрелы, выстрелы. Ружейные, пистолетные… Потом стихли вроде. Слышу: хрип, ругань, дерется кто-то с кем-то. Потом и это стихло. Полежал еще — и встаю осторожненько. На мне, оказывается, Роджер-младший лежал. Мертвый. Костюм весь мне кровью залил, новый, полковником подаренный…
Гляжу — вокруг одни трупы, никого живых. Да неужто, думаю, они все тут друг друга до единого истребили? Но нет, слышу: топот конский, удирает кто-то. Потом полковника увидел. Весь в крови, лицо от пороха черное. Хрипит мне: одни, мол, мы уцелели… Ты ранен, сынок? А я ему так небрежно: пустяк, дескать, царапина. Но сам чувствую — ничего мне не сделалось, цел, слава богу.
Он говорит: тогда поспешим. И в кусты меня ведет — там кони Шеппервудов привязаны, свежие, наши-то уже никуда не годились.
Полковник в седло, и я в седло. Хотя сам думаю — ему сейчас разве что к врачу поспешать, едва на коне держится.
Однако держится. И поскакали мы обратно — по берегу, мимо негров-корчевщиков — к Зеленой косе. Моя задница уж и болеть перестала — будто нет ее, будто конец хребта о седло бьется — и боль от него по всему телу разбегается.
Примчались мы на косу. И опоздали. Видим — двуколка пустая. Да лодка на реке — двое негров-гребцов, и мужчина с женщиной. Далеко, лиц не разобрать, но знаем — она, Эммелина. Больше некому. Тут и пароход из-за косы — чух-чух-чух. Мужчина ему тряпкой какой-то машет — знать, заранее уговор с капитаном был.
Полковник сгоряча двухстволку свою вскинул, да опустил без выстрела — не достать уже.
Застыл на берегу, как памятник, смотрит, как трап опускают и парочка на борт поднимается. И я смотрю — а что еще тут сделаешь? Даже название парохода запомнил: «Анриетта». Не иначе как с низовьев был, там любят имена такие корытам своим давать…
Ну и поплыл себе пароход дальше. Думаю: все, конец истории. Но, как оказалось, ошибся. Я тебе больше, Сэмми, скажу, — самое странное и страшное после случилось. Такое, чему и поверить трудно. Я порой сам сомневаюсь: может и не было ничего? Может, меня пуля у той хижины по черепушке чиркнула — и привиделось в бреду всё?
Сам себя уговариваю — а память, проклятая, мне твердит: было, было, было…
Жила бы, Сэмми, у меня собака, назойливая, как память, — я бы ее отравил.
* * *
Честно сказать, я не понимал, зачем полковник к усадьбе своей торопится. Дочь сбежала — ничего теперь не поделаешь. Но сыновья-то на берегу валяются, убитые, прибрать надо бы. Негоже парням из рода Монтгомери ворон кормить. Я, Сэмми, к тому моменту себя уже вполне членом семьи считал. И на усыновление был согласный. Другие-то наследнички — тю-тю…Ладно, полковник скачет, я рядом. Железный он что ли? — думаю. Кровь из ран сочит и сочит, другой бы свалился давно, а этот лишь побледнел как смерть — и всё.
Проскакали мы в ворота — братец Джоб там так и болтается. Только кто-то штаны с покойника стащил, хорошие штаны были, выходные, почти новые. Вороватые тут негры, думаю. Ну да ничего, наведу еще порядок. А вендетту замну как-нибудь — дурное это занятие, если честно.
Полковник с седла спрыгнул — и в дом. Я, чуть поотстав, за ним. И слышу: впереди перебранка. Орет на полковника кто-то — голос неприятный, словно ворона каркает. Подхожу поближе — Мамочка! Дорогу хозяину загородила, не пускает. А полковник, между прочим, прямо в тот коридорчик рвется, где дверь секретная. Интересные дела, думаю…
Ну, он старуху отталкивает. А такую тушу сдвинь, попробуй. Но полковник попробовал — и отлетела она, как кегля сбитая. Вскочила кошкой — не ждал я такой прыти от старой рухляди. Из одежек своих разноцветных нож выдернула. Во-о-о-т такенный — туши свиные хорошо разделывать. Но и человека порубить можно так, что любо-дорого. И — с тесачищем этим — на полковника.
У него двухстволка за спиной висела. Я и не думал, что так быстро с ней управиться можно — одним и тем же движением полковник ружье вперед перебросил, курки взвел, приложился — бах! бах!
Стрелок он был — не мне чета. Оба выстрела — ровнехонько в голову. Только пули, похоже, у полковника еще на берегу закончились. Картечью зарядил, или дробью крупной. А она, если почти в упор стрелять, — плотной кучей летит, страшное дело. Короче, была у Мамочки голова — и не стало. Разлетелась мелкими ошметками.
