- Да, третьего дня плюхало, и вчера плюхало, и сейчас дождик припустится, уж это я знаю. Ах ты, господи, весь покос прогнил, - сказал на это Долгов, - ты прости, что я отвлекся, я слушал тебя внимательно. Я очень высоко ставлю тебя. Во-первых, ты отдал мужикам землю, больше того пятьдесят лет работал на них. И пускай они с тобой же теперь сутяжничают... Ах, черт, кадку-то я не перевернул...
   Последнее восклицание относилось к дождевой кадушке. Ее нужно было перевернуть и поставить под водосточную трубу. Чертыхнувшись еще раз, Долгов освободил плечи от руки друга и пропал между деревьями в темноте. Щепкин прислонился к березе и поднял голову.
   Узкое, с горбатым носом и большими глазами бритое лицо его то появлялось в свете молний, точно каменное изваяние, то исчезало; начавший налетать ветер приподнимал седые волосы над его высоким лбом.
   "Нет, нет успокоения, - думал Щепкин, - быть может, так до конца и нужно быть смятенным. Но, господи, нужно мне, хочется ничтожной оплаты, хотя бы минуты высокой радости".
   Тяжело ему было нынче еще и оттого, что на днях состоялись торги на последние оставшиеся семь десятин земли и полуразвалившуюся усадьбу; неизвестно было, где теперь доживать дни, - никто ведь не возьмется кормить старого, негодного мерина Урагана да еще более древнюю дворовую собаку Жука.
   Неподалеку завозился и несколько раз шепотом чертыхнулся Долгов; Щепкин опустил голову и улыбнулся; он очень любил своего друга, хотя и полагал, что у него чего-то не хватает, - крепости ли нет, или мало веры, или слишком он издерган и вместо главного занимается часто пустяками.
   Действительно, идет ли, например, Долгов в контору к мужикам, - на середине двора остановится и побежит в клеточных своих брючках на конюшню, но, не дойдя до конюшни, уже лезет через забор и, глядишь, изо всей силы тащит репейник из цветочной клумбы. И все это делает, негодуя на себя, угрызаясь. Поэтому главным душевным состоянием его было "самоедство". В кабинете у него на столе, между ворохом книг, счетов, записных книжек, мундштуков, ручек, карандашей и прочей мелочи, стоял хрустальный стаканчик, и в нем - дедовское гусиное перо. Этим пером дед сводил счета - копейка в копейку, ничего не забывая.
   Каждый раз, глядя на это перо или гусей, что прохаживаются по кудрявой мураве, чертыхался Долгов, понимая, что сельское хозяйство возможно только при отлично оборудованной бухгалтерии.
   Но едва он, надев очки, принимался за приходо-расходные книги и счета, как от ничтожной причины - например, при чтении записи: "Хомутов отдано в ремонт шесть штук рабочих" - мысль его незаметно перескакивала на иной предмет, и Долгов силился вспомнить, по какой линии столбовые дворяне Хомутовы с ним в родне.
   А спустя час он уже заставал себя за чтением мемуаров; и вновь с пущим угрызением приходилось повторять, что без правильно поставленной бухгалтерии сельское хозяйство продолжать нельзя. Мылся ли он в уборной, копался ли в бельевом шкафу, или тщетно старался поздно ночью раздеться и лечь спать - все равно приходилось чертыхаться, понимая, что на пустяки времени уходит уйма, а на нужное и должное его нет.
   До сорока семи лет он так и не собрался жениться, хотя в этой области были у него самые жестокие конфликты; девица Рубакина в прошлом году приехала к нему сама и потребовала брака. Долгов, очень этим смущенный и озабоченный, принялся ее благодарить (они гуляли в саду), но на средине одного плохо связанного предложения заметил, что клумба с петуниями не полита, и убежал за лейкой; на полпути он уже отвлекся другой идеей - о выпущенных в огород телятах, побежал на огород, и далее - пошло цепляться одно к одному, как обычно; он вернулся в сад только к вечеру; девица Рубакина, глубоко уязвленная, давно уже и навсегда покинула его усадьбу.
