Решение Иоанна произвело в собрании сильное впечатление. Во мнении многих оно равнялось для Морозова смертному приговору. Нельзя было думать, чтобы престарелый боярин устоял против молодого и сильного Вяземского. Все ожидали, что он откажется от поединка или по крайней мере попросит позволения поставить вместо себя наемного бойца. Но Морозов поклонился царю и сказал спокойным голосом:
   — Государь, пусть будет по-твоему! Я стар и хвор, давно не надевал служилой брони; но в божьем суде не сила берет, а правое дело! Уповаю на помощь господа, что не оставит он меня в правом деле моем, покажет пред твоею милостью и пред всеми людьми неправду врага моего!
   Услыша царский приговор, Вяземский было обрадовался, и очи его уже запылали надеждой; но уверенность Морозова немного смутила его. Он вспомнил, что, по общепринятому понятию, в судном поединке бог неминуемо дарует победу правой стороне, и невольно усумнился в своем успехе.
   Однако, подавив минутное смущение, он также поклонился царю и произнес:
   — Да будет по-твоему, государь!
   — Ступайте, — сказал Иоанн, — ищите себе поручников, а через десять ден, с восходом солнца, будьте оба на Красной площади, и горе тому, кто не выдержит боя!
   Бросив на обоих глубокий необъяснимый взор, царь встал и удалился во внутренние покои, а Морозов вышел из палаты, полный достоинства, в сопровождении своих знакомцев, не глядя на окружающих его опричников.

Глава 30. ЗАГОВОР НА ЖЕЛЕЗО

   На следующий день Вяземский уехал к Москве.
   Во всякое другое время готовясь к поединку, он положился бы на свою силу и ловкость; но дело шло об Елене. Поединок был не простой; исход его зависел от суда божия, а князь знал свою неправость, и сколь ни показался бы ему Морозов презрителен в обыкновенной схватке, но в настоящем случае он опасался небесного гнева, страшился, что во время боя у него онемеют или отымутся руки.
   Опасение это было тем сильнее, что недавно зажившие раны еще причиняли ему боль и что по временам он чувствовал слабость и изнеможение. Князь не хотел ничем пренебрегать, чтоб упрочить за собою победу, и решился обратиться к знакомому мельнику, взять у него какого-нибудь зелья и сделать чрез колдовство удары свои неотразимыми.
   Полный раздумья и волнений, ехал он по лесу шагом, наклоняясь время от времени на седле и разбирая тропинки, заросшие папоротником. После многих поворотов попал он на более торную дорогу, осмотрелся, узнал на деревьях заметы и пустил коня рысью. Вскоре послышался шум колеса. Подъезжая к мельнице, князь вместе с шумом стал различать человеческий говор. Он остановился, слез с седла и, привязав коня в орешнике, подошел к мельнице пешком. У самого сруба стоял чей-то конь в богатой сбруе. Мельник разговаривал с стройным человеком, но Вяземский не мог видеть лица его, потому что незнакомец повернулся к нему спиною, готовясь сесть в седло.
   — Будешь доволен, боярин, — говорил ему мельник, утвердительно кивая головою, — будешь доволен, батюшка! Войдешь опять в царскую милость, и чтобы гром меня тут же прихлопнул, коли не пропадет и Вяземский и все твои вороги! Будь спокоен, уж противу тирлича-травы ни один не устоит!
   — Добро, — отвечал посетитель, влезая на коня, — а ты, старый, черт, помни наш уговор: коли не будет мне удачи, повешу тебя как собаку!
   Голос показался Вяземскому знаком, но колесо шумело так сильно, что он остался в недоумении, кто именно был говоривший.
   — Как не быть удаче, как не быть, батюшка, — продолжал мельник, низко кланяясь, — только не сымай с себя тирлича-то; а когда будешь с царем говорить, гляди ему прямо и весело в очи; смело гляди ему в очи, батюшка, не показывай страху-то; говори ему шутки и прибаутки, как прежде говаривал, так будь я анафема, коли опять в честь не войдешь!
   Всадник повернул коня и, не замечая Вяземского, проехал мимо него рысью.
   Князь узнал Басманова, и ревнивое воображение его закипело. Занятый одною мыслью об Елене, он не обратил внимания на речи мельника, но, услышав свое имя, подумал, что видит в Басманове нового неожиданного соперника.
   Мельник между тем, проводив глазами Басманова, присел на завалинку и принялся считать золотые деньги. Он весело ухмылялся, перекладывая их с ладони на ладонь, как вдруг почувствовал на плече своем тяжелую руку.
