До сегодняшнего дня моя лаборатория казалась мне святым местом. Обиталищем доктора Фауста. Но сейчас я вижу, что это просто захламленный чулан.
   Работать не хочется. Хорошо было бы сейчас войти в кабинет к заву, мило улыбнуться и сесть за стол. И даже поднять бокал, поздравить «молодых». Потом достать из сумки маленький хорошенький револьверчик (его нет, но хорошо бы), направить прямо на него и деликатно спросить: «Как ты предпочитаешь? В спину или в лоб?»
   И посмотреть в его глаза. Вот это самое главное. Посмотреть в глаза: как они, замечутся или, наоборот, застынут? Ибо ни в спину, ни в лоб ему не хочется. А я буду улыбаться любезно и целить метко.
   А как поведет себя Подруга? Она или прикроет его, или прикроется им, в зависимости от того, кого она больше любит: его или себя.
   А дальше что? Предположим, я его убью, ему будет уже все равно: где я и что со мной. Подруга утешится довольно скоро, она не из тех, кто, как донна Анна, будет рыдать, упав на могильную плиту. И ее новый муж будет носить ей картошку с базара. А я, значит, по тихим степям Забайкалья, где золото роют в горах... Очень глупо.
   Я вздыхаю из глубины души. Достаю свои смеси и взвеси и начинаю исследовать. Провожу биохимический анализ. Работать не хочется. Я работаю через отвращение, но заставляю себя делать то, что положено на сегодняшний день по программе. Я просто не могу этого не сделать. Потом потихоньку втягиваюсь и как бы вырубаюсь из времени. Я – сама по себе, а время само по себе течет, отдельно от меня. Я его не чувствую. А поскольку в свете последних событий мое время – боль, то я почти не чувствую боли. Я существую как под наркозом, но не общим, а местным. Я все вижу, все понимаю, и мне больно. Но боль тупая. Ее можно терпеть.
   Когда я искала свою дорогу в науке, у меня были единственные туфли: розовые с белой вставкой. Легко догадаться, что туфли были летние, но носила я их зимой, чтобы выглядеть стройнее. Сколько километров отстучала я каблучками, пока нашла свою дорогу. Потом, позже, когда я выбивала эту лабораторию, сколько стен пришлось прошибить лбом, кулаками, слезами. Я, как эмбрион, прошла все стадии становления личности: поиск себя, утверждение, подтверждение. Правда, на последней стадии у меня увели Мужа. Теперь Дело есть, а Мужа нет. Но Дело все же осталось. Сначала я тащила его за шиворот. Теперь мы идем с ним рядом. А через какое-то время Дело уже само возьмет меня за руку и поведет за собой. Будет работать на меня. Значит, у меня есть Будущее. И нечего прибедняться. И не надо преуменьшать. Это так же порочно, как преувеличивать.
   Открывается дверь. Входит мой аспирант Гомонов, на его лице написано отвращение к жизни: то ли перепил, то ли недоспал. А скорее всего и то и другое.
   – Вы принесли главу? – спросила я.
   – Нет. Я забыл.
   – А зачем вы пришли? Сказать, что забыли?
   Гомонов мнется. Я вижу, что он врет. Он не забыл, он не сделал. Я бы выгнала его, но он способный. Просто он любит жить.
   Я смотрю на него. На лице отвращение, но туфли на ногах – безукоризненные.
   – Что вы стоите? – спрашиваю я.
   – А что делать? – удивляется он.
   – Идите домой и принесите.
   Гомонов стоит в нерешительности. Потом выходит как-то боком. Интересно, что он предпримет?
   ...А может быть, убить ее? Но тогда он женится на Другой Подруге. Ко мне он не вернется. Он женится на Другой, а я по тихим степям... Так что этот вариант тоже не подходит.
   Я помещаю каплю на стеклышко. Стеклышко устанавливаю под микроскоп и заглядываю в другой мир. Я легко разбираюсь в этом другом мире, как музыкант в партитуре, как механик в моторе, как врач в организме. И мне там интересно.
   Снова открывается дверь, входит Секретарша.
   – Мы закрываемся, – говорит она мне.
   Я смотрю на ее личико, гладенькое и овальное, как яичко, и догадываюсь, что прошло восемь часов рабочего дня.