   - Прости, пожалуйста... Я продолжаю тебя слушать внимательно... Эта проклятая кадушка куда-то закатилась, - проговорил Долгов, появляясь из темноты, - у меня в каретнике течет,.. Нет, я не то хотел сказать. Понимаешь - Ивановка горит. Надо бы послать туда машину... Пойдем, пойдем...
   На заднем крыльце стояли бабы и рабочие, на крыше торчали мальчишки, все глядели в сторону, где, за плетнем и гумнами, над землей танцевали красные языки пламени; не было видно ни дыма, ни зарева, казалось, что здесь, в ста шагах за ригой, появилось это бесшумное пламя.
   Вдруг пошел сильный дождь. Мальчишки закричали на крыше, бабы заохали. Долгов влез на кадушку и повторял: "Аи, аи, аи, вот они, соломенные крыши"; затем он соскочил и убежал делать распоряжения, крича, бранясь и путая имена рабочих.
   Дождь пошел сильнее; за его летящей сеткой огонь казался более красным, и вдруг появилось сияние. Замолкшая было гроза снова полыхнула над пожарищем, загрохотала, и вот из огня поднялся высоко широкий язык и рассыпался искрами. Повалил багровый дым; появились тени на траве. Бабы начали голосить. Вдалеке" на дворе бранился Долгов, сидя на бочке.
   Щепкин отвернулся и пошел в дом: горело его село, на которое он положил всю свою жизнь; кончался последний акт комедии, догорали карточные домики, и опускался на них дождевой занавес. Щепкин прошел в летнюю, маложилую гостиную, сел на кожаный заплесневелый диван, прислонился щекой к нему и в темноте и тишине натужно, с болью, заплакал.
   В то же время Долгов скакал на бочке во весь дух по размокшей дороге к пожарищу. Оно открылось с первого же пригорка: догорали избы, светясь обнаженными переплетами крыш. Занималась еще одна изба - крайняя, и на ярко освещенной с одного бока деревянной колокольне били в набат.
   Бочка скакала по сплошной багровой воде вдоль плетней. Вдруг неподалеку послышался отчаянный крик о помощи. Долгов соскочил в грязь, приказал работнику гнать на пожар, сам же побежал по воде к повороту дороги. Здесь росли две ветлы, место было перекопано канавами, дождем наплюхало целое озеро. В неясном сумраке Долгов различил силуэты понурых лошадей и перевернувшийся экипаж; около него возился человек в чапане, другой стоял и кричал: "Помогите!" На кочке, в воде, сидела женщина.
   - Что такое, что такое? Кто вас просил по канавам ездить? Вон где дорога. Черт знает, что такое! - прокричал Долгов, подбегая.
   Человек, кричавший о помощи, подошел к Долгову и, не попадая зуб на зуб, проговорил:
   - Я - Растегин, Александр Демьянович, дама вот моя ни за что не хочет из лужи вылезать и очень сердится; с нами Чувашей был, да куда-то убежал. Помогите, пожалуйста.
   Долгов наклонился над женщиной, сидящей в воде, и воскликнул:
   - Э, да это Раиса. Опять приключение? Вылезай, вылезай, нечего кобениться. Отправляйтесь-ка все ко мне на усадьбу, кучер дорогу знает...
   Раиса от злости продолжала молчать. Ее вытащили из воды, посадили в экипаж и поехали шагом вдоль горящего села в Долговку.
   7
   Долгов остался на пожаре; Растегин и Раиса только за полночь добрались до его усадьбы. Чувашев же пришел еще позже, пешком, страшно злой, упрекал и кричал на Александра Демьяновича, потом забрался в мезонин, разделся и тотчас заснул.