   Старик вздрогнул, вскочил на ноги и чуть не обмер от страха, когда глаза его встретились с черными глазами Вяземского.
   — О чем ты, колдун, с Басмановым толковал? — спросил Вяземский.
   — Ба… ба… батюшка! — произнес мельник, чувствуя, что ноги под ним подкашиваются. — Батюшка, князь Афанасий Иваныч, как изволишь здравствовать?
   — Говори! — закричал Вяземский, схватив мельника за горло и таща его к колесу, — говори, что вы про меня толковали?
   И он перегнул старика над самым шумом.
   — Родимый! — простонал мельник, — все скажу твоей милости, все скажу, батюшка, отпусти лишь душу на покаяние!
   — Зачем приезжал к тебе Басманов?
   — За корнем, батюшка, за корнем! А я ведь знал, что ты тут, я знал, что ты все слышишь, батюшка; затем-то я и говорил погромче, чтобы ведомо тебе было, что Басманов хочет погубить твою милость!
   Вяземский отшвырнул мельника от става.
   Старик понял, что миновался первый порыв его гнева.
   — Какой же ты, родимый, сердитый! — сказал он, поднимаясь на ноги. — Говорю тебе, я знал, что твоя милость близко; я с утра еще ожидал тебя, батюшка!
   — Ну, что же хочет Басманов? — спросил князь смягченным голосом.
   Мельник между тем успел совершенно оправиться.
   — Да, вишь ты, — сказал он, придавая лицу своему доверчивое выражение, — говорил Басманов, что царь разлюбил его, что тебя, мол, больше любит и что тебе, да Годунову Борису Федоровичу, да Малюте Скуратову только и идет от него ласка. Ну, и пристал ко мне, чтобы дал ему тирлича. Дай, говорит, тирлича, чтобы мне в царскую милость войти, а их чтобы разлюбил царь и опалу чтобы на них положил! Что ты будешь с ним делать! Пристал с ножом к горлу, вынь да положь; не спорить мне с ним! Ну и дал я ему корешок, да и корешок-то, батюшка, дрянной. Так, завалящий корешишка дал ему, чтобы только жива оставил. Стану я ему тирлича давать, чтобы супротив тебя его царь полюбил!…
   — Черт с ним! — сказал равнодушно Вяземский. — Какое мне дело, любит ли царь его или нет! Не за тем я сюда приехал. Узнал ли ты что, старик, про боярыню?
   — Нет, родимый, ничего не узнал. Я и гонцам твоим говорил, что нельзя узнать. А уж как старался-то я для твоей милости! Семь ночей сряду глядел под колесо. Вижу, едет боярыня по лесу, сам-друг со старым человеком; сама такая печальная, а стар человек ее утешает, а боле ничего и не видно; вода замутится, и ничего боле не видно!
   — Со старым человеком? Стало быть, с Морозовым? С мужем своим?
   — Нет, не должно быть: Морозов будет подороднее, да и одежа-то его другая. На этом простой кафтан, не боярский; должно быть, простой человек!
   Вяземский задумался.
   — Старик! — сказал он вдруг, — умеешь ты сабли заговаривать?
   — Как не уметь, умею. Да тебе на что, батюшка? Чтобы рубила сабля али чтоб тупилась от удара?
   — Вестимо, чтобы рубила, леший!
   — А то, бывают, заговаривают вражьи сабли, чтобы тупились али ломались о бронь…
   — Мне не вражью саблю заговаривать, а свою. Я буду биться на поле, так надо мне во что бы ни стало супротивника убить, слышишь?
   — Слышу, батюшка, слышу! Как не слышать! — И старик начал про себя думать: «С кем же это он будет биться? Кто его враги? Уж не с Басмановым ли? Навряд ли! Он сейчас о нем отзывался презрительно, а князь не такой человек, чтоб умел скрывать свои мысли. Разве с Серебряным?» Но мельник знал через Михеича, что Серебряный вкинут в тюрьму, а от посланных Вяземского, да и от некоторых товарищей Перстня слышал, что станичники освободили Никиту Романыча и увели с собой; стало быть, не с Серебряным. Остается один боярин Морозов. Он за похищение жены мог вызвать Вяземского. Правда, он больно стар, да и в судном поединке дозволяется поставить вместо себя другого бойца. «Стало быть, — расчел мельник, — князь будет биться или с Морозовым или с наймитом его». — Дозволь, батюшка, — сказал он, — воды зачерпнуть, твоего супостата посмотреть!