   – А там кончился праздник? – бесстрастно спрашиваю я.
   – Какой праздник? – Секретарша искренне вытаращивает глаза.
   – Ну, Новый год...
   – Где? – не понимает она.
   – У зава.
   Секретарша смотрит обалдело, потом предлагает:
   – Нинуля, поставьте градусник...
   – Нина Алексеевна, – поправляю я, держа Секретаршу на вытянутой руке, однако понимаю, что мое раскаленное воображение подсунуло мне сей сюжет. Ни Мужа, ни Подруги здесь не было и в помине. Да и в самом деле, что они здесь забыли? Если только меня...
   Секретарша выжидательно смотрит, как бы выпрашивая глазами билетик на сочувствие. Но я не пускаю ее даже на галерку своей души.
   Я закрываю микроскоп. Запираю в стол бумаги. Смотрю на часы. От пятницы остался довольно короткий хвост, так что можно сказать, что свой второй черный день я прожила под наркозом Дела. Под прикрытием Будущего.

Суббота

   Суббота начинается со звонков.
   Звонки делятся на деловые и личные. Личные – на тех, кто знает, и тех, кто не знает.
   Те, кто знает, подразделяются на две категории:
   1. Ругают Мужа и называют его подлецом.
   2. Ругают Подругу и называют ее проституткой. При этом интересуются: «А она молодая?» – давая понять тем самым, что я не молодая. Я отвечаю, что мы ровесницы. Тогда там удивляются и спрашивают: «А куда же ты смотрела?»
   Известно куда. В микроскоп.
   Я могла бы не согласиться с собеседником, не принять сочувствия.
   А могла бы принять сочувствие и расслабиться, сказать, что я не ем, и не сплю, и не могу ни о чем больше думать. Но я не делаю ни первого, ни второго. Я выбираю тактику Кутузова после Бородинского сражения.
   Когда Наполеон проснулся и решил продолжать бой, вернее, он решил это накануне, то увидел, что воевать не с кем. Неприятеля нет.
   Кутузов построил свои войска и до того, как Наполеон проснулся, увел их с поля боя в неизвестном направлении (неизвестном для Наполеона, естественно).
   Наполеон пожал плечами и пошел себе на Москву. Занял Москву и по этикету тех лет стал ждать парламентеров (возможно, они назывались иначе). Побежденные должны были оказать уважение победителю. Так полагалось. И может быть, даже устроить бал в его честь. Но ничего похожего. Никаких парламентеров, никаких балов. А Москва горит. Есть нечего. Винные погреба нараспашку. Войско перепилось. Наполеон великодушно предложил царю перемирие, но царь мириться отказался, причем в очень грубой, невежливой форме. И мириться не стал. И воевать не намерен. Совсем уж ничего не понятно. А Москва горит, а солдаты пьют. А тут еще ударили холода, надо бы домой, а до дома далеко. И чем все кончилось для французов – не мне вам рассказывать. Этому в школе учат.
   Итак, я выбираю тактику Кутузова. Я сворачиваю свои знамена и отзываю своих солдат. И тем, кто мне звонит, просто нечем поживиться.
   – Ты знаешь, что Славка ушел от тебя к какой-то шмаре? – кричит через весь город моя Школьная Подруга.
   – Ну неужели ты думаешь, что ты знаешь, а я нет? – удивляюсь я.
   – Он меня обманул! – кричит Школьная Подруга и принимается плакать. – Я от него не ожидала! Он был частью моей жизни...
   Я молчу. Ее послушать, можно подумать, что бросили ее, а не меня.
   – Он что, совсем с ума сошел?
   – Почему? – не понимаю я.
   – Ну разве можно сравнить ее с тобой?
   Сравнить, безусловно, можно. Объективно лучше я. Но ЕМУ лучше ОНА. Потому что она больше может ему дать. И больше у него взять. А я ни дать, ни взять.
   – А как ремонт? – спрашиваю я.
   – Плотника до сих пор достать не могу! – моментально переключается Школьная Подруга. – Поразительное дело! Никто не хочет работать. Им не нужны деньги. Им нужно только два рубля на портвейн. И все! Представляешь, я три месяца не могу найти человека, чтобы он сделал мне палку во встроенный шкаф.