   Щепкин провел грязных и мокрых гостей в кухню, куда принесли горячей воды и сухое белье. Раиса, никого не стесняясь, разделась и принялась мыться. Растегин, при виде ее прелестей, забыл все несчастья и скверные слова, которыми его не переставая ругала подруга, и лез то с медным тазом, то норовил поцеловать ее в шею, за что получил по щеке.
   Щепкин от соблазна удалил всю прислугу из кухни и сеней, сам поставил самовар и сел в столовой, думая: "Вот странные люди, даже вода не охладила у них пылу".
   Пить чай явился один Растегин в ватном долговском пальто и валеных калошах; Раиса прошла прямо в дядюшкину спальню, легла на его постель и сказала, что не вылезет из нее, пока ей не сошьют нового платья.
   - Что вы, мой ангел, - сказал ей Растегин, - откуда я вам достану здесь платье, нам бы только до Москвы добраться.
   - А мне какое дело, доставайте, где хотите, только модное, - ответила Раиса со злостью, и когда было он полез ласкаться, стукнула его коленкой, сказала: - Не встану - год здесь пролежу, и эту рухлядь Долгова еще полюбовником своим сделаю, - затем расшвыркала подушки и легла к стене лицом.
   Все это Александр Демьянович объяснил Щепкину за стаканом чая; рассказал также историю похищения Раисы, вплоть до того места, когда настала темнота, полил дождь, и лошади, испуганные грозой, понесли без дороги; они скакали по степи, пока земля не осветилась заревом пожара; около каких-то деревьев экипаж въехал в воду и перевернулся, все полетели в грязь; Чувашев побежал за народом, но застрял, должно быть, на ложа ре.
   - Одного я боюсь, что Дыркин и Окоемов явятся сюда, прибьют меня и увезут Раису; я всего жду от здешних людей, - сказал Растегин, боязливо оглядываясь на окно, за которым в темноте шумел дождь по листьям.
   - Вы, конечно, имеете резон опасаться некоторых из помещиков, ответил Щепкин, - современные условия, к несчастью, начинают создавать два типа помещиков - крупных простых кулаков и мелких, если хотите, жуликоватых дельцов, а есть такие, что принуждены продавать своих любовниц, чтобы свести концы с концами; раньше помещик был более идеально настроенный, попадались мечтатели, но они осуждены ни вымирание. Ваше замечание хотя и поспешно, но не лишено основания.
   Щепкин говорил это, потирая руки, прохаживаясь от стены к столу; если бы не поздний час, не потрясения этой ночи, он бы никогда не стал говорить так дерзко.
   Александр Демьянович ответил ему, зевая:
   - Все это верно: теперь купец пошел - большая сила... Но не в том забота! Ах! Женщины, женщины, знаете! Ну откуда я Раисе платье возьму?
   В это время в столовую вошел Долгов в одном полотняном белье, только что смененном; расправив усы, он сел перед налитой чашкой, хлебнул из нее, сказал:
   - Сгорело двенадцать дворов; ах, черт, пятый пожар с апреля месяца. Затем принялся осматривать Растегина, повернулся на стуле и внимательно оглядел своего друга, спросив: - Поссорились, что ли?
   - Я приустал немного, что-то у меня с сердцем, я, знаешь, пойду, ответил Щепкин и вышел, сильно сутулясь.
   - Смешной старик, - сказал Растегин.
   - Нет, не смешной, - ответил Долгов, - а вот вы смешной.
   - Я просто в преглупом положении: заехал с женщиной в незнакомый дом, едва не потонул, не сломал шею, какие-то дикие люди за мной гоняются; а вы знаете, во сколько мне уже влетела эта поездочка? Чего считать! На деньгах стоим; а только здешние порядки у нас, по-московскому, разбоем называются. Где я - в лесу? Что я привезу в Москву? С чем приеду? Эх, господа помещики!