   — Делай как знаешь, — возразил Вяземский и сел в раздумье на сваленный пень.
   Мельник вынес из каморы бадью, опустил ее под самое колесо и, зачерпнув воды, поставил возле князя.
   — Эх, эх, — сказал он, нагнувшись над бадьей и глядя в нее пристально, — видится мне твой супротивник, батюшка, только в толк не возьму! Больно он стар… А вот и тебя вижу, батюшка, как ты сходишься с ним…
   — Что ж? — спросил Вяземский, тщетно стараясь увидеть что-нибудь в бадье.
   — Ангелы стоят за старика, — продолжал мельник таинственно и как бы сам удивленный тем, что он видит, — небесные силы стоят за него; трудно будет заговорить твою саблю!
   — А за меня никто не стоит? — спросил князь с невольною дрожью.
   Мельник смотрел все пристальнее, глаза его сделались совершенно неподвижны; казалось, он, начав морочить Вяземского, был поражен действительным видением и ему представилось что-то страшное.
   — И у твоей милости, — сказал он шепотом, — есть защитники… А вот теперь уж ничего не вижу, вода потемнела!
   Он поднял голову, и Вяземский заметил, что крупный пот катился со лба его.
   — Есть и у тебя защитники, батюшка, — прошептал он боязливо. — Можно будет заговорить твое оружие.
   — На… — сказал князь, вынимая из ножен тяжелую саблю, — на, заговаривай!
   Мельник перевел дух, разгреб руками яму и вложил в нее рукоять сабли. Затоптав землю, он утвердил лезвие острием вверх и начал ходить кругом, причитывая вполголоса:
   — «Выкатило солнышко из-за моря Хвалынского, восходил месяц над градом каменным, а в том граде каменном породила меня матушка и, рожая, приговаривала: будь ты, мое дитятко, цел-невредим — от стрел и мечей, от бойцов и борцов. Опоясывала меня матушка мечом-кладенцом. Ты, мой меч-кладенец, вертись и крутись, ты вертись и крутись, как у мельницы жернова вертятся, ты круши и кроши всяку сталь и уклад, и железо, и медь; пробивай, прорубай всяко мясо и кость; а вражьи удары чтобы прядали от тебя, как камни от воды, и чтобы не было тебе от них ни царапины, ни зазубрины! Заговариваю раба Афанасья, опоясываю мечом-кладенцом. Чур, слову конец, моему делу венец!»
   Он вытащил саблю и подал ее князю, отряхнув с рукояти землю и бережно обтерев ее полою.
   — Возьми, батюшка, князь Афанасий Иваныч. Будет она тебе служить, лишь бы супротивник твой свою саблю в святую воду не окунул!
   — А если окунет?
   — Что ж делать, батюшка! Против святой воды наговорное железо не властно. Только, пожалуй, и этому пособить можно. Дам я тебе голубца болотного, ты его в мешочке на шею повесь, так у ворога своего глаза отведешь.
   — Подавай голубец! — сказал Вяземский.
   — Изволь, батюшка, изволь; для твоей княжеской милости и голубца не пожалею.
   Старик сходил опять в камору и принес князю что-то зашитое в тряпице.
   — Дорого оно мне досталось, — сказал он, как бы жалея выпустить из рук тряпицу, — трудно его добывать. Как полезешь за ним не в урочный час в болото, такие на тебя нападут страхи, что господи упаси!
   Князь взял зашитый предмет и бросил мельнику мошну с золотыми.
   — Награди господь твою княжескую милость! — сказал старик, низко кланяясь. — Только, батюшка, дозволь еще словцо тебе молвить: теперь уже до поединка-то в церковь не ходи, обедни не слушай; не то, чего доброго! и наговор-то мой с лезвея соскочит.
   Вяземский ничего не отвечал и направился было к месту, где привязал коня, но вдруг остановился.
   — А можешь ты, — сказал он, — наверно узнать, кто из нас жив останется?
   Мельник замялся.
   — Да, должно быть, ты, батюшка! Как тебе живу не остаться! Я тебе и прежде говаривал: не от меча твоей милости смерть написана!
   — Посмотри еще раз в бадью!
   — Что ж еще смотреть, батюшка! Теперь ничего не увидишь, и вода-то уж помутилась.
   — Зачерпни свежей воды, — сказал Вяземский повелительно.
   Мельник повиновался нехотя.
   — Ну, что там видно? — спросил князь нетерпеливо.