   – А зачем палка? – не поняла я.
   – Пальто вешать! Я не могу въехать в квартиру, потому что мне некуда вешать пальто. Когда мы увидимся?
   – Когда хочешь.
   – Давай в конце недели.
   Мы всегда договариваемся, но никогда не встречаемся. Видимо, моя прошлая жизнь, как культурный слой, опустилась под землю, а на земле другая жизнь. И голос моей Школьной Подруги звучит откуда-то из-под земли, может быть, поэтому она так и кричит, чтобы быть услышанной наверху.
   – Я в тебя верю! – кричит Школьная Подруга. – Ты сильная!
   Правильно. Я сильная. На мне можно воду возить.
   Я кладу трубку. Из-под руки тут же выплескивается следующий звонок. Это врач. Не мой врач, а просто врач. Мы каждый год вместе отдыхаем семьями у моря и дружим взахлеб все двадцать шесть дней отпуска. В Москве мы не общаемся. Это как сезонная обувь. В одно время года носишь не снимая, а в другое время закидываешь на антресоли. Когда мы через год встречаемся снова, то кажется, будто не расставались. Чувства свежи и прочны.
   – Возненавидь! – рекомендует он. Значит, знает.
   – Зачем?
   – Энергия ненависти. Очень помогает.
   – Выпиши рецепт, – прошу я.
   – На что? – не понимает врач.
   – На ненависть, на что же еще...
   Он раздумывает, потом предлагает:
   – А хочешь, пообедаем вместе?
   Я ничего не ела с утра, а если быть точной, я не ем третьи сутки.
   – Не могу, – отказалась я. – Не глотается.
   – Может быть, тебе лечь в стационар? – раздумчиво предположил врач.
   – В какой стационар? В дурдом? – догадалась я.
   – Там тебя растормозят. А лучше всего – поменяй обстановку. Поезжай куда-нибудь.
   Кити уезжает за границу после того, как Вронский поменял ее на Анну Каренину. Безусловно, поехать за границу лучше, чем лечь в дурдом.
   – Я подумаю, – обещаю я.
   – Думай, – соглашается он. – А я побегу. У меня операция. У меня больной на столе.
   Ничего себе, больной на столе, а он треплется на посторонние темы. Вот и доверяй после этого врачам.
   Я кладу трубку и думаю о тезисе «возненавидь».
   Наверняка Энергия Ненависти поддерживает, как и всякая энергия. Но я сейчас люблю его как никогда, вернее, как когда-то. Когда мы шли с ним по лесу, а впереди поблескивал пруд. Над нами взлетела стая ворон и раздался шум, будто вороны побежали по верхушкам деревьев. Он остановился и поцеловал меня. Губы у него были холодные. Когда он меня желал особенно сильно, у него бывали холодные губы.
   Я представляю их вместе. Она носит волосы назад, и ее удобно гладить по голове. Он гладит ее, сильно придавливая волосы ладонью. У него такая манера. Так он гладил меня, и Машку Кудрявцеву, и нашу собаку Фильку. У Фильки от этой процедуры оттягивались верхние веки, обнажались белки и глаза становились как бы перевернутыми. Такие глаза бывают на фотографии, если ее перевернуть головой вниз.
   Может быть, действительно определить себя в дурдом? Раньше это заведение называлось «дом скорби». Мне дадут байковый халат, и я буду бродить, обезличенная, среди таких же, в халатах. Там все скорбят. Все в халатах. И я – как все.
   В середине дня звонит Другая Подруга. Все-таки дотерпела до середины дня.
   – Как ты? – спрашивает она. Хочет выяснить, как я корчусь, а потом побежать к Подруге и рассказать. Это даже интереснее, чем сходить в театр. Тут ты и драматург, и актер, и режиссер. А там – пассивный зритель.
   – Что ты имеешь в виду? – не понимаю я.
   – Ну, вообще... – мнется Другая Подруга.
   – Индира Ганди в Москву приехала, – говорю я. – На отца похожа.
   – На какого отца?
   – На своего. На Джавахарлала Неру.
   – А-а... – соображает Другая Подруга. – А зачем она приехала?
   – По делам. А час назад произошла стыковка грузового корабля.
   – Где?
   – В космосе.
   – А ты откуда знаешь?
   – В газете прочитала. Ты газеты получаешь?
   Но Другую Подругу интересует не то, что происходит в мире и в космосе, а непосредственно в моем доме.
   – Ты-то как? – снова спрашивает она.
   – А что тебя интересует? – наивно не понимаю я.
   – Ну так... в принципе.
   – В принципе, – говорю я, – неудобно сидеть на двух базарах одним задом, если даже он такой большой, как у тебя.
   – Ты что, обиделась? – подозревает Другая Подруга.
   – Нет. Что ты...
   Я возвращаю трубку на место. Представляю себе смущение Другой Подруги и ее летучую досаду. «Несчастные сукины дети», – прочитала я недавно. Не помню у кого и где. Так и мы все: несчастные сукины дети – сыны и дочери. Мы сами во всем виноваты, нас не за что жалеть. Но мы несчастны, и нас надо пожалеть.
   Ближе к вечеру звонит Гомонов и приглашает на концерт знаменитого певца. Лучше бы сел и написал главу. Обычно я не принимаю никаких мелких, равно как и крупных, услуг. Но если я останусь дома, я буду думать, а мне нельзя. Так же, как замерзающему спать. Ему надо двигаться, ползти.
   Из соседней комнаты доносится смех Маши и Кости. А точнее – ржание. Так активно радостно воспринимать мир могут только очень молодые и очень здоровые организмы, у которых отлично отлажены все системы.
 
   Певец на сцене поет и движется. Его ноги ни секунды не стоят на месте. Эту манеру принес к нам в Союз негр из «Бони М». Наш ничем не хуже: курчавый, весь в белом атласе, летящая блуза, пульсирующий нерв, будто его подключили к розетке с током высокого напряжения.
   Я смотрю на него бессмысленным, застывшим глазом, как свежемороженый окунь с головой. Я не могу сказать, что мне нравится. И не могу сказать: не нравится. Мои нервы отказываются участвовать в восприятии. Мне все равно. Даже если бы на меня сверху стала падать люстра, я не поднялась бы с места.
   Певец окончил песню. Сидящие передо мной девушки захлопали, заверещали, забились в падучей. Одна из них побежала вниз с букетом цветов. Я догадалась, что это – сырихи. Слово «сыриха» зародилось в пятидесятые годы, во времена славы Лемешева. Поклонницы стояли под его окнами на морозе и время от времени заходили греться в магазин «Сыр» на улице Горького. Сыриха – это что-то глупое и не уважаемое обществом. Зато молодое и радостно восторженное.
   Я давно уже заметила, что природа действует по принципу «зато». Уродливый, зато умный. А если умный и красивый, зато пьет. А если и умный, и красивый, и не пьет (как я), зато – нет счастья в жизни. И каждая судьба – как юбилейный рубль: с одной стороны одно, а с другой – другое.
   Окончилось первое отделение.
   Мы с Гомоновым вышли в фойе. Он стоял возле меня – некрасивый, изысканный, как барон Тузенбах в штатском. Вид у него был понурый, оттого что не написал главу и не придумал, как наврать.
   Случайно я напоролась на свое отражение в зеркале и не сразу узнала себя. Во мне что-то существенно изменилось. Раньше у меня было выражение надежды и доверия. Я была убеждена, что меня все любят. Я к этому привыкла. Сначала меня любили в семье, потому что я была младшая. Потом меня любили в школе, потому что я была способная и добросовестная. Наша классная воспитательница входила в класс и говорила: «Все вы лодыри и разгильдяи. Одна Перепелицына как звезда в тумане». Перепелицына – это я. Потом меня любили в институте, на кафедре, в городе Нуре. Меня безнадежно и ущербно любил Востриков до тех пор, пока не возненавидел. Но я не замечала ни любви, ни ненависти. Как говорила моя мама: «Старуха на город сердилась, а город и не знал». Я привыкла к тому, что я самая красивая, самая умная, самая-самая. А сейчас надежда, и доверие, и самость сошли с моего лица. Оно стало растерянное и туповатое, как у покинутой совы.
   – Вы, наверное, думаете, зачем я вас пригласил?
   – Нет. Не думаю, просто лишний билет и свободный вечер.
   – Нет. Не просто, – серьезно возразил Гомонов. – У меня к вам очень важный разговор.
   Может быть, он решил сделать мне официальное предложение?
   – Нина Алексеевна, я хочу у вас спросить: стоит мне оставаться в науке?
   – Но ведь вы уже пишете диссертацию... – удивилась я.
   Диссертация Гомонова похожа на комнату Маши Кудрявцевой – несобранная, хламная, но в ней есть нечто такое, будто в эту же самую комнату через разбитое окно хлещет летний грибной дождь.
   – Ну и что? Все пишут, – обреченно согласился Гомонов. – Но может быть, я бездарен...
   – Кто вам это сказал?
   – Востриков.
   – Он так и сказал? – не поверила я.
   – По форме иначе, но по существу так...
   Этот принцип называется «топи котят, пока слепые». Востриков сознательно или бессознательно боится конкуренции. Но не могу же я сказать, что самый бездарный изо всех бездарных, король бездарностей – это сам Востриков. Все его статьи вылизаны и причесаны, но ни дождя, ни солнца там нет. Там просто нечем дышать.
   – А зачем вы верите? У вас должно быть свое мнение на свой счет... – дипломатично вывернулась я.
   – У меня его нет. – Гомонов искренне вытаращил глаза. – Я про себя ничего не понимаю...
   Я давно заметила, что талантливые люди про себя ничего не понимают.
   – Вы правы, – сказала я. – Пишут все, но вы – настоящий ученый. И ваши ошибки для меня дороже, чем успехи Вострикова.
   Гомонов смотрел на меня, как сыриха на Лемешева. Он видел во мне не только меня, но и подтверждение себя. Последнее время он потерял себя, поэтому на его лице поселилось отвращение к жизни. А потерять себя так же мучительно, как потерять другого. Например, Мужа. Но я вернула Гомонову себя, и его глаза стали медленно разгораться, как люстра над залом. Он похорошел прямо на глазах, как Золушка после прихода феи.
   – Спасибо... – Он сжал мою руку, и в нее потекли радостно заряженные флюиды.
   Началось второе отделение.
   Певец вышел на сцену и стал петь «Рондо» Моцарта.
   Рондо – сугубо фортепьянное произведение, и в том, что певец предложил вокальную интерпретацию, – элемент неожиданности и авантюрности, как в диссертации Гомонова. Певец поет Моцарта, чуть-чуть подсовременив, и это подсовременивание не только не убивает, но, наоборот, проявляет Моцарта. Я ощущаю, почти материально, что Моцарт – гениален.
   Я вспоминаю, что он умер молодым, до сорока, и его похоронили чуть ли не в общей могиле с нищими. Моцарт был гений – зато умер молодым.
   Известна его история с «Реквиемом», который он писал в предчувствии смерти. Он был молод и не созрел для смерти. Он тосковал вместе со своим клавесином и страдал так же, как я в последние три дня. Может быть, не так же, по-другому... Хотя почему по-другому?
   Страдания и радость у всех выражаются тождественно. Значит, так же. Значит, я не одинока.
   У меня есть особенность: не любить свою жизнь. Возможно, это исходит из знака Скорпиона, себя пожирающего. Я тоже пожираю свое полусиротское детство, свою плохо одетую, а потом униженную юность, свою зрелость, оскверненную, как взорванная могила... Но сейчас, в эту минуту, моя жизнь кажется мне возвышенной и осмысленной. Лучше быть жертвой, чем палачом. Лучше пусть тебя, чем ты. Мне, во всяком случае, лучше.
   Концерт окончился в половине одиннадцатого. До конца субботы оставалось полтора часа. Если за полтора часа ничего не случится, то можно сказать, что я уцелела.
   Что вывезло меня из субботы?
   1. Тактика Кутузова.
   2. Гомонов. Я запустила Гомонова в его судьбу. Как сказала бы моя мама: «Умирать собирайся, а жито сей».
   3. Моцарт. Причастность к Великой Энергии Страдания. Если страдали ТАКИЕ люди, почему бы и мне не пострадать, в конце концов.
   Когда я вернулась домой, Машка Кудрявцева спала с выражением невинного агнца, и ее губы отдельно спали на ее лице.

Воскресенье

   Я сижу на диване и смотрю в одну точку перед собой. В этой точке нет ничего интересного, просто мне лень переводить зрачки на другой объект. Мое состояние называется «дистресс». От него могут быть две дороги: одна – на балкон, с балкона – на землю с ускорением свободно падающего тела. Другая дорога – в обратную сторону. Из дистресса – в нормальный стресс, из стресса – в плохое настроение, из плохого настроения – в ровное, а из ровного – в хорошее.
   Первую дорогу я могу проделать сама. А вот вторую я сама проделать не могу. Надо, чтобы кто-то пришел, взял меня за руку и вывел из дистресса в стресс, из стресса – в плохое настроение и так далее, через страдания к радости.
   Но кто может меня вывести? Муж? Подруга? Другая Подруга? Машка Кудрявцева с Костей?
   Раздается звонок. Я перевожу глаза со стола на телефон. Телефон молчит. Тогда я понимаю, что звонят в дверь.
   Я поднимаюсь и иду к двери. И открываю дверь.
   В дверях – моя соседка по этажу, которую я зову Беладонна, что в переводе с итальянского означает «прекрасная женщина».
   Беладонна работает в торговой сети, весит сто сорок килограмм и похожа на разбухшего младенца. Она толстая и романтичная. Мой Муж звал ее «животное, исполненное грез».
   Наши отношения строятся на том, что иногда по утрам я даю ей огурец или капусту, в зависимости от того, что есть в доме. Иногда я кормлю ее горячим завтраком, и она радуется как девочка, потому что вот уже много лет не ест, а только закусывает.
   Сейчас она на бюллетене по причине поднявшегося давления. Она сидит в одиночестве и лечится коньяком. Одной ей скучно, и она зовет меня выпить рюмочку.
   Когда я плохо живу или мне кажется, что я живу плохо, я иду к Беладонне и, побыв у нее десять минут, понимаю, что я живу хорошо. Она как бы определяет ту черту, за которую уже не упасть, потому что некуда. Ее черта лежит на самом дне.
   Беладонна берет меня за руку, выводит из квартиры и перемещает в свою. Ее квартира не убирается и похожа на склад забытых вещей.
   Цветной телевизор включен. Идет повторение вчерашней передачи. Я сажусь в кресло и начинаю смотреть телевизор.
   На столе стоят бутылка коньяка, пол-литровая банка черной икры и пустая рюмка. Беладонна достает другую рюмку, протирает ее пальцем и наливает коньяк.
   – Пей! – приказывает она.
   – Отстань! – коротко отвечаю я.
   Я с ней не церемонюсь. Если с ней церемониться, она сделает из тебя все, что захочет.
   Идет передача о последнем периоде Пушкина. Литературовед читает письма и документы.
   – А он хорошо выглядит, – замечает Беладонна.
   Я смотрю на литературоведа и с удовлетворением отмечаю, что выглядит он действительно лучше, чем в прежних передачах.
   Литературовед читает стихи Лермонтова «Смерть поэта». В последний раз я учила их в школе и с тех пор не перечитывала. Я слушаю стихи спустя двадцать лет и понимаю, что они созданы Энергией Ненависти и Энергией Страдания. Поэтому они потрясают.
   Беладонна закрывает лицо рукой и начинает бурно рыдать.
   – Замолчи! – приказываю я.
   Беладонна слушается и тут же перестает рыдать. Только шмыгает носом.
   – Давай выпьем за Михаила Юрьевича, – жалостно предлагает она.
   – Отстань!
   Беладонна пожимает плечами. Она искренне не понимает, как это можно не хотеть выпить, когда есть такая возможность.
   – Ну, одну рюмочку... – робко настаивает она.
   – Я сейчас уйду!
   Беладонна сдается. Больше всего она боится остаться одна со своей драмой. У нее тоже драма, но на другом материале. Беладонна полюбила молодого человека по имени Толик, но Толик с кем-то подрался, и его посадили на пять лет в тюрьму (как надо подраться, чтобы сесть на пять лет!
Конец бесплатного ознакомительного фрагмента