   - Скажите, пожалуйста, вы в этом роде беседовали со Щепкиным? спросил Долгов.
   - Да, разговор у нас был жалкий, верно.
   - Я думаю, что вам как можно скорее нужно уезжать отсюда, - сказал Долгов, опять залезая в огромную чашку с чаем, - мы вряд ли поймем друг друга; я стар, Щепкин еще старее; лучше мы уж погибнем при своем- негодном, а вы живите... Что вам нужно - самое необходимое?
   - Платье Раисе нужно да лошадей до вокзала, чего же еще...
   - Ах да, платье..: К несчастью, от моей покойной матушки остались одни ситцевые капоты... А вот у Щепкина я видел сундук с прабабушкиными робронами; я думаю - не разберет Раиса, было бы шелковое.
   - Боже мой, да это все, чего я искал! - закричал Растегин.
   8
   Утро было ясное, рожь уже просохла, но на листах опутавшей ее повилики еще горели большие капли. Поваленная пшеница поднималась, а на мелком подорожнике, затененном стеной хлеба, оставались сизые полосы от шагов.
   По мокрой траве, часу в восьмом утра, Щепкин шел пешечком из долговской усадьбы в свою.
   На нем была люстриновая разлетайка и помятый картуз, из-под которого до плеч висели седые волосы. Наклонив худое и горбоносое лицо, он поглядывал на лужи под ногами, на опрокинутое в них облако, на полосы хлебов, на зеленые конопли вдалеке и за ними - соломенные крыши Ивановки.
   Много лет видел он все это и каждый раз с новым очарованием поднимал глаза, и в него словно вливалась вся эта красота вечным и разумным покоем.
   И каждый раз казалось, что вот еще мгновение - и вдруг исчезнет последняя преграда, и, хлынув в него потоком, солнце, небо и влажный свет земли растворят его старое, ненужное тело. Между ним и этими полями осталась последняя тонкая преграда. Она еще мешала радости последнего покоя, будто земной путь не совсем был пройден, осталось совершить какой-то последний утомительный долг.
   "Вот что значит провести бессонную ночь, - думал Щепкин, входя в конопли, - что это за последний долг? Какие у нас долги? От излишней гордости думаем, что должны кому-то; упал дождик, и просох, был день, и нет его, так и я..."
   Он улыбнулся, сорвал метелку конопли, растер в ладонях зерна, понюхал и поглядел налево, где за колокольней начиналась куща барского сада. Здесь прожил он семьдесят лет, и за все эти годы так же стояли конопли, за ними крыши, колокольня и зеленый сад. И ему представилось, будто его жизнь пронеслась над этими местами, как вчерашняя гроза, - прогремела и ушла; земля же, конопли и крыши остались теми же.
   "Все-таки народ сильно изменился, - думал Щепкин, - теперь мужичкам наших чувств не нужно, без них обойдутся, умные стали сами и скрытные; деревня - как маховик: только поверни се, потом не остановишь".
   Он вышел к плетням и повернул на широкую, пустую сейчас, улицу, к церковной ограде. По свежей грязи бежали мальчишки, ржали и брыкались. "Старый тетерев, старый тетерев!" - закричали они.
   "Действительно, я похож на старого тетерева", - подумал Щепкин и поклонился Антипычу, рыжему мужику в розовой рубахе, занявшему плечами и головой все окошко в избе.
   - Здравствуй, батюшка барин, - сказал Антип, почесал бороду и перебеднился весь в окошке, - а мы погорели малость, беда такая, уж я до твоей милости - в саду лесину одну присмотрел, срубить бы ее, а то зря пропадает.
   Антип был мужик богатый и первый кляузник на селе; он постоянно клянчил всякую малость у Щепкина, а когда не клянчил, то судился, и он же был главный виновник теперешних торгов. От пожара Антип не пострадал ничуть и клянчил сейчас лесину - так, потому только, что увидел барина...
   - Стыдно тебе, Антип, вот что, - проговорил Щепкин, затряс головой и постукал тростью. - Подожди, скоро все твое будет...
   Он быстро пошел вдоль изб и в переулке увидел пожарище; ему не было ни досадно, ни больно, как вчера.
   - Мужик прав, ему нужна лесина, а мне не нужна, - повторил он, по обычной своей привычке, вслух; но все же давешний покой пропал, и была потребность хоть немного посетовать.
   Через калитку в каменной изгороди Щепкин прошел через аллею на круглый двор. Посредине его, обнесенные чугунной решеткой, поднимались старые пихты и ели; между стволами просвечивало кое-где стекло разрушенных оранжерей.
   Вдалеке полукругом стояли ветхие службы, а направо - деревянный некрашеный дом в два этажа. Окна были неровные, одно выше другого, только три внизу и два вверху были раскрыты, остальные зашиты досками, замкнуты ставнями. Парадная дверь открывалась прямо в бурьян, в нем была протоптана узенькая тропинка.
   Около двери, обшитой рваным войлоком, стояли Ураган - карий, в шишках, старый мерин, и каштановая собака. Оба они глядели на дверь, из которой каждое утро выходил хозяин, вынося сахар и хлеб. Увидев же Щепкина подошедшим с улицы, мерин и собака удивились. Ураган замотал головой. Жучка широко зевнула.
   - Вы уж меня, дружки, извините, - сказал Щепкин, - задержался я по случаю грозы.
   Он вынул из кармана сахар и хлеб, отдал их собаке и мерину. Затем еще раз извинился и вошел в дом.
   Комнаты здесь были огромные и заглохшие, затянутые паутиной. Иногда приходила баба, подметала пол, пекла хлеб и ставила самовар; остальное время Щепкин пил холодный чай, находя это необременительным и даже полезным. От мяса же отвык давно. Бывая у Долгова и не желая обидеть, он ужинал иногда, но каждый раз после этого страдал. Одно его заботило зимние холода, и каждый раз в октябре он продавал что-нибудь из вещей и покупал омет кизяку на эти деньги. Отдав большую часть земли крестьянам, а другую уступив им же задешево и раздарив деньги тем, кто нуждался или просил, он всегда с сожалением расставался с прекрасными вещами, хотя на картины никогда не смотрел, а фарфор стоял в пыльных глухих шкафах, ключи от которых были потеряны. Ценил же он и любил душевно только книги.
   Пройдя сейчас в библиотеку с окнами в сад, он опустился в кресло, вытянул уставшие ноги и положил руку на кипу журналов, заваливших круглый столик.
   Здесь были - "Современник", "Сын отечества", "Москвитянин", "Вестник Европы", "Неделя", Герцен, Спенсер, Бокль, Милль, Адам Смит и прочие и прочие хорошие, идейные, верные книги; в них было видно, как за несколько десятков лет бурлящий в идеальной и романтической пустоте дух человеческий осел, наконец, в виде практического и трезвого смысла... Щепкину казалось, что вся его жизнь - мечты, отречения и труд - запечатлены в этих кипах пыльных книг. Он сам пережил и осуществил мечты сороковых годов, и горячую очистительную работу шестидесятых, и тусклое, бездеятельное томление восьмидесятых, и новое, как откровение, ясное, как кирпич в руке, - учение Карла Маркса... Он два раза беседовал с Герценом и портрет Михайловского всегда держал на столе. Трогая и перелистывая старые книги, он точно оглядывался на себя, будто весь долгий путь его на земле был всегда с ним в этой круглой, уставленной высокими шкафами, покрытой пылью комнате, освещенной солнцем сквозь темные ветви лип.