   Старик с приметным отвращением нагнулся над бадьею.
   — Ни тебя не видно, батюшка, ни супротивника твоего! — сказал он, бледнея. — Видна площадь, народу полна; много голов на кольях торчит; а в стороне костер догорает и человеческие кости к столбу прикованы!
   — Чьи головы на кольях торчат? — спросил Вяземский, пересиливая невольный страх.
   — Не вижу, батюшка, все опять помутилось; один костер еще светится да кости чьи-то висят у столба!
   Мельник с усилием поднял голову и, казалось, с трудом отвел взор от бадьи. Его дергали судороги, пот катился с лица его; он, стоная и охая, дотащился до завалины и упал на нее в изнеможении.
   Вяземский отыскал своего коня, сел в седло и, полный раздумья, поехал к Москве.

Глава 31. БОЖИЙ СУД

   В отсутствие Вяземского Малюте было поручено важное дело. Царь приказал ему захватить ближайших слуг князя Афанасия Ивановича и пытать их накрепко, ездил ли господин их на мельницу колдовать, и сколько раз он был на мельнице, и что именно замышляет противу его государского здравия?
   Большая часть слуг не созналась ни в чем, но некоторые не выдержали пытки и показали все то, что Малюта вложил им в уста. Показали они, что князь ездил на мельницу с тем, чтоб испортить государя; что он вымал царские следы и жег их на огне; а некоторые показали даже, что Вяземский мыслит ко князю Владимиру Андреевичу и хочет посадить его на царский престол. Сколь ни были нелепы эти показания, они тщательно записывались дьяками со слов истязаемых и прочитывались царю. Верил ли им Иван Васильевич или нет — бог весть! Но он строго приказал Малюте, по возвращении Вяземского, скрыть от него причину, по которой захвачены его слуги, а сказать, что взяты-де они по подозрению в воровстве из царских кладовых.
   В показаниях их, однако, было много противоречий, и Иоанн послал за Басмановым, чтобы заставить его повторить все, что он, по доносу своему, слышал от холопей Вяземского.
   Басманова не нашли в Слободе. Он накануне уехал к Москве, и царь опалился, что осмелился он отлучиться вопреки его приказанию. Малюта воспользовался этим, чтобы взвести подозрение на самого Басманова.
   — Кто знает, государь, — сказал Скуратов, — зачем он ослушался твоей милости? Быть может, он заодно с Вяземским и только для виду донес на него, чтобы вернее погубить тебя!
   Царь велел Малюте пока молчать обо всем и, когда воротится Басманов, не показывать ему вида, что его отсутствие было замечено.
   Между тем настал день, назначенный для судного поединка. Еще до восхода солнца народ столпился на Красной площади; все окна были заняты зрителями, все крыши ими усыпаны. Весть о предстоящем бое давно разнеслась по окрестностям. Знаменитые имена сторон привлекли толпы из разных сел и городов, и даже от самой Москвы приехали люди всех сословий посмотреть, кому господь дарует одоление в этом деле.
   — Ну-ка, брат, — говорил один щегольски одетый гусляр своему товарищу, дюжему молодому парню, с добродушным, но глуповатым лицом, — ступай вперед, авось тебе удастся продраться до цепи. Эх, народу, народу-то! Дайте пройти, православные, дайте и нам, владимирцам, на суд божий посмотреть!
   Но увещания его оставались безуспешны. Толпа была так густа, что и при добром желании не было бы возможности посторониться.
   — Да ступай же, тюлень ты этакий! — повторил гусляр, толкая товарища в спину. — Аль не сумеешь продраться?
   — А для ча! — отвечал вялым голосом детина.
   И, выставив вперед дюжее плечо свое, он принялся раздвигать толпу, словно железным клином. Раздались крики и ругательства, но оба товарища подвигались вперед, не обращая на них внимания.
   — Правей, правей! — говорил старший. — Чего стал влево забирать, дурень? Сверли туда, где копья торчат!
   Место, на которое указывал гусляр, было приготовлено для самого царя. Оно состояло из дощатого помоста, покрытого червленым сукном. На нем были поставлены царские кресла, а торчавшие там копья и рогатины принадлежали опричникам, окружавшим помост. Другие опричники стояли у цепи, протянутой вокруг поля, то есть просторного места, приготовленного для конного или пешего боя, смотря по уговору бойцов. Они отгоняли народ бердышами и не давали ему напирать на цепь.
   Подвигаясь вперед шаг за шагом, гусляр и дюжий парень добрались наконец до самого поля.