А туша — стоит и тесак сжимает! Ну, дела…
Полковник мимо нее — и уже ключами в замках гремит. Я чуть задержался — на Мамочку смотрю, и жутко мне, и любопытно. Она все стоит. Головы нет, вместо шеи лохмотья красные — но стоит! И, странное дело, вроде бы кровь должна хлестать из жил разорванных — а не хлещет!
Не по себе мне стало. Толкнул Мамочку в брюхо толстое стволом ружейным. Осела она назад — словно человек живой, смертельно уставший. А я — за полковником, он уже в комнату секретную входит.
А там…
А того, что там, лучше бы, Сэмми, никому и никогда не видеть. Идолы какие-то стоят кружком, из дерева черного. Человеку по пояс будут. Скалятся мерзко. Губы чем-то измазаны, на черном не понять, чем, — но подумалось мне, что совсем не кленовой патокой… А на стенах… На стенах головы! Настоящие самые головы!!! Женские — негритянок, мулаток, квартеронок! Пара сотен их, не меньше. Одни свежие, другие ссохлись, сморщились, кожа черепа обтянула, глаза высохли, внутрь запали — как гнилые изюмины там виднеются. Но трупным запахом не тянет — лишь дымком пованивает, тем самым, под который гадала мне Мамочка.
Я так и сел. Натурально задницей на пол шлепнулся. Думал — стошнит сейчас, но удержался как-то.
С большим трудом от голов этих взгляд оторвал. Но там и остальное не лучше было. Всего я разглядеть не успел, да и темновато — весь свет от свечей шел — они в виде звезды шестиугольной на полу стояли. Идолы как раз звезду ту и окружали — охраняли словно бы.
В центре звезды что-то небольшое лежало. Ну… примерно с руку мою до локтя. А что — не рассмотрел я сразу. Свечей вроде и много, но все из черного воска, и горят как-то не по-людски — темным пламенем, не дают почти света.
Кресло я чуть позже увидел. Потому как высоко стояло, чуть не под потолком, на глыбе квадратной каменной. Нормальные люди так мебель не ставят.
А в кресле — девушка! Пригляделся — нет, квартеронка. Чуть шевельнулась — никак живая? Оторвал я от пола задницу, и к глыбе и к креслу тому поближе направился.
Полковник тем временем — к идолам и к звезде из свечей идет. Только странно идет как-то, Сэмми… Всего шагов пять-шесть надо сделать — а он согнулся весь и по дюйму едва вперед продвигается. Словно ураган ему встречь дует. Но в комнате — ни сквозняка, ни ветерочка.
Я к креслу подковылял — тоже медленно, ноги что-то ослабли. И разглядел: точно, на нем квартеронка молоденькая. Сидит, ремнями притянута. На левом запястье ранка небольшая кровит. От подлокотника желобок — поверху тянется, на цепочках к потолку подвешен. Через всю комнату — и ровнехонько над центром звезды обрывается. И с него — кап, кап, кап — кровь вниз капает, почти черной от свечей этих дурных кажется…
И тогда наконец я увидел, что там, между свечей, лежит…
Эммелина там лежала!
Крохотная, с фут длиной, — но как живая. Из воска, наверное, была вылеплена и раскрашена — но будь размером больше, точно подумал бы, что никуда Эмми не сбегала. Лицо — ее, фигура — ее, волосы — ее, одежда — тоже ее. Даже ожерелье на шейке такое же, но уменьшенное. Сережки в ушах знакомые, синими камушками поблескивают — но крохотные-крохотные, скорее догадался про них, чем разглядел.
А кровь сверху — прямо на нее капает. Но что удивительно — должна бы маленькая Эмми при таких делах все липкая и заляпанная быть — ан нет! Лежит чистенькая, нарядненькая, на платьице — ни пятнышка. Вижу ведь, как капли на нее попадают — но исчезают тут же, словно испаряются. Чудеса…
А полковник тем временем почти уже до идолов добрался — рукой дотянуться можно. Но не успел он ни дотянуться, ни чего иного сделать… Шаги сзади затопали. Тяжелые, грузные.
Обернулся я — и натурально обделался! Полные штаны наложил. И ничуть не стыжусь. Другой на моем месте вообще бы от ужаса помер.
Мамочка к нам шагает!
Как была — без головы! И тесак в руке занесен!
Тут все, что я до того момента повидал, показалось мне пикником младшего класса воскресной школы. А уж денек выдался на зрелища богатый. Но до того все пусть и страшно было, и мерзко, но… как-то жизненно, что ли… А тут…