   Увлечение Марксом окончилось у него неожиданно жестокой тоской. Щепкин счел это слабостью и старчеством. Однажды, сидя за чаем, глядя на перекошенное лицо свое в самоваре, почувствовал, что нельзя просто лечь в землю, забыть все, покончить со всем: слишком много было прожито, чтобы все это отдать червякам. Какая-то часть его погибнуть не может. В сущности, живя для других, он жил для какой-то высшей цели, и вот то, что находится в этой цели, - больше всех общественных идеалов, больше, чем вся земля, и это не хочет и не может умереть.
   Возмутился Щепкин подобным мыслям, но стало ему таинственно и сладко. Все окружающее его, вся жизнь приобрели особое значение. Он принялся читать те статьи, которые пропускал раньше, и все настойчивее стал ожидать нового часа, когда спадет с глаз еще одна пелена.
   Сейчас, поглядывая то в окно на запущенный и еще мокрый сад, то на милые книги, то на желтую и костлявую руку свою, лежащую на "Сыне отечества", он думал, что все это придется оставить и почти перед концом приняться за утомительные заботы о желудке, о мерине и о Жуке. "Вот оно, барство, и сказалось, - думал он, - как его ни вытравляй - всегда подгадит. Всем хочется отдохнуть, да не всякому отдых нужен, мне же он, пожалуй, и вреден. Вот я все думал - что мне нужно сделать последнее; теперь знаю принять это изгнание отсюда с радостью. Трудиться из-за идеи всякому приятно, а вот безо всякой идеи поступлю на двенадцать рублей жалованья, вот это так! В пастухи могу наняться, тогда и Жук и Ураган будут пристроены..."
   Но все же ему было обидно, хоть и сдерживался он и попрекал себя, сколько мог...
   На дворе в это время залаяла собака и послышался хруст колес по аллее. "Кому бы это быть?" - подумал Щепкин.
   Он очень любил гостей: в каждом новом человеке видел единственные, неповторяемые качества, искривления души, новую, всегда бесконечно привлекательную форму. Поэтому он бывал благодарен заехавшему к нему, старался сделать приятное, подарить что-нибудь из вещей и каждый раз, извиняясь за невозможность угостить, трогал холодный самовар и говорил: "Ах, вот досада".
   Жук перестал лаять, хлопнула вдалеке дверь. Щепкин вышел в залу и увидел Долгова и Растегина, который, удивленно оглядываясь, имел вид человека, сильно потрепанного и еще не совсем просохшего.
   - Где у тебя кованый сундук на трех замках стоит, вот мы зачем приехали, - проговорил Долгов, - я видел его лет десять назад; иди, иди, показывай!
   Щепкин стал извиняться за беспорядок, припоминать, где может стоять сундук...
   Вдруг Растегин воскликнул вне себя:
   - Послушайте, у вас - музей, вы ничего не понимаете!
   - Да, это еще крепостные работали, - ответил Щепкин, - вот это Федор, а то сделано Степаном, о нем предание даже сохранилось, будто он сначала видел во сне кресла и диваны, а потом уж их мастерил. Я все никак не соберусь убрать это старье куда-нибудь; труда на него положено много, пользы - никакой...
   - Варварство! - завопил Растегин. - Целая культура у него в дому гниет, а он говорит о пользе, да я все освобождение крестьян за одно вот это кресло отдам!
   Щепкин испуганно поглядел на Растегина.
   - Как, это кресло вам дороже освобождения крестьян? - проговорил он и потер, точно согревая, ладони.
   - Фарфор, черт меня возьми, екатерининский; Гарднер, старый Кузнецов, императорский завод! - уже вне себя вопил Растегин. - Слушайте, я все покупаю, давайте цену... Поскорей показывайте платья, фарфор, бронзу, кружева, плачу за все. Боже мой, это павловский стиль, смотрите, чистая Елизавета...
   Его повели в чулан, где он со стоном схватился за голову; открыли крышку сундука, и оттуда пахнуло старыми духами. Он перебирал платья, платки, кружева, истлевшие туфельки; вскрикивая, взглядывая на вышивку, выворачивал глаза, нюхал ее, обозвал Щепкина телятиной и еще чем-то, завернулся в персидскую шаль.
   - Сколько вы хотите? Только не грабьте, говорите цепу - десять тысяч, пятнадцать, только - чтобы расписка была, чтобы видели, а то, знаете, у нас в Москве ничему не верят...
   - В сущности говоря, эти вещи не продажные, это все моей матушки вещи, - заикнулся было Щепкин.
   - Двадцать тысяч! - воскликнул Растегин, вытаскивая чековую книжку; при этом он так наступал на хозяина, что тот прошептал, испугавшись:
   - Ну, хорошо, хорошо.
   Долгов и Растегин, взяв пока кое-что из платья, уехали. Щепкин остался стоять посреди темной залы, затянутой паутиной; чек на двадцать тысяч дрожал у него в руке.
   "Фу ты, как все это скоро, - подумал он, - что же мне теперь делать с этими деньгами?"
   Он подошел к пыльным шкафам, где стоял фарфор; с удивлением, точно первый раз, поглядел на мебель; в раздумье остановился у окна, за которым было видно пожарище, и вдруг ему стало стыдно и неловко.
   "Ну, конечно, все это Долгов подстроил, - подумал он, - но зачем же столько было дарить, мне достаточно было и тысячи рублей".
   Думая, как теперь устроиться, выкупить ли вновь усадьбу, или нанять простую избу, или сесть на хлеб к Долгову, он внезапно представил себе длинный ряд старческих сонных лет, чахлое и нудное угасание, словно уже видел себя попивающим на балконе чаек за чтением "Крестового календаря".
   - Да, жить можно в свое удовольствие, - проговорил он, - еще лет десять, пожалуй, отмахаю! Благодетелем буду, благотворителем. Придет мужичок, дам ему полсотни на семена, а дети малые ручку будут у дедушки целовать. Где бишь я об этом читал? Именно вот про такого старичка приятного, - всю жизнь он трудился и не роптал, а на склоне лет получил от господа бога милость и благодеяние на радость себе, на добрый пример всем людям. А вот взять сейчас и отдать сей чек погорельцам! И то, отдам! Что-то уж очень противно.
   Стараясь не улыбнуться, сдерживая бьющееся сердце, боясь, как бы от внезапной радости не подкосились ноги, Щепкин поспешно спустился с лестницы и, подмигнув Урагану, отправился к пожарищу. День казался ему особенно ясным, как никогда, и птицы - иволги и дикие голуби - пели в саду райскими голосами.
   9
   Александр Демьянович, сидя подле Раисы в просторном тарантасе, нагруженном ящиками с фарфором, платьями и старинными вещами, - скакал во весь дух к железнодорожной станции.
   Подводы с мебелью и громоздкие сундуки должны были тронуться на днях, он поручил это сделать Чувашеву, сам же спешил поскорее от греха выбраться из уезда.
   Солнце закатилось, и в мокрых ржах кричали перепела. Растегин вертелся на подушках, вне себя от нетерпения и радости. Поездка удалась, как он и не думал; сердце у Раисы прошло, она была даже приветлива, только иногда глаза ее неподвижно останавливались на спине кучера, но Растегин большого значения этому не придавал. Обнимая ее за плечи, наклонясь к маленькому уху, он спрашивал:
   - Скажи, моя великолепная, чего тебе еще хочется?
   - А я сама не знаю, - отвечала Раиса.
   - Ты моя мечта, ты мой эксцесс, - шептал он ей в губы.
   - А мне так не нравится, как вы меня называете, - отвечала она, отворачиваясь, - зовите лучше Раисой!
   - Когда ты будешь моей?
   - Ишь как торопитесь! Когда захочу, тогда и буду.
   - Я не доживу до этого дня.
   - Жили до сих пор, ну и доживете. Чевой-то, как комары кусаются.