   — Куда лезете! — закричал один опричник, замахнувшись на них бердышем.
   Парень разинул рот и в недоумении обернулся на своего товарища, но тот снял обеими руками свой поярковый грешневик, обвитый золотою лентой с павлиным пером, и, кланяясь раз за разом в пояс, сказал опричнику:
   — Дозвольте, господа честные, владимирским гуслярам суд божий посмотреть! От самого от города Володимира пришли! Дозвольте постоять, господа честные!
   И лукаво— заискивающею улыбкой он выказывал из-под черной бороды свои белые зубы.
   — Ну, так и быть! — сказал опричник. — Назад уж не пролезете; стойте здесь; только, чур, вперед не подаваться, башку раскрою!
   Внутри оцепленного места расхаживали поручники и стряпчие обеих сторон. Тут же стояли боярин и окольничий, приставленные к полю, и два дьяка, которым вместе с ними надлежало наблюдать за порядком боя. Один из дьяков держал развернутый судебник[138]Владимира Гусева, изданный еще при великом князе Иоанне Васильевиче III, и толковал с товарищем своим о предвиденных случаях поединка.
   — «А досудятся до поля, — читал он, указывая пальцем на одно место в судебнике, — а у поля, не стояв, помирятся…» — как дьяка прервали восклицания толпы:
   — Царь едет! Царь едет! — говорили все, волнуясь и снимая шапки.
   Окруженный множеством опричников, Иван Васильевич подъехал верхом к месту поединка, слез с коня, взошел по ступеням помоста и, поклонившись народу, опустился на кресла с видом человека, готовящегося смотреть на занимательное зрелище.
   Позади и около него разместились, стоя, царедворцы.
   В то же время на всех слободских церквах зазвонили колокола, и с двух противоположных концов въехали во внутренность цепи Вяземский и Морозов, оба в боевых нарядах. На Морозове был дощатый доспех, то есть стальные бахтерцы из наборных блях, наведенных через ряд серебром. Наручи, рукавицы и поножи блестели серебряными разводами. Голову покрывал высокий шишак с серебром и чернью, а из-под венца его падала на плечи боярина кольчатая бармица[139], скрещенная на груди и укрепленная круглыми серебряными бляхами. У бедра его висел на узорном поясе, застегнутом крюком, широкий прямой тесак, которого крыж, ножновые обоймицы и наконечник были также серебряные. К правой стороне седла привешен был, концом вниз, золоченый шестопер, оружие и знак достоинства, в былые годы неразлучный с боярином в его славных битвах, но ныне, по тяжести своей, вряд ли кому по руке.
   Под Морозовым был грудастый черно-пегий конь с подпалинами. Его покрывал бархатный малиновый чалдар[140], весь в серебряных бляхах. От кованого налобника падали по сторонам малиновые шелковые морхи, или кисти, перевитые серебряными нитками, а из-под шеи до самой груди висела такая же кисть, больше и гуще первых, называвшаяся наузом. Узда и поводья состояли из серебряных цепей с плоскими вырезными звеньями, неравной величины.
   Мерно шел конь, подымая косматые ноги в серебряных наколенниках, согнувши толстую шею, и, когда Дружина Андреевич остановил его саженях в пяти от своего противника, он стал трясти густою волнистою гривой, достававшею до самой земли, грызть удила и нетерпеливо рыть песок сильным копытом, выказывая при каждом ударе блестящие шипы широкой подковы. Казалось, тяжелый конь был подобран под стать дородного всадника, и даже белый цвет его гривы согласовался с седою бородой боярина.
   Вооружение Вяземского было гораздо легче. Еще страдая от недавних ран, он не захотел надеть ни зерцала[141], ни бахтерцов, хотя они и считались самою надежною броней, но предпочел им легкую кольчугу. Ее ожерелья, подол и зарукавья горели дорогими каменьями. Вместо шишака на князе была ерихонка, то есть низкий, изящно выгнутый шлем, имевший на венце и ушах золотую насечку, а на тулье высокий сноп из дрожащих золотых проволок, густо усыпанных во всю длину их яхонтовыми искрами. Сквозь полку шлема проходила отвесно железная золоченая стрела, предохранявшая лицо от поперечных ударов; но Вяземский, из удальства, не спустил стрелы, а напротив, поднял ее посредством щурепца до высоты яхонтового снопа, так что бледное лицо его и темная борода оставались совершенно открыты, а стрела походила на золотое перо, щегольски воткнутое в полку ерихонки. На поясе, плотно стянутом пряжкой поверх кольчуги и украшенном разными привесками, звенцами и бряцальцами, висела кривая сабля, вся в дорогих каменьях, та самая, которую заговорил мельник и на которую теперь твердо надеялся Вяземский. У бархатного седла, фиолетового цвета, с горощатыми серебряными гвоздями и с такими же коваными скобами, прикреплен был булатный топорок с фиолетовым бархатным черенком в золотых поясках. Из-под нарядного подола кольчуги виднелась белая шелковая рубаха, с золотым шитьем, падавшая на зарбасные штаны жаркого цвета, всунутые в зеленые сафьянные сапоги, которых узорные голенища, не покрытые поножами, натянуты были до колен и перехватывались под сгибом и у щиколоток жемчужною тесьмою.
   Конь Афанасья Ивановича, золотисто-буланый аргамак, был весь увешан, от головы до хвоста, гремячими цепями из дутых серебряных бубенчиков. Вместо чепрака или чалдара пардовая кожа[142]покрывала его спину. На вороненом налобнике горели в золотых гнездах крупные яхонты. Сухие черные ноги горского скакуна не были вовсе подкованы, но на каждой из них, под бабкой, звенело по одному серебряному бубенчику.
   Давно уже слышалось на площади звонкое ржание аргамака. Теперь, подняв голову, раздув огненные ноздри и держа черный хвост на отлете, он сперва легкою поступью, едва касаясь земли, двинулся навстречу коню Морозова; но, когда князь, не съезжаясь с противником, натянул гремучие поводья, аргамак прыгнул в сторону и перескочил бы через цепь, если бы седок ловким поворотом не заставил его вернуться на прежнее место. Тогда он взвился на дыбы и, крутясь на задних ногах, норовил опрокинуться навзничь, но князь нагнулся на луку, отпустил ему поводья и вонзил в бока его острые кизилбашские стремена. Аргамак сделал скачок и остановился как вкопанный. Ни один волос его черной гривы не двигался. Налитые кровью глаза косились по сторонам, и по золотистой шерсти разбегались надутые жилы узорною сеткой.
   При появлении Вяземского, когда он въехал, гремя и блестя и словно обрызганный золотым и алмазным дождем, владимирский гусляр не мог удержаться от восторга; но удивление его относилось еще боле к коню, чем ко всаднику.
   — Эх, конь! — говорил он, топая ногами и хватаясь в восхищении за голову, — экий конь! подумаешь. И не видывал такого коня! Ведь всякие перебывали, а небось такого бог не послал! Что бы, — прибавил он про себя, — что бы было в ту пору этому седоку, как он есть, на Поганую Лужу выехать! Слышь ты, — продолжал он весело, толкая локтем товарища, — слышь ты, дурень, который конь тебе боле по сердцу?
   — А тот! — отвечал парень, указывая пальцем на морозовского коня.
   — Тот? А зачем же тот?
   — А затем, что поплотняе! — ответил парень лениво.
   Гусляр залился смехом, но в это время раздался голос бирючей[143].
   — Православные люди! — кричали они в разные концы площади, — зачинается судный бой промеж оружничего царского, князь Афанасья Иваныча Вяземского, и боярина Дружины Андреича Морозова. Тягаются они в бесчестии своем, в бою и увечье, и в увозе боярыни Морозовой! Православные люди! Молитесь пресвятой троице, дабы даровала она одоление правой стороне!
   Площадь затихла. Все зрители стали креститься, а боярин, приставленный ведать поединок, подошел к царю и проговорил с низким поклоном:
   — Прикажешь ли, государь, зачинаться полю?
   — Зачинайте! — сказал Иоанн.
   Боярин, окольничий, поручники, стряпчие и оба дьяка отошли в сторону.
   Боярин подал знак.
   Противники вынули оружие.
   По другому знаку надлежало им скакать друг на друга, но, к изумлению всех, Вяземский закачался на седле и выпустил из рук поводья. Он свалился бы на землю, если б поручник и стряпчий не подбежали и не помогли ему сойти с коня. Подоспевшие конюхи успели схватить аргамака под уздцы.
   — Возьмите его! — сказал Вяземский, озираясь померкшими очами, — я буду биться пешой!
   Видя, что князь сошел с коня, Морозов также слез с своего черно-пегого и отдал его конюхам.
   Стряпчий Морозова подал ему большой кожаный щит с медными бляхами, приготовленный на случай пешего